Они, оба рослые и широкоплечие, протиснулись друг за другом из миниатюрного коридорчика в единственную комнату, беспорядочно заваленную разбросанными где попало вещами. Необжитую разгромленную обстановку подчёркивало почти полное отсутствие мебели: у голого тёмного окна стоял такой же оголённый старый стол с придвинутыми к нему двумя обшарпанными стульями, а в углу сиротилась деревянная раскладушка со скатанной в рулон постелью.

- На машине я, с грузом, - Объяснил Владимир, как он добрался. – Переезжаешь?

- Ага, - коротко подтвердил Немчин, широко улыбнувшись, и было понятно, что переезд ему в охотку. – Садись, устал, наверное, замёрз? Чай, кофе? – он подошёл к старенькой тумбочке, разжёг старенькую, заляпанную масляными и ржавыми пятнами, керосинку, поставил на неё закопчённый, бывший когда-то эмалированным, чайник, повернулся к гостю: - Есть хочешь? – и, не ожидая ответа, предложил: - Хлеб, маргарин, повидло яблочное, застывшая пшёнка и остывшая жареная треска. Водки нет, не пью.

Гость от усталости, тепла и дружелюбия и без водки разомлел. Загородившись от света ладонями, выглянул в окно: студебеккер стоял почти рядом, внизу, никого около него не было.

- Не потянут из кузова? – повернулся к хозяину.

- Да… не должны, - замялся тот, не знакомый с проблемой плохо лежащего чужого добра. – Литвяки точно не полезут, а русские… их здесь почти нет, только солдаты. Посидим у окна, покараулим на всякий случай.

Он переставил стулья, убрал со стола вещи.

- Оставь свет только в коридоре, - попросил Владимир, чтобы их плохо было видно с улицы, а они хорошо бы видели грузовик. – Давай кофе, а поесть – что дашь, себе не забудь оставить на завтра. Я к тебе на всю ночь, не прогонишь?

- И не вздумаю, - обнадёжил брат. – Поболтаем всласть. – Он, пригладив ладонями волосы, присел к столу напротив. – Только уточним для ясности: завязал я, как говорят урки, с твоими дядями Сэмами, сматываюсь, обойдутся и без меня.

Зря, оказывается, Владимир расслабился. Такого удара в поддых от единственного в России, кому мог и хотел поплакаться и довериться, он не ожидал. Неужели рухнула вернейшая возможность отсидеться в надёжном месте до возвращения в Германию, и он зря сюда ехал?

- Когда? – спросил он с тревогой, надеясь, что не завтра и не послезавтра, и вообще не в ближайшие дни.

Немчин ответил не сразу.

- Ты помнишь соседку Марту, которая породнила нас?

- Ну?

- Неделю назад её с матерью, дав на сборы час, отправили вместе со многими другими в товарняке под охраной на восток, неизвестно куда.

- За что?

- Думаю, за брата. Он служил у немцев в военно-строительной компании, уехал вместе с ними в Германию. Больше не за что. – Немчин медленно и трудно проглотил воздушный спазм. – Об эшелоне услышал на работе, почему-то сразу решил, что они там, бросив всё, рванул на вокзал. Нашёл их вагон, попытался прорваться, чтобы уехать вместе, но охрана и близко к оцепленному вагону не подпустила, - он глубоко прерывисто вздохнул. – Докричались, что буду ждать адреса и обязательно приеду. Как видишь, готовлюсь. Расстроил?

Владимир через силу улыбнулся, смирившись с очередной подножкой судьбы.

- Есть немного. – Помолчав чуток, спросил, ревнуя и зная ответ: - Тебе так дорога эта девушка?

- Больше жизни!

Столько страсти и силы было в этом ответе, что Владимир поверил, не сомневаясь.

- Завидую.

Фёдор довольно рассмеялся и щедро обнадёжил:

- Не переживай: Купидон и тебя подстрелит, застанет врасплох.

- Ну, нет, - решительно возразил Владимир, - мне только и не хватает зубной боли в сердце, по выражению Гейне, - и почему-то отчётливо вспомнил тягостное расставание с Зосей. – Пока увернуться бы от стрел Аида.

Фёдор всыпал во вскипевший чайник кофе, распространив по всей комнате пьянящий аромат так, что у гостя требовательно заурчало в животе, подождал с минуту, пока появится и полезет наружу густая пена, снял массивную кофеварку на подставку, накрыл полотенцем.

- С чуток потерпим, - охладил аппетит Владимира. – Зачем ты так мрачно? Что-то случилось? – Он поставил на керосинку закопчённую чугунную сковороду, влил немного мутного растительного масла из бутылки, заткнутой промаслившейся газетной пробкой, выложил из кастрюли два больших кома каши, рядом поместил куски жареной трески, накрыл всё это кастрюльной крышкой и вернулся к столу. – Не забыл, что жизнь движется рывками и словно по плохой дороге – то кочка, то яма, и никогда плавно и ровно? Так что случилось? Может, вместе обмозгуем, найдём выход?

- Я за этим и приехал, - готовно согласился Владимир и привычно рассказал историю Сашки и своё косвенное касательство к ней, добавив разговор с Марленом.

Немчин, слушая, не снимая с чайника полотенце, разлил готовый одуряющий напиток по стаканам, переставил с окна на стол колотый сахар в тарелке, перенёс из кухонного угла чёрный хлеб и маргарин в вощёной бумаге, предложил:

- Ты пей и рассказывай, остынет, - и, присев к столу, замер в напряжённом внимании, дослушивая брата.

Когда Владимир досказал, принёс сковороду с кашей и рыбой, поставил перед гостем, предложил радушно:

- Ешь, я – уже, больше не хочу, - допил свой кофе и, обдумав услышанное, выразил своё отношение к нему: - Похоже, ты попал в гнуснейшее стечение обстоятельств, когда против тебя не только факты, но и, что главнее главного – следователь. Как бывает любовь с первого взгляда, так случается и обратное. Тебе крупно не повезло: досталось последнее. Раньше встречались?

Пришлось рассказать о лесной стычке с бандитами, не затрагивая того, что случилось между ним и Таней, и об ордене.

- Ого! Мой брат, оказывается, герой, - Фёдор улыбнулся, налил ещё кофе. – Больше обмыть нечем. – Отхлебнул своего. – Тогда ты ему и не понравился: он из числа себялюбивых честолюбцев, которые не то, что не любят, а люто ненавидят счастливчиков, к числу которых относят и неординарных людей, выше их по моральным качествам, по духу, считая, что судьба наделила тех тем, что напрочь отсутствует у них – совесть, честность, смелость. Как и любой коммунист, они полностью отрицают свободу в любых проявлениях, личность, особенно – инициативу и духовность в широком понятии. Кто посмеет выделиться из массовой разрешённой серятины – тот враг. Благополучно отсидев за линией военного фронта, бесчисленные рьяные защитники коммунистической власти возвращаются в злобе и тревоге, что лафа кончилась, и стремятся здесь всеми силами удержаться среди своих и занять местечко за трудовым фронтом, издали наблюдая за каторжными подвигами истощённого народа, понукая, стращая и сторожа преданность рабовладельцам. Напрасно беспокоятся, - Немчин встал, волнуясь, заходил по комнате, отбрасывая огромную тень на стены, - их никто не собирался демобилизовывать и сокращать. Правоохранительная система, умыкнув на время войны реальную власть у партии и бюрократии, начинает всё явственнее работать на себя и для себя. Крупные чинуши, чтобы оправдать существование, всякими полуправдами и неправдами плодят разнообразные службы охраны, контроля, наблюдения, профилактики и учёта, обрастая мелкими начальничками, а те, в свою очередь, дают жизнь рядовым палачам и массе наушников. Растут лагеря, каторги, рабочие зоны, поселения, появляются всё новые и новые, и скоро вся рабочая страна фактически перейдёт под контроль госбезопасности, опутавшей Россию непрерывной и сложно пересекающейся болезнетворной сетью осведомителей и карателей. Под кумачовыми лозунгами о свободной жизни, неограниченных правах личности и близком светлом будущем расцветает, разлагая народ и покрывая всё общество язвенной коростой, махровое физическое и духовное рабство на современный, коммунистический, лад. У них сейчас безграничная власть и абсолютная безнаказанность, а у тебя, как ни прискорбно, нет иного выхода, как сдаться и сотрудничать с подонками, заработав в награду малую каторгу, или исчезнуть.

- Я так и хочу, - вставил Владимир.

- Но уверен ли ты, что янки хотят твоего возвращения в Германию?

И замолчал, высказав жестокое и страшное сомнение в честности нынешних хозяев. Владимир отставил сковороду, отодвинул недопитый кофе, ответил глухо и неуверенно:

- Мысль такая, не скрою, порой закрадывалась, но я отгонял её, надеясь на хвалёное джентльменство.

- В разведке? – улыбнулся Фёдор наивности американского агента. – Не смеши. – Повременил немного и ещё больше огорошил: - Я просто обязан тебя окончательно разочаровать: резидент, путаясь в русских словах, намекал, что для нашей с ним общей безопасности, было бы неплохо по его сигналу тебя убрать, а когда я отказался, сославшись на отсутствие опыта и невозможность отлучки с оборонного предприятия, посоветовал не придавать значения словам, которые были не чем иным, как общими рассуждениями и ни в какой мере не приказом. На том и расстались. Большего тупицы американцы, наверное, не смогли найти в координаторы. Думаю, что если не я, то кто-то другой из твоих подопечных стал твоей тенью. Прости за прямоту, но убеждён, что янки назад тебя не примут: ты для них после выполнения задания превратишься в отработанный материал, опасный агентурный мусор. Им удобнее и бесхлопотнее прикончить тебя здесь как русского и руками русских. Как ты к ним попал? Если не хочешь, не рассказывай.

Владимир не стал ничего скрывать и, не вдаваясь в лишние детали лагерной жизни, впервые поведал, как из страха за свободу и жизнь попался, вернее, был загнан в американскую сеть, и как победители, умело манипулируя его безвыходным положением, вытянули всё, что он помнил из картотеки Гевисмана, и, в том числе, досье на Немчина.

- Я не считал тогда свою плату за жизнь предательством, - оправдывался он, красный как рак, сидя перед одной из жертв предательства, назвавшей его братом, не зная, куда девать глаза и сожалея, что выложил правду, забыв, кто перед ним, - поскольку предавал русских – врагов Германии.

Он всей кожей чувствовал, как уходит, развеивается, установившаяся было, атмосфера дружелюбия, сменяясь насторожённой отчуждённостью. Нестерпимо захотелось встать и уйти, немедленно уехать, но… сидел и покорно ждал вердикта судьи. Зря, наверное, выдал правду – один раз упал, а как долго и далеко тянется шлейф вины, накрыв даже здесь, в России. Дед Водяной чуть не взял в сыновья, а он насмеялся над добрым стариком, опозорил; второй несостоявшийся отец охладел, распознав в нём чёрствого и безответственного труса; Зося ошиблась, приняв за героя, за которым можно смело идти; и вот теперь Фёдор – преданный и потерянный брат. Сколько можно терпеть судьбу изгоя?

А тот, кто, не задумываясь, кроил и перекраивал судьбы людей по собственной прихоти, повинуясь позывам скуки и капризу, удовлетворённо потирал широко простёршиеся над мучающимся миром руки, ожидая скорого результата от почти сдавшегося подопытного. Небесный Лысенко-Тимирязев с коммунистическим упорством пытался скоропалительно, революционно переделать то, что дано человеку при рождении раз и навсегда, возомнив себя выше самого себя и забыв, что вдунув душу в бренное тело, назад её не выдуешь без того, чтобы не погубить хлипкой оболочки. Его, небожителя, мало беспокоили земные переживания, он был выше этого.

- Ладно, что было, то было, - пробормотал насупившийся Немчин, - я верю, что у тебя не было другого выхода для спасения, но за всё приходится платить. Пойми: в разведке нет места жалости, договорённости и эмоциям, всё подчинено практической выгоде, результату, достижение которого оправдывает любые затраченные средства, физические или моральные. Цена всему – свобода и, часто, жизнь. А ты по дурости отдал все секретные сведения, не оставив себе ничего для последующего торга, и тем подписал приговор: много знаешь и, значит, опасен больше, чем полезен. И ещё: кого бы ты ни предал – русских, немцев, турок, зулусов, ты - предал и, значит, доверия не заслуживаешь. Сдачу агентуры, своей или чужой – без разницы, в разведке не прощают. Извини за резкость, но лучше тебе знать правду, если хочешь выжить.

Он встал, снова разжёг керосинку, поставил на неё остывший кофе и не торопился обратно за стол, словно расхотел сидеть рядом.

- Жалко, что не запасся бутылкой водки.

- А ты сам не боишься, что заклятые союзники русских, которым добровольно согласился служить, а теперь сбегаешь, сдадут тебя русским друзьям-смершевцам?

Немчин улыбнулся, заглянул в закипавший чайник, как будто там был ответ, уверенно успокоил:

- Исключено. Во-первых, я привык самостоятельно шагать, а не семенить по подсказке полу- и четверть-шагами, задумал и, не оглядываясь на последствия, сделал; во-вторых, я для них абсолютно безопасен, тем более что ещё и не начал работать; в-третьих, грозя так, они берут на испуг слабонервных, потому что, разоблачив меня, они разоблачают и себя как создателей шпионской сети в тылу недавнего союзника; в-четвёртых, досье на меня нет – спасибо тебе за бесценную информацию, я чист, а есть только… твои показания… - он пытливо всматривался в глаза Владимира, и тот не отвёл глаз, не посмел отвести, давая понять, что повторного предательства не будет. – Я даже документы не стану менять, а если новоявленный резидент попробует угрожать, попросту набью ему морду. Думаю, до международного скандала не дойдёт.

Фёдор перенёс подогретый кофе на стол, налил только себе, отхлебнул без сахара.

- Советую и тебе в любых обстоятельствах жить своей жизнью.

Владимир, провёдший всю жизнь под опёкой воспитателей, учителей, Гевисмана, Эммы, не умел этого и никогда не тяготился зависимостью, отдавая инициативу. Он и в России, среди врагов, интуитивно искал опору, легко выходил на компромиссы. Зависимым быть проще, и голова не болит.

- Остаться здесь? – спросил он, сам не раз подходивший к такому решению и каждый раз отвергавший его, как только чуть-чуть брезжила щель в Германию. – Но я хочу на родину, здесь я чужой, и всё чужое – люди, нравы, жильё, природа, даже воздух.

