- А ты говоришь, не везёт тебе, - сожалея об усердии дрессированной овчарки, поддел Владимир. – Куда уж больше! Всё! Мне пора, - он решительно поднялся, с трудом распрямляя заледеневшую спину. – Жди резидента.

- Когда?

- Всегда. Запомни пароль для встречи. Он тебе: «Не правда ли сегодня приятный вечер?». Ты в ответ: «Вот только бы немного больше тепла и света». Повтори. – Когда Ангел сделал это трижды, предупредил: - Ошибёшься хотя бы в одном слове, тут же получишь пулю. Меня провожать не надо: я стреляю на звук без промаха.

Ушёл, не прощаясь, дорогой невольно припоминая послужной список законченного русского негодяя, выжившего в кровавой беспощадной бойне, тогда как многие, достойные жизни, погибли. После «тёмной» Ангела пересадили в другой лагерь, потом – во второй и третий, где он истово, за кормёжку и скотскую жизнь, занимался всё тем же. Затем он оказался в русской освободительной армии, вынюхивая и выслеживая потенциальных предателей с чересчур красным прошлым. Отсюда по рекомендации контрразведки Власова Гевисман взял его в опекаемую разведшколу и в 44-м забросил через фронт в освобождённую Красной Армией Белоруссию, снабдив надёжными справками эпилептика. Ангелу пришлось немало понаблюдать за одним из таких несчастных, выделенного ему в качестве наглядного пособия, и научиться имитировать специфические припадки с пусканием слюны и закатыванием глаз, и он выучился этому, сознавая, что настоящий экзамен будет стоить жизни. Он не всегда вовремя выполнял задания, очевидно, больше сообразуясь с угрозами для личной жизни, чем с приказами сверхдалёкого и потому не опасного опекуна, но всегда полно и точно, считаясь у Гевисмана ценным агентом с грифом «А». В конце 44-го ему приказано было осесть в Гродно до лучших времён, что он и сделал, сообщив последней радиограммой свой адрес. Интересно, сохранилась ли у него рация?

Тёмные и пустые улицы настораживали. Дул порывистый осенний ветер, предвестник похолодания. Быстро бегущая по фиолетовому беззвёздному небу луна, выслеживая кого-то, то скрывалась, то появлялась в просветах посеребрённых по краям облаков. Чем дальше уходил Владимир от первого перевербованного агента и чем ближе подходил к вожделенному отдыху, тем хуже становилось настроение, подавляемое всё