— Пан Станислав, кто это такой смелый? — спросила пани Четвертинская.

— Казак один, запорожец, вельможная пани...

— Хлоп, и такой рыцарь? Говорят, что скоро уже их всех уничтожат.

— На наш век, княгиня, их еще хватит.

— Но мне так хочется увидеть хотя бы одного!

— Обещаю, даже еще сегодня, вельможная пани.

В глазах княгини написан был ужас, лицо побледнело.

— Вы шутите, пан Станислав?

— Зачем же, княгиня? Пан Чаплинский, у вас в челядницкой был есаул Пешта, приведите его сюда.

Но тут заиграл оркестр, мужчины подали дамам руки, и под торжественные звуки полонеза все поплыли в зеленый зал. Самуил Лащ готовился тоже стать в ряд, но к нему подбежал дворецкий и, низко кланяясь, шепотом сказал:

— Пана коронного стражника ждет за дверью гонец по неотложному делу. Что пан прикажет?

— Он, может быть, с Дикого поля, от ротмистра?

— Прошу прощения, он не сказал.

— Позови его сюда.

В дверь вошел серый от пыли Юзек с бумажкой в руке. Лащ взбесился.

— Хам, где же ты восемь дней пропадал?

— Припадаю к стопам панским, меня пан ротмистр с грамоткой послал в стеблевский двор, а пан сюда...

— С разъездом ничего не случилось? До сих пор нет.

— Прошу, ласковый пан, все обошлось хорошо, мы там новый хутор нашли, хлопы, как овцы, разбежались.

Лащ пробежал глазами записку.

— Как овцы, говоришь? — И он захохотал. — И хорошие овечки есть?

— Ваша милость будет довольна, Юзек уж знает вкус вашей милости, — и губки и зубки как нарисованные!

Коронный стражник кинул гайдуку злотый.

— А это далеко?

— Хутор отсюда за три дня езды будет, но она уже тут, в Чигирине.

— Привез? Так ты знаешь дело — настоящий лащевец! За это получай еще!

Юзек подхватил и второй злотый и тут же понял, что попал в затруднительное положение: девушку с хутора Пятигоры он мельком видел сегодня в лавке через окно, но почему она оказалась тут и куда потом девалась — об этом он не знал. Вдруг Юзек вспомнил, что в лавке продавались цветы из воска для невест, и обрадовался, что нашел выход.

— Та девушка, ласковый пан, выходит замуж.

— Ну! Это хорошо, — сказал Лащ. — Пусть придет сначала попросит разрешения у своего пана.

— Но, прошу пана, она казачка, она вольная.

Коронный стражник рассердился:

— Так тебя еще надо учить, как служить пану? Олух! — И он ушел в зал, где гремела музыка.

Гайдук почесал затылок и пробормотал:

— Вот тебе и на! Где ее искать в Чигирине — это тебе не хутор!


IV


Максим Кривонос не мог больше задерживаться на хуторе Пятигоры. Не ради сватовства к девушке пробирался он на волости. Настало время положить конец сладкому покою Речи Посполитой, купленному горем украинского парода.

После маслоставской комиссии казацкой охраны на границе фактически уже не существовало, и потому татары этой зимой ворвались на Украину, прошли до Белой Церкви, опустошили весь этот край, забрали скот, захватили около тридцати тысяч человек в полон и беспрепятственно возвратились в Крым. Польша молчала. Больше того, продолжала выплачивать татарам позорную дань — лишь бы только иметь возможность пировать и наслаждаться миром. Это требовало денег, и дозорцы тянули жилы из посполитых, а они с каждым днем все чаще восставали против своих угнетателей, бежали куда глаза глядят. Беглецы собирались по большим лесам — таким, как Лебедин, Черный, Мотринский, — или переселялись в Московщину. Это была та сила, за которой поднимется вся Украина, а тогда и казаки должны будут взяться за саблю. Беглецы пока что на свой страх и риск совершали налеты на ближайшие хутора, убивали панов и снова скрывались в пущах или пробовали пробиться на Сечь. Но дорогу на Низ преграждал им на Днепре Кодак, а того, кто пытался пробраться степью, нередко заарканивали татары или раздирали волки. На казаков, проживавших по волостям, посполитые не возлагали больших надежд. Единственной их надеждой были браты из Низового войска Запорожского: ведь придет время, и запорожцы снова восстанут против панов: тогда и посполитые помогут им косами.

Максим Кривонос до ординации сам ходил в реестровых и знал лучше других сокровенные думы рядового казачества. За внешней покорностью, за мнимой преданностью короне польской и у них руки рвались к мечам — за Украину, за ее свободу, за веру греческую. Знал Кривонос и тайные мысли пузатой старшины. Многие толстосумы перестали бы печалиться о судьбах Украины, если бы корона уравняла их в правах с польской шляхтой. Таких разве что буря сорвет с места.

— Ну, как идут дела? — спросил Верига, понизив голос.

— Плохо, пане Гнат. Жиром мы стали заплывать, к панам ластиться, — ответил Кривонос, хмуря брови. — А правда, будто сотник Хмельницкий тайно ездил к королю? И Барабаш, и Караимович. Чего это им вздумалось?

— О том не слыхал. Так ты потому и на волость выбрался?

— Если и на сей раз не будет перемен, придется о другом подумать: татары, да и турки, предлагают вместе идти против поляков.

— Лучше с турком договариваться, — сказал Верига, — крымский хан сам в турецкой шлее ходит, а султан и силу большую имеет и сидит далеко.

Из степи веяло прохладой, полная луна светила в окошко, на хуторе пели уже вторые петухи. Максим Кривонос хмуро покачал головой.

— Иная мысль у меня: пропадет украинский народ ни за понюшку табаку, если не будет за нами силы русской. Турчанин с татарином сожрут, а шляхтич нами закусит.

— А что же делать?

— С православным народом, с московским, объединяться, а не с басурманами.

— О том же и Гаврило наш твердит.

— Не один Гаврило — весь народ так говорит, ибо чует в этом правду.

— Для кого правда, а для казаков, может, и кривда.

— Большей кривды, чем та, которую творят сейчас, и придумать нельзя. Одно остается — поднимать народ на войну.

— Дай волю хлопам, так и сам ее не увидишь.

— Будет народ вольным — и у казаков будет воля. Это я твердо решил, скитаясь по плавням днепровым.

— А разве и на Сечи стало немочно?

— Была вольная воля, да вот дождались и на Сечи польских комиссаров. По плавням ютится теперь воля!

— А я на запороги собирался — опротивело гречку сеять.

— Хорошему казаку, где б ни был, Луг — батько, Сечь — матка [Луг, Великий Луг, Низ – старинные названия местности неподалёку от устья Днепра]. Откуда только, черт возьми, лащевцы эти взялись? Хотел у тебя на хуторе пристанище для раненых сделать.

— Все-таки думаешь воевать? Тогда тебе с женой не возиться!

Кривонос нервно закусил ус. Не это его тревожило. У него был хутор под Ольшанкой, а на хуторе жила старая мать, давно мечтавшая о невестке. Он сказал:

— Обвенчаться и за три дня можно — была бы на то воля дивчины.

— Она у меня послушная.

— Силой только шляхту пугают.

— Я слово себе такое дал — держаться казацкого рода.

— Ро-од, — протяжно произнес Кривонос. — И на дерево глянешь — растет веточка возле веточки, цветы как дети, а мы как тот корень: пожираем землю, а ягод и не видим. Говоришь, на Сечь охота? Тебе что — ты своего отведал, и зелени и цвета. — Его нависшие брови нахмурились. — А мне, как видно, уж на роду написано бурлаковать. Хорошо таким, как Остап! — И он криво усмехнулся.

— Лета его на приколке, а твои — на калиновом мосту, — сочувственно сказал Верига. — Вишь, уже и усы инеем покрываются. Если твердо решил — поезжай в Чигирин, там вас поп обвенчает.

— Решил, Верига! Черства душа казацкая, а к семейному счастью тянется, как муравка к солнцу. Может, и злость дети развеяли бы. Только ведь сейчас Петров пост.

— По казацким обычаям, можно и в пост обвенчаться, лишь бы соблюдали себя, пока пост не кончится. Или, может быть, сечевикам на люди показываться нельзя? Вам ведь и на волость ездить не дозволено.

— Всюду понатыкали панов! — вдруг рассердился Кривонос. — Только, кто станет на пути — пусть на себя пеняет.

Пропели третьи петухи, на востоке уже давно погасли звезды, и осиротевшая луна побледнела. Над прудом поднимался туман.

Утром Ярина проводила запорожцев далеко в степь. Она была грустна и задумчива. Темные круги легли у нее под глазами, смотревшими теперь печально и тревожно. Страшное предчувствие сжимало ей грудь: на крови свершилось их обручение, среди трупов, видно, и до конца жизнь их будет обагрена кровью... На прощанье она привязала к седлу нареченного красный платочек и, учтиво поклонившись, сказала, как учила ее Христя:

— Счастливого пути, мой пане! Пусть твое сердце будет таким же жарким, как этот платок, — и в бою и в любви, а я... буду ждать. — Голос ее задрожал, и она стиснула губы.

Максим Кривонос искоса взглянул на Остапа, но тот был занят подгонкой стремян, — а может быть, делал вид, что занят, — и сказал нежно:

— Спасибо, моя зозуленька. На платок посмотрю — о тебе вспомню... Ну, на этом прощай. — Он наклонился и горячо поцеловал ее в губы.

Щеки Ярины вспыхнули нежным румянцем, от смущения даже слезы выступили на глазах, и она, чтобы никто из казаков не заметил этого, убежала в степь.


V


Казаки с места взяли в галоп, и очень скоро Пятигоры затерялись за волнистым горизонтом. В степи неутомимо стрекотали кузнечики, на разные лады пели птицы, стаями поднимались журавли, кружились в голубом небе ястребы. То тут, то там сверкало на солнце степное озеро, звеневшее гоготом диких гусей. В воде торчали, словно на колышках, длинноносые цапли, а длинноногие аисты на лугу все время кому-то кланялись. Часто из-под самых копыт вспархивали тяжелые дрофы или стайка куропаток, а то покажется и исчезнет в траве похожий на овцу быстроногий сайгак.

Под горячим солнцем степь курилась ароматами, играла радугой красок. Словно свечи, желтым цветом горели высокие дроки, нежно белели ромашки, из травы выглядывал катран, а понизу стлалась рута-мята. Шелковым блеском переливался ковыль.

Погруженные в думы, запорожцы ехали молча. Их степные кони, худые и длинноногие, с маленькими головами и черными глазами, не бежали, а будто скользили по траве. В струящемся от зноя воздухе мелькали курганы. Выйдет на такой курган казак, посмотрит вокруг — и видит на версту, если кто в степи появится. Кое-где, на трех рассохах высились маяки. Вверху, на помосте, сидел казак и наблюдал за степью. Как только появлялись татары, казак поджигал сноп соломы, а сам удирал на коне. Огонь виден был за тридцать верст, и следом за ним зажигались другие маяки. Через короткое время вся Украина знала уже о появлении врага. Но теперь враг проник в самое сердце. Ослепленная гордыней шляхта даже мысли не допускала о признании каких-либо человеческих прав за теми, кто был невысокого рода, и наперебой захватывала земли. За эту землю казаки платили своей кровью, пролитой в боях с татарами на Диком поле, а паны считали ее своей собственностью только потому, что имели родовитых предков.

Кривонос громко вздохнул.

— Ты как считаешь, Остап, не передумает?

Остап был погружен в мечты о Ярине, полонившей его сердце. Он уже был помолвлен с девушкой из Корсуня, красивой, казацкого рода, и, казалось, больше всего на свете любил свою кареокую Марту. А вот увидел Ярину, и сердце словно огнем запылало. Еще никогда оно так не билось от одного только взгляда больших с поволокой глаз, от бархатистого голоса, от легких движений. Но не он стал ее избранником... Только нет, этому не бывать! Дело не дойдет до свадьбы! Чтобы обвенчаться в пост, нужно иметь разрешение владыки. Поп иначе не согласится, а тем временем Максим уедет... У Остапа вырвался неожиданный вопрос:

— А зачем она тебе такая, пане атаман?

Кривонос захлопал глазами, затем пригляделся внимательнее и улыбнулся в усы.

— Я о Хмельницком говорю! Если у него казацкая душа, то до каких же пор он будет дули в кармане показывать?

— У него спроси! — рассердился Остап, покраснев оттого, что Максим раскрыл его помыслы.

— И спрошу! А если будем дольше ждать, паны столько нагонят кварцяного войска, что и пикнуть нельзя будет.

— Надо думать, у Богдана Хмельницкого свой ум есть!

— Да ведь и у него болит душа из-за людского горя. Разве я его не знаю?

— Ты думаешь лишь о горе, а он, наверно, еще и обстоятельства в расчет берет.

— Обстоятельства подходящие, Остап, да вот опора не та. Слыхал, что говорили косцы в поле? Сила — в народе. Кто с народом — тому и обстоятельства всегда будут на пользу. А мы на Варшаву оглядываемся, просим, чтобы нашим салом да по нашим же губам помазали. Подумать только — чего нам не хватает? Земли немереные, люди работящие, ума не занимать стать, а силы хватит еще с другими поделиться!

— Видно, только человека надо, который бы понимал, чего нам нужно.

Максим Кривонос был поражен этими словами и с благодарностью посмотрел на своего товарища...

— Это мудрее, чем ты сам думаешь. Твоя правда — такого человека нам и не хватает.

Он снова углубился в свои мысли и потихоньку запел:


Ой, полем, полем Килийским,

Битым шляхом Ордынским...


Ему стали подпевать и другие:


Гей, гулял, гулял казак, убогий бедняк, семь годов и четыре,

Да пали под ним аж три коня вороные,

На казаке, горьком бедняге,

Три сермяги,

Епанча на нем рогожная...


Кривонос умолк, а потом неожиданно спросил:

— Тебе понравилась моя дивчина? Правда, хороша она?

Остап исподлобья посмотрел на него сердитым взглядом. Тяжкий вздох рвался у него из груди, и, чтоб не заметили, он огрел плетью коня и поскакал вперед. Кривонос нахмурился.

— Уж не влюбился ли? Тю на тебя. А Марта?

Остап оглянулся и уже угрожающе крикнул:

— Не насмехайся, пане атаман, плохо будет!

— Теперь вижу, что нужно тебе побывать в Корсуни...


На казаке бедном сапоги-сафьянцы:

Видны пятки и пальцы,

Где ступит, босой ногою след пишет.

А еще на казаке, убогом...


— Стой!

Кривонос поднялся на стременах. В ложбине над высоким кустом травы встревоженно кружили чайки.