- Кофе-то пей, остынет, - успокаивающе предложил Немчин, видя, что Владимир не решается после размолвки распорядиться сам. – У тебя там родители, родственники?

- Нет, я их никогда не видел и не знаю: вырос и воспитывался в приюте, интернате, училище.

- Хорошие друзья, любимая девушка?

- Тоже нет.

- Какие-то запечатлевшиеся приятные воспоминания о тамошних местах?

- Практически всю сознательную жизнь провёл в Берлине.

- Тогда за каким дьяволом ты туда так настырно стремишься?

- Не знаю, тянет.

Фёдор отставил недопитый стакан, откинулся на неудобную вертикальную спинку стула, пытливо, прищурив глаза, посмотрел на патриота.

- Или не терпится сбежать с места, где нагадил? Воздух ему не нравится! Спрятаться хочешь подальше, забыть о падении и начать жить на новом месте и сначала? А долги?

Владимир, не понятый и сам себя не понимающий, вспылил:

- Что ты привязался со своими долгами? Не слишком ли категоричен и прямолинеен? – Он нервно, торопясь и обжигаясь, допил кофе. – Никого я не предал – предать можно товарищей по жизни, по общему делу, по оружию, а эти для меня никто. Война закончилась, Германии они не нужны, мы не в одной команде, я им сменил хозяина, и никто не отказался. Как ты не понимаешь? У меня не было выбора: или возвращаться в лагерь на расправу к нацистам, или сдать этих американцам. Никто из них не пострадал, - он предпочёл не вспоминать гомельского самоубийцу, - хотя по каждому плачет виселица, - и прикусил язык, оторопело уставившись на одного из кандидатов на петлю.

- Только следом за тобой, - без обиды рассмеялся Фёдор. – Может, Германия влечёт тебя только потому, что ты немец? – вернулся к почему-то заинтересовавшей теме. – Зов крови, тевтонский дух, арийская исключительность, сплочённость нации и всякая прочая идеологическая мишура не дают покоя?

Владимир сразу вспомнил Сашкино предположение о том, что зародившаяся душа, мыкаясь с телом по свету и ослабевая к концу жизни, стремится на место рождения, где ей было покойно и привольно в родном био-гео-электромагнитном поле, но сказать об этом Фёдору побоялся, опасаясь иронических насмешек чересчур рационализированного парня.

- И снова – нет. Я даже не знаю толком: немец я или русский, - Ещё больше заинтриговал ночного собеседника, который от услышанного подался вперёд, чему-то опять улыбнувшись, основательно оперся локтями на стол и, вложив подбородок в ладони рук, нетерпеливо попросил:

- Давай, рассказывай, сознавайся, кто ты.

Пришлось короткими штрихами, не упоминая о деталях смерти Гевисмана, рассказать, как тот в пьяном угаре наболтал, что Владимир – сын расстрелянных русских шпионов, что есть запись о них в его досье. Но добыть досье не удалось: сейф с секретными документами в доме шефа оказался заминирован, и всё взлетело на воздух, навсегда поглотив тайну происхождения верного помощника.

Совсем развеселившись невесть отчего, Фёдор поднялся, унёс сковороду с остатками жёлто-матовой трески и бледно-жёлтой пшёнки на керосинку, пряча улыбку, подлил мутного масла, похожего на солидол, оставил разогреваться на небольшом огне и вернулся к столу.

- И ты, конечно, возмутился, расстроился, так? Как же: из цивильных арийцев – хрясь мордой в звероподобных недочеловеков! И ничего вокруг не изменилось. А нутро всё равно противится: не хочу, нет, нет, не может этого быть, я – немец! По виду, - он с показным вниманием оглядел Владимира с ног до головы, - годишься и в те, и в другие. – Фёдор принёс разогретое ёдово. – Ешь: еда разговорам не помеха, если не зациклился. – Он и сам взял кусочек рыбы, положил на ломтик хлеба, откусил крепкими зубами. – Какая разница, какой ты крови? – Немчин пожал широкими плечами, уверенный в себе. – Главное – кто ты есть сам. Так случилось, что мне повезло встречаться со многими людьми самых разных национальностей, и все были для меня одинаковы, все говорили на одном понятном языке, и все – как русские. Нам нечего было делить по-крупному. Правда, некоторые нерусские намеренно выпячивали свою национальность, обиду на русских, к таким возникала насторожённость, заставлявшая присматриваться, чем они отличаются от других. – Фёдор хлопнул ладонью по столу, словно припечатал вывод: - Ничем! Разве только национальным чванством. Затопим печуру, пожалуй, а? В холодке хорошо спать, а разговоры говорить – не очень.

Он подошёл к небольшой буржуйке, выпустившей длинную жестяную трубу через забитую железным листом форточку, накидал мятых листов какой-то книги, заготовленных щепок и зажёг. Дым, не сдерживаемый дымоходными коленами, рванул на улицу, и пламя в печурке загудело не хуже, чем в доменной печи, быстро согревая застылый воздух комнаты. Фёдор, не скупясь, добавил огню коротких аккуратных чурочек, и стало веселее, уютнее и спокойнее. Пока он возился с допотопным обогревателем, Владимир внимательно вгляделся через окно в замерший внизу студебеккер, выискивая непрошеных воришек, но на улице было пустынно, и автомобиль давно спал, удовлетворённо потрескивая, наверно, остывающим железом. Успокоенно вздохнув, Владимир вернулся в комнату.

- Национализм всегда возникает и развивается там, где начинается и идёт борьба за благодатные территории, а значит, и за власть над ними и над людьми, преизбыточно проживающими на них, - продолжил доморощенную антинациональную идеологию Немчин. – Всякие вожди и вождики, умело подогревая национальные чувства, обещают и дают околпаченным одноплеменникам в обмен на власть привилегии в экономике и управлении территориями в ущерб другим нациям. С одноязычными и однокультурными легче сговориться о разделении полномочий и льгот, меньше претендентов на власть, а за высокой национальной идеей легче скрыть шкурные интересы. Наиболее уродливо национальная идея привилегированного народа, переросшая в фашиствующий национализм, выпятилась раковой опухолью в Германии, Италии, Испании, пустив гниющие метастазы по всем странам. И их конченый опыт говорит, что у национализма любого масштаба нет перспектив. Терпеливее и благоразумнее всех в этом отношении русские. Наверное, потому, что у них и территории с избытком, и самих хватает, чтобы иметь власть. Да и не больно-то охочи русские до власти, с древних времён отдавая её пришлым варягам и иноземцам. А знаешь почему?

- Мозгов не хватает? – съязвил тот, кто упорно не хотел быть русским.

Фёдор рассмеялся и согласился:

- Тебе виднее, - вызвав бурную вспышку негодования.

- Прекрати!! Хватит! Ты вынуждаешь меня уйти.

Немчин посерьёзнел, повинился:

- Прости, не думал, что для тебя это так важно. Уверен, что русские избегают власти потому, что не умеют и не любят подчиняться, не терпят жёсткой дисциплины и ответственности, вот и всё. Особенно наглядна терпимость русских к инородцам в многочисленных смешанных браках. Здесь, вероятно, никто не сможет похвастаться чистотой крови, да и в отличие, скажем, от немцев, англичан, поляков, и в мыслях такого нет. В русских вдоволь намешано и от татарина, и от поляка, и от литовца, и от финна и ещё чёрт-те от кого, потому и народ живуч и талантлив. Так что – не стыдись, а гордись, что русский.

- Пошёл ты… - вяло огрызнулся причисленный к живучим талантам, мечтающий только об одном: как-нибудь выбраться из благословенной страны.

Немчин опять рассмеялся.

- Иду, - поднялся и поставил чайник-кофейник на печку. – Я бы вообще отменил национальности, а в паспорте указывал, во-первых, образование, во-вторых, физические данные и хронические болячки, и, в-третьих, послужной список, чтобы сразу видна была твоя пригодность к определённому делу.

- Хочешь превратить человека в производственный механизм?

- Нет, хочу избавить от вранья и от разрушающей переоценки. Ты вот что, - оборвал Немчин националистический трёп, - сосни часок-другой-третий, а я покараулю твои сокровища. – Он раскатал постель, уложил поудобнее. – Вались, не стесняйся, я всё равно не усну сегодня.

- Это чистой воды дискриминация, - попытался Владимир продолжить тему, с трудом стряхивая сон.

- Это спасение от дураков и неумех, от которых избавиться потом труднее всего. Всё, я – молчу!

Владимир, согревшийся от еды и обволакивающего тепла, расслабившийся в безопасности и уставший от дороги, и впрямь, несмотря на обильный кофе, отчаянно клевал носом, безуспешно стараясь выказать заинтересованность к усыпляющему бурчанию Фёдора. Глаза самопроизвольно закрывались, и он, не сопротивляясь больше, с трудом снял сапоги, не раздеваясь, упал на раскладушку поверх одеяла и мгновенно заснул, как будто сон давно караулил у изголовья.


- 9 –

Бывает, спишь сутки, и не выспался, а иногда хватает и двух-трёх часов. Владимиру хватило. Словно спадающей пеленой исчезли сковывающая тягучая усталость и тормозящая апатия, сменившиеся энергичной бодростью и жаждой обновления. Тем более что во сне пришло одно, и единственно верное, решение.

- Вовремя, - одобрил пробуждение гостя хозяин. – Я как раз сварганил свежий кофе.

Печурка не топилась, тянула через трубу с улицы холод, в комнате заметно выстыло, и Немчин, сидя за столом, согревал ладони стаканом с дымящимся напитком. Владимир поёжился, ощутив со сна лёгкий озноб, упруго поднялся, потянулся так, что затрещали залежавшиеся кости, и улыбнулся навстречу улыбке Фёдора.

- Умывайся, - предложил тот, - и присоединяйся, пока не остыл.

Когда Владимир тщательно умылся из умывальника у двери и свежевыспавшийся и свежевымытый сел напротив, Немчин, задумчиво вглядываясь в него расширенными серыми глазами, неожиданно сказал:

- Сидел я перед тобой, сладко сопящим, смотрел и, знаешь, о чём думал?

- Почти догадываюсь: какой чёрт свалил тебя на мою голову.

Фёдор рассмеялся.

- Почти угадал. А думал о том, что хорошо, что ты вытянул моё досье в числе первых, иначе бы и не встретились, и я бы, законченный сирота, никогда не приобрёл брата. – Он положил свою широкую сильную ладонь на такую же большую ладонь Владимира, подтверждая тепло слов теплом крови. – Плохо в жизни одному: теряется её смысл.

- Скоро вас будет двое.

Немчин слегка тронул губы в улыбке, понимая ревность брата.

- То – не то: там – женщина. Любовь никогда не заменит родственной дружбы, она – слабее.

Глубокая согласная пауза подтвердила его слова.

- А ещё я думал, как тебе помочь, и, к сожалению, ничего дельного не придумал.

Немчин виновато убрал руку.

- И не надо, - успокоил брата Владимир. – Я, кажется, знаю, что мне нужно делать.

Фёдор, будто не расслышав, медленно отхлебнул из остывшего стакана, не замечая вкуса приевшегося допинга, задумчиво облизал губы и поделился своими размышлениями:

- Первое, что пришло мне в голову – это ехать с тобой: напару легче прорваться, оторваться от патрулей и подстраховаться от других неожиданностей.

Теперь уже Владимир поднялся и в волнении заходил по комнате.

- Не хватало, чтобы нас обоих захапали гэбэшники. Исключено!

- Да, - легко согласился Немчин. – Тем более что даже один день прогула на нашем номерном заводе сулит верную десятку лагерей. Или ты подождёшь, пока я попытаюсь отпроситься?

- Я поеду один, - неуступчиво сказал Владимир, - и не спорь: ты должен быть рядом с Мартой, а не со мной на сибирском лесоповале. Всякие другие варианты тоже исключаются.

Фёдор покачал головой.

- Не спеши, брат. – Он подошёл к раковине и выплеснул остывший кофе. – Какая бурда! – и снова сел, размышляя вслух: - Всего лучше было бы рвануть на восток вместе. Как ты? У меня здесь есть хороший знакомый в милиции – любые документы за хорошие деньги сделает. Годится?

Владимир молчал. Даже теперь, перед последним порогом у двери, ведущей в знакомую и одновременно неведомую послевоенную Германию, оккупированную и загаженную врагами, где будущее покрыто мраком, он сомневался, стоит ли его переступать. Может, смириться с тем, что он – русский, и остаться, положившись на судьбу? Или ещё лучше – уехать с Немчиным и начать жизнь нового русского? Он, наверное, так бы и сделал, согласился, если бы…

- Не годится, - отказался привередливый брат от заманчивого предложения, разрубавшего разом все узлы. – Мне обязательно надо вернуться в Минск – там осталось одно очень важное, важнее жизни, не доделанное дело, дело долга и совести, выполнить которое обязан ради памяти человека, пожертвовавшего жизнью ради моего спасения.

И он рассказал о немце Викторе-старшем и о русской Варе, венчаных и разлучённых войной и оставивших Владимиру память о себе в Вите-младшем.

- Вот узнаю от Шатровой, что сын пристроен, жив и здоров, вышлю им денег с запасом, тогда можно будет подумать и о собственной судьбе.

- Да, брат, - задумчиво сказал Немчин, выслушав Владимира, - счастливец ты! – и пояснил свою неожиданную мысль: - Оброс в России родственниками, а собираешься драпать от такого богатства в Германию. – Он улыбнулся от мысли, что тоже не в накладе. – Твоя родина – здесь. Там ты родился и маялся, и этого мало, чтобы называться родиной. По мне, она ассоциируется с приятно-щемящими, безоблачными, романтическими воспоминаниями детства и юности, с первой любовью, любой – взаимной или отвергнутой, с родителями, улыбающимися, любящими и справедливыми, с родными, задаривающими подарками, со знакомыми, с соседями, наконец, оставившими неизгладимый след в душе, а не с каким-то определённым местом. Женщины хорошо это понимают и чувствуют и легко приживаются везде, где хорошо их семье, а значит, и им. Пресыщенные жизнью сытые эстеты, искалеченные извращениями и славой, часто выпендриваются, выпячивая ностальгические страдания по родным местам, которые когда-то покинули без сожаления, а если сподобится вернуться, ноют и жалуются, что здесь всё не то и не так, как помнилось, и нет ничего, ради чего стоило возвращаться, а окружающие люди – вообще черствы душой и неблагодарны, не желая понять, как они облагодетельствованы возвращением гения. Разочарованные возвращенцы, которых давно никто не ждёт, даже природа, не хотят смириться с тем, что вода в реке течёт, и дважды в одну и ту же не вступишь. Не разочаруешься ли и ты?