— Посмотрите, хлопцы, что там! — сказал Кривонос. — Обскачите вокруг.

Джуры поскакали в ложбину. От куста дорожкой заколыхался потревоженный снизу ковыль.

— Перенимай, перенимай, Остап!

Дорожка поползла в другую сторону, но оттуда скакал джура. Ковыль затрепетал на одном месте и затих.

— Человек! — крикнул джура.

— Татарин?

— Да нет... А ну, вставай!

Из травы поднялась косматая голова и вновь спряталась.

— Ведите его сюда!

Остап концом сабли пощекотал лежавшего, и тот мгновенно вскочил на ноги.

Перепуганный насмерть человек предстал перед Кривоносом. На голом теле была только рваная свитка да холщовые штаны. Босые ноги, потрескавшиеся и черные, были покрыты свежими ссадинами.

— Ты кто такой? — спросил Кривонос.

Человек забормотал что-то невнятное.

— Как ты сюда попал?

Человек бросился на землю.

— Помилуйте, паночку, помилуйте!

— Да ты на бойся, здесь нет панов!

— Помилуйте, я заблудился в степи, а пан послал...

— Да встань, запорожцы этого не любят!

Человек смерил всадника быстрым взглядом, в его глазах сверкнула надежда. Он поднялся на ноги, но, взглянув на Кривоноса, снова умоляюще сложил руки.

— Я бедный хлоп!

— Врешь! Вон какое пузо наел!

Казаки захохотали: из-под свитки торчали ребра, как зарубки на вальке.

— Признавайся, куда идешь? Может, на Сечь? Так мы тебе дорогу покажем. Как прозываешься?

— Прелый, пане!

— А мы тебя уж Голым прозвали, — сказал Мартын, угрюмый джура. — Православный или униат?

— Греческой веры!

— Перекрестись.

Прелый стал часто креститься.

— И «отче наш» знаешь?

— Знаю, и «верую» прочитать могу.

— Значит, наш. Сказано: казак — правдивая душа — ни рубахи, ни кунтуша.

— Ну, теперь рассказывай, Голый: почему ты здесь волков пугаешь? — снова спросил Кривонос.

Прелый уже немного опомнился, но вполне открыто говорить еще не решался.

— Окропи его, Мартын, горилкой. Вишь, отощал человек, слова не вытянешь. Ты, может, из лесу?

Глотнув водки из Мартыновой баклаги, Прелый наконец поверил, что перед ним настоящие запорожцы, и уже важно ответил:

— Может, и из лесу, не знаю, как тебя величать.

— Люди Перебейносом величают, а на Сечи — Кривоносом прозвали.

Прелый растерянно улыбнулся.

— Рассказывай! Кривонос в Черном лесу сидит. Он такой!.. Как посмотрит, так на сажень под землей увидит!

— Правда твоя, вижу, что к Кривоносу шел. Атаман послал?

— Ну да, — смущенно проговорил Прелый.

— А как его зовут?

— Гайчура Савва. — Но вдруг спохватился: — А ты откуда знаешь, что он атаман? Мы только на прошлой неделе поставили его.

— Я же на сажень под землей вижу. А чем Беда вам по сердцу не пришелся?

— Беда только о себе думал. Нам рожки да ножки, а все остальное себе. И с панами был милостив: побьет, да и отпустит. А мы так думаем: ты пану не дашь помереть, пан тебе не даст на свете жить. Вот Савва, тот подругому с ними разговаривает: голову с плеч — и будьте здоровы.

— Когда до лесу доедем?

— Смотреть — близко, да идти далеко. Завтра будем.

Прелого взяли в седло к Мартыну и поехали дальше.

— Перебил ты нашу песню. — И Мартын снова запел:


... А еще на казаке, убогом бедняке,

Шапка-мерлушка —

Дырка с опушкой,

Травою сшита,

Ветром подбита...


Ночевать остановились на кургане. Нагретая за день земля дышала теплом, а поверх нее тянуло приятной прохладой. От красной луны степь покрылась позолотой, где-то надрывалась выпь, кричал коростель, насвистывали сурки, трещал кузнечик, стреноженные кони фыркали в траве, над которой чернели только их спины.

Казаки, подложив седла под головы, расположились на плоской вершине кургана. Прелый принес в поле земляники и тоже прилег возле казаков. Остап должен был сторожить и сидел, заглядевшись на небо. Над их головами в синей бездне тянулся усыпанный золотой пылью Млечный Путь. Ярко мерцали Близнецы, прямо над головой Дева несла воду на коромысле, а впереди блестел Крест.

Вдруг над степью что-то тоскливо застонало. Кони мотнули головами.

Прелый испуганно перекрестился.

— Душа грешника просит спасения!

— Ну, так, значит, панская, — равнодушно отозвался Мартын.

— А может, оборотня неотпущенного? У нас на хуторе был один человек, который мог в оборотня превращаться...

— А ты откуда будешь? — перебил его Мартын.

Прелый только и ждал этого вопроса.

— О Протасе — слыхали, может, о таком? Из-под Канева? Еще не так давно был он простым казаком, а лет десять назад воротился из похода с большими деньгами... Где он их раздобыл — разное говорят. Сразу завелись у него и кони и челядь. Я конюшим служил. В троицу съехались к Протасу гости. Компанию водить стал он только с шляхтой — все паны да канцеляристы. После обеда этот Протас с ними — к лошадям, да белым платочком по крупу одну — раз! А я чистил ее хорошо, но ветер на дворе был — пыль и села. Как закричит мой Протас, точнехонько, как сосед шляхтич: «Пятьдесят горячих!» — и сам за плеть схватился.

Обидно мне стало: пусть бы уж шляхтич, а то свой же брат, православный.

«Нет, говорю, пане Иван, не бывать тому!» — и вилы ему в живот, а сам через плетень да в лес... И каждый у нас так... Нам с панами не по пути...

Вскоре все уснули, только Остап сидел, подперев руками голову, и вздыхал.

— А тебе почему не спится? — спросил Прелый, которого допекали комары.

— Сон не берет.

— Это у тебя бессонница, казаче! Нужно зачерпнуть воды из девяти криниц по девять раз из каждой, потом сложить костер из сучьев и девять раз отгасить... угли...

— А с чего она приключается, бессонница?

— Может, дивчина тужит.

Остап встрепенулся, пересел к Прелому и приглушенным голосом спросил:

— Ты правду говоришь?

— Ежели угадал — значит, правду.

— Тужит. Может, и тужит — да что с того!

— А ты дай ей цветка любистка напиться. Навек соединит!

— Мы и так уж соединены.

Остап громко вздохнул и снова пересел на край кургана.

Луна стояла уже над головой. На травах самоцветами сверкала роса, притихли птицы, и звонкая тишина обняла серебристую степь.


VI


На второй день в полдень казаки увидели лес Лебедин. Синей тучей тянулся он до самого горизонта. Измученные зноем, кони, почуяв лесную прохладу, уже без понуканий бежали в тень. Едва приметная тропа, вытоптанная зверем, извивалась под ветвистыми дубами, между диких груш, по густому орешнику, колючему боярышнику, среди папоротника, достающего всадникам до колен. Поваленные бурей деревья беспорядочно громоздились на дороге, как трупы на поле боя.

Хотя солнце ярко светило, но под зеленым шатром и днем стояли влажные сумерки. Глубокую тишину не нарушал ни беспрестанный шелест листьев, ни треск сучьев, по которым солнечными зайчиками прыгали золотистые белки, ни фырканье ежей, часто переползавших тропинку. Степные кони при каждом шорохе нервно прядали ушами, а когда в орешнике послышался треск, они испуганно захрапели и шарахнулись в сторону.

Максим Кривонос, очутившись в лесу, тоже настороженно оглядывался вокруг. В степи или на воде было спокойнее — там враг на виду, каждое его движение можно предупредить, — а в лесу казаки вздрагивали при каждом таинственном звуке, даже если это птица задевала ветку дерева.

— Диких кабанов здесь очень много, — сказал Прелый. — Злющие, анафемы! Как увидишь свинью, скорее лезь на дерево, а то хрю-хрю, чавк-чавк! Так рылом и прет. С ног свалит и давай рвать.

Впереди послышалось кваканье лягушек. Тропинка привела к болоту с ржавой водой. Оттуда тянуло тяжелым духом, тучами вилась мошкара, а от лягушек, казалось, кипела вода. Прелый пошел впереди, ногами нащупывая невидимую тропинку, скрытую осокой и аиром [Аир – болотная трава].

На маленьком островке, окруженном водой, в ивняке неожиданно застрекотала сорока. Прелый хитро улыбнулся казакам и точно так же застрекотал в ответ. Над кустами показалась голова и уставилась на всадников.

— Не узнаешь, что ли? — спросил Прелый.

— А кто с тобой?

— Такие, что и сами дорогу найдут!

— А пусть скажут: где больше всего крестов?

— Клубок есть? — вместо ответа спросил Мартын. — Мы тогда покажем!

— Проезжайте!

За болотом тропинка пошла по оврагу. Он становился все глубже и глубже, деревья, увитые хмелем, стояли здесь зеленой стеной, и только кое-где сквозь ветки проглядывала синева неба. Охрана теперь закуковала кукушкой, да так натурально, что Прелый даже не обратил на это внимания. Кривонос довольно улыбнулся: «Научит беда коржи с маком есть», — и громко закуковал сам в ответ.

— А ты чего же молчишь, чертов глухарь? — вдруг раздалось над головами всадников, и кривая палка полетела с дуба прямо в Прелого.

На толстом суку, свесив ноги, сидели два парубка. Прелый почесал спину и, оправдываясь перед Кривоносом, сказал:

— Я еще и виноват! Разве вам на этом дубе караулить приказано? Возле камня нужно!

— Там ксендза повесили, а мы другой веры. Кого ты ведешь?

— Таких, что и тебя поведут!

Наконец впереди золотыми пятнами заиграло солнце, и тропинка вывела на широкую поляну. В центре поляны они увидели рыдван, в который заглядывали повстанцы.

— Кого-то захватили! — воскликнул Прелый и побежал к толпе.

Казаки остановились. Под дубом, ветви которого достигали чуть не середины поляны, стоял шалаш, укрытый шкурами. Возле него на выпряженном возу сидел парубок с самопалом. Между деревьями прятались шалаши поменьше, крытые лопухами или камышом. На ветвях сушилось белье, звериные шкурки, вялилась рыба. Вблизи шалашей паслись стреноженные кони. Пахло дымом, который вился над кустом калины.

Прелый прибежал назад радостно взволнованный.

— Пана поймали. Какого-то вельможного. Говорят, из самой Варшавы вез что-то к хану.

— А где он? — встрепенулся Кривонос.

— На кол уже посадили!

За Прелым подошли другие лесовики и подозрительно, не скрывая враждебности, стали рассматривать незнакомых всадников. Казаки тоже впервые встретились с повстанцами. Вид у них был изнуренный, были они в рваных рубахах и штанах, босиком или в прелых лаптях. Кое у кого на плечах вместо рубахи была женская кофта или остатки жупана, некоторые не имели и того, из лохмотьев поблескивали загоревшие дочерна тела. Люди держались независимо и вызывающе. Несколько человек выделялись светлыми бородами и такими же волосами с пробором посредине.

— А ты откуда, такой голубоглазый? — спросил Кривонос парня.

— Разве приметный? — весело ответил парубок в длинной рубахе, низко подпоясанной. — Из-под Путивля убежал.

— Не поладил с кем, что ли?

— Князь Долгорукий не хотел со мной ладить, а мы люди смирные: когда спим — хоть верхом на нас езди.

— Ты хоть знак какой-нибудь панам оставил?

— Побьем ваших, пойдем бить наших — вот это и будет им знак. Чтоб на всю жизнь запомнили.

— Где же ваш атаман? — спросил Кривонос, которому все больше нравились лесовики.

— А зачем вам знать? — настороженно отозвалось несколько голосов. — Пан ему какую-то загадку загадал, он сидит, голову ломает. Может, вы отгадаете. А то лучше и не ходите — дядько Савва не посмотрит, что вы знатные. Вишь, у каждого штаны, да еще и сапоги. Дайте нам хотя бы одни.

— Что же вы так плохо стараетесь, что и на себя не заработаете! Разве мало панов?

— Далеко!

— А может, жалеете?

— Жалеем, что никак не доберемся до них. Если бы нам братья запорожцы помогли — хотя бы оружие дали, — мы бы тогда и кварцяного войска не испугались.

— Да это видно, еще и сами напугаете! А оружие легче добыть, чем за него взяться. Ведите к атаману.

Максим Кривонос передал коня джуре и, разминая ноги, направился к шалашу атамана. Лесовики не спеша расступились, и он увидел в шалаше плотного мужчину, подстриженного в кружок, с проницательным взглядом карих глаз на сухом лице. Загорелые щеки были покрыты колючей, уже седеющей бородой. Он сидел на пеньке. Толстое бревно, поставленное на попа, служило столом. Гайчура обедал.

— Челом, пане атаман!

Атаман продолжал сосредоточенно есть.

— Челом, говорю, тебе, пане атаман! — вторично, уже более громко сказал Кривонос, и лицо его покраснело, словно от натуги.

Атаман повернул голову и сверкнул на казаков сердитыми глазами.

— Панов я на кол сажаю, а здесь праведные люди!

— Вот это наш разговор. Ты за Кривоносом посылал?

— Слыхал, что он за бедных стоит. Сам родом из таких, как мы. А ты так, значит, меня слушаешь? — обратился он к Прелому.

Хотя атаман и не повышал голоса, но Прелый предусмотрительно спрятался за казаков.

— Привел тебе Кривоноса, а ты еще и сердишься!

Савва недоверчиво осмотрел Максима.

— Так это ты? А Перебейнос — тоже ты? Покажи знак!

— Писаный или на кулаках?

— Ну, так заходи. А вы, хлопцы, отведите коней попастись... Да расседлайте их, коли не спешите.

Кривонос зашел в шалаш и присел на свободный пень.

— Кого поймал?

— Говорит, мол, приближенный короля, к хану будто бы посланный.

Голос у Саввы Гайчуры был спокойный, тихий. Говорил он медленно, обдумывая каждое слово, понятно и убедительно.

— Имя свое сказал? Как прозывается?

— Не успел сказать.

— Ты хоть бумаги забрал?

— На, посмотри, раз уж ехал к крымскому хану, так не ради прогулки. — И Гайчура вытащил из-под сена, служившего ему постелью, сумку из красного сукна.

В сумке было уже распечатанное письмо, чистая бумага, гребешок и деньги — несколько сотен. Кривонос взял письмо, все остальное вернул обратно.

— Читал?

Савва засопел.

— Я и так знаю, что все это на нашу погибель.

— Посол же небось имел охранную грамоту от короля?

— Может, вон та картинка?

Грамота уже украшала стенку шалаша.

— Это для коронных, а мы теперь беззаконные.

Кривонос, прочитав бумажку, сжал ее в кулане и со злостью ударил по бревну.

— Как лошадьми, барышничают нашим братом, анафемы! Только не вовремя вздумали... А что он тебе сказал?

— Не хотел рядом с кучером на кол садиться.

«Я уроджоный шляхтич», — говорит.

— Ну, туда ему и дорога! — сказал Кривонос атаману. — Много ли вас, беглецов? Давай об этом поговорим. Что намерены дальше делать?

— Видел, сколько груш уродило? Вот так и хлопов по лесам! Найдешь нас и в Черном лесу, и в степях... А дальше как быть — посоветуй, коли есть голова на плечах.

— Вместе надо собираться и за дело!

— У панов сила, у них пушки, а мы кулаками орудуем.

— Э-э, знаешь ли, добрый человек, дружные сороки и змия посадят.

Гайчура сначала озадаченно замигал глазами, потом посмотрел на Кривоноса недоверчиво, нерешительно улыбнулся и, только когда на лбу разошлись морщины, кивнул головой.

— И посадят, посадят! Только скажи братам, что у нас все паны одной веры: не нашей. А за разумное слово — пусть тебе бог век продлит. Поешь кваску!

Кривонос даже улыбнулся в усы, заметив перемену на лице вожака повстанцев.

... Савва Гайчура когда-то пришел «на слободу», к пану Сенявскому. Тогда еще село Левухи, на Брацлавщине, было маленьким хутором. Прошло лет пятнадцать, в столб на земле, отведенной Гайчуре, был забит последний колышек, и «свободам» пришел конец. Гайчура должен был теперь отбывать барщину, как и все посполитые. Попытался он убежать снова куда-нибудь «на слободы», но не добрался и до соседнего хутора, как гайдуки Сенявского настигли его и, заковав в кандалы, привели назад.

— Что, хлоп, — спросил его дозорец, — надоело так работать? Будешь теперь в браслетах ходить. Дайте ему пятьдесят плетей на память!

Гайчуру потащили на конюшню и за то, что он стойко держался, ни разу не крикнул, еще добавили двадцать пять ударов.

— Пусть теперь жена подорожник кладет. Припекает, хлоп?

— Припекает, — сказал Гайчура. — Как бы и вам не стало жарко!

Хотя вся спина покрылась струпьями, Гайчура должен был ходить на работу. Он решил снова бежать, но однажды вечером зашел к нему сосед с новостью: пан Сенявский все свои поместья сдал на четыре года в аренду Важинскому.

— Теперь будут, верно, другие порядки заводить.

— Чтобы мы унию приняли?

— Об унии не слыхал. Собираются, говорят, мед варить, горилку гнать, скот откармливать.

— Нашими руками!

— Уж это так!

— Ну, пускай арендатор и работает, — сказал Гайчура. — На себя буду хоть день и ночь трудиться, а на пана пусть дураки работают.

— Э, разговоры! Попросись в гуртовщики: говорят, арендатор будет гурты перегонять, так, может, и бежать не захочешь. Оно ведь хорошо только там, где нас нет, а хлопам, видно, на роду написано, чтобы на пана работать.

— Не всегда так было.

— Теперь панов больше развелось.

— Паны тоже голыми родятся. А ты уже нанялся?

— И о тебе с приказчиком говорил.

Гайчура был поставлен погонщиком волов. Два раза в год длинные вереницы возов, запряженные серыми волами, с Брацлавщины ходили на Гданск. Кованые коломыйские возы были полны воску, меда, шерсти, сала, шкур и горилки. В Гданске приказчики Важинского набирали разных сластей, вина, сахару, фарфоровых изделий, тканей, железных товаров и все это развозили по ярмаркам.

На пасху Гайчура прибыл с обозом на Холмщину. В местечке Грубишеве была ярмарка. Издавна здесь стояли две православные церкви, но епископ холмский, насаждая унию, еще в пост выгнал попов, обе церкви перекрестил в униатские и опечатал. В пасхальную субботу к церкви на рыночной площади начали собираться мещане.

Обоз Важинского ночевал на заезжем дворе, напротив церкви. Увидев на площади людей, которые почему-то суетились у входа в церковь. Гайчура направился туда. Когда он вошел за ограду, горожане уже срывали печати и разбивали замки. Был тут монах, который ободрял толпу то стихами из священного писания, то длинной бранью по адресу униатов. Заправлял всем бондарь по имени Яцько Сухой. Сорвав печати, он бросил их на землю и открыл дверь. На колокольне зазвонили во все колокола, и толпа с монахом во главе вошла в церковь. Чтобы изгнать униатский дух, горожане принялись обмывать ризницу и стены. Сапожник Охрим схватил дары и, пританцовывая, стал втаптывать их в грязь. То же самое шорник Климко сделал с антиминсом [Антиминс – церковное покрывало с картиной, изображающей «положение Христа во гроб»], а землю, насыпанную униатами на гробницы, с бранью выбросил за дверь. Несколько горстей земли вынес из церкви и Гайчура.

Хор на клиросе все время торжественно пел молитвы.

Когда монах вышел уже в ризах из царских врат, чтобы начать службу божию, в церковь ворвались монастырские служки с келепами [Келеп – палица с металлическим обухом] в руках и католические монахи с дубинами и начали избивать горожан. Гайчура, оказавшийся здесь случайно, хотел было выйти из церкви, как вдруг один монах огрел его по голове дубиной. Он разозлился, схватил монаха за горло. Монах только подергал ногами и умолк, но на Гайчуру набросилось уже несколько монастырских служек и стали угощать его келепами.

Очнулся Гайчура только в тюрьме. В одной яме с ним сидели и бондарь Яцько, и сапожник Охрим, и шорник Климко, и еще человек двадцать горожан. Гайчуру горожане не знали, но по одежде видели, что он посполитый, и потому никто не был опечален его бедой. По их разговорам он догадывался, что все это кончится плохо и для многих горожан и для него.

— Унию принимать надо, — сказал сапожник Охрим, — и тогда на нас не будет вины.

— Чтобы черту душу продать? — впервые отозвался Гайчура.

— У черта и римско-католических душ хватает! — Сапожник подсел к Гайчуре ближе. — О тебе есть кому просить епископа?

— Кому же еще просить, как не жинке.

— Нужно, чтобы уроджоные просили. Пан у тебя добрый?

— Когда спит!

— Тогда только за деньги сможешь голову выкупить.

— Две гривны заработал за зиму.

— Это и на мизинец не хватит. Плохо, человече, разве только уния спасет.

— Ты мне об унии не говори, а то у меня кулак смерти не ждет, разок стукну — и готово. Добрые кулаки!

— Если бы и голова такой была, можно было бы рискнуть, — и Охрим таинственно подмигнул.


... Приговор люблинского трибунала объявили подсудимым только после жатвы. Бондарь и сапожник были приговорены к сожжению; Гайчуре и шорнику присудили отрубить головы. Прочие горожане должны были выкупить свои головы у епископа по сто гривен и возвратить униатам церковь.

Бондарь Яцько, наверно, не ожидал такого страшного приговора — он побледнел, икнул и словно проглотил язык. А сапожник только выругался. Гайчура молча кусал кончики усов и напряженно думал над словами сапожника.

На другой день к осужденным пришел кафедральный проповедник. Первым упал перед патером на колени сапожник Охрим и начал отбивать поклоны.

— Согласен ли ты, грешник, отречься от схизмы и пристать к святой унии с римской церковью? — спросил проповедник.

— Согласен, отче, помилуйте!

Среди осужденных поднялся шум, они с кулаками бросились на Охрима.

— Кто еще согласен стать на путь праведный и уготовить себе царствие божие? — поднял крест проповедник.

Наступила тишина. Вдруг Яцько-бондарь полез на стенку и закукарекал петухом. Гайчура, не глядя ни на кого, пробормотал:

— Я тут посторонний, я с Брацлавщины.

— Отрекаешься от схизмы, грешник?

— А разве без этого нельзя? Вон, видите, бондарь уже на стопку дерется.

— Принимаешь унию? На колени стань, быдло!

Гайчура засопел, будто тащил воз, и опустился на одно колено.

— А меня отпустят?

Проповедник завернул крест в епитрахиль.

— Вы должны завтра прийти в ратушу с женами и детьми. Оденьтесь по-праздничному, а сверху прикройтесь рубищем.

— А если на мне рубаха рванее рубища, — сказал Гайчура, — может, ее сверху надеть?

Проповедник исподлобья зло сверкнул глазами.

— Делайте так, как приказал преподобный отец епископ! Из ратуши со свечами в руках по двое пойдете через весь город к церкви святого креста. Там вас встретит перед оградой отец архипресвитер; упадите на колени, а когда спросит: «Кто вы, откуда пришли и чего хотите?» — скажите, что вы овцы, непослушные своему пастырю, но теперь, покаявшись, вы пришли просить очищения от схизмы и принятия в унию. Когда отец архипресвитер отпустит ваши грехи, тогда только вы будете приняты в унию, а святой отец епископ похлопочет, чтобы с вас сняли провинность. Вас же, окаянных, — сказал он остальным, — ждет на том свете геенна огненная!

Бондарь Яцько собакой подвывал ему в тон.

Гайчура сбежал, как только его привели в ратушу. Зиму скрывался на хуторах, а весной расспросил дорогу в лес.

Он не стал обо всем этом рассказывать Кривоносу, и другие не знали этого, как не знали, почему дядько Савва так ненавидит униатов.


VII


Проводив казаков, Ярина возвратилась на хутор. Отец и Христя ушли уже в поле, и она на всем дворе осталась одна со своими беспокойными мыслями. В светлице Ярина впервые с любопытством оглядела себя, стыдливо провела горячими ладонями по тугой груди, подымавшей белую сорочку, томно потянулась. В жилах глухо стучала кровь. Колени подкосились, и она опустилась на пол, запрокинула голову и закрыла затуманившиеся глаза. В ту же минуту перед ее взором встал образ Максима. Он не был так красив, как Остап, но сколько ласки в его глазах, в его речи! А как ловко действует он саблей, какой сильный! Ярина даже вздрогнула. И этот рыцарь станет ее мужем, ее защитником. Чего еще можно желать? Но вместо радости почему-то вдруг стало так грустно, что она печально запела:

Плыви, плыви, селезень, тихо по воде,

Ой, приди, моя матуся, ты приди ко мне...


— Ох, не придет... И не посоветует...

Долго еще так сидела Ярина и уже молча бездумно смотрела в землю. Потом лицо ее просветлело. «Ох, глупая я, глупенькая, радоваться надо, а я печалю свою душу». Она вскочила и закружилась на стройных ногах по комнате. «Сижу, выдумываю, а надо же готовиться к венцу, надо же и сорочку вышитую, и платье узорчатое, и шелковый платок». Ярина открыла сундук, полный приданого.

До самого полудня перебирала рушники с петушками, цветастые скатерти, сорочки из льняного полотна, платья люстриновые, клетчатые плахты [Плахта – домотканая (обычно шерстяная в крупную клетку) юбка, состоящая из двух полотнищ], примеряла новый кунтуш. Когда все было снова сложено в сундук, Ярина вспомнила, что в поле должны праздновать «бороду». Люди здесь любили народные обычаи и старательно придерживались их. Ярина тоже любила эти обряды. Она вскочила на коня и поскакала к буераку.

Рожь была убрана, только возле межи торчал еще кустик, похожий на бороду. Женщины стали вокруг кустика и запели:


Ой, да чье ж то жито зашумело в поле?..


Самая красивая из них, жена Мусия, выполола во ржи повилику и осот и обвила кустик красной лентой, а в середку положила горбушку хлеба и щепотку соли — чтобы рожь и в будущем году родила. Женщины припевали:


Ой, чья ж это борода черным шелком повита,

Черным шелком повита, серебром вся залита?..


Закончив жатву, люди оделись по-праздничному и направились к буераку, где в тени уже варился борщ, стоял бочоночек горилки, дудочник играл на свирели веселый третяк. По обычаю, старшая из женщин, Гаврилиха, сплела венок из колосьев и с поклоном подала его Вериге, который встретил их хлебом-солью на своем поле.

— Дай боже, чтобы и в будущем году жито уродило! — сказала Гаврилиха и накрыла венком хлеб.

Вдруг вспомнились убитые гайдуки пана Лаща. Снова с тревогой подумалось, придется ли где собирать урожай в следующем году? И оттого все грустно переглянулись и замолчали.


VIII


На выезде из Чигирина стояла ободранная корчма валаха Чапы. Несмотря на ранний час, к деревянной рассохе уже была привязана пара лошадей, а посреди дороги стояла арба, запряженная серыми волами. За стойкой в корчме сидел старый Иона и считал рыбу. Он был жилистый, смуглый до синевы, буйная шапка волос и густая борода лоснились, как вороново крыло. Разорванная ноздря и большие глаза с красными прожилками придавали его лицу свирепое выражение. В правом ухе болталась у него медная серьга, плисовый жилет был украшен бляшками. Перед шинкарем стоял оборванный казак в лаптях, с корзиной рыбы, которая вяло изгибала сизые спинки, шевелила плавниками. Иона сердито посмотрел на казака.

— Давай, давай и ту большую сюда!

Казак съежился, беспомощно обвел взглядом корчму, где уже пили водку за двумя столами, и потянул корзину с уловом к себе.

— Оставь хоть одну щучку, у меня ведь дети!

— У него дети! Умрут, что ли, твои дети, коль не поедят щуки. Я аренду плачу пану старосте за реку, а ты мне хочешь платить пескарями. Лазаря поет, а сам, наверное, припрятал целый воз. Небось еще и утку какую-нибудь подстрелил?

— У меня и ружья не было.

— Ты, бездельник, и дубиной попадешь. Домна! — Он заглянул в комнату. — Присмотри за прилавком, я выйду.

В дверях, зевая, появилась шинкарка. Она была сухая и высокая, в пестрой кофте и широкой юбке. В ушах у нее болтались крупные кольца серег. Карими, почти черными глазами она обвела корчму: за одним столом пили водку из глиняных кружек и закусывали луком три крестьянина, а рядом с ними стоял в рваном кафтане мальчик с восковым лицом, он голодными глазами заглядывал мужикам в рот. За другим столом сидели два казака чигиринского полка. Один, повернувшись спиной к шинкарке, цедил в кружки горилку из рукава. С шинкарки моментально слетел сон, она вытянула шею в одну, в другую сторону и закричала на всю корчму:

— Иона, они свою горилку пьют!