- Не знаю, - после некоторого раздумья, покачав головой, с горечью ответил Владимир. – Ничего не знаю… - Он с мольбой посмотрел в глаза Фёдору, пытаясь взглядом передать брату переживания. – Я там вырос, стал немцем, немецкий язык – мой родной, та жизнь мне понятна, привычна, я стал частью её, мне там было удобно.

- Потому что был отгорожен от настоящей жизни, защищён от неё, привыкнув к регламентированным казарменным отношениям, - безжалостно определил Фёдор причину нравственного комфорта русского немца. – Ты перезрел в коконе, так и не став настоящей бабочкой. Вернувшись, увидишь, как тебе, незащищённому, в удобной Германии понятные немцы жестоко сомнут слабенькие крылья.

Владимир вздохнул, не в силах объяснить того, чего сам не понимал разумом.

- Однажды уже помяли – аж досюда долетел.

- Добавят, - пообещал щедрый брат. – Ты не приспособлен к свободному плаванию, а время научиться ушло. Стоит ли нарываться? Здесь, вдвоём, будет легче.

- Почти убедил, - улыбнувшись, согласился Владимир. – Я и сам в последнее время всё больше склонялся к тому, чтобы остаться, а порывистые желания выбраться в Германию – это, скорее, неуправляемые эмоциональные всплески, диктуемые страхом перед неведомыми переменами. Самому не хочется оставлять приличную работу, расставаться с очень хорошими людьми, с некоторыми из них почти сроднился, сошёлся близко, могу во всём положиться, опереться в трудную минуту, на тебя, например. Стыдно, что будучи, возможно, русским, воевал, выходит, против своих и продолжаю сейчас. Как подумаю, так хочется бежать без оглядки. А тут ещё Сашка… А так…

- А так остаётся одно: уезжать со мной осваивать Terra Incognita – неведомую землю восточной России, где легко затеряться и начать жизнь с листа, - подсказал Фёдор. – С соседом тебе, конечно, крупно не повезло, но и там, в американском лагере, вспомни, тоже не повезло с эсэсовцами, но ведь жив! Судьба пробует тебя на зубок – терпи и не сдавайся. Никогда не поздно начать всё с начала, надо уметь и не бояться обрубать концы, не оглядываясь. Едем?

Владимир как будто и не слышал всё более настойчивых предложений Немчина, не решаясь так сразу, без раскачки, без оглядки, прыжком сойти с одной дороги на другую. Если бы сейчас у него был выбор – Германия или Россия, он, наверное, вопреки разуму выбрал бы, всё же, первую.

- Ты знаешь, я здесь недолго, а начал привыкать к русским. Они мне перестали казаться, как поначалу, дикими и совершенно иными, чем мы, - уговаривал он сам себя, помогая Фёдору. – Конечно, пугает их непредсказуемость, раздражает неумение и нежелание думать и жить на перспективу, но восхищает предельная открытость и готовность на любую помощь. В них совершенно нет практического эгоизма…

- Не отчаивайся, - перебив, утешил Немчин, - пройдёт сотня-другая лет, и они станут такими же занудами, как твои немцы, если не вымрут под прессом европейской цивилизации, смердящей в тесноте загаженной Европы. – Немчин перешёл на раскладушку, усевшись поперёк и прислонившись спиной и затылком к стене. – Русские, верно, живут не так, как надо по понятиям всяких европейцев, а так, как хочется, ближе к законам природы, а не цивилизации, и если им чего-то не хочется – не делают, наплевав на практическую выгоду. Это-то больше всего и раздражает вас, немцев. Они, как и все народы, не поражённые насквозь заразой цивилизации, интуитивно исповедуют главный природный принцип жизни: береги себя.

- Это русские-то с их наисовременнейшим оружием и технологиями не цивилизованы? Победившие самую мощную армию в мире и освободившие цивилизованную Европу?

Фёдор потёрся затылком о стену, привольно вытянул длинные ноги, обутые в домашние тапочки.

- Ты не замёрз?

- Да нет, - поёживаясь, ответил Владимир, - ещё живой.

Немчин встал, отыскал в куче сложенной на полу, на газетах, одежды пушистый серый свитер с большим стоячим воротником на молнии, кинул гостю.

- На, облачайся: топить печь нечем, - а когда увидел, что тёплая одежда впору, добавил: - Носи, дарю.

- Нет, - отказался Владимир, хотя свитер ему очень понравился, - тебе в морозной Сибири самому понадобится.

- Тогда, вот, - Фёдор достал из чемодана небольшую коробочку, обтянутую бордовой тиснёной кожей, отщёлкнул изящную застёжку-замочек и показал внутренность, где в алом алькове покоилась бронзовая безопасная бритва с набором лезвий. На внутренней стороне крышки золотой готикой было выведено: «Sollinger». – Не вздумай отказаться: насмерть обидишь. Я хочу, чтобы она постоянно напоминала тебе о брате. Как и твои часы - мне о тебе.

- Спасибо, - зарозовел брат, впервые в жизни получивший дорогой подарок, да ещё от дорогого человека.

- Не томись за столом, не уведут твой «Студик», примащивайся рядом по-родственному. – Фёдор подвинулся на раскладушке, уступая место Владимиру, и когда тот осторожно сел, боясь, что деревянная времянка не выдержит, обхватил рукой за плечи. Сидеть так было не очень удобно, но очень и очень приятно.

- Да, немцы, несмотря даже на нашу шпионскую помощь, бездарно проиграли главную в своей истории войну, - вернулся Немчин к прерванной теме. – А как хорошо начали! Но и русским победа досталась нелегко – впору плакать кровавыми слезами: Пиррова победа. И одолели, скорее, массой, чем цивилизованным уменьем, выучкой и хорошим оружием, которое появилось в достатке только к середине бойни, когда Гитлер потерял большую часть техники и элитных войск. Владение современным оружием и военными технологиями ни о чём не говорит – это малая толика характеристик социального развития общества. Американские индейцы очень быстро и более эффективно, чем завоеватели, овладели винчестером, конём и засадой, но от этого не стали цивилизованнее, и до сих пор в резервациях, сотрясаемых промышленным и промтоварным бумом, живут по своим обычаям, хотя и используют предметы цивилизованного быта как полезные игрушки.

Фёдор убрал руку, и они сидели, тесно прижавшись плечами, и каждый хотел, чтобы так продолжалось вечно.

- Внутренний мир человека, его внутреннее состояние консервативны и не способны на революционные изменения.

- Ты хочешь сказать, что единожды приобретённая душа неизменна, что бы ни случилось?

- Да, - с силой глубокого внутреннего убеждения подтвердил Фёдор, - гены даются человеку при рождении раз и навсегда. Во всяком случае, эволюция души происходит значительно медленнее, чем эволюция внешнего мира. И ещё: прирождённый убийца или мошенник никогда не станет праведником, как бы ни сдерживал свои страсти, как и праведник никогда не опустится до уровня негодяя, как бы ни терзали тело. Иначе нарушится гармония природы, неподвластные нам законы её развития.

Всевышний с негодованием захлопнул досье подопытного, вызвав внезапные тайфуны, торнадо, землетрясения и вулканические извержения на земле и погубив массу невиновных людишек, ставших побочной жертвой небесного раздражения. Все мифологии отмечают нетерпимость, своеволие и гомерические страсти богов разного калибра. Родитель ничем не отличался от них. Да разве не обидно, что земные козявки не повинуются его воле, смеют противоречить, выдумывая свои объяснения судеб? Он нарочно дал подопытному порочного брата, а они, встретившись, договорились и смеют утверждать, что воля божья ничто по сравнению с волей природной энергетики, что раз данное – не отнимется, губят его опыт? Он даже не сразу сообразил, что пара в открытую, на его глазах и помимо его воли, меняет себя сама и не в худшую сторону, как он задумал, а в лучшую, изначально данную природой, очищая родительские гены от накипи суровой божьей жизни.

- Зачем люди такие разные, - задумчиво посетовал Владимир, перебрав в памяти знакомых, - и почему душевных людей среди нас гораздо меньше, чем скотов? – вспомнил Вайнштейна.

Фёдор хмыкнул, очевидно, довольный вопросом.

- Зачем – не знаю, но предполагаю, что изначально в древних человеках наблюдалось большее равновесие между защитным злом и беззащитным добром. Гены добра и зла дремлют в нас, для их оживления нужен толчок. Самым мощным является какой-нибудь из природных катаклизмов – землетрясения, вулканические извержения, наводнения, тайфуны, засухи, эпидемии и т.д. Все эти и другие интенсивные природные явления не проходят для человека бесследно, возбуждая и интенсифицируя гены зла и агрессии, или по-другому – предприимчивости, оставляя в подавленной дремоте гены добра.

Немчин поднялся, заходил по комнате, помогая движением, усиливающим ток крови, мыслительному процессу.

- Помнишь закон сохранения энергии, придуманный русским гением Ломоносовым?

- Что-то когда-то слышал.

- Энергия, говорил величайший из русских, которому Эйнштейн и в подмётки не годится, не исчезает и не появляется вновь – она переходит из одного состояния в другое. Вот и физическая энергия Земли, усиливающаяся в периоды природных катастроф, не испаряется в космос, а переходит в эмоциональную биоэнергетику всего живого. Давно подмечено, что эмоциональные всплески, массовый психоз, выражающиеся в необъяснимых народных волнениях, как и беспокойство животных, предшествуют стихийным бедствиям – разрядке земной энергии, а наиболее психованные живут там, где Земля особенно неспокойна. Пока ей ломает суставы, и нам быть разными, с преобладанием не в лучшую сторону. Даже тогда, когда суровые условия сменяются мягкими, благодатными или привычными, ненужная диспропорция возбуждённых генных нервных клеток остаётся – человек не только не успевает расслабиться, но и боится меняться к лучшему, опасаясь новых трудных времён. Сверхнетерпимая диспропорция генов зла и добра выливается, в конце концов, в мгновенные катастрофические разрядки через войны, революции, восстания, расовые и религиозные столкновения, геноциды, репрессии и массовые стрессовые увечья и самоубийства. Не в этом ли секрет стадной гибели китов и дельфинов, необъяснимо выбрасывающихся на берег, и мелких зверьков, добровольно уходящих в морские волны?

Фёдор встал перед сидящим Владимиром, скрестил руки на груди, всем своим видом утверждая незыблемость изрекаемых категорических утверждений.

- Прошло много веков и даже тысячелетий, сменилось много народов и поколений, ослабли земные катаклизмы, природные условия стали меняться не так контрастно, а людишек с возбуждённой агрессивной психикой не убыло, а, наоборот, прибыло. Даже там, где она не нужна и опасна, не требует защитного выхода: эмоциональная энергия всё слабее поглощается ослабевшей физической энергией Земли. Всё чаще стали обнаруживаться странные феномены появления серийных убийц, патологических насильников и извращённых маньяков в добропорядочных семьях, суммирующих наследственные перевозбудимые гены агрессии многих поколений. Добряки превращаются в отмирающие реликвии, сравниваемые с дебилами. Гены добра с усилием прорываются сквозь завесу зла и только на краткое время.

- Бедный озлобленный человек, с самого рождения ему приходится тащить по жизни рядом свою смерть… - вставил Владимир, недавно доказывавший Татьяне, что люди рождены для… самоуничтожения.

- …и это делает его предельно незащищённым, внутренне несвободным и ещё более агрессивным, - продолжил Немчин, согласный с репликой брата. – Кого-то тревожное соседство доводит до постоянного панического страха за свою жизнь и рабского состояния, кто-то сдерживается, перебарывая страх, и всё равно закрепощён и насторожён. И только чокнутые и идиоты, не боящиеся смерти, истинно свободны, находясь во власти генов добра.

Пришлось заварить свежий кофе.

- Внутренняя скованность, постоянный страх, неуверенность в будущем, насторожённость и озлобленность, ненависть к окружающим, необходимость отвоёвывать и охранять место под солнцем развивают агрессивный эгоизм, а он приводит к отчуждению и разобщённости, к опасению и нежеланию связывать себя узами дружбы и, тем более, брака. Человеку, поглощённому устройством личного благополучия, любовь – серьёзная помеха, накладывающая обременительные обязанности. Не лучше ли обойтись без неё, заменив другими, мало обязывающими, развлечениями: проститутками, порнографией, алкоголем, наркотиками, кино-зрелищами и т.д.? Не надо ни с кем лаяться, отстаивать право на личную жизнь, не надо бояться сделать что-то не так или что-то не сделать, надрываться, добывая кормёжку-одёжку не себе, многое отпадает. А взамен – суррогатная свобода и обязанность только перед собой. Внешняя, показная свобода, не внутренняя. Внутри всё больше нарастает и бронируется закомплексованность, всё побеждают и всем правят страхи: как бы кто или что эту свободу не ограничил, не обкорнал в свою пользу. Самое лучшее – оградиться от всего и всех, минимум контактов – только необходимые и только в рамках делового сотрудничества. Даже с женщинами. Дети становятся обузой, бабы не хотят рожать, а мужики – заниматься сексом, каждый удовлетворяет себя более простыми способами, отмирает чувство влечения к противоположному полу и, как следствие, сокращается рождаемость и численность населения, в котором преобладают старики. А дальше – апокалипсис – глобальное вымирание и интенсивное преобразование эмоциональной энергии в электромагнитную энергию Земли, поскольку каждая смерть – это возвращение отнятого, заимствованного. Кстати, закон сохранения энергии предупреждает: если ты смеёшься, то кто-то где-то плачет, и наоборот.

«Душа занимает оставленную когда-то нишу», - опять вспомнил Сашку Владимир.

- Таков цикл живого в природе. На смену придёт новый, и он опять начнётся с земных или космических катаклизмов, подталкивающих живое к жизни и смерти. Их было много, но мы о них ничего не знаем.

- Что будем делать? – с наигранной тревогой спросил Владимир.

Фёдор остановился, оба ошарашенно просмотрели друг на друга и дружно расхохотались.

Владимиру всё нравилось в Фёдоре. Нравилось, что они, не сговариваясь, одинаково домысливали саркастическую тупиковую идеологию развития человечества, нравилось неординарное юморное мышление с элементами логической игры и авантюрными выводами, нравились оптимизм и решительность, способность без страха оставить старое и начать новое, многое нравилось в Немчине, чего не было у самого. Они были схожи с Сашкой, но никак не с осторожным и оглядывающимся Владимиром. Брат был бы что надо, если бы…

- Будем работать, - решил за обоих Фёдор, - ручками и ножками будем избавляться от дурных мыслей, превращать вредную эмоциональную энергию в полезную физическую и тем самым отсрочивать гибель человечества.

- Тогда мне следует сдаться Вайнштейну, - откликнулся Владимир.

- Не стоит, - отговорил Немчин, - эти парни из НКВД слишком превратно, упрощённо понимают закон сохранения энергии – они не только вытрясут из тебя эмоциональную энергию и довольно быстро, но и вообще всю остальную, так что - не советую.

Владимир улыбнулся.

- Придётся послушаться брата. Кстати, кто из нас старше? Я – с двадцатого, а ты?

Немчин удовлетворённо хохотнул, вторя хорошему настроению брата.

- Так мы, оказывается, не только братья, но ещё и близнецы.

Он хлопнул двойняшку по плечу.

- А ну, давай выясним, кто старше? – сел к столу и, поставив руку на локоть, раскрыл ладонь.

Владимир, знакомый с силовой забавой, не замедлил с готовностью присоединиться, вложив ладонь в тёплую надёжную ладонь брата.

- Три! – неожиданно выкрикнул Фёдор, пропустив два счёта. - Начали!

Владимир еле-еле успел сосредоточиться, даже слегка подался, но, собравшись, выровнял вертикальное положение рук.

Нашла коса на камень, всё решали терпение и выносливость, а их оказалось больше у Владимира, но он, по своему обыкновению, склонный к миролюбию, не спешил к реализации преимущества и вообще не хотел победы, представив на мгновение недовольное лицо Зоси.

- Ладно, - сдался, покраснев от натуги, с каплями пота на лбу, Фёдор, - ничья! – и Владимир, рассмеявшись, прекратил соревнование, так и не выявившее старшего.

- Могуч! – похвалил близнец, почувствовавший, но не признавший свою слабину. – Ничего не скажешь. Такие русским сейчас больше всего нужны.

- Германии – тоже, - не уступил потенциально сильнейший.

- Ей ничто не поможет, - не уступал, гнул свою линию Немчин. – Вспомни: немцы, как более цивилизованная нация, дальше продвинуты к гибели. Так что, не спеши с ними, притормози здесь. – Фёдор опять в волнении заходил, замаячил по тесной комнате. – Да и Германии, той, которую ты помнишь, нет. Есть колония, поделённая между победителями, с бесправными и униженными полу-гражданами, всем заправляют громилы мировой экономики и мафия. Неизвестно, когда страна оправится и станет сама собою, и неизвестно, какой будет. Не забывай, что ты – бывший эсэсовец и вряд ли будешь на равных условиях с другими. Очень многие станут сторониться и подчёркивать неприязнь. К тому же, как ты сам осознал, у тебя есть нешуточные долги перед Россией за вред, причинённый раньше ненароком и приносимый сейчас сознательно. – Фёдор остановился перед Владимиром, взял за руки. – Любые долги платить надо, чтобы не терять чувства собственного достоинства. Я понимаю: порой, бывает, чего-то очень и очень по-детски хочется, а получишь, разочарованно думаешь: стоило ли усилий? Всё это следствие взвинченной нервной системы. – Немчин отпустил на всякий случай руки неврастеника. – Давай ещё раз обнажим ситуацию до предела. Ясно как божий день, что из разведки тебя не выпустят – кому нужна свободно ходящая картотека с секретной агентурой, тем более что она направлена против недавних союзников? Следовательно, в лучшем случае, придётся батрачить под колпаком американцев против русских и, конечно, не на благо Германии. Тебе хочется этого?

- Нет, - искренне ответил запутавшийся американский агент, оголтело рвущийся на родину.

- Не исключено, что янки, которым чужого не жалко, попросту, чтобы не ломать голову и не иметь лишней мороки, прикончат тебя, как только выполнишь задание. Не зря же резидент подкатывался с этим ко мне. Сколько гавриков ещё осталось?

- В Бресте – последний.

- Его исключаем, а вот кто-то из расконсервированных, точно, может за тобой ходить, выжидая приказа. Кто?

Владимир задумался. Кто? Ангел или Зубр? Вряд ли хилый юродивый Трусляк осмелится – кишка тонка да и слабая рука дрогнет. Значит – Игнатюк. Этот, не сомневаясь, за хорошие гроши кого хочешь укокошит. Для него один бог – деньги, один рай – собственная усадьба.

- Есть такой, - окончательно остановился Владимир на Зубре.

- Уверен?

- Почти на 100.

- Охарактеризуй.

Владимир подробно описал внешность потенциального убийцы, не забыв про главную примету – протез.

- Здоровенный, грубый, ожесточённо-озлобленный мужик, ненавидящий весь мир, в том числе и тех, кто ему платит за подлые дела.

- Годится, - согласился Фёдор. – Протез – не помеха. Он, если не дурак, не будет за тобой прыгать, а подкараулит где-нибудь в глухом тёмном месте, а попадётся – отпустят, не заподозрив как инвалида. – Он толкнул Владимира в плечо: - Не ходи по тёмным закоулкам.

- Зачем спрашивал? Тебе-то он зачем?

Немчин ответил непонятно и уклончиво:

- Для сведения. – Он продолжил анализ ситуации: - Чтобы избежать и первого, и второго вариантов, тебе, Васильеву, надо исчезнуть, поменять шкуру, скрыться от американских и смершевских следопытов, и лучше, чем затеряться на необъятных просторах необжитой восточной России, этого не сделать. Отбрось трусливые сомненья и никчемные раздумья и – со мной. Русское «авось» у тебя не пройдёт. Чёрт, как холодно, - Фёдор поёжился, - словно уже в Сибири. – Он порылся в вещах, накинул на плечи новенькую телогрейку. – Я готов. – Улыбнулся, поощряя брата к окончательному решению.

- Тебе легко так рассуждать – ты в своей стране…

- Да, - перебил Немчин, - ты прав: я здесь свой среди своих, хотя я и… немец.


- 10 –

Опешивший от невероятной новости Владимир ошалело глядел на названого брата, не в силах вымолвить ни слова.

- Что ты на меня так смотришь, как будто увидел впервые? Да, я – немец. Не в пример тебе, почти уверен.

У Владимира отлегло от сердца, вернулось соображение.

- И зачем тебе?

- Что зачем?

- Хочется быть немцем?

Немчин задумался, размышления опять понесли по комнате в поисках нужного ответа.

- Не знаю, что и сказать. Сначала, в пацанах, очень не хотелось, потом втихаря даже гордился исключительностью, а теперь – снова не хочется.

Всё ещё не пришедший в себя Владимир по-хозяйски долил воды в чайник, разжёг керосинку, поставил разогреваться и сел в ожидании допинга за стол, отвернувшись к тёмному окну. Почему-то было очень обидно, словно Фёдор, назвавшись братом, всё время обманывал.

Немчин присел боком напротив.

- Знаешь, у нас похожие линии судеб – обе начинаются со штрихов: неизвестных родителей и детства, продолжаются через чужих людей и казённые дома, идут почти параллельно в подневольном служении чужому дяде и, наконец, освободившись от чужого влияния, пересекаются, чтобы идти рядом, - сказал он примирительно. – Неважно, кто из нас больший немец, важно, что мы братья, так? – Он пытливо глядел на Владимира.

Тот нехотя отвернулся от окна, взглянул погрустневшими глазами на брата, очень надеясь на искренность его слов.

- Хотелось бы.

- А кто мешает? Не будем и мы бессмысленно мешать сами себе. Подумаешь, велика беда, если волею судьбы ты, русский, оказался больше немцем, а я, немец – больше русским. Оба мы, как ни крути, застряли промежду, и оба, ты – по инерции и равнодушию, а я – по глупости и обиде, встали на одну сторону – против русских. Я больше не хочу быть против кого бы то ни было. Только – за себя. И за тебя, брата. В конце концов, не важно, какой ты нации, важно – какой человек, а мы оба оказались людьми никудышными, не людьми, а подвластными шавками. Пора становиться взрослыми и отдавать долги за подлую жизнь. Не будем ни немцами, ни русскими, а станем патриотами Германии и России. Поработали против России, но никак не во благо Германии, поработаем на благо России, но не против Германии. Пивное германофильство ничем не лучше квасного русофильства.

Вода в чайнике забурлила, Владимир экономно всыпал русский молотый кофе пополам с цикорием и стоял, сторожа, чтобы не убежала пена. Смирившись с прискорбным фактом, он недовольно буркнул, скривив губы в брезгливой гримасе:

- Чего-чего, а пить русские мастаки – и не квас, не то, что работать.

- Пьют и немцы не меньше, - справедливо возразил Фёдор, - если не на свои. – Он хмыкнул, вспомнив что-то занятное: - Здесь квасом называют всё, что не водка. А шампанское – вообще кваском. В народе, бахвалясь, говорят: пока Россия квасит по-чёрному, она непобедима. Знаешь, почему?

- Противно побеждать.

Владимир перенёс готовый кофе на стол.

- Потому что водку в таких количествах может потреблять физически здоровая и неугомонная нация, крепкая на голову. Русских трудно расшатать, но ещё труднее одолеть. Бисмарк – едва ли не самый мудрый из германских вождей – настойчиво предупреждал, чтобы не ввязывались в бесплодную драку с бездонной Россией. Его убедил в этом Наполеон. Был бы жив, после Гитлера ещё больше утвердился бы в незыблемости постулата. Не тому богу мы служили. Я начал это понимать после Сталинграда, но по инерции продолжал шпионить, вяло и с огрехами. Если бы Гевисман не заморозил, я бы сбежал сам.

- Зачем тогда согласился работать на американцев? – спросил Владимир, наливая себе осевший кофе.

- Затем, что пришёл ты.

Владимир в недоумении поднял от стакана голову.

- Не по-о-нял.

- Всё просто: если бы пришёл другой, я бы спустил его с лестницы, - улыбаясь, объяснил Фёдор. – Не мог же я поступить так с братом. И потом: ты очень понравился Марте.

- Ты серьёзно? – не поверил Владимир.

- Ещё как, - убеждал брат. – Ты не веришь в любовь с первого взгляда?

- Причём здесь это?

- Мне вдруг так нестерпимо захотелось встретиться с тобой ещё раз, и ещё, и ещё… и вообще не расставаться, что я согласился бы взорвать завод, если бы ты попросил.

- Баламут! – наконец-то Владимир заулыбался по-настоящему, забыв обиду. – Как такому довериться в пустынной ледяной Сибири?

- Не прогадаешь, - заверил Немчин. – Решился?

Владимир, не отвечая, отхлёбывал горячий кофе, бережно откусывая от небольшого кусочка желтоватого рафинада.

- Расскажи о себе, - попросил он, - как ты попал к Гевисману?

Фёдор сердито засопел, затягивая ответ, тоже налил себе кофе, подул, сгоняя пену к краю, отставил стакан в сторону.

- Ничего интересного не услышишь. В отличие от тебя, у меня нет смягчающих обстоятельств – я сам навязался немцам.

Он всё же взял стакан, жадно отпил три глотка и опять отставил, собираясь с мыслями, а может быть, фильтруя их, чтобы не выглядеть очень неприглядно.

- Детство моё прошло на окраине Самары, недалеко от вечно грохочущего, коптящего и смердящего завода, в бедной семье, ютившейся в покосившейся хибаре времён казацкой вольницы. Отца помню плохо, он в ту пору социалистической индустриализации страны вкалывал согласно общенародно-партийного решения по десять часов, да ещё добавляли сверхурочные, подгоняя постоянно горевшие плановые показатели, приходил домой поздно, кое-как отмывался, что-то ел и падал как убитый на кровать до утра. Если выпадало свободное от индустриализации время, то, сгорбившись, сидел в углу комнаты за расшатанным верстаком и что-нибудь паял, чинил, строгал, латал, подбивал, в общем, подкалымливал на соседях, потому что жили голодно. От него постоянно пахло железом, машинным маслом, гарью, стружками. Поседевшие до времени усы пожелтели от махры снизу у губ, а на глаза, весёлые и одновременно печальные, понятливые и умные, нависали такие же седые и густые брови. Редко-редко он ронял слово-другое, а то всё молчал, и всё равно с ним рядом было покойно. Я любил его, и он ко мне относился по-доброму.

Фёдор глубоко вздохнул и с усилием потёр лоб ладонью, словно очищая память от наслоения поздних лет.

- Другое дело – его жена, моя мать. Она работала на том же заводе, но приходила почему-то значительно раньше отца, и лучше бы совсем не приходила. С грохотом открыв пинком сапога болтающуюся на одной петле ненужную калитку, она сразу же начинала орать, что её замордовали, заездили, угробили, что она больная, ничего не в состоянии делать, и пусть дармоеды не надеются, что станет их обслуживать. Поорав вдоволь и разрядившись, валилась на кровать, не умывшись и не переодевшись, и преспокойно дрыхла до прихода мужа.

Фёдор отхлебнул кофе, поморщился то ли от воспоминаний, то ли от остывшего пойла, пошёл к раковине, выплеснул и налил горячего.

- Дармоедов в семье было трое: Иван, совсем шкет, младше меня на 4-5 лет, естественно, я и сестра Настя, старше меня тоже на 4-5 лет. Она-то и воспитывала, и обихаживала нас, как умела, обстирывала и готовила неприхотливое варево, тем более что и варить-то было не из чего – картошка, гречка, пшено, капуста, редко что-либо рыбное и мясное вдобавок. Хлеба не хватало, он был по карточкам. Мать детей не любила, особенно меня. Где бы ни увидела, сразу начинала шипеть, если отец был дома, и орать, когда его не было, что навязался на её голову фриц окаянный. А почему – фриц, не объясняла, спросить я боялся, терпел, хотя и знал, что имя моё – Федя, так и отец звал, и Настя. А вот уличной босоногой оборванной шпане, не признающей христианских имён, прозвище с подачи матери понравилось, и никто меня по-другому не называл, приучив со временем откликаться на него. Дальше настали для нас совсем тёмные времена.

Немчин подошёл к окну, внимательно вглядываясь в темноту, как будто высматривая там беспросветное прошлое.

- Однажды отца принесли днём. Грязного и окровавленного, с посиневшим лицом и обгоревшими усами и бровями, с плотно закрытыми глазами, уложили на длинный обеденный стол, и вся улица приходила в открытые настежь двери, крестилась на тёмный пустой угол, внимательно всматривалась в лицо погибшего, будто примеряясь к своей судьбе, и тихо исчезала, надеясь на поминки. Кто-то пытался утешить безутешно рыдающую вдову, прикрытую чужим чёрным платком, стыдливо совал в подол деньги, а некоторые, особенно сердобольные, гладили детей по нечёсаным вихрам и давали нам с Иваном задубевшие пряники, слипшиеся конфеты, чёрствые пироги, а то и просто горбушки хлеба, но Настя отбирала и складывала всё в мешочек.

Фёдор вернулся к столу, залпом допил остывший кофе.

- Потом были хмельные поминки в складчину, с дракой, и мать, расхристанная и вдребезги пьяная, в рёв проклинающая день, когда родилась, другой, когда вышла замуж, и все остальные, когда рожала сирот. Забыв христианский обычай, осатанело кляла молчуна, оставившего семью подыхать с голоду, а заодно и меня, невзначай попавшегося на глаза, Фрица окаянного, из-за которого, оказывается, все беды. Даже замахнулась, норовя съездить по макушке, но впереди встала, защищая, Настя, и мать угомонилась, отступила: она не то, чтобы боялась дочери, но стыдилась, понимая, что та тянет на своих полудетских плечах семью, и без неё всем нам будет хана и, в первую очередь, беспомощной матери.

Немчин встал, пересел на раскладушку, чтобы Владимир не видел его глаз и страдальческого от давней боли выражения лица.

- Если с отцом жили голодно, то после его кончины – впроголодь. Мать частенько стала возвращаться с работы под газом, а вскоре и вообще перестала работать. В дом приходили мужики с водкой, оставались ночевать, а нас выгоняли на улицу. Мы ютились в щелястом сарае, соорудив там из обрезков досок и выброшенной одежды и другого хлама общее логово, согреваясь больше теплом друг друга. Чуть в доме затихало, Настя пробиралась туда и забирала оставшуюся еду, но больше кормились подачками соседей, пока им не надоела бесконечная благотворительность, и промыслом на базаре. Если бы не сестра, мы бы с Иваном быстро окочурились.

Фёдор, закинув руки за голову, лёг, устремив взгляд в потолок.

- Когда ухажёры, поощряемые матерью, начали назойливо приставать к Насте, нас пустил в котельную, где работал кочегаром, брат отца. Кое-как одел, чем мог подкармливал, и зиму мы провели сносно. Но хорошо в жизни, сам, наверно, знаешь, долго не бывает.

Немчин вернулся к столу.

- Зима кончилась, котельную закрыли, дядька ушёл куда-то на заработки, а мы пошли проситься в дом беспризорников, в колонию лишённых родительской любви, которую обходили за версту самые зачуханные сироты и изголодавшаяся до рёбер свободолюбивая шпана. Но мы пошли, потому что больше идти было некуда. Мать мы не видели всю зиму. Может быть, она и приходила к котельной, но отцов брат отшивал, не желая показывать детям, не желая бередить неокрепшие души. Как часто потерянные люди завидуют тем, у кого есть мать, а я всегда хотел одного – чтобы её не было.

Фёдор встал, снова сел, задёрганный воспоминаниями.

- Настя сказала, что у нас никого не осталось, все умерли, и нас приняли в колонию. Тебе ещё не муторно?

- Рассказывай, - попросил Владимир, переживая вместе с братом его тяжёлое детство.

- Детколония жила по макаренковской идее: армейская дисциплина с карцером, подневольный физический труд, учёба шаляй-валяй, самообеспечение и дутое самоуправление. Всем заправлял штаб, образованный из великорослого жулья, отсиживающегося на казённых харчах в промежутках между воровскими и бандитскими делами, а истинным всемогущим диктатором-наблюдателем был начальник – бывший командир конной сотни и бывший судейский сквалыга. Он появлялся всегда неожиданно, в военной форме с портупеей и английским стеком, которым умело и беспощадно прикладывался не к конскому крупу, а к нашим худым спинам. Нас с братом засадили за сколачивание деревянных ящиков, а Настю отправили в прачечную, обстирывающую городских мещан. Спали на койках с постелями, ели регулярно и, по нашим понятиям, довольно сытно, а на уроках сидели чурками, с трудом удерживаясь, чтобы не заснуть. Мы ещё не успели избаловаться улицей, и на волю от тепла и хлеба не тянуло.

Фёдор на минуту примолк, собираясь с мыслями, а Владимир сидел, не шевелясь, боясь ему помешать.

- Однажды, - продолжал Немчин, - как скучна и сера была бы жизнь, если б не было этого «однажды». Так вот, однажды во дворе появилось пьянющее женское чучело с одутловатым лицом, в котором с трудом можно было узнать мать. Шатаясь из стороны в сторону и нелепо рубя воздух ватными руками, она, узнав от какого-то доброхота, что мы здесь, сиплым пропитым голосом орала-гнусила, чтобы отдали её детей, а Фрица окаянного пусть оставят себе. На бесплатное представление высыпала вся колония, как нарочно не угнанная в тот день на овощную каторгу, вышли скучающие штабники, никогда и нигде не работающие, появились заспанные учителя и нарисовался сам директор. Увидев нас, мать ринулась к нам неверными ногами, падая и петляя, но мы убежали в дом и с ужасом наблюдали за ней через окно в коридоре. Не удержав равновесия, она упала, с трудом приподнялась на карачки, но один из штабных подошёл и ткнул сапогом в бок, заставив принять прежнее положение. Так продолжалось долго, пока ржущим парням не надоела игра, и они позволили ей подняться, науськивая подлипал. Тех, обрадованных возможностью поиздеваться над существом, павшим ниже, уговаривать не пришлось. Они дёргали её за руки, за драное платье, добавляя дыр, сквозь которые стало видно грязное нижнее бельё, больно щипали, уворачиваясь от замедленных защитных ударов, пинали под зад и перепихивали друг другу, с восторгом встречая рулады отборной матерщины, извергаемые разъярённой обессиленной женщиной. Мы с Ваней, прижавшись лицами к стеклу, заплакали. И тогда Настя опрометью выскочила во двор, растолкала шпану и под громкое улюлюканье перевоспитавшихся колонистов увела плачущую мать на улицу. Сцена эта запечатлелась у меня в памяти на всю жизнь и сейчас как живая.

Он перевёл дыхание, прогоняя жестокое видение.

- Когда Настя вернулась, поджидавший верховный воспитатель поманил пальцем к себе и, раскачиваясь с пятки на носок и похлопывая стеком по голенищу, вынес непререкаемый вердикт без права обжалования: «В советском воспитательном учреждении для подрастающего поколения мировых революционеров лжецам не место. Сегодня, так и быть, переночуйте, а завтра с утра чтобы и духа вашего не было». Повернулся и ушёл, уверенный в справедливости воспитательного урока. Слава богу, своих детей у него не было.

Фёдор улыбнулся Владимиру, словно прося прощения за тоскливый рассказ.

- Сели мы с ней на скамеечку, одинокие и отверженные в снующей туда-сюда толпе колонистов, обняла она меня за плечи, притянула к себе, размышляя, куда бедным деться, а я вдруг спросил о том, что давно хотел знать: «Зачем она меня Фрицем окаянным зовёт?», и помню, даже всхлипнул судорожно от несправедливой обиды. Прижала Настя меня ещё крепче, помолчала, соображая, наверное, что и как сказать, и как громом поразила. «Мы», - говорит тихо и раздумчиво, - «раньше, ещё до рождения Вани, дружно жили. У отца был хороший заработок, а мама прибиралась у немцев, и ей тоже хорошо платили. Только однажды прибежала она с тобой на руках, говорит, что немцев арестовали как шпионов и вредителей, а хозяин тайком отдал ей тебя, попросил позаботиться и обещал, когда вернётся, хорошо заплатить». «Вернулся?» - с надеждой вскричал я, но Настя отрицательно покачала головой: «Нет, Федя, нет. Ты не настоящий нам братик, ты – немец, вот и зовёт она тебя по-немецки – Фрицем. А по-нашему ты – Федя». Она рывком повернула меня к себе, словно окончательно что-то решив, и, сурово и требовательно глядя в глаза, наставительно и строго наказала: «Запомни: ты – немец, здесь немцев много, они хорошо живут, за рекой у них целые деревни, пробирайся туда, не живи на улице, живи с ними, они тебя примут, когда узнают, что ты – сын немца. Понял, Феденька? Сделаешь?». «Да», - выдавил я из себя, заливаясь слезами и не понимая, зачем она так настаивает. Поднялась Настя с лавки, разом посерьёзнела, посуровела. «А теперь», - приказывает, - «иди в дом. После отбоя, когда все уснут, выходи сюда снова и обязательно, слышишь: обязательно! – прихвати зажжённую лампу, что у дежурного на столе. Его, как всегда, не будет, а ты приходи, не проспи, я буду ждать». И сама ушла в дом. Вот откуда мои 100%, - усмехнувшись, объяснил Фёдор-Фриц.

Он встал, опять подошёл к окну, разглядывая далёкий детдомовский двор.

- Не раз, вспоминая впоследствии Настин рассказ, я задумывался: правду говорила она или хотела так меня спасти?

Владимир не понимал тем более, но молчал, боясь сбить брата с остро режущей мысли, терзающей все годы.

- И, отбросив романтику, пришёл, в конце концов, к другому неутешительному выводу, простому и обыденному как настоящая правда.

Немчин снова сел, налил чуть-чуть остывшего кофе, выпил, чтобы смочить пересохшее от неприятной исповеди горло.

- Она, конечно, была моей матерью. Немец, в доме которого она прибирала – тогда их понаехало в Россию на дурные заработки тьма-тьмущая – заделав ей ребёнка и боясь огласки – жена, наверное, была и киндеры – выставил за дверь, как обычно поступают с забрюхатевшей прислугой в цивилизованных странах, наказав и близко не появляться и духом не напоминать. И ей ничего не оставалось, как смириться, потому что жаловаться на иностранца бесполезно – самой во вред, покаяться перед мужем и ожесточиться на судьбу. Отец по доброте своей, наверное, тоже смирился, простил как мог, но отделился и замолчал, стал уставать на работе, всё валилось из рук, заработок падал, а она кляла свою женскую слабость, подлого немца и… меня, лишившего семейного мира и лёгкой жизни в прислугах.

- Ты её видел потом? – не удержался от вопроса Владимир, не знавший матери и сразу решивший, что он-то непременно увидел бы, и они простили бы друг друга.

- Нет, - покачав отрицательно головой, ответил не так, как хотелось, Фёдор. – И не хотелось, - добавил он жёстко. – А вдруг опять бы услышал: «Фриц окаянный!» - Он тяжело задышал, беспокойно задвигался всем телом. – Надеюсь, что так, как жила, долго не протянула. – Сразу же усмехнулся, прогоняя недобрые мысли. – Так что во мне немецкой крови от 50 до 100%, но и та давно расквашена русской жизнью, поражена русской психологией, и я давно не чувствую себя и наполовину немцем.

Братья посидели молча, думая каждый о своей несхожей судьбе, хотя линии их и шли параллельно. Наконец, Владимир, осмелившись, спросил:

- А что было дальше? Пришёл ты ночью с лампой?

Фёдор, возвращённый к прошлому, задумчиво посмотрел на любопытного, вспоминая недетские годы своего детства.

- А как же! «Ты помнишь», - спрашивает Настя строго, - «что я тебе наказывала?». Я, подтверждая, кивнул головой, больше заинтересованный тем, что она собирается делать с лампами. А Настя выкрутила фитили побольше, так, что в округе всё осветилось, взяла по лампе в каждую руку и, подступив к окну комнаты колониального правителя, забросила в открытую форточку сначала одну, а следом и другую. Ночи стояли жаркие, душные, огонь внутри разом вспыхнул со звучным хлопком и побежал по комнате, отражаясь мятущимися радужными сполохами на стёклах окон, не затенённых вмиг сгоревшим тюлем.

Фёдор встал, заходил по комнате, будто опять увидел тревожное пламя.

- «Беги, Федя, беги!» - закричала Настя, и я, охваченный животным страхом от бушующего пламени, стремящегося вырваться через форточку наружу, побежал на улицу, надеясь, что сестра догонит, а когда обернулся у ворот, то увидел, что она и не думает бежать, закидывая красно-оранжевое окно камнями. Треснули рассыпавшиеся со звоном стёкла, ворвавшийся внутрь воздух добавил стихии энергии, и огонь, облизывая наличники, стал перебираться под козырёк крыши. Старое деревянное здание, напичканное пиломатериалами, щепой и стружками, было обречено. Самое время было смыться, но Настя, забыв обо всём, словно в ней проснулись бунтующий дух матери, ярость и ненависть к несправедливому миру, не отступала, не замечая из-за ослепляющего огня, что к ней бегут выскочившие из дверей колонисты. «Настя!» - отчаянно закричал я, но было поздно: её схватили и повалили на землю, а я в страхе и ужасе побежал в темноту улицы, спотыкаясь и падая, пока не свалился где-то в спасительном закоулке под забором и, всхлипывая, забылся.

Немчин и сейчас успокоился, сел на раскладушку, сцепил пальцы за головой, прислонился к стене и продолжал рассказывать, глядя мимо Владимира в то страшное время.

- Ночи той не помню – выпала из памяти, словно и не было. Помню, что перед рассветом выбрел к вокзалу, где ко мне подошли два оборванца и, увидев моё печальное состояние и поняв, что не претендую на территорию, пожалели, дали краюшку хлеба и огрызок колбасы и отвели в какую-то сараюшку на отшибе, в которой хранился всякий ненужный железнодорожный хлам и лежала приманчивая охапка сена. На ней я заснул как убитый и проспал до вечера. Вернувшиеся с промысла блатняки с восторгом рассказывали, приукрашивая и не ведая, что перед ними свидетель, что какая-то шалопутная деваха-бикса спалила колонию, но никто из огольцов не пострадал, кроме обожжённых начальника и его бабы, а поджигательницу крепко отметелили и уволокли в милицию.

Фёдор сглотнул подступивший к горлу ком.

- Больше я ни сестры, ни брата не видел.

- И не искал? – вырвалось у Владимира, подумавшего, что он-то потратил бы все силы и время на поиски.

- Понимаешь, какое дело, - невнятно объяснил Немчин, - как поищешь, когда я не знаю фамилии?

- Как не знаешь?

- Да так! Может, когда и слышал, да забыл. Не было причины пользоваться – всё Фриц да Фриц, и этого для моего определения было достаточно. С Настей исчезла и фамилия.

- Прости, - повинился Владимир.

- Пустяки, - успокоил Немчин, - давно пережито. Но не забыто! Может, когда-нибудь при нечаянной встрече интуиция подскажет, что это они. Очень надеюсь. – Он немного помолчал, возвращаясь к рассказу о жизни бесфамильного Фрица. – А тогда, попрошайничая и воруя на привокзальном базаре, я прокантовался с парнями несколько дней, ни на минуту не забывая наказа Насти. Подельники надоумили поискать немцев с того берега на пристани. К вечеру я был там. Ноево столпотворение! – ждали парома. Среди серой толпы, неказистых русских телег и двух АМО выделялись три огромные фуры на высоких красных колёсах и с брезентовыми тентами, выжженными солнцем до белизны, запряжённые парами здоровенных битюгов, каждый размерами, наверное, с две крестьянские лошадки. Я сразу решил, что они немецкие, и не ошибся, спросив у какого-то мужика. «Давай», - подначил он, - «пошарь у куркулей – не убудет». У передней фуры задний полог был откинут, виднелись гладкие как поросята мешки, заполненные под завязку мукой или крупой. Немцы, как сейчас думаю, возвращались с городской мельницы. Тут и паром ткнулся тупой кормой в причал-съезд, народ зашевелился, готовясь к десанту, который всегда происходит скопом, сколько бы ни было желающих, навалом, без всякой разумной очереди. Двинулись и фуры, тесня передних и не давая обойти задним, и я за ними, подбираюсь ближе. У каждой по два возчика, с двух сторон сдерживают битюгов за узду и не забывают оглядываться, зная воровской характер местных. Передняя фура подступила к мосткам, но один из битюгов, наверное, молодой и неопытный, заартачился, стал сдавать назад, кося глазами на близкий край деревянного настила и колеблющуюся воду, задние возчики бросились на помощь, ослабив бдительность, чем я не преминул воспользоваться. Не медля и не размышляя, ринулся под полог последней фуры, как кошка вскарабкался по мешкам наверх и, распластавшись, затих, сдерживаясь, чтобы не чихнуть от попавшей в нос мучной пыли. Скоро въехали на паром, немцы совсем рядом переговаривались по-своему, вероятно, обсуждая случай, а я потихоньку-полегоньку стал обустраиваться, вминаясь между мешками, чтобы не увидели, если откроют полог. Потом была долгая и тряская дорога. Хорошо, что у фур колёса большие, и она не так сильно ощущалась, а то придавило бы мешками и пришлось бы с позором обнаружить себя, взывая о помощи. Я тебя не усыпил?

- Нет, нет, - ответил Владимир, - я слушаю.

- А меня тогда, в конце концов, укачало, я задремал и очнулся от толчка остановки и зычного голоса возчика, окликающего кого-то. Полог откинули, стащили маскировавший крайний мешок, а потом и зайца. «Смотри-ка», - удивился один из немцев, - «кто-то вместо свиньи подложил нам драный мешок с дерьмом», и оба рассмеялись, рассматривая чучело, сплошь покрытое мучными пятнами, с лицом, на котором затвердела клоунская маска из теста, замешенного на поте. «Ты зачем залез?» - строго спросил возчик помоложе. – «У нас попрошаек и воров не жалуют». Я, торопясь, пытаясь сказать сразу всё, забормотал, захлёбываясь словами и сам себя перебивая, что – немец, что – Фриц, что хочу здесь жить, что попрошайничать и воровать не буду, что… Молодой достал кошелёк, аккуратно отсчитал деньги и, протянув мне, посоветовал: «Мотай на берег, вот тебе деньги на проезд, ещё успеешь на последний паром». Они мне не верили!

Фёдор заходил по комнате, переживая давнюю детскую обиду.

- Да и немудрено: не таким замухрыгой в их представлении должен быть нормальный немецкий парень. «Кто это?» - вмешалась в выяснение отношений высокая стройная женщина в облегающем сером платье и белом переднике, вышедшая из дома, у которого они остановились. Ничем не примечательное лицо оживляли яркие голубые глаза, с любопытством переводящие взгляд с возчиков на меня и обратно. «Бесплатная прибавка к муке», - ответил молодой, - «врёт, что немец». «И ничего не вру!» - завопил я по-мальчишески и в негодовании хлопнул себя руками, окутавшись мучным облаком. Они отступили и добродушно засмеялись, а я успокоился и внятно рассказал историю своего происхождения, услышанную от Насти. Внимательно выслушав, женщина, обращаясь к возчикам, раздумчиво сказала: «Обычно желание поменять себя возникает у достаточно пожившего и основательно запутавшегося в жизни человека, а здесь – мальчик. Уникальный случай: душа, не выдержав грязи, взбунтовалась в очень раннем возрасте. Растущий человек заблудился и пытается выйти на верную дорогу. Мы не имеем морального права отказать ему в помощи. Пусть поживёт у меня несколько дней, а там видно будет. Несите муку в кладовую, а ты… как тебя зовут?» «Федя», - с дурацкой готовностью ответил я, ещё не веря, что Настино желание сбылось, - «то есть, Фриц» - поправился смущённо, и даже слёзы навернулись на глаза от собственной глупости. Все трое снова рассмеялись, и, знаешь, я вдруг почувствовал, что нравлюсь ей, и от этого чувства готов был заплакать, но сдержался, уже ощущая себя немцем. «Ладно», - говорит, продолжая улыбаться, - «Федя-Фриц, иди за мной». И мы пошли в дом и в новую жизнь.

Немчин рухнул на жалобно скрипнувшую раскладушку, вытянул, скрестив, ноги, сцепил руки на груди, перенеся ту давнюю улыбку женщины на сегодняшние свои губы.

- Впервые на мне были по-настоящему чистые и удобные бельё, одежда, а самое главное – абсолютно целые ботинки. Нисколько не смущало то, что всё это богатство перешло ко мне по наследству от утонувшего год назад на Волге сына фрау Марии. Я был безмерно, безоглядно счастлив и горд собой, и такие тонкости меня не трогали. Не исключаю сейчас, что тоска по сыну, душевное одиночество и гнетущие воспоминания помогли мне утвердиться в опустевшем доме и в жизни учительницы немецкого языка и литературы, а не выдуманная Настей жалостливая история Фрица.

Фёдор сел, обхватив поднятое колено руками.

- Собственно, дальше и рассказывать-то нечего: о счастливом времени много не расскажешь – слов не находится. Почти три года она, не щадя меня, не жалея времени и истощаясь в терпении, обтёсывала абсолютного дикаря-невежду, вдалбливая в закостенелого тупицу азы человеческого поведения и знаний, известные всякому нормальному сверстнику. И преуспела: я не только приобрёл человеческий облик, стал соображать, что хорошо, а что плохо, но и довольно успешно разбирался в физике и математике средней школы, грамотно и бегло писал по-русски, много читал и был в курсе основных исторических событий в мире. Сложнее обстояло с родным немецким языком. Я всё понимал, правильно читал, но разговаривал… как она выражалась, щадя моё самолюбие – с неистребимым волжским акцентом, грубо ворочая во рту твёрдым языком согласные и «о» как какие-нибудь округлые камушки, стукающиеся друг о друга и не притирающиеся как следует. Шипящие мне вообще были не подвластны. В общем, в полной мере проявилось преобладающее расейское нутро. Помучившись, она смирилась, успокаивая меня и себя тем, что не каждому дано быть настоящим полиглотом. Я, к сожалению, и двоеглотом не стал.

Фёдор рассмеялся, подсел к Владимиру, налил кофе, чтобы смочить пересохшее горло.

- Ты её очень любил? – спросил Владимир, позавидовав названому брату в том, что тому посчастливилось встретить женщину, похожую на мать.

- Не то слово, - ответил счастливец, - я её обожествлял, она для меня была настоящей Марией. Жили очень дружно, не помню, чтобы кто-нибудь вызвал у другого серьёзные огорчения. Я, во всяком случае, старался угадать каждое её желание, с прилежанием выполнить каждое её требование. Всю мужскую работу по дому делал без напоминаний.

- А она? – не удержался от неизбежного второго вопроса Владимир.

Фёдор задумался. Оно и понятно: отвечать за другого всегда трудно, тем более – за любимого и дорогого человека.

- Пожалуй – нет, - вздохнул он, переживая с запозданием осознанное прохладное отношение к себе боготворимой женщины, выведшей уличного оборвыша на широкую ровную дорогу. – Она и не могла меня любить, потому что никогда не забывала сына. Подозреваю, что и за меня взялась ради его памяти, поставив целью воспитать если не похожего, то равного. – Фёдор удручённо вздохнул. – Но не получилось: слишком неблагодатный попался материал.

- Немцы тебя приняли нормально? – задал ещё один неприятный вопрос въедливый неравнодушный слушатель.

Фёдор даже не задумался.

- Они меня никак не приняли, никогда не забывали, как я появился и кто есть на самом деле, мирясь с причудой уважаемой учительницы. Терпели, оглядывали равнодушно, но никто, даже сверстники, не говоря о девчатах, не делал попыток к сближению, к доверию. Нет, они не сторонились меня, не чурались, не гнали и не выказывали пренебрежения, но и не подпускали к себе, всегда выдерживая дистанцию, раз и навсегда определив чужаком. Я остро чувствовал их скрытую отчуждённость, невольную антипатию, и находил отдушину дома с фрау Марией, всё больше прилепляясь к ней и душой, и сердцем. В общем, попав к немцам, я не стал им, а застрял между русскими и немцами, где благополучно пребываю и поныне.

Фёдор весело рассмеялся, нимало не смущаясь затянувшимся перепутьем.

- Поздним летом 36-го всё разом оборвалось. – Он опять встал и заходил по комнате, приостанавливаясь, когда надо было вытянуть из растревоженной памяти глубоко затаённое. – Однажды в конце душного августа – опять это «однажды», ломающее жизнь, но уже не то – я вернулся с уборки кукурузы зверски усталым, с удовольствием поплескался под прохладным душем, сели ужинать – а мы всегда, что бы ни случилось и как бы ни задерживался один из нас, ужинали вместе – она и говорит: «Пора, Федя, тебе определяться на самостоятельную жизнь. Здесь оставаться не стоит,» - умалчивает из приличия, что они меня не приняли, - «лучше вернуться в город». Я обомлел и низко опустил голову, боясь, чтобы не брызнули непрошенные слёзы, слушаю дальше, привыкнув во всём доверять ей, как когда-то Насте. «Пора», - продолжает, - «становиться полноправным гражданином страны. Мы в общине прикинули и решили, что родился ты не позже 20-го года, а потому, сославшись на то, что документы сгорели в колонии, оформили паспорт со слов липовых свидетелей, завтра сходим в милицию, получим. Не удивляйся, что он выписан на имя русского Фёдора Фёдоровича Немчина». И объясняет: «Наступает смутное время, грозное для всех русских немцев, и лучше тебе формально быть русским, а чтобы не забывал, что ты немец, я выбрала тебе такую фамилию». Я сидел молча, убитый вдвойне. «И ещё», - говорит, - «я записала тебя на вступительный экзамен, поскольку у тебя нет документа об образовании, в приличное городское техническое училище. Если сдашь, а я в этом не сомневаюсь, будешь осваивать на полном государственном обеспечении очень приличную и перспективную электротехническую специальность. Я узнавала: у них есть радиотехническое отделение для особо одарённых учеников, твоё место – там. Я обещаю регулярно навещать и поддерживать и морально, и материально. Запомни: если спас человека, то в ответе за всю его последующую жизнь. Надейся на меня – что бы ни случилось, я твой верный друг и помощник». Дальше – совсем не примечательная, скучная история. Терпи, скоро кончу.

- Ладно, потерплю, - поощряющее улыбнулся Владимир.

- Так я стал фэзэушником, кандидатом в привилегированный класс. Естественно, втиснулся на радиотехническое отделение и так увлёкся, что спокойно терпел неудобства пролетарского общежития, скрашиваемые воскресными встречами с фрау Марией. Через полгода до того намайстрячился, что собрал первый допотопный радиоприёмник, исчезнувший через неделю ночью с прикроватной тумбочки. Потеря не остановила, и я с упорством, даже радуясь, что избавился от первого блина комом, взялся за второй, более совершенный. Учителя поощряли, помогая деталями и гордясь талантливым самоучкой. И в учёбе я был если не первым, то в числе первых, и директор не раз намекал на то, что после окончания училища вполне могу претендовать на льготное место в техникуме, а там, глядишь, и в институте. В общем – захватывающие перспективы, больше меня радующие Марию, видевшую осуществление своей мечты. Договорились в первые летние каникулы спуститься по Волге до Астрахани, и она будет рассказывать о Германии, которая запомнилась в молодости, когда они с мужем, увлечённые революционным движением, приехали в Россию строить первое социалистическое государство. Муж умер от воспаления лёгких незадолго до гибели сына. Не вышло!

Фёдор опять побежал по комнате, выплёскивая ожившую старую досаду и новую боль.

- Перед самыми каникулами, уже сданы были основные профилирующие экзамены, в воскресенье пришла не она, а молодой учитель из той же школы. «Фрау Мария больше не придёт – её арестовали», - сообщил ошеломляющую в своей неправдоподобности невероятную новость. «За что?» - закричал я, не сразу опамятовавшись от оглушающей беды. – «Когда вернётся?». Учитель поправил очки, пошмыгал бледным, почти прозрачным, носом и сухо разочаровал: «Боюсь, что никогда. Арестована за антигитлеровскую, антинацистскую агитацию и злостную клевету о человеконенавистничестве руководителей дружественного нам государства. Она была организатором и вдохновителем антифашистского движения среди немцев Заволжья. Ты разве не знал об этом?». Конечно, не знал! Я, тупица и себялюбец, ничего, оказывается, про неё не знал и знать не хотел, кроме того, что меня обихаживала, откармливала и обучала. А она, наверное, не спешила вовлекать меня в серьёзные взрослые игры. Да и чем я, не признанный немцами, мог помочь в национальном немецком движении? «Её депортировали в Германию», - добавляет учитель, - «и вряд ли нацисты простят». Я был так раздавлен и растерян, что не нашёл ничего лучшего, как плаксиво посетовать: «А как же каникулы, Волга?». Учитель, не зная наших планов, не отвечал, давая возможность и мне успокоиться. Потом сказал: «Ещё фрау Мария просила передать: когда между Россией и Германией начнётся война, тебе следует очень серьёзно подумать, чью сторону принять. Она надеется, что твоего благоразумия хватит, чтобы, как бы ни было опасно, останешься на нейтральной полосе. А на каникулах советую подыскать хорошую работу, чтобы подзаработать на новый учебный год. Я буду приходить к тебе, как и она, каждое воскресенье. Надеюсь, мы подружимся». Он изобразил подобие улыбки и крепко пожал мою руку, как окончательно повзрослевшему и равному человеку. Так я опять остался один.

Фёдор замолчал, отделяя один абзац жизни от другого.

- Сначала сильно тосковал, всё валилось из рук, мысли путались, ничего не хотелось делать. Я возненавидел власть и вождей, примелькавшихся на плакатах. Потом увлёкся организацией и устройством радиоузла, внутренней телефонной сети и конструированием радиолы, втянулся, и постепенно боль притупилась, остались только тоскливые ночные воспоминания, но и они со временем утихли. Приходилось много читать, добывать, переделывать, времени не хватало. Ребята липли ко мне, я стал непререкаемым авторитетом, а вот девчата почему-то обходили стороной. Наверное, казался слишком умным и бездушным.

Немчин ухмыльнулся, нисколько не жалея о давней девчачьей прохладе.

- Обычная трагедия трудоголика: успехи в работе и полное фиаско в личной жизни. Тогда мной овладела новая блажь, посильнее любовной: я пристрастился вечерами, закрывшись в радиостудии, слушать берлинскую станцию. Сначала, чтобы совершенствоваться в языке, не забыть его, потом с юношеским любопытством, сменившимся неподдельным интересом, и, в конце концов, с полным доверием и согласием с тем, что упорно вдалбливали. Зажигательные речи Гитлера и Геббельса убеждали, что я, какой-никакой, а – немец, потомок древнейшей и благороднейшей арийской цивилизации, достойный жить в империи, обслуживаемой славянскими варварами. Осталось дождаться, когда германские войска дойдут победным маршем до Урала, чтобы оказаться в числе избранных в благословенной стране, красиво именуемой Третьим Рейхом. Фрау Мария ошиблась в оценке фюрера, я не принял совета остаться нейтралом и готов был переметнуться на ту сторону. Учитель, как и обещал, приходил несколько раз, но потом я перестал к нему выходить, и он, решив по-мужски, что насильно мил не будешь, прекратил посещения, а я окончательно вышел в самостоятельное плавание, закончившееся, как видишь, полным крушением.

Фёдор встал, вымыл стакан над раковиной, вернулся на место. Видно было, что ему нелегко далось признание поражения.

- Второй и последний учебный год проскочил незаметно, пора было задуматься о выборе техникума, но пока мы с учителями и директором соображали, какой лучше, за меня выбрали другие, и с осени 37-го я загремел в армию.

Немчин поднялся и нарочно промаршировал по комнате, печатая шаг.

- Но я и там не потерялся. Армия усиленно оснащалась радиосвязью. Сначала попал в полковую школу радистов, а когда там убедились в моих знаниях и способностях, перевели в дивизионную, где представилась возможность изучить не только советскую, но и немецкую радиоаппаратуру. Не прошло и полгода, как я прочно обосновался на армейском узле связи, претендуя на комсоставскую вакансию. Наконец-то ты услышишь то, чем заинтересовался. Ещё по стакану осилим?

Он унёс греть кофе и, занятый керосинкой и чайником, продолжал:

- Летом 39-го у нас проходили совместные с немцами крупные штабные учения с выездом на полигоны и показом новой советской техники. Мы с унтер-офицером Брауном сидели за рациями в блиндаже, оборудованном не хуже приличной дачи, и осуществляли дублированную связь генеральских шишек с подчинёнными подразделениями и штабами. Через пару дней освоились, познакомились, пообтёрлись рядом, и я, улучив момент, когда наш наблюдатель, а вернее – надзиратель, удалился в сортир, показал немцу зажатую в ладони короткую записку на немецком языке: «Я – русский немец, хочу помогать Германии». Он коротко кивнул головой, и мы, как ни в чём не бывало, продолжали терзать эфир двуязычными лающими командами. Прошло два дня и – ни ответа, ни привета. Я уже стал подумывать, что оказался не нужен Великой Германии, когда на третий день недалеко от полевой казармы в сумерках перед отбоем столкнулся нос к носу со старшим политруком, который на моё запоздалое приветствие чуть слышно приказал: «Следуй за мной». Это был Гевисман.

Выдохшийся Немчин пил, шумно отхлёбывая, неизвестно какой по счёту стакан кофе, давно ставшего невкусным и переставшего бодрить, а Владимир, перебирая в памяти услышанное, не знал, кому из них двоих больше не повезло.

- Мы с тобой прожили не менее трети жизни, а зачем?

Взвинченный тягостными воспоминаниями Фёдор поперхнулся, отставил недопитый стакан и ответил чересчур резко и даже враждебно:

- Прости, но ты задал дурацкий вопрос.

Ему снова пришлось подняться, чтобы в ходьбе умерить излишне жёсткие и несправедливые эмоции.

- Кстати, у верующих он считается самым грешным, непростительно греховным, а они-то за тысячелетие разобрались в теме. Оставим её говённой интеллигенции, по определению Ленина, хорошо знавшего соратников по выгребной фекальной яме. Это они в подпитии любят со слезами на глазах бить себя в тщедушную грудь и взывать о смысле жизни в перерывах между разработками самых человеконенавистнических и человекогубительных идеологий фашизма и коммунизма и оружия массового убийства. Это им не хватает рабской жизни, чтобы всех предать ради собственного благополучия. Талантам и гениям тоже стоит призадуматься – им много природой дано, многое и спросится, им светить не только при жизни, но и после смерти, а нам, простым смертным, не стоит ломать голову над проблемой, касающейся всего человечества, а не одного серого индивидуума. Надо просто жить, жить сейчас, сегодня, не оглядываясь назад и не заглядывая вперёд. Самое замечательное, самое главное и самое трудное дело – просто жить. Не каждый способен, мы с тобой сплоховали, а большинство, не понимая простой мысли, не живёт сегодняшним днём, бездумно откладывая жизнь на будущее. Многие хорошо знают, зачем дана жизнь человечеству, но путаются в собственном предназначении.

Владимир тоже знал про человечество, но ничего не знал про себя. Особенно сейчас, сегодня. Ему стало смешно и грустно: в полутёмной комнатке, захламлённой отъездом, в спящем литовском городе гигантской коммунистической империи сидят, затаившись, двое из самых презренных представителей рода человеческого – шпионы, то ли немцы, то ли русские, согласившиеся работать на американцев, и, не в силах разрешить трудную для них задачу о смысле собственной жизни, пытаются решить аналогичную, но более лёгкую, как им кажется, для всего человечества.

- Ого! Скоро три, - посмотрел на часы Владимир. – Мне пора.

- Всё же едешь?

- Надо, - поднялся несговорчивый брат. – Ты знаешь, я ехал к тебе в полной растерянности, готов был в панике бежать не только в восточную Россию, но и на любой другой конец Земли. А послушав, понял: от себя не убежишь. Ты напомнил о самых главных достоинствах настоящего человека: чувстве собственного достоинства и чувстве долга. От них никуда не денешься, не убежишь и не спрячешься.

- Не помню, чтобы я так глубоко копал.

- Тебе и не надо было говорить прямо. Ты расшевелил их во мне, и я рад, что они сохранились, и не всё потеряно с определением цели жизни.

- Давай, объясняй, может, и меня из тупика выведешь.

- Всё просто. – Владимир слегка разгорячился, воодушевлённый вниманием – ему тоже была приятна логическая игра. – Ты убеждаешь, что нам не следует знать, зачем мы живём. Согласен. Но знать, как надо жить сейчас, сегодня, не откладывая на завтра, мы обязаны. Вот и объяснение, простое и понятное. Сейчас я твёрдо знаю, что должен, обязан, чего бы мне ни стоило, обеспечить Вите, сыну Виктора, подарившего мне жизнь ценой собственной, нормальное детство – не уличное, как у тебя, и не казарменное, как у меня. А потому надо вернуться, хотя бы на короткое время, и убедиться, что Шатрова согласна стать доброй мачехой, или подыскать новую семью, и она есть на примете. Есть и другие долги, но они мельче, и если меня возьмут, не буду отчаиваться, что остался должником.

- Согласен. Шпарь дальше, дальше должно быть занятнее.

- Ты про чувство собственного достоинства? Без него долгов не отдашь – захочется увильнуть, простить себя за слабость. Мой домохозяин, бывший партизанский комиссар, а с недавнего времени и бывший член партии, убеждённый коммунист и не менее убеждённый атеист, определил его, однако, по-христиански коротко и доходчиво: если уверен, что невиновен и прав – иди на крест, иначе потеряешь душу. Я решил идти.

- Для меня не подойдёт – слишком заковыристо. Желаю тебе лёгкого креста.

- И потом: для меня Германия – единственная родина, вне зависимости от того, русский я или немец, и её никакими удобствами не заменишь. И ещё: я не до конца разуверился в американцах – а вдруг не обманут?

- Лучше скажи: авось.

- Ладно, не придирайся и не кипятись. Ты ведь мне брат?

- Не сомневайся. Дай-ка мне адреса в Минске, где я могу узнать о тебе, когда поеду мимо.

Владимир назвал адреса автобазы, порекомендовав обратиться к Ирине, Сергея Ивановича и ресторана Марины.

- Точнее узнаешь у Вайнштейна, - пошутил невесело.

- Надо будет, узнаем и у него, - пообещал Немчин.

Владимир достал из мешка несколько толстых пачек денег, полученных от махинаторов, положил на стол.

- Досталось по случаю, возьми, пригодятся там, пусть они будут свадебным подарком.

- Спасибо, - не церемонясь, поблагодарил Немчин, обрадованный, конечно, такой неожиданной и нужной родственной поддержкой.

Они нерешительно посмотрели друг на друга и в едином порыве обнялись, постояли с минуту, ощущая дружеское тепло, и бережно, с неохотой отстранились.

- Я тебя провожу, - сказал Фёдор охрипшим голосом.

Отдохнувший студебеккер, соскучившийся по движению, завёлся сразу, несмотря на ночной холод. Владимир напоследок помахал Немчину рукой из кабины, увидел поднятую в ответ руку и тронул машину, наблюдая в зеркальце за оставшимся братом, пока он не растаял в темноте.


- 11 –

Зрительная память не подвела, и он без проблем выбрался по слабо освещённым улицам на загородный большак. Встречный патруль, нахально ослеплённый светом фар, подумал, вероятно, что студебеккер принадлежит воинской части, и не остановил. А может быть, замёрзших стражей ночного города убаюкало однообразное шатание, и пока они сообразили, что предпринять, загораживаясь от света, машина проурчала мимо. А возможно, им не захотелось тревожить лениво-сонное равновесие… Как бы то ни было, Владимир без помех оказался на дороге, знакомой в дневном свете и совершенно незнакомой ночью, памятной недавними трагическими событиями. Для него дорога стала Таниной.

Этой ночью ему несказанно повезло: так же, как когда-то Виктора, сегодня он нашёл брата. И как тогда, в Берлине, потерял одного, так теперь потерял другого. Причём по собственной инициативе, возместив тяжёлую потерю находкой самого себя. Нашёл ли, и равнозначна ли цена? Он очень надеялся, что – да. Человеку, раздираемому противоречиями инстинкта и разума, свойственно ошибаться, особенно в критических ситуациях, когда ценой ошибки становятся свобода и жизнь. И далеко не каждый готов даже при долгом размышлении пожертвовать ими ради чистой совести и успокоенной души.

Предложив два заведомо тупиковых варианта, Немчин очень надеялся, что Владимир выберет третий – дорогу на восток, но тот выбрал свой, четвёртый и самый простой – плыть по течению, вверив паруса судьбе, а руль удаче. Но если судьба направит паруса с выбранного пути на первый или второй, он не станет пассивно ждать крушения, а будет отчаянно сопротивляться встречным и боковым ветрам, ловя рулём удачу. Ну, а если плавание прервётся пиратским абордажем вайнштейновской команды, он стойко примет свой крест, перекладинами которого стали судьбы Вити, Шатровой, комиссара, Сашки, Зоси, Немчина. Он будет вместе с ними до конца, до Голгофы. Может быть, и Всевышний лоцман поможет в штормовом плавании. А тот, на верху самой высокой мачты, согласно захлопнул досье, одобрив выбор подопечного. Но в народе не зря говорят: на бога надейся, а сам не плошай. Хотелось бы посмотреть на самодовольные физиономии янки, когда узнают, что живой спецсейф попал к чекистам и молчать, наверное, не будет, а вся даром доставшаяся агентурная сеть похерена. Ради этого удовольствия, может, и стоило бы сдаться.

Машина продвигалась в слабо пробиваемой светом фар тьме тоннеля. Сверху, скрывая небо, низко нависали дождевые тучи, снизу стелилась серая дорога, а по бокам плотной стеной стояли тёмные хвойники. Свет фар беспомощно метался внутри, высвечивая то угрюмо надвигающиеся на повороте деревья, то упирающиеся в тучи вершины вековых сосен и елей, то неровную дорогу, качающуюся перед кабиной. Порой казалось, что машина вообще стоит, а прыгающие вверх-вниз стены тоннеля убегают мимо, что во всём затемнённом, провалившемся в тартарары, мире они со студебеккером одни, и конца дороге не будет.

Мёртвые, серые в цвет дороге селения, съёжившиеся и затаившиеся в темноте, мрачно отсвечивающие пустыми окнами домов, ещё больше усиливали ощущение единственности. Было не только страшно, но и жутко: за каждым деревом чудились если не бандиты, то всякая лесная нечисть. Хотелось выключить фары и тоже спрятаться в темноте, продвигаясь наощупь. И совсем не хотелось оставаться в такой пустынной, лесной, необъятной и неуютной стране. Каково же там, на заснеженном морозном Востоке?

Когда деревья и кусты закачались так, что потеряли чёткие очертания, размазываясь скопом в однородное тускло светящееся месиво, он понял, что вот-вот заснёт за рулём. Миновав какой-то подновлённый мост, свернул на первую попавшуюся колею вдоль ручья, выехал на поляну и, высветив берёзовую рощицу, остановился, выключил мотор, уютно устроился на сидении под заветным одеялом и сразу под тихий скрип, треск и шелест старых ревматических деревьев заснул всем чертям назло.

Проснулся в серой мути начинающегося ленивого осеннего рассвета, сдерживаемого густым туманом, плотно завешанным тучами, небом и густыми лесными тенями. Поёжившись от сырой прохлады, быстро поднялся, протёр отпотевшие стёкла, огляделся, выскочил из кабины и сразу узнал место, на которое загнал сон. Совсем недавно и в то же время очень и очень давно под бесстыдными взглядами столпившихся на берегу ручья берёзок они с Таней предавались чувственной плотской любви, напрочь уйдя из обыденного мира с приземлёнными заботами, отдаваясь друг другу подобно молодым, потерявшим голову и чувство реальности. И он, размякнув от благодарности и доверия, очертя голову, предлагал руку и сердце. Было много солнца, радующей жизни в природе и надежд на будущее. Сейчас он видел поникшие от влаги чахлые искривлённые берёзы, потерявшие половину листвы, плешивую поляну, засорённую сухими ветками, с пожухлой травой и сорняками, изборождённую тележными колеями со скопившейся в них водой, грязный ручей, затянутый у берегов тиной и ряской и густо засыпанный полузатонувшими жёлтыми листьями. Невозможно представить, чтобы в таком распахнутом неуютном месте можно было испытать хотя бы малое эротическое наслаждение. Тогда было хорошо, сейчас стыдно. Он нарвал чахлый букетик цветов и положил на то место.

Было около семи. Несмотря на неимоверное количество выпитого кофе, он заснул сразу, проспал более двух часов и, наверное, если бы не холод, прихватил ещё часок. Пора навёрстывать потерянное время. Кто знает, когда у лесных бандитов и истребителей начинается рабочее время, хотелось бы проскочить в Гродно раньше.

Они со студебеккером резво начали и ходко продвигались, наматывая мокрую дорогу на колёса километр за километром, то ныряя в подвижный туман, то выныривая и заставляя дворники беспрестанно трудиться, пока за непроснувшейся Радунью не выбежала на дорогу из леса женщина и отчаянно замахала обеими руками. Размётанные по плечам непокрытые мокрые волосы, полупальто нараспашку и до предела забрызганные грязью сапоги не оставляли сомнений в том, что она долго бежала и готова лечь под колёса, чтобы остановить машину. Приближаясь, Владимир в боковое окошко увидел, как по просёлочной дороге вдогонку спешит мужчина в одной рубахе и с ружьём в руке.

- Давай! Гони!!! – закричала, заторопив, неожиданная пассажирка, ловко вскочив в кабину.

Сзади, подстёгивая, прогремел выстрел. Владимир невольно пригнулся и даванул на газ, а женщина засмеялась, освобождая лицо от мокрых прядей.

- Не бойсь: у него – холостые.

- Уверена? – засомневался пугливый водитель.

- Сама учора разрядила, - опять засмеялась беглянка.

Овальное чистое и довольно симпатичное лицо веселуньи очень красили сине-пресиние глаза с лёгким прищуром или, как часто говорят, с лукавинкой, свойственные цельным натурам, знающим себе цену. Большущий фингал под глазом нисколько не стеснял её и не мешал чувствовать себя уверенно и независимо в тесной кабине со случайным спасителем.

- Кто это? – спросил Владимир про облапошенного стрелка.

- Муж, - коротко ответила синеглазка и улыбнулась, гордясь собой и радуясь удачному побегу.

- Застукал? – предположил шофёр самое простое, глядя на синяк.

- Ага, - опять коротко подтвердила улыбчивая беглянка, обозначив в новой беззастенчивой улыбке симпатичные ямочки на щеках.

«За такой стоит гнаться с ружьём», - искоса разглядывая спутницу, решил Владимир. - «Чем пристальнее такую разглядываешь, тем сильнее притягивает. И не столько лицом и фигурой, сколько спокойной уверенностью в себе».

- Всё равно придётся вернуться на расстрел, - попытался он из мужской солидарности с рогатым мужем умерить её самоуверенность. – Куда денешься?

- Ну, нет! – решительно возразила неверная жена. – Вось – бачишь? – и, достав из кармана, торжественно показала почти новенький паспорт. – Куды хочу, туды и пойду, а назад – ни-ни, не возвернусь ни за якие гроши, кукиш вам! – и она выставила впереди себя внушительную дулю, сложенную из трудовых мозолистых и потрескавшихся пальцев с обломанными ногтями, но любоваться ею пришлось абсолютно непричастному к семейной сваре шофёру.

Владимир вспомнил, что у здешних колхозников, чтобы не сбежали с земельной каторги и не вздумали бастовать и ерепениться против начальства, паспортов не было – они хранились новенькими у председателя. Сельскохозяйственным рабам вообще запрещались самостоятельные передвижения за пределы района без разрешительной справки от председателя и участкового милиционера. А без паспорта ни прописаться на жильё, ни на работу устроиться, ни железнодорожного билета купить. Нарвёшься на милицию – в лучшем случае вернут в родную деревню, а скорее всего, отправят на настоящую каторгу, хотя она порой и не хуже колхозной.

- Как тебе удалось? – Владимир спрашивал о паспорте, оказавшемся в руках явной колхозницы.

Та, довольная собой, засмеялась грудным воркующим смехом – веселье не покидало её с тех пор, как она оказалась в спасительной кабине убегающего от мужа грузовика.

- Вумная жанчина, кали захочет, усё сможет.

Улыбнулся и Владимир, явно симпатизируя вумной жанчине.

- Похвались, если не секрет.

- Ниякого секрету няма. Кали мужика вельми раздражить, ён усё отдаст, дабы добраться до полюбившейся бабы. Вось и весь секрет. Председатель у нас вельми охоч до молоденьких баб, хотя и женат, и жонка стерегёт кажны шаг, и народ глумится, а усё неймётся, зудит в паху у кобеля. Конечно, кажны дзен сытый и хмельной, што ещё бугаю надо? Як появилась я у сяле, так и до мяне прилип што слепень. За каждую случку по двадцать палок обещал.

- Каких палок? – не понял Владимир.

- Ну, працодзён. А што з их проку? Усё едино ничога не дают. Потым злобиться стал, грозиться, што замордует на самых тяжких работах, ни зерна, ни овоща, ни бульбы, ничога по осени не даст, и дров – тоже, из хаты выгонит з мамкой. Што робиць? Упёрлась я, противно, узяла и выскочила замуж за нелюбого фронтовика без трёх пальцев на левой длани. Спервоначалу он мяне заборонял чуть не до драки, да скоро спился с дружками и председателем, и стал тот донимать пущей прежнего – заела яго моя неподатливость, да и мужики подзуживают, насмехаются. Мужа загонит куды подале, а сам прёт нахрапом у хату, еле отбиваюсь, сижу взапертях, а народ глядит, радуется, чакает, кали сдамся, на спор бьются. Да не на ту напал, кобелина паршивый!

Она потрясла со стороны на сторону головой, разлохмачивая и подсушивая пышные русые волосы, поправила, поглядев в зеркальце. И столько было уверенности и спокойствия в её движениях, что Владимир даже посочувствовал председателю.

- Креплюсь, креплюсь, а сама думаю: надо тикать, иначе али я яго зашибу, али ён мяне знасилует и придушит. Думала, думала и надумала. «Ладно», - говорю яму, - «твоя узяла. Отсылай мужа подале и приходи на ночь, но тильки отдай паспорт – хочу съездить и в Гродно, и в Минск, торговать буду». Он задумался тож, сверкнул на мяне исподлобья звериным взглядом и пообещал: «Принесу. Если ублажишь добре, отдам». На том и сговорились. А я бегом к председательше, рассказываю о сговоре и предлагаю, как только лампа у мяне в окошке загаснет, пусть ломится что есть мочи у дверь, шумит на усё сяло, народ собирает, пусть полюбуются на блудня-председателя. Можа, тады угомонится. Согласилась она. «Тильки» - говорит, - «не вздумай загасить лампу апасля – рёбра обоим кочергой пересчитаю».

Другая блудня достала из кармана большой старинный костяной гребень, каких Владимир никогда не видел, и старательно расчесала почти высохшие волосы, тяжёлой волной опавшие на плечи пальто в пятнах влаги. И, пока не закончила, часто взглядывая в зеркальце, шофёру пришлось терпеливо ждать самого интересного продолжения.

- Учора сам талдычит, еле языком ворочая, што едет на дальнюю просеку за брёвнами и заночует, а возвернётся и уведает, што пала под председателя, застрелит, и угрожающе посмотрел на висевшую у двери старую зброю. Як тильки ушёл, я перш-наперш собрала усе пули и выковыряла з их дробины и жаканы, потом сгоняла к самогонщице, отоварилась бутылкой зверобойного первача, выставила на стол скудную закуску – бульбу да огурцы, переоделась у платье з тесными пуговками, штоб трудно расстегнуть, и стала ждать коханого. Сидеть спокойно не можу – сердце як у колгоспного трактора молотится, бегаю по хате, углы сшибая, скорее, думаю, стямнело бы да усё разом, пропади оно пропадом, и кончилось, як выпадет. И яму невтерпёж – ещё тильки вечернее марево сяло накрыло, а ужо стукается у дверь и слышно: дышит як запалённый зверь. Жутко и противно.

Она поёжилась, вспоминая вчерашнее свидание, и потуже запахнула пальтишко, словно защищаясь.

- Як адчынила дверь, так и набросился, тискает усю, лапищами лапает игде попадя, перемогаю, думаю, не убудет, альбо своё трымать. Отбиваюсь, як можу, отпихиваю от себе, отдираю цепкие и липкие руки, почти кричу – и так хочется вцепиться в жирное горло! «Погодь, зазря истратишься и на ночь не хватит, уймись, давай выпьем за мир да любовь». Успокоился враз, обмяк, а от самого самогонкой так и несёт, видать, приложился для храбрости перед приходом. И я успокоилась, вельми добра, думаю, сейчас добавим тебе моего зверобойчика, ты и с копыток, не до любви будет, заборонюсь от гада. А ён господарём за стол, налил себе по привычке стакан до краёв и мене у другий плеснул, як привык собутыльникам-прихлебалам. В пасть вылил як у вядро, помотал башкой, гыкнул от нежаданной силы водки, кинул у рот огурец, давясь и истекая слюнями, зажевал, не соображая враз забалдевшей головой што робить далее, як знов идти на приступ. А я ему для смелости ещё подлила, не жалея, пей, родной, за любовь и ласку, за ночную таску. Вылакал, но держится – здоровый кобель: не працуе и ест от пуза. Говорю, штоб не тянуть время: «Давай, коханый, раздевайся и у постельку, а я – потым». И сама со страху чуть не полстакана выпила. Прояснилось у голове, осмелела. «Кажи», - гуторю, - «пашпорт, давай мяне». Ён пошёл к печи, выпил полведра воды через край, очухался, достаёт из кармана председателевой шевиотовой гимнастёрки пашпорт, повертел у руке, баит з усмехом: «Як договорились: ублажишь – получишь». Снова запрятал заветный документ у карман, повалился на кровать и стал раздеваться, падая со стороны на сторону и путаясь в одёжках. «Дапамаги», - приказывает и ноги в сапогах протягивает. Цягну сапожищи и портки, приговаривая, яки ладненьки и справненьки, и як у нас усё будет ладком, завешиваю яму ухи лжой, штоб про карман гимнастёрки запамятовал. Сопит довольный, грозится: не пожалеешь, я добрый, кали со мной по-доброму, и гимнастёрку дал снять. Воркую, хвалю, яка одёжа справная, як я аккуратно уложу на лавку, штоб не помялась, а сама повернулась к яму спиной, загородила одёжу, выцягнула пашпорт и под скатёрку сунула. Сердце зусим заходится, стукотится бешено от страха, и от радости готова расцеловать пьяную гадючью рожу, пригладить чужую наглую тушу, разлёгшуюся на супружеской кровати. Сейчас, обещаю, приду, ублажу родненького, и дунула со всей силы в лампу, аж яна щёлкнула пламенем и загасла, завоняв керосином. «Давай», - еле плетёт языком, - «иди…» Дозвался, скотина!

Она тихо засмеялась, снова приблизившись к заветному финалу.

- У дверь загрохали с такой силой, што вось-вось выбьют начисто. И председательша за ей визжит, матом кроет и яго, и меня, не забывая и божью мать, и святых. Полюбовник мой испужался, лезет на карачках з кровати, на пол упал, еле сел, ногой в штанину не попадёт, орёт: «Не адчыняй! Усех кончу!» Зверобойчик-то оказался настоящим. Глядя на яго потуги, меня в хохот не ко времени ударило. Штоб ещё смешнее было, зажгла лампу, занавески на окнах сдвинула, а там стёклы снизу доверху залеплены рожами со сплюснутыми носами и жадными глазами. Хохочу, не можу, а ужо не до смеху – дверь не выдержала напору и рухнула у хату, сорванная з петель, а по ей упереди ватаги потоптанных сама прёт с коротким дрыном, и выпученные глаза як у ведьмы зыркают по хате, ищут изменника. Увидела – бросилась к яму, а бабы – ко мне: «Ну як, уставил?» - спрашивают з надеждой, што у их стае прибыток. «Не, – отвечаю громко и со смехом, - «он не можа». «Як не можа?» - взвилась, надвинувшись на мене, ведьма с клюкой, обиженная за мужа. Убачила на столе бутылку, узяла, понюхала и ещё громче: «Опоила! Отравила колгоспное руководство!» - хрясь посудиной об пол – стёкла во все углы брызнули. – «Здоровья лишила мужика, стерва! У Сибир упеку!» - и про сговор забыла: своё завсёды дороже, даже дерьмо. Завыла у голос, жалеючи скота, кормящего вдосыть, сдёрнула одетую штанину и поволокла вон из хаты напрочь отключившегося любимого супруга с дапамогой двух клунь. А я, разъярившись, тоже ору: «Усе вон! По выям вмажу!» - подгоняя ухватом любопытное бабьё, торопящееся вывалиться через лежащую дверь и злобно огрызающееся за то, што не сдалась я.

- Ты и вправду что-то в самогон подмешала? – полюбопытствовал Владимир, не сомневаясь в этом.

Загрузка...