Казаки притаились. Жадность шинкаря была известна всему полку. Чапа не гнушался и коня увести ночью и человека зарезать. Откуда он брал деньги на то, чтобы тянуться в посессоры [Посессор - арендатор], о том никто не знал, и потому его боялись еще больше. Казаки начали собираться.

— Ты что выдумала? Еще скажешь, что мы сами ее гнали? Твою пьем, хозяйка!

Лицо Домны вспыхнуло, глаза засверкали.

— Чтоб из вас пиявки кровь выпили, чтоб у вас глаза повылазили, руки и ноги отсохли, если я не видела, как ты цедил из бутылки горилку! Иона, где ты ходишь, беги к пану возному, пусть он их в колодки забьет!

Иона возвратился с маленькой рыбешкой в руке и с охапкой сена. За ним по пятам шел казак и сердито бубнил:

— А сено зачем тащишь?

Глаза Ионы покраснели еще больше.

— А у тебя, видно, свои стога завелись, ворюга!

— Иона! — закричала Домна. — Вытряхни из них горилку!

Обе руки Ионы были заняты, а казаки уже направились к двери. Тогда Домна сама выскочила из-за стойки и ухватила казака за штанину.

— А это что у тебя, бродяга?

Казак замахал на нее шапкой.

— Да ну тебя, мерзкая баба, еще безродным оставишь!

Она возвратилась к столам.

— А ты куда это, босяк, руку протягиваешь? — И шинкарка вытолкала за дверь худенького оборванного мальчика, жадно глядевшего на огрызки хлеба, оставленные казаками на столе.

— Черти нищие! — Домна снова зашла за прилавок и облокотилась на стойку. — Они будут свою горилку пить, а ты, дурак, плати за откуп. Как мельницы, всякие там перевозы и покосы — так пану Важинскому дают аренду, чтоб его болячка задушила. А ты богатей от гнилой речки и дорог, по которым никто не ездит! Иона, что ты смотришь на эту дохлую рыбу, как на червонцы? Пан Важинский, чтоб он подавился на первой ложке, и с крестин и с похорон наживается. Взял в аренду земли графа Сенявского, взял местечко Мошны с церковью — вот он и заработает, а ты будешь дулю иметь, если к нему в компанию не пристанешь.

Крестьяне переглянулись и еще ниже склонились над кружками.

Мальчик снова потихоньку подкрался к столу, за которым сидели крестьяне.

— Ты бы ей хоть дулю показал, Иосиф. Для свиней кусок бережет, а человек пусть подыхает!

Иоська с большими, наивными, как у младенца, глазами, стараясь улыбнуться, только болезненно поморщился.

— Дядя Семен, я уже здоров.

— Оно видно, теперь и мухи тебя не боятся.

— Может, есть работа?

— А что ж, приходи, приходи, Иоселе. Починишь старухе свитку. Отощал ты, брат, совсем. Возьми хоть хлеба.

Казак с корзиной, на дне которой осталось около десятка рыбок, покачал головой и направился к двери.

— Так ты и чарки не выпьешь? — насмешливо сказала Домна.

Казаку, должно быть, стало жаль себя: всю ночь ловил рыбу на Тясмине, продрог, и чарка была бы очень кстати. Он сердито почесал затылок, потом пошарил в одном кармане, в другом и безнадежно махнул рукой. Шинкарка улыбнулась.

— Зачем тебе деньги — я нацежу за оставшуюся рыбу!

— Нацедишь? Святая душа у тебя, Домна, да только нет на нее пекла. Ну, черт с ним, лей! Только оставь хоть одну рыбку для жены!

— Завтра поймаешь себе хоть две! — И Домна высыпала оставшуюся в корзине рыбу.

К корчме подъехали два всадника. Домна увидела их в окошко и принялась вытирать стол подолом юбки. На пороге появился Верига.

— Челом! — обратился он к присутствующим.

За ним стоял Гордий Недорезанный. Верига оглядел темную корчму и пожал плечами.


— До сих пор нет? Задержались наши запорожцы! — Они подсели к столу. — А я уже и с батюшкой договорился.

— Обвенчает?

— Требовал, чтобы было от пана разрешение. «Что ты, отче, говорю, моя дочь, благодарение богу, вольная казачка и нареченный — казак». Эй, Чапа, налей горилки!

Чапа вышел из боковушки и метнул на них недобрый взгляд. Здешние казаки шапку снимают перед ним, хлопы паном величают, а эти кричат, как на челядь.

— Домна, — сказал он сухо, — не слышишь разве, что эти голодранцы горилки просят?

Удивленный Верига вытаращил глаза.

— Да ты не видишь, бродяга, что с тобой казак говорит? Поворачивайся живее, а то, как выну саблю, ты у меня не так запоешь!

Чапа почему-то был зол на запорожцев, но сердить их боялся и с сулейкой в руках подошел к столу.

— Простите, панове казаки, уже и Чапе глаза изменяют. — А ты — вон отсюда, к печке. — Толкнул он Домну. — Тут не бабье дело. Панове, чую по повадке, должно, из Сечи?

— А тебе зачем знать?

— Должки кое-какие остались, кабы не удрал — может, уже на осине болтался бы.

— Будь человеком, ирод, так и вешать не станут. Не ты ли это попа подговариваешь, чтобы церковь на откуп отдал?

Чапа замялся, но Домна не заметила его замешательства и чуть не подпрыгнула за стойкой.

— Может, поп думает, что пан Важинский — чтоб у него глаза повылазили — больше даст. Как бы не так, дожидайся! А у нас это под боком.

— Я бы дал больше. Может, вы там намекнете пану отцу?

— Ты смотри, каков подлюга! — сказал ошарашенный Верига Гордию. — Чтоб еще я грех на душу брал. Да есть ли у тебя бог в сердце? Домну свою пожалей, а то останется вдовой, как рассержусь. Один раз уже тебя где-то отметили, успокойся на том, басурман!

Домна выскочила вперед и оттолкнула Чапу.

— Что вы его, дурака, слушаете? Он и на лошадях от себя доплачивает, а вот пан Важинский, чтоб ему шею свернуло, так тот умеет барышничать. Левухи у пана Сенявского заграбастал и еще два местечка держит. Ему перепадает и с оброка, и с осыпа, и с перевозов. А мой старый дурак на корчме думает разбогатеть. Я уж говорила: «Проси у пана Чаплинского аренду — может, сдаст хутор Суботов».

— С каких это пор подстароста Чаплинский хутором войскового писаря стал распоряжаться?

— А вы разве еще не слыхали? Так вы издалека едете! Пан подстароста сделал вчера наезд на хутор сотника Хмельницкого! О, там пан Чаплинский погрел себе руки: на хуторе было еще копен четыреста прошлогоднего хлеба, да пасека, да разное добро во дворе. Сотник ведь с достатком.

— Ты не врешь? — удивленный Верига даже встал.

— Да провались подо мной земля, сама видела, как пан Комаровский стегал на площади малого сотничонка.

— Какой Комаровский?

— Я же говорю, что вы издалека! Зять Чаплинского.

Чапа дергал Домну за рукав кофты, но она горела желанием рассказать новость и окрысилась на Чапу:

— Что ты меня дергаешь, все же об этом знают!

— Да от тебя же и знают, а пан подстароста подумает, что Чапа умышленно подстрекает казаков. Получишь тогда аренду!

— А где же Хмельницкий был? — спросил Верига. — Как он допустил?

— Лащевцев мы на хуторе проучили, — начал Гордий, но, почувствовав, как под столом его толкнул коленом товарищ, замолчал и стал старательно собирать крошки хлеба.

При этих словах Чапа навострил уши, глаза его загорелись, но он, словно бы между прочим, сказал:

— Можно себе представить, что у вас там наделали эти лащевцы. Пан стражник, слыхали мы, портит и дивчат и молодиц, кто ни попадется, а его разбойники всякое добро хватают.

— У нас люди злые, мы им...

Верига сердито перебил Гордия:

— Как пан Хмельницкий, спрашиваю, допустил, чтобы его так оскорбил Чаплинский? Да еще и кумом ему доводится!

— Так пан знает Хмельницкого? — сочувственно спросила Домна. — Может, вы пан Богун? Может, пан Кривонос?

— С чего бы им здесь быть? Они теперь с Запорожья и носа не кажут, — сказал Верига, подмигивая Гордию.

Чапа хитро сощурил один глаз и поковырял пальцем в густой бороде.

— А люди говорят...

— Что говорят? — остро посмотрел Верига.

— Что Максим Кривонос тут где-то мотается, а Богун поехал на Вишневетчину.

— А тебе что до этого?

— Спокойнее спится, когда они сидят за порогами.

— А ты разве уже пуганный?

Под окнами затопали кони. Домна выглянула за дверь, потом повернулась к Чапе и пожала плечами.

— Может, гости пана хорунжего? Пан Конецпольский умеет банкетовать — третий день уже едут и едут. Обрадовались, наверно, что старый пан помер.

Чапа зашел за стойку. В корчму вошли Кривонос с Остапом. За ними следовали оба джуры. Верига тревожно оглядел корчму: крестьяне, подвыпив, уже дремали. Домна проворными пальцами быстро чистила рыбу, а Чапа, цедивший горилку из бочки, не отрывал глаз от Кривоноса.

— Хлеб-соль вам! — крикнул Кривонос. Головой он касался потолка, опаленное солнцем лицо казалось выкованным из меди. На подбритой голове змеей лежал толстый чуб. — А почему же, шинкарка, стол пустой? Горилки, пива давай, будем пана-ляха поминать, что не хотел казакам дорогу дать!

— Приключилось что? — взволнованно спросил Верига. — Ты бы подождал хотя...

— Ты будешь ждать, а они себе плодиться будут...

Горилка лилась уже на пол, но Чапа не замечал этого. В глазах его зажглись мстительные огоньки, он быстро отвернулся к бочке, потом, не поднимаясь на ноги, выставил на стойку сулейку с водкой, а сам вытянул голову вперед и крадучись двинулся в боковушку. Жестами он что-то показал Домне — и у нее вдруг испуганно расширились глаза.

— Что ты, батьку, невеселый? — сказал Кривонос Вериге. — А как невеста? Здорова ли?

— Дочка, Максим, еще вчера тебя ожидала.

— В лесу задержался. Эй, шинкарь!

— Что вельможному пану подать? — быстро выбежала Домна и игриво повела плечами.

— Шинкарь, слышишь? — загремел Максим уже так, что за другим столом вскочили крестьяне и гурьбой двинулись к двери.

Чапа высунул из боковушки только голову, — на нем уже была шапка.

— Разве мало шинкарки?

— Чапа! — удивился Кривонос. — Ты уже и здесь присосался? Оставь шапку! Не покаялся, значит, хочешь и дальше доносами промышлять? Вот злодюга, сколько беды вокруг себя плодит!

— Будет и на них погибель, — сказал угрюмый джура. — Сами на себя, обдиралы, беду накликают.

— А уж как разгневается казак — прощения не проси, — добавил второй, — не такие мы, чтобы прощать.

— Никуда не ходи, если не хочешь, чтобы и вторую ноздрю тебе вырвал. На мне ты больше заработаешь. Вот тебе, шинкарка, на сафьяновые сапоги! — и Кривонос бросил на стол мешочек с талерами. — Угощай жениха!

Чапа, пряча глаза, снял шапку и снова наклонился к бочке с водкой.

— А ты почему не садишься, Остап? — спросил Верига. — Ты аж осунулся за эти дни. Может, и тебе какая-нибудь сердце зазнобила?

— Зазнобила, да еще как! — сказал Кривонос, насмешливо улыбаясь.

Остап хищно сверкнул белками.

— Вот видишь, угадал. Поезжай лучше за невестой, а мы прямо в церковь прибудем.

Остап молча пошел к коню. В корчму, громко разговаривая, вошла гурьба шляхтичей — наверное, из свиты какого-нибудь магната. Смахнув посуду со столов прямо на пол, они громко закричали:

— Шинкарь, ставь мед! Сегодня за всех пан Чаплинский платит!

— Вот жох! Пусть придет, я его поцелую: такую красавицу отбил!

— Но если бы она не пожелала, то пан Чаплинский должен был бы телку вместо пани Елены целовать!

— Это бы ему больше пристало!

Все громко захохотали.

— Ну, цыган, чего переминаешься? Может, гостинца ждешь? — и длинноносый шляхтич вытащил из-за пояса пистоль. — Век наш крутки, выпьем вудки!

Подбежала, блудливо улыбаясь, шинкарка и начала собирать на стол.

Максим Кривонос, как только шляхтичи переступили порог, нахмурился, на его челюстях выступили твердые, как камни, желваки.

— Как засмердело здесь лащиками. На хутор больше не заявлялись?

— Я уже не о своем, а о хуторе Хмеля думаю, — ответил Верига. — Это же о нашем сотнике болтают панки... Ты не заезжал в Суботов?

— Завтра собираюсь. Надо и сотника на свадьбу пригласить.

— Не до свадьбы, верно, Богдану.

— А что случилось? Слыхал я, будто он с этим литвином, Чаплинским, покумился.

— В глаза — гож, а в спину — нож.

— Уже?

— Набег учинил на Суботов... — и Верига стал рассказывать все, что слышал.

Максим Кривонос одним духом выпил горилку, ударил кружкой о стол и с ненавистью взглянул на шляхтичей.

— Ну, так не будем зря времени терять!

Казаки встали из-за стола.


IX


В казацком городе Чигирине было более пятисот дворов. Вокруг пустынной площади ютились покосившиеся лавчонки и домишки горожан. За ними, над рекой Тясмином, тонули в зеленых садах беленькие казацкие хаты.

В кривом переулке находился дом сотенного хорунжего Лавы. Уже второй день здесь была необычная суета. Через двор к погребам непрерывно бегали девки, в саду расчищали дорожки, посыпали их песочком. Огонь на кухне пылал весь день. В печи на огромных сковородах жарились караси в сметане, колбасы из рыбы, крученики из муки, в кастрюлях загустевали на огне подливки из шампиньонов, сморчков и щавеля. Длинные листы румяных пирогов с грибами стояли уже на столах, а в саду, под грушей, на печурках варились постные борщи с карасями, холодные супы из вишен, малины и клубники.

Гордая пани хорунжева была известна на весь Чигирин своим гостеприимством и вкусными яствами. Сегодня она сама во все вникала и пробовала на вкус. Если бы не Петров пост, долго бы вспоминал Чигирин, как бездетный хорунжий Лава отпраздновал свадьбу племянницы, но и в пост гости должны остаться довольны всем. Хотя и не разрешалось теперь казаку в своем доме держать напитки, не только мед, водку, пиво, но даже и брагу, хорунжий все-таки тайком от корчмаря целую ночь гнал водку и сейчас, закрывшись в кладовке, разливал ее в кувшины и жбаны.

Ярина уже в третий раз примеряла платье, надевала на голову кораблик, обувала желтые черевички, но все это почему-то не радовало ее. Устало присела она к окну. На дворе ярко светило солнце, под окнами красовались пышные георгины, стрельчатые мальвы, ароматные чернобривцы, зеленый кануфер, широколистый любисток. Из-за густых деревьев выглядывала трехглавая церковка, а дальше, на горе, стоял замок старосты, обнесенный высокими валами. К нему вилась пыльная дорога, по ней скакал всадник.

Привыкшая к степным просторам и постоянной тишине, Ярина чувствовала себя в городе, как на ярмарке. От шума и суеты болела голова и почему-то тоскливо сжималось сердце. Может быть, потому, что еще вчера должен был приехать Максим, а его нет до сих пор. Всюду за ним охотятся паны, и если что случится в пути, так и знать никто не будет, как о тех гайдуках, которых зарыли на хуторе.


За спиной скрипнула дверь, и Ярина равнодушно оглянулась. На пороге стоял задумчивый, грустный Остап.

Ярина уже знала, что у Остапа есть нареченная в Корсуне, что он из Чигирина должен ехать к ней. Наверно, и она выглядывает своего суженого и так же, как и Ярина, сохнет и тоскует... Она соскочила с лавки и протянула руки. Глаза Остапа вспыхнули, заискрились, он судорожно засмеялся.

— Почему так долго? Где же Максим? — спросила Ярина сдержанно, хотя сердце билось как сумасшедшее.

Остап отступил, и лицо его перекосилось.

— Ты о Максиме думаешь?.. А я, Ярина... — Он вдруг упал на колени. — Единственная моя, неужто ты не видишь, что я тебя полюбил? Еще не поздно, верни Максиму слово, иди со мной под венец. Я шляхетского рода, я брошу, если хочешь, казацкую жизнь — лишь бы только быть с тобою. Ну, скажи хоть одно словечко!

Ярина смотрела на казака широко открытыми глазами, на ее губах то появлялась, то исчезала улыбка; она еще не понимала, шутит ли Остап, или говорит правду. И в ту же минуту подумала о другой дивчине, которая где-то глаза выплакала, ожидая суженого, а он, бледный, с перекошенным лицом, ползает здесь по полу. Кровь ударила ей в лицо.

— Встань... Вон! — с трудом выдавила из себя Ярина. — Ох, господи, да у тебя же невеста... Максим же твой товарищ...

Остап продолжал ползать на коленях за Яриной. Лицо его было страшным и жалким.

— От отца родного отрекусь, только скажи одно слово... Невмоготу мне больше...

Ярина уже овладела собой. Глаза ее засверкали, как холодная сталь, брови сошлись над переносицей.

— Хоть бы не позорил казацкую саблю — волочишь, как метлу. Встань! А любовью я не торгую, казаче!

Остап поднялся на ноги и посмотрел на Ярину уже исподлобья, злыми глазами.

— Ну, хорошо, я еще подожду, — и, словно пьяный, вышел из горницы.

Как только за ним закрылась дверь, Ярина упала головой на стол и горько заплакала. На что надеется этот казак? Может быть, он хочет избавиться от Максима? Если он изменил нареченной, то почему же не может изменить атаману? Тоска сдавила ей сердце. Ярина не находила себе места — садилась, вставала, прижимала руки к груди. Скорее бы пришел Максим, чтобы их навеки соединил закон! Ярина порывисто подняла голову, в комнате было душно, нечем было дышать. Она подняла раму окошка и облокотилась на подоконник.

В переулке стояла сонная тишина, слышно было только, как ползали по седым цветам чертополоха шмели. Вскоре раздались чьи-то шаги — кто-то шел посередине улицы. Поравнявшись с окошком, прохожий в коротком жупане и в шапке с султаном взглянул через палисад и, увидев в окошке Ярину, сначала замигал глазами, потом на его широком лице с приплюснутым носом расплылась радостная улыбка. Ярина тоже невольно улыбнулась, напряженно припоминая, где видела этого человека, который, наверно, знал ее и был рад встрече. Вдруг, в единое мгновенье, привиделся ей пруд... гайдуки пана стражника.

Ярина испуганно отшатнулась, спряталась за оконный косяк. На улице стоял тот самый гайдук, который гнался за ней у пруда. Его пучеглазое, отвратительное лицо, похожее на морду сома, нельзя было забыть. Но как он оказался здесь — ведь всех гайдуков зарыли в овраге? Мороз пробежал по коже. «Это привидение, — подумала Ярина, — это мне чудится». И она боязливо выглянула из-за косяка. Гайдук в запыленных сапогах, с мокрыми пятнами на спине быстро шагал дальше. На углу улицы он оглянулся, его лицо с приплюснутым носом все еще радостно улыбалось.

Ярина сжала голову ладонями, закрыла глаза — и перед ней снова встал пруд. Ночью все трупы оттащили в овраг, засыпали и сровняли с землей, а чтобы души убитых не появлялись по ночам на хуторе, дед Гаврило забил здесь осиновый кол. Ярина раскрывает глаза и видит, как гайдук спешит по дороге в замок.

— Он ведь мертвый, — не веря глазам своим, говорит Ярина и испуганно оглядывает светелку. — Тетечка, тетечка! — уже громко кричит она. — Кто это пошел?

В горницу вошла распаренная и озабоченная жена хорунжего, Ярина стала беспорядочно рассказывать ей о гайдуке и, чтобы убедить тетку, которая на ее взволнованные слова только улыбалась, показала на дорогу. Но там кружились лишь вихри пыли.

Тетка покачала головой.

— Это тебя кто-то сглазил — вот и явилось видение, доня. Смотри на меня и не мигай глазами... Сглазы, сглазища, что на мужа, что на жену, вам, сглазы, сглазища, у рабы божьей Орины не стоять, желтой кости не ломать, красной крови не сушить, а идти вам на мхи, на темные луга, на густые камыши, на сухие леса! — Жена хорунжего трижды сплюнула через левое плечо. — Оно и пройдет, а ты, доченька, одевайся, вот и дру́жки идут.

В сенях послышались шаги, девичий голос запел:


Орися, ты проси у бога счастья.

Вот из-за горы уж твой Максимко выезжает,

Коней сивых погоняет...


Не прошло и часа, как Ярина уже стояла посредине светелки, словно с картины сошла. Вокруг щебетали дру́жки, выхваляя ее красоту. На Ярине было платье из дорогой узорчатой ткани, кунтуш из белого сукна с голубыми отворотами на широких рукавах, а на ногах — желтые сапожки на медных подковках. На толстых, туго заплетенных косах лежал венок из синих васильков, а за спиной развевались разноцветные ленты. Все это очень шло к ее побледневшему лицу с большими грустными глазами.

Когда старшая дружка надевала ей на шею красные кораллы, во дворе послышался топот конских копыт, и на пороге светлицы показался Максим Кривонос. За ним шел чем-то встревоженный Верига. Вошли также хорунжий и его жена. Их круглые и красные лица были озабоченно торжественны. Жена хорунжего с сердцем сказала:

— Надумали — в пост такое делать: ни тебе музыкантов позвать, ни потанцевать. Вот когда мы венчались, хлопцы игрища устроили. Ведь как интересно! Сначала наперегонки бегали, потом из седел друг друга выбивали, на всем скаку из пистолей снопы поджигали, на саблях дрались, в цель стреляли. Смотрите, чтоб и у вас так было на свадьбе, а то и вспомнить нечем будет.

— Сестра, времени у нас мало, — сказал Верига.

Дружки торопливо запели:


Отдаешь меня, отец родной, и сам знаешь,

Что не раз, не два по мне еще заплачешь...


Верига замигал ресницами.

— Бросьте, девки, еще в слезу вгоните казака.

Максим стоял на пороге и любовался невестой. Его лицо и теперь оставалось строгим, только в зеленых глазах горели теплые огоньки.

— Пусть враги наши плачут, а мы будем смеяться, — сказал он, входя в светёлку. — Не передумала ли невеста?

Ярина подняла на него серо-голубые, как васильки, глаза, заблестевшие чистой слезой, и, стыдливо улыбаясь, отрицательно повела головой.

— Тогда благословите нас к венцу! — и он взял Ярину за руку.

Жена хорунжего подала Вериге икону в золотом окладе.

— Пошли же вам бог. — Торжественно произнес Верига, — чтобы жили в согласии, чтобы приворот не коснулся вашего сердца и чтобы приумножился род казацкий на погибель врагам!


Х


Юзек, подговорив еще двух челя́динцев из замка, пришел в кривой переулок, когда венчание уже заканчивалось. Пешие гурьбой спешили за возком, на котором рядом с украшенной цветами невестой сидел в красном жупане, в шапке-кабардинке казак с длинными усами. Юзек увидел только их спины и в замешательстве почесал затылок.

— Вот холера!

— Ничего теперь не выйдет, — сказал челядинец, — она обвенчана.

— Не все ли равно пану стражнику! Девку надо доставить к пану, что бы там ни было, если мы не хотим плетей отведать.

— Если бы это была простая девка, а то ведь там пан сотенный хорунжий живет.

— Хорунжий? Что нашему пану схизматы, если он даже у уроджоных сколько жен отбил. Лишь бы по вкусу ему пришлась.

— Где же он тут с ней спрячется?

— Э, то уж пан сам знает. Может, в Стеблев прикажет отвезти, а может, и в Макаров.

— Так как же мы приведем ее? Смотри, сколько возле нее схизматов, а ты говорил, чтобы все обошлось без шума. Давай лучше бросим эту затею, а то и без головы можно остаться.

— Мне их не впервой таскать.

Они спустились в овраг, подходивший к дому хорунжего Лавы.

Во время обеда, когда хорунжий был уже навеселе, прискакал гонец с письмом из сотницкой управы. Лава было отложил письмо, не читая, но гонец сказал:

— Пан писарь приказал, чтобы вы сами немедля шли к нему.

— А что случилось?

— Каких-то лазутчиков схватили.

— Ну, знаю. Их задержали три дня назад.

— Так сегодня их должны казнить.

— Эге, мой любезный, — обратился Лава к Кривоносу, который прислушивался к разговору, — надо идти. Эти низовики всегда нам какую-нибудь свинью подложат.

— Кого схватили?

— Дончаков. К запорожцам с челобитной пробирались.

Кривонос поднял брови, но тут же скрыл свое любопытство: за столом, кроме горожан и казацкой старшины, сидело еще несколько официалистов [Официалист – должностное лицо]. Когда Лава встал из-за стола, Кривонос вышел за ним.

— Так, говоришь, с Дона? Где они? Сколько?

— Двое. Сидят в подвале. Их присудили к казни. Наверно, потому и зовет сейчас писарь.

— А ты грамоты читал?

— Э, не такие они дураки, чтобы выдать грамоты. На дыбе рассказали.

— Что именно?

— Снова дончаки собираются на тридцати стругах идти турка воевать. Просят запорожцев на подмогу. Это опять атаман их, Ломов...

— И вы этих хлопцев в колодки забили? — начал уже возмущаться Кривонос. — Вам что, турка жаль?

— Мы, может, и отступили бы, да чертова шляхта узнала...

— Ну, так слушай, пан Лава. Человек десять конных можешь мне собрать? Сейчас...

— Хоть и пятнадцать. А зачем тебе? Хозяйку мою послушал — игрища будешь устраивать?

— Посмотришь, какие веселые игрища получатся!

Тот, кто был несколько позже на Замковой горе, наверно, видел, как разными переулками реестровые казаки по двое, по трое выехали в степь и куда-то исчезли. В то же время оба джуры Кривоноса поехали в сотннцкую управу. Кривонос продолжал сидеть за столом рядом с невестой, а Остап ушел спать под стог соломы, на диво быстро опьянев.

— Что с ним случилось? — обеспокоенно сказал Кривонос. — Хоть бы не заболел!

— А ты веришь, что он и вправду пьяный? — спросила Ярина.

Кривонос удивленно посмотрел на нее.

— А то как же? Выпил казак — и на ногах устоять не может...

— Отпусти его, Максим, пусть скорее в Корсунь едет.

— Чем он тебе не по сердцу пришелся?

— Прошу тебя! Его там невеста ждет. О ней беспокоюсь... И о нашем счастье...

В это время на улице послышались крики: «Татары, татары!» Гости вскочили из-за стола, сбрасывая и топча посуду, казаки уже звенели саблями. Горожанам разрешалось носить только ножи, но более храбрые хватали что сподручнее и выскакивали на улицу, иные забирались под лавки, под столы... Хмель тотчас улетучился, и всех охватил испуг; только Максим Кривонос спокойно оголил кривую саблю, взял за руку невесту и прикрыл ее плечом. Ярина на какое-то мгновение прижалась к мужу. За этот сладкий миг она готова была претерпеть любые муки. Но уже через минуту порывисто отстранилась и крикнула:

— Остап! Где он? Спасай его!

— Тот не казак, кто сонным дастся в руки татарину, — ответил Кривонос, даже не оглянувшись. — Не тревожься, голубка, вон он идет.

Во дворе у Лавы и у соседей крик нарастал: видно было, как с юга туча пыли, поднятая татарами, быстро приближалась к городу. В замке развели мост через ров; забили в колотушки; казаки поспешно сбегались на майдан. Потом из города послышалось подряд два выстрела и следом еще один. Кривонос почему-то улыбнулся и крепко сжал руку невесты.

— Смотри, а туча уменьшается.

И правда, облако пыли над татарами постепенно исчезало, хотя они еще не доскакали до города и наконец вовсе растаяло. Не стало видно и всадников, словно все это только померещилось людям. Удивленные тишиной, которая внезапно установилась на подворье, из-под столов и лавок начали высовывать головы гости, а кое-кто уже прикидывался сильно пьяным, которому, мол, только и место под столом.

Немного погодя по улице проехали два запыленных всадника.

— Ну, а татары где? — перебивая друг друга, спрашивали их чигиринцы.

— Какие татары? Это наши хлопцы с пастбища возвращались.

Вскоре прибежал запыхавшийся и перепуганный хорунжий Лава. Еще с порога крикнул:

— Удрали!

— Кто?

— Дончаки! Уже и виселица была готова, а тут переполох поднялся. Известно, все — кто куда. Возвратились назад, видим: и стража связана, и подвал пустой.

— А вы говорите, не было татар!

— Ну да! — растерянно ответил Лава. — Ну, леший с ними, я из-за них забыл уже, что и пил.

Гости снова стали рассаживаться за столом, но в это время в комнату вошел Мартын и сначала незаметно подал знак Кривоносу, потом громко сказал:

— Кони готовы, пан атаман!

Жена хорунжего, увидев, что Кривонос и в самом деле собирается уезжать, даже руками всплеснула.

— Не любишь ты мою племянницу, пан Максим... И не приголубил ее как следует...

— Верно, верно... — поддакивал Лава. — Казакуем мы, брат, всю жизнь, а князем бываем раз на веку.

— Должен спешить, и без промедления. Ты уж не сердись, моя женушка, — сказал он ласково Ярине, — не гневайся на своего мужа. О том же всех с поклоном прошу.

Вскочив на коня, Максим сказал:

— Соблюдай себя по закону, Ярина, а я буду думать, как бы поскорее вернуться.

— Счастливой дороги, мой пане! И вам, казаки, того желаю!

Все поклонились в ответ на ее слова, и только хмурый Остап словно уколол ее своим взглядом...

Родственники возвратились в дом, а Ярина все стояла на дороге и махала платком, пока казаки не скрылись за вербами. Теперь их можно было еще увидеть из сада, когда будут выезжать на степную дорогу. Ярина вдруг, словно опустошенная, обессиленным шагом подошла к обрыву и упала на зеленую траву. От опьяняющих, сладких запахов нагретого солнцем репейника и горькой полыни туманилась голова. Ярина вытянулась, прижалась упругой грудью к теплой земле и, вцепившись пальцами в шелковую траву, замерла в сладкой печали от терпкого, как терн, какого-то еще неизведанного чувства.



ДУМА ТРЕТЬЯ


Перед ляхом гнутся, клянчат

И милости и ласки,

С Украины бедной тянут

Сорочку, запаску...


НАД РЕЧКОЙ ТЯСМИНОМ


I


Хутор Суботов стоял над речкой Тясмином — там, где она разливалась в широкие затоны. Лет сорок назад эти пустынные земли впервые заселил урядовец Чигиринского староства Михайло Хмельницкий. В 1620 году, когда коронный гетман Жолкевский собирался на войну с турками, чигиринский староста послал ему в подкрепление свой дворовой полк. В этом походе принял участие и Михайло Хмельницкий со своим сыном Богданом, только что возвратившимся из Львова, где он учился в иезуитской коллегии.

В бою под Цецорой Михайло Хмельницкий сложил голову, а Богдан попал в турецкий плен и только через два года был выкуплен матерью у царьгородского саджака [Саджак – правитель турецкой провинции].

Его верный слуга Марко, который эти годы вел на хуторе хозяйство, встретив осиротевшего Богдана, участливо спросил:

— А где ж твоя сабля? Или, может, думаешь официалистом стать, как твой покойный отец? Пан староста к нему был милостив, так и тебя пожалует, а ты к тому же в науке силен, во всяких бумагах разбираешься.

Но не о славе слуги при старостве думал Богдан, плавая на галере по Босфору. Сам Осман, султан турецкий, по ночам не смыкал глаз, когда в Царьгород доходил слух о казаках. Богдан бредил казацкой славой и не раз в мечтах видел себя атаманом, который ведет через бушующее море легкокрылые казацкие чайки. Вот почему не засиделся он в Суботове, а в том же году махнул на Сечь.

Неукротимый нрав был у молодого Хмельницкого. Обычно мягкий и сдержанный, острый на слово, находчивый в трудную минуту, в гневе он был страшен. Тогда в нем просыпалась буйная сила степняка, которую не могли сдержать ни привитая в иезуитской коллегии рассудительность, ни шляхетское воспитание. Именно таких любили сечевики, не знавшие границ своим страстям, и молодой Хмель на следующую весну уже ходил с Салеником в море. Многие казаки не возвратились в Запорожье из похода, но молодого Хмеля и на этот раз смерть миновала, а судьба еще и осчастливила: пошел он на татар простым казаком, а возвратился прославленным атаманом.

Только достигнув казацкой славы, вернулся Богдан Хмельницкий к себе на хутор, в Суботов. Женившись на Ганне Сомкивне, дочери переяславского казака, он оставил Сечь и приписался к реестровому войску. Уважение со стороны казаков, содействие друзей отца из староства и, главное, острый ум помогли ему стать писарем войска реестрового.

Максим Кривонос переулками выехал из Чигирина и только теперь ослабил поводья.

— Ну, рассказывай, Мартын.

— А о чем тут рассказывать, пане атаман? Ловко придумали про татар, а то вряд ли хлопцев спасли бы. Направлялись они с поручением от донских казаков в Запорожье... Так бы дурни и жизни лишились.

— На турка идти приглашают?

— Сначала и нам так говорили, а потом, когда поверили, что мы их спасли, признались: везут ответ нашему сечевому атаману, что высылают подмогу по морю погулять.

— Ну, теперь турецкому султану солоно придется.

— Дончаки говорят, что султан турецкий требует от Польши, чтоб запорожцев с Дона отозвали, а дончаков из Запорожья выселили.

— Вот как у них в печенках сидит наше братство с Доном! Что же дончаки на это?

— Послали приказ ко всем чертям. Запорожцев на Дону проживает более тысячи, и все они помогали Азов брать. А теперь что же — уходите куда глаза глядят?

— Вот так и дончаки — жили и будут жить на Запорожье. Сколько их там наберется? Наверно, с полсотни? И то уже султан перепугался. А если бы вместе со всей Московией? А, Мартын?

— Тогда, может, люди спокойно бы зажили.

К хутору Суботову казаки подъехали, когда уже стало темнеть. Крепкие ворота с навесом были заперты. Кривонос постучал в них сапогом и громко закричал:

— Пугу, пугу, пугу!

Во дворе залаяли собаки и целой сворой бросились к воротам, потом послышались чьи-то шаги, испуганный голос ответил:

— Пугу, пугу!

— Казак с Лугу!

— А с какого Лугу? С Большого или с Малого?

Из-за плетня высунулась подбритая голова слуги и

стала внимательно вглядываться в казаков.

— Да не Максим ли это?

— Хорошо еще видишь, старик! Открывай, пане Марко, если узнал!

Марко с кем-то заговорил, после чего над плетнем появились еще две головы. Посовещавшись между собой, они открыли ворота.

— Челом! — крикнул Кривонос, но его голос затерялся в лае и визге собак.

Слуги палками загнали собак под крыльцо сторожки, а Марко приник к стремени Кривоноса и жалобно зашамкал беззубым ртом:

— Что бы вам, панове дорогие, позавчера приехать — не случилось бы с нами такой беды!

— А где же свита пана сотника была — проспала, что ли?

— Наверно, с мертвой свечкой обошел нас злодей проклятый! Обманул меня, дурака, а пана сотника дома не было. Может, хоть вы успокоите его милость — грустит наш сотник.

— Много беды натворили?

— Ой, пане Максим, одной жизни не хватит, чтобы отомстить анафемскому шляхтичу!

Они подъехали к крыльцу. Длинный дом с маленькими окнами и высокой крышей был покрыт узорчатым гонтом [Гонт – дранка, тонкие дощечки для покрытия крыши], точеные колонны украшали крашеное крыльцо с несколькими ступеньками. Сбоку тянулись амбары, рубленные из дубового леса, пивоварня, в которой стояли пивные чаны, чаны для браги, бочки разных размеров и большие кадки. В другом конце двора находилась рубленая солодовня с горницей наверху и дубовый амбар для зерна с закромами, кадками и корытами. Конюшни и курятники также были рубленые и полны живности. Ближе к дому стоял погреб, а над ним — соломенный навес, под которым прятали от непогоды кованые рыдваны, расписные сани, арбы.

За домом расположены были хлевы, плетенные из хвороста, загоны для скота, овины и сад, спускавшийся к огромному пруду, за которым тянулась дорога на Черкассы. С другой стороны почти к самому дому подступал густой, дремучий Мотронинский лес. Вокруг пахло горькой полынью, а из пекарни тянуло запахом свежего хлеба. Челядь управлялась на ночь со скотом. Все делалось молча, как будто в доме лежал покойник. Возле дома так же тихо и сосредоточенно играли в чурки два мальчика, а рядом стояла маленькая девочка и подпрыгивала при каждом метком ударе.

— Юрась, и ты уже научился? — спросил Кривонос.

Мальчик лет пяти, в шароварах на одной лямке через плечо, опустил палку и посмотрел исподлобья на сестрицу.

— Тато дома?

Дети вспорхнули, как воробьи, побежали в сени. К казакам подошел, прихрамывая на кривых ногах, дед в белых штанах и с седым оселедцем на сухой голове.

— Запорожцы приехали? Здравствуйте! Челом, пане Максим! — закричал он тоненьким голоском. — Таким гостям и пан сотник обрадуется!

— А пан Юхим до сих пор сотник над пчелами? — спросил Кривонос, отряхивая пыль с одежды.

— Пчела — божья тварь, злого умысла не имеет, а вот люди, побей их лихо!.. Не над чем теперь мне сотником быть: забрали пасеку. Ты, Максим, хорошую саблю обещал подарить деду. Привез?

— У сердитого и полено острое, и вы тут святым миром мазаны...

Джуры повели коней на конюшню, а Кривонос и Остап вошли в дом.


II


В просторной светлице казаки поклонились образам и осмотрелись вокруг. В углу, у двери, стояла выложенная зелеными изразцами печь; на изразцах были изображены плавающие рыбы, скачущие кони, какие-то удивительные звери и казаки с копьями. В маленькие оконца со стеклами в круглых оловянных рамах пробивались последние отблески зари. Над окнами висели рушники, вышитые красным, такими же рушниками была убрана божница с иконами киевского письма. Перед божницей горела лампадка филигранной работы греческих мастеров.

Зеленый свет от маленького фитилька в лампаде веером расходился по потолку и по убранным коврами стенам.

В светлице приятно пахло васильками и гвоздикой. Пучки цветов торчали за образа́ми и за сволоком [Сволок – матица, балка, поддерживающая потолок]. На нем был вырезан крест, от которого старинной вязью, похожей на узор, тянулась надпись:

«Года от рождества Христова 1612, храмину сию построил раб божий Михайло Хмель, подстароста Чигиринский».

Из соседней комнаты вышла опрятная молодица в муравском чепце на голове и со связкой ключей за поясом.

— Бог помочь, Гафийка! — поклонился ей Кривонос. — Принимай казаков с Луга.


Ключница виновато улыбнулась, что не сразу узнала гостей, и с низким поклоном пригласила их сесть.

— Нам это горе и память отшибло. Вы ж, пане Максим, знали Андрейку — такой славный хлопчик, а тот басурман Чаплинский, чтоб ему света солнца не видать, так измордовал ребенка, что он уже на ладан дышит.

— За что?

— Хлопчик весь в отца пошел. Как увидел, что эти злодеи творят, нас, челядь, в погреба заперли, а сами тащат что попало, хуже татар-ордынцев. Андрейка вскипел да прямо в глаза зятю Чаплинского и говорит: «Паны — на всех одни штаны, вот нате хоть мои!» Ну, того словно блоха укусила: как начал стегать, как начал... Уж и шептуха шептала, живокость прикладывала — опух ребенок, и ничего не помогает. — Гафийка рукавом вытерла слезу и показала на сволок. — Вот, видите, вчера треснул — быть уж покойнику в доме.

— Казачья кость крепкая, — сказал Остап. — Нашего пана атамана трижды собирались хоронить, а вот, как видишь, и до сих пор жив.

— Ласточка сегодня залетела в комнату — это уже по его душеньку. Ты позвал, Юрась? — спросила она мальчика, который вбежал на порог. Мальчик молча кивнул головой.

Остап все еще рассматривал светлицу. На Сечи даже у кошевого не было такого набора оружия, какое было развешано здесь по ковру над диваном: мушкеты, польские карабелии, кривые турецкие и черкесские сабли в серебряной оправе с насечкой, черкесские кривые кинжалы в серебряных ножнах, лук со стрелами, тяжелые самопалы и пистоли с арабскими узорами на вороненой стали.

Заскрипели половицы. В светлицу, тяжело ступая, усталым шагом вошел хозяин. Увидев гостей, он удивленно поднял брови, радостная улыбка пробежала по полным губам и исчезла, как тень, а высокий лоб его вдруг нахмурился.

Он с укором сказал:

— Если тебе, Максим, своей головы не жаль, так товарища поберег бы: нарядились, как на свадьбу!

— Отгадал, батько Богдан, челом тебе! — ответил Кривонос и обнял сотника. Они трижды поцеловались накрест... — Биться казаку или жениться — все одно надо с миром проститься. Думали и тебя просить, да не в тот четверг приехали.

— Горе — как змея подколодная: не знаешь, когда укусит.

— По мне, так лучше змее голову отрубить, чтобы на нее и не оглядываться.

— На бесчинство найдется управа. — Сотник присел к столу, покрытому белой скатертью, и хлопнул в ладони. — Подайте огня! А ты, Гафийка, иди к хлопцу.

Когда девушка поставила на стол тройник и сумерки отступили в углы светлицы, Кривонос внимательно посмотрел на Хмельницкого.

Нежданное горе не согнуло его крепкой фигуры — разве что широкие плечи немного опустились. Продолговатое смуглое лицо было чисто выбрито, а черные, на лоб начесанные и высоко подстриженные волосы на круглой голове еще блестели, как вороново крыло. Такими же были и тонкие усы под прямым носом. Они лежали двумя серпами над упрямым ртом с резко очерченными губами. В больших серых глазах светилась мысль, озарявшая все лицо. Хмельницкий был в белой рубахе с узеньким воротом, завязанным зеленым шнурком, в широких шароварах и в запыленных юфтовых сапогах, на которых заметны были следы от стремян. «Вот он, тот, по ком тоскует Украина», — подумал Кривонос.

— Старши́на и все товариство войска Запорожского Низового [Товари́ство сечевое – население Сечи Запорожской, связанное законами и обычаями товарищества и дисциплины] приветствуют тебя, пан сотник! — Кривонос учтиво поклонился, а вслед за ним поклонился и Остап.

— Спасибо братьям и приятелям, что не забыли старого Хмеля, — и сотник отдал низкий поклон. — В добром ли здравии паны молодцы?

— Слава богу, и здоровья, и силы хватает, а вот воли не стало.

— Татары под самым носом бесчинствуют, — в тон атаману сказал Остап и тоже нахмурился. — А мы только смотрим из плавней, как они ясырь умыкают.

Хмельницкий вопросительно посмотрел на казака, словно впервые заметил его.

— Сын старого Бужинского?

— Он самый.

— По повадке чую. Добрый казак вырос. А чего же вы смотрите татарам в зубы?

— А того, что свои бережем.

— Насовали нам комиссаров, что и чихнуть запорожец не может, чтобы не крикнул пан: «Не позвалям!» Не Сечь, а чисто тебе панский двор. — Кривонос раздраженно махнул рукой и уже с укором спросил: — Долго ли будем еще терпеть, Богдан?

Хмельницкий нервно забарабанил пальцами по столу, видно, думая о чем-то своем.

Но от последних слов встрепенулся.

— Значит, и браты сечевики что-то задумали? — и после паузы тяжело вздохнул. — Рада бы душа в рай, Максим, да грехи не пускают.

— На ком грехи, а на мужике — батоги. Пусть бы только паны, а то и казаки туда же: только выбьется в люди, а уж нос воротит и от нашей веры и от нашего языка. Уже он пан! Уже он лях!

— Не в ляхах дело, Максим. Магнаты всему виною.

— А кто тебе сказал, что хлопы, хотя бы и польские? Как говорит Гайчура, повстанец он, в Лебединском лесу сидит: «Все хлопы одной масти, а стервы — магнаты да уроджоные». И это верно.

— Да и казакам не легче, сам знаешь.

— Видел, как казаков заставляют борзых на поводке водить и топить печи панам полковникам. Дожила Украина: негде голову приклонить. А мы радуемся, что королю послушны. — Он с укоризной взглянул на Хмельницкого. Но тот снова углубился в свои думы. Максим повысил голос: — Нет, не для того у казака сабля на боку висит, чтобы панам-ляхам сладко спалось. Пришел на Украину непрошенный — уйдешь неоплаканный.

Хмельницкий очнулся от своих мыслей.

— Был бы у Речи Посполитой король как король — не ездили б на нем магнаты, может быть, все иначе повелось бы.

— Ко всем чертям короля! — разозлился вдруг Кривонос. — «Король»! Об Украине надо печалиться, а не о короле! Казак пана не знал вовеки, а сейчас их развелось у нас, как мух в Петров пост. Казак — неси сторожевую службу, ремесленник — плати пошлины, селянин — отрабатывай барщину, а они будут пановать да чужую славу наживать. — И после паузы Максим добавил: — Да еще над нами озорничать.

— И наш пан кошевой говорил, — вставил Остап, снова краснея: — «Сидит черт и скулит, что никак панам не угодит».

Хмельницкий сощурил глаза и хитро спросил:

— А что, если бы король задумал вырваться из-под власти магнатов?

— Кто же поступится своей выгодой? Так в узде и будет ходить.

— Верно! В Польше каждый лядащий шляхтич мнит себя королем.

— И норовит затоптать казака в грязь.

— Но есть и такие, которые понимают, что Речь Посполитая не может обойтись без запорожских казаков, понимают, что ими она сильна, вот и решили сменить гнев на ласку.

— От панской ласки, Богдан, лишились мы последних штанов и запаски [Запаска – род женской юбки].

— На Масловом Ставе мы положили на лед все казацкие клейноды, наше знамя и булаву. Кое-кто был даже за то, чтобы поднять восстание, лишь бы вернуть назад клейноды [Клейноды – знаки отличия, атрибуты власти].

Кривонос засопел и стал пощипывать свои усы, а Хмельницкий, улыбнувшись одними глазами, продолжал:

— Ну, а что ты скажешь, если я тебе покажу сейчас это знамя?

Он открыл ларец, стоявший на столе, и развернул перед запорожцами малиновое знамя с белым крестом.

У Кривоноса удивленно поднялись брови, а глаза так и засверкали. Да, это было то самое знамя, под которым он не однажды бился и против турок, и против татар, да и против шляхты. Дрался за волю, за веру православную, за казацкие старинные права. От волнения у него даже рука задрожала и потянулась к желтой бахроме. Скоро будет десять лет, как магнаты вырвали из рук казацких это знамя, и за что же? За то, что казаки спасли Польшу под Хотином, всю славу отдав им; за то, что ежедневно спасают польские земли от татар... Кривонос вспомнил, как Николай Потоцкий, тогда еще польный гетман, поносил казацкую старши́ну на Масловом Ставе, и его густые брови снова сошлись на переносице. Он пожал плечами.

— Не понимаю, Богдан...

— А когда я скажу, что канцлер коронный прислал еще и булаву, — и он положил руку на ларец, — а мне вот эту саблю от короля?.. Еще и с такими словами: чтобы казаки за свои права и вольности крепко стояли, чтобы не отдавали их шляхте на попрание, а если паны польские или разные дозорцы с теми привилеями не посчитаются, то есть у вас, мол, мушкет и сабля на боку. Ими, дескать, можете защитить свои ущемленные права и вольности.

— А потом на кол! — вставил Кривонос, зло улыбаясь. — Это что же. — упросили, что ли, вельможных? Правда ли, что ты с Барабашом и Караимовичем ездил на поклон к королю?

Хмельницкий, уловив в вопросе Кривоноса насмешливые нотки, вдруг нахмурился, по лицу его пробежала тень, и голос его как бы надломился. Он хлопнул крышкой ларца и стал ходить по комнате.

— Не я хотел видеть короля, а он меня. Король надумал по своему усмотрению начать войну с турками.

При упоминании о турках Кривонос даже привстал и засверкал глазами. Остап, прислушивавшийся к их разговору, тоже вскочил, словно нужно было уже выступать в поход. Хмельницкий следил за ними из-под прищуренных ресниц.

— Король желает, чтобы казаки вышли в Черное море турка попугать.

— А он что, не знает разве, что польские комиссары все наши челны сожгли после ординации? — возмутился Кривонос.

— Есть такие слухи, что есаул Караимович еще в прошлом году получил деньги на челны.

— И ты до сих пор молчал? — Кривонос даже толкнул Хмельницкого в плечо. — Знаешь ведь, что сечевикам и в плавни не на чем плыть.

— Так слушай дальше. После ординации нам не разрешили иметь свыше шести тысяч реестровых; ты кричал: «Хотя бы восемь тысяч!» — а сейчас имеем обещание: мол, увеличат вдвое.


У Кривоноса от его слов брови лезли на лоб.

— И только чтобы против турка пойти?

— Единственное условие!

Кривонос, вынув люльку изо рта, остановился посреди комнаты и молча уставился в пол. Остап смотрел на него такими глазами, будто от решения атамана зависела его судьба, а Хмельницкий снова присел к столу, как школьный учитель, который ожидал решения детьми заданной им задачи.

Кривонос вздохнул: видно было, что взрыву радости оттого, что можно наконец погулять казаку по морю, мешали какие-то сомнения. Он покачал головой, потом решительно шагнул к Хмельницкому:

— Турка бить — бога хвалить! Это так... Но не верю, Богдан!

— Показать еще и булаву?

— Не нужно. Кто как, а я не собираюсь служить светлейшему королю за эти цацки. Сами можем сделать!

Морщины на лбу Хмельницкого разгладились.

— Додумался-таки!

— Додумался, Богдан! Когда нужно идти на войну, так казаки хороши! А пройдет тревога — мы снова будем «пся крев»! Не верь и ты, Богдан, этим проклятым иезуитам! На, читай, о чем пишет хану крымскому этот король, так «расположенный» к казакам.

Хмельницкий, прочитав внизу подпись канцлера Осолинского, ниже наклонил голову к измятой бумажке. После каждой строчки лоб его все больше и больше хмурился.

— Где ты взял его?

— Может, думаешь, поддельное?

— Вижу, что настоящее.

— Савва Гайчура, о котором я тебе уже говорил, перехватил гонца на Черном шляху. Ты теперь понимаешь, почему паны стали такими милостивыми: нас — на море, а на Запорожье — татар!

— Понимаю, Максим, и без этого письма уже понял панскую хитрость, только хотелось еще знать, как ты отнесешься к такой приманке, чего теперь хочешь.

— Будто ты не знаешь! Не успокоится мое сердце, пока хоть один пан будет сидеть на Украине. Вот чего я теперь хочу.

— На большой росток не найти чоботок, Максим!

— Если пожелаем, то и сможем!

— Не на кулачный бой собираешься! Надо быть политиком: без помощи со стороны не осилим панов — у них и деньги и пушки. За них цари и короли.

— А за нас правда!

— Павлюк тоже восстал за правду, а к чему пришел? К позорному замирению на Кумейках. Против совести и мне пришлось руку приложить к клятве в покаянии. А к чему привело восстание Остряницы, Гуни? К Маслову Ставу!

— Потому что не в тот колокол ударяли. Все старались о казацких вольностях, а что паны для своего развлечения простым людом лед пахали, водой на морозе хлопов обливали — то было без внимания. До каких же пор народ терпеть будет? Свет не сошелся клином: под царя московского народ хочет идти. Там хоть на кол не будут сажать за то, что молятся в православных церквах. И крови одной — русской!

— Этого еще мало для государственной политики, Максим. Мы ведь подданные польского короля, а царя московского связывает вечный договор с Польшей. Вот нам и скажут: «Освободитесь сначала от Польши».

— И освободимся, ежели возьмемся. Уже в лесах полно беглых. Сам видел — сигнала ждут. Они сметут всех панов и «здравствуй» не скажут.

— А ты лучше подсчитай, и тогда увидишь — силы неравные. На такое дело лесовиков мало, Максим. Разве что весь народ восстанет.

— Восстанет — лишь бы точно знал, за что жизнь отдавать.

— Сам же ты говорил, чего народ хочет: выгнать панов-ляхов с Украины и объединиться с Москвой! — На скулах Хмельницкого проступили желваки.

У Кривоноса глаза радостно засверкали.

— Такой колокол, Богдан, поднимет и старого и малого!

— Но без помощи и думать нечего сбросить шляхетское ярмо.

— Допустит ли Москва, чтобы у нее на глазах гибли христианские души?

— Может, и не допустит.


Хмельницкий разволновался и снова заходил по комнате, а Кривонос провожал его взглядом и широко улыбался: этого-то и ожидали от Хмельницкого сечевые браты, которые уже не в силах были видеть и терпеть панский произвол. Не обнищала бы так Сечь, что и пули лить не из чего, браты поднялись бы. Но без боевого припаса о большой войне и помышлять нельзя. Для того и послали Максима, чтоб попытался получить помощь от Киево-Печерской лавры если не оружием, то хотя бы деньгами. А теперь он будет не только просить, но и требовать!

— Так что ж, будем народ поднимать! — уже весело сказал Кривонос.

— Будем, Максим, только с толком!..


II

I


Хмельницкого радовало, что его думы и стремления находят отклик в решимости Кривоноса, и это укрепляло его в мысли, что в народе будет иметь успех только борьба, подчиненная идее объединения с Московским царством, что только тогда закончится трагедия днепровских берегов. Да, такого надругательства, какое испытывали посполитые от польской шляхты, верно, нигде еще не бывало. А казаки? Они принимали на свою грудь первые стрелы ордынцев, стояли стеной, защищая Речь Посполитую и против турок и против татар, которые, часто уничтожив дотла украинские села, захватив ясырь, на том и успокаивались. А что получали за это? Тридцать злотых в год да овчинный кожух!.. Горькая обида давно уже грызла его, но предыдущие восстания, за которые незадачливые гетманы расплачивались головой, заставляли считаться с силой. Правда, шляхта с каждым годом становилась все более ленивой и беспечной. Но, если вспыхнет война, корона найдет себе союзников, а когда Украина захочет сбросить с себя шляхетское ярмо, согласится ли московский царь помочь украинцам в борьбе против польской шляхты, примет ли под свою руку, зная что он этим разозлит Польшу? А Туретчина или Франция и Англия станут спокойно смотреть, как усиливается царство Московское? Уже обращались к Москве и митрополит Борецкий и гетман Сагайдачный. Тогда согласия Москва не дала, но и не отказала. Это уже вселяет надежду. Однако объединяться может держава с державой, а мы все еще только польские хлопы. Понятно, что прежде всего следует освободиться, заложить хотя бы основы государственности... А кто станет у державного руля, когда нужно будет сменить польскую администрацию? — Он начал вспоминать казацких полковников и тяжело вздохнул: стойкие казаки — за старинные права, за вольности жизни не пожалеют, но хватит ли у них государственной мудрости?

Хмельницкий взглянул на кованый ларец — он был продолговатый, как гроб, — и мурашки пробежали у него по спине. Под малиновым стягом отчетливо представлялась гетманская булава, такая заманчивая и такая страшная. Круглая маковка ее, украшенная драгоценными камнями, была словно обрызгана кровью запорожцев, которые отдали свою жизнь за свободу Украины. Перед мысленным взором Хмельницкого величественно, с высоко поднятой головой, прошли славные рыцари: Косинский, Наливайко, Трясило, Павлюк, Остряница, Гуня... Теперь он, сотник Чигиринский, должен выбрать время, когда отдать в залог судьбе свою голову и, может, вскоре и собой пополнить их ряды. Чтобы снова не подвести людей под страшный обух, нужно точно определить час. Он придет. Хмельницкий, словно продолжая свою мысль, уже вслух сказал:

— Настанет час, Максим, — слышишь? Но в сечу вступать еще рано.

— Не было бы поздно. Или, ты скажешь, ждать, пока из хаты выгонят?

— Не все еще забрал Чаплинский, раз сабля при мне.

— Чем ты-то не угодил вельможным панам?

Колкий тон и кривая улыбка Кривоноса взбесили было Хмельницкого, влажные глаза его потемнели, но он только еще быстрее забарабанил пальцами по столу.

— Не о службе и не о дружбе идет речь, а о моем добре. Ненасытные глаза у пана Чаплинского — земли мои, вишь, поперек горла ему стали. Теперь он хочет играть на том, что я, мол, nulo possessor.

Кривонос вопросительно посмотрел на Остапа.

— Бесправный, дескать, держатель земли, — пояснил сам Хмельницкий. — Но мы имеем доказательства, только в книгах не записанные.

— Ничего твои бумаги не стоят против сабли. На панской спине надо права писать, тогда поверят.

— Против каждой болезни есть свое лекарство. Есть еще староста, а над ним трибунал. Если и это не поможет, в сенат обращусь, а своего буду добиваться. Забрали хлеб — еще не беда. Хлопчика жаль, и хозяйки в доме не стало. Пани Елену силком увел Чаплинский.

Пани Елена была предметом увлечения всех приятелей и знакомых Богдана Хмельницкого. Она появилась в доме войскового писаря еще при жизни его жены, как наставница детей. Пани Елена была хорошо воспитана, происходила из старинного, но обедневшего шляхетского рода. У нее были большие серые с поволокой глаза, нежное белое лицо и лукавая улыбка. Высокая, стройная, с приятным голосом, с гордо посаженной головой, пани Елена всем нравилась. Понравилась она и Богдану Хмельницкому. А когда не стало ее в доме, когда ее так нагло похитил Чаплинский, Хмельницкий почувствовал, что любит пани Елену.

— А почему не спрашиваешь, Богдан, как мою хозяйку звать?

— Сам скажешь. — Он хлопнул в ладоши, вошла Гафийка. — Как там хлопчик?

— Уснул, пане, или забылся.

— Нацеди нам горилки, меду и пива подай, будем молодого величать. За этим и на волость выбрался?

— Нет, Богдан, я еще не перестал быть казаком. Случай вышел. А ехал я к тебе. Теперь поеду, куда ты скажешь.

Хмельницкий вопросительно поднял брови.

— А до каких же пор, Богдан, ждать будем? Я говорю прямо. Вот в Киев наведаюсь, и сигнал можно подавать.

— Не к воеводе ли Тышкевичу в гости?

— Когда-нибудь и к Тышкевичу заявимся, а сейчас на оклады для образов немного серебра от братов везу. В Печерскую лавру.

— Значит, хочешь владыку повидать? Попробуй.

— Раз уж угадал — скрывать не стану. Что сказать ему? Посоветуй!


И Кривоносу и Хмельницкому было понятно, что без пушек, без оружия не только повстанцы, но и реестровые казаки не смогут ничего сделать. А у монастырей большие деньги, да жадность монахов еще больше.

— А почему ты у меня спрашиваешь? — Хмельницкий сделал вид, что удивляется. — Поступайте, как надумали. Только митрополит Петро Могила на ладан дышит, можешь уже и не застать его.

— Рясы на один покрой шьются.

— Они ведь и сами должны понимать, что река родником начинается, а кончается морем. — Помолчав, добавил, словно бы между прочим: — Там у тебя по дороге будут Филон, Гладкий и Чернота. Увидишь — от меня кланяйся, а Остап пусть погостит здесь денек-другой: нужно будет и еще кое-кому о себе напомнить.

Кривонос долго морщил лоб, стараясь до конца во всем этом разобраться, и наконец с удовлетворением улыбнулся.

— Тебе только гетманом быть, Богдан.

— Зачем говорить пустое? Украина достойна гетмана головой выше святой Софии, а мы больше на горло полагаемся. Вы слыхали, что гонцов с Дона перехватили?

— Коли к тебе, то, может, еще и наведаются, — многозначительно сказал Кривонос.

Дивчина в клетчатой плахте внесла на подносе куманцы и сулейки [Сулейка, сулея – посуда для вина] с водками и кованные из серебра кружки. В это время во дворе залаяли собаки. Хмельницкий обеспокоенно посмотрел на окна, на Кривоноса, потом на стену, где висело оружие.

— А ну, узнай! — обратился он к дивчине, у которой заплясали кружки на подносе.

Только успела она выскочить за дверь, как под окнами послышались конский топот и хриплые голоса:

— Пугу, пугу, пугу!

— Пугу, пугу! — ответил Хмельницкий, выглядывая в окошко. — Пан хорунжий, счастливая твоя доля!

В светлицу вошел хорунжий Лава, за ним, неуверенно ступая, шел Верига. Отдав поклон хозяину, они начали оглядывать комнату, потом в замешательстве посмотрели друг на друга. Верига насупился и сердитым голосом сказал Кривоносу:

— Ты что же, собачий сын, казацкого обычая не знаешь? Зачем дивчину до срока увез? Забыл про пост? Что тебе батюшка сказал?

— И моему дому срам, — добавил хорунжий. — Ты что, Максим, хозяйки моей не боишься?

Кривонос подмигнул Хмельницкому. Сотник тоже улыбнулся их наивной хитрости.

— А я было подумал, что ты шутишь, Максим. Значит, и тебе надоело быть холостяком? Ну, если дочь в отца пошла, тогда пожелаем, чтобы и внуки за святую веру стояли, за нашу волю, за нашу отчизну!

— Да будет! — сказал Верига. — Но что я теперь батюшке скажу?

— Батюшка только словом пожурит, а жинка моя еще и ухватом огреет, — сокрушался хорунжий. — Запряг бы рыдван — стоит ведь без дела, — и почетнее, и для дивчины более удобно. Когда уж этих запорожцев к учтивости приучат!

— А что случилось? — спросил Остап, насторожившийся с самого начала.

С лица Кривоноса исчезла беспечная улыбка.

— Разве Ярины нет дома? Где Ярина? — вскочив с места, уже сурово спросил Кривонос.

Верига посмотрел на хорунжего, потом на Кривоноса и без слов понял, что с Яриной стряслось что-то еще похуже, чем они думали.

Все невольно поднялись. Хорунжий разводил руками, пожимал плечами, потом рассказал, как было дело. О девушке вспомнили, когда уже совсем стемнело. Лава сам обыскал весь сад. Всех дружек обошли — ни к кому не заходила. Как проводила казаков, пошла в сад, и больше ее никто не видел.

Кривонос стоял потрясенный. Потом, словно проснувшись, он пытливо посмотрел на Остапа. Тот встревоженно и нервно кусал кончик уса.

— Что ж ты молчишь?

Остап бросил холодный взгляд.

— В колодце надо искать, а может, в речке утопилась.

Все лица побледнели, по щекам Вериги стеклянными шариками покатились слезы. Кривонос дышал шумно и тяжело; со склоненной головы у него все ниже сползал чуб. После паузы Хмельницкий среди тревожной тишины сказал:

— Может, и на тебя нашелся Чаплинский?

Кривонос поднял на сотника мутные глаза, спотыкаясь о скамьи, вышел в сени и с порога крикнул:

— Коней!

Протяжное эхо покатилось рощей и замерло у Мотронинского леса.


IV


Стража медленно похаживала по валам замка и из-под ладони всматривалась в сожженную солнцем степь. Над дорогами густой тучей висела пыль, поднятая копытами коней, волов и босыми ногами крестьян, спешивших на ярмарку в Корсунь.

Вся площадь вокруг деревянной трехглавой церкви была забита людьми, белыми палатками и возами. Мелкая шляхта в серых жупанах из дешевого сукна целыми семьями толкалась у палаток, где армяне из Львова волнами взбивали персидские шелка, переливчатые глазеты и бархаты, тонкие сукна и жесткую парчу. В другом ряду купцы из Гданска и Кракова торговали венгерскими винами, восточными сладостями, орехами, фарфоровой посудой. Киевские и московские оружейники навезли разного оружия — на столах лежали мушкеты, дорогие сабли, пистоли с серебряной насечкой, ятаганы, пули и порох.

Клетки с поросятами, возы с луком и ряды глиняной посуды тянулись до берега Роси. Еще дальше, у самой воды, стояли возы, полные рыбы, меду, постного масла, бочки с водкой, пивом и брагой. На них сидели черные чубатые запорожцы с берегов Самары и Днепра и, лениво попыхивая люльками, наслаждались ярмаркой. Тут же белел ряд кадушек, корыт, ведер, лопат, дуг, ложек и мисок. Между ними расхаживали розовощекие, с широкими бородами продавцы в длинных рубахах и лыковых лаптях. Они привезли свой товар из-под самого Курска. Те, что помоложе, приехавшие сюда, должно быть, впервые, с интересом разглядывали людей. Здешние мужчины были чернявые, с карими глазами, с бритыми бородами и длинными усами. И в холод и в жару они носили высокие бараньи шапки, заломленные назад. В широких рубахах, в еще более широких штанах, они ходили и разговаривали не спеша, с достоинством, и всегда как бы подшучивая, но с такой улыбкой, что никто и не думал на них обижаться. Шутили они с горя, шутили и на радостях, не считая ни то, ни другое достойным серьезного внимания. Мужчинам словно лень было разговаривать, зато женщины говорили много, громко и протяжно, почти нараспев. В плисовых керсетках [Керсетка – женская кофта, безрукавка], выложенных яркими зубчиками или разукрашенных цветной тесьмой, в плахтах, подвязанных красными окрайками, в полотняных рубахах с вышитым подолом и рукавами, в башмачках с медными подковами, женщины выглядели стройными и приветливыми.

И казаки и крестьяне принимали московских людей как гостей: тот ласково улыбнется, другой для приличия остановится, перекинется словечком.

— А церкви у вас есть? — спрашивала какая-то женщина жалостливым тоном.

— Даже каменные, тетка, есть, пятиглавые! — весело отвечал продавец в островерхой шапке и с бородой клинышком. — Это только у вас, говорят, в хлевах венчаются.

— Э-э, голубчик, где церковная уния, там и в хлевах не разрешают венчаться православным.

— Ты, добрый человек, о мужиках расскажи, — перебил ее крестьянин с кнутом в руке. — Ваш царь заступник мужику или он такой же, как польский король?

— Породниться надумал?

— Уже нам света солнца не видно из-за нашего пана, а, говорят, по Донцу вольные земли есть.

— И кто это выдумал — «ваши», «наши»? Жили же, говорят, раньше вместе, — сказал седой дед. — Ежели царям врозь удобно, так нам несподручно.

Подходили новые покупатели, тоже присоединялись к разговору. С языка не сходили толки о панской неволе. Один упомянул Кривоноса — сказал, что Максим собирает людей, но другой бросил на него такой выразительный и строгий взгляд, что тот замолчал.

Ярмарка бурлила ключом. На голубом небе пылало солнце, в облаках пыли суетились люди, громко ржали кони, пронзительно скрипели арбы, монотонно журчали лиры, нежно звенели бандуры, на все голоса распевали слепцы и гнусавили калеки.

С отрезанными ушами, носами или обрубленными руками, они сидели вокруг церкви и между палатками, ползали под ногами, стояли с мисочкой на дорогах. Их причитания, казалось, покрывали все звуки и были так же привычны, как тучи пыли над толпой.

Возле безухого калеки остановилась женщина, одетая в плисовую керсетку и шелковую плахту. Она положила в мисочку два ячневых коржика и грустно покачала головой.

— И мой где-то вот так же бедует, горемычный. Может, слыхал там где про Надтоку Сергея? Третий год в татарском плену мается...

— Не слыхивал, матушка, и в татарском плену не бывал, а только в руки пану Вишневецкому попался.

Молодица испуганно перекрестилась и отошла к толпе, тесно окружившей старого кобзаря. Опустив голову, с которой свешивался на кобзу седой чуб, кобзарь медленно перебирал струны.

— Сыграй, божий человек! — сказал кто-то из толпы. — Люди слушать собрались.

Не поднимая головы, кобзарь стал быстрее перебирать пальцами, струны заговорили громче, и вот они уже застонали, словно чайка над морем, а когда их жалобы замерли, кобзарь густым басом начал:


Как на Черном море, на камне белехоньком,

Там стояла темница каменная,

Да как в той темнице пребывало

Семьсот казаков, бедных невольников...


Пальцы снова побежали по струнам, и они зажурчали, как вода вокруг темницы. Женщины начали всхлипывать, помрачнели и мужчины. Кобзарь запел еще громче:


Уже тридцать годов в неволе пребывают,

Божьего света солнца праведного

В глаза не видят, не знают...


По дороге проехал рыдван, запряженный двумя парами одномастных лошадей. За рыдваном трусило верхом с десяток гайдуков в коротких жупанчиках и в кабардинках с малиновым верхом. Из рыдвана выглянуло молодое девичье личико. Глаза девушки расширились, когда она увидела кобзаря, но чья-то рука сразу же закрыла окошко шелковой занавеской.

Кобзарь продолжал петь, пока кто-то не закричал:

— Расступись!

Женщины отбежали в сторону, мужчины тоже сошли с дороги, хоть и не спеша. Верхом на коне сквозь толпу пробивался молодой шляхтич.

— Осторожнее, вашмость, здесь кобзарь, — сказал крестьянин.

— Геть с дороги! — заорал шляхтич.

Кобзарь беспомощно выставил вперед руки с кобзой. Раздался треск, струны жалобно зазвенели и умолкли.

— Ой, ой! — запричитали женщины, будто конское копыто растоптало ребенка.

— Ты что это, панычик, дороги тебе мало? — сердито спросил крестьянин.

Шляхтич надменно вздернул голову, лицо его искривилось, и он молча огрел крестьянина плетью по спине. Крестьянин сжал кулаки, но жена схватила его за руки. Вокруг громко заговорили:

— Ну, подождите, скоро доберемся до вас!

— Мы вам покажем, как над людьми измываться! Недаром уже Максим с Низа появился.

— Молчи, Иван, — унимала женщина. — Что ты, Драча не знаешь? Это же его выродок!

Казак Захарко Драч жил на хуторе недалеко от Корсуня. Военные походы он давно уже променял на погоню за достатком, а нрав у него был такой, что он ни перед чем не останавливался. Люди до сих пор не перестали говорить о том, как он отнял у бедной вдовы поле с сенокосами, а ее с детьми приписал себе в крепостные. Вдова пожаловалась в полковое управление. Драч выкрал из суда жалобу, а женщину обвинил в краже у него полотна и посадил в тюрьму. А недавно у Драча обнаружили три колоды пчел, украденных им ночью на пасеке старого, искалеченного войной Махтея. С каждым годом его хутор все больше обрастал левадами и сенокосами и уже вплотную придвинулся к землям пана Щенковского, который давненько сам зарился на земли Драча.

Сын Драча не пошел в казаки. Он учился на канцеляриста в полковом правлении; одеждой и повадками подражал родовитым шляхтичам и всюду говорил по-польски. Захарко Драч не укорял сына за это, а, наоборот, даже был рад, что его потомок может стать при старосте официалистом, а там, смотри, и шляхтичем.

Узнав Драчонка, люди уже смелее окружили коня.

— Вот запорожцы едут, кликните-ка их! Куда же ты, вашмость... Держите его!

Молодой Драч погнал коня, не оглядываясь.


V


Запорожцы ехали по широкой пыльной дороге. Впереди на долгогривом коне сидел седой казак с длинными усами, спускавшимися на грудь. С подбритой головы свешивался над ухом седой оселедец, на боку висела черкесская сабля. Малиновый жупан с закинутыми назад рукавами был стянут широким кожаным ремнем. Казак старался держаться молодецки, но годы уже согнули его спину, притушили глаза и морщинами изрезали лицо.

За казаком ехало еще несколько всадников. Некогда нарядные жупаны и сафьяновые сапоги их были запылены, а у иных испачканы дегтем и смолой.

За ними шли музыканты и без устали играли на скрипке, бубне и цимбалах, а дальше казаки отбивали медными подковками гопак.

— Сади, Метла, сади! — кричали танцующие круглому, как бочонок, казаку, который уже запыхался, вспотел и скорее судорожно подергивал ногами, нежели танцевал.

Загрузка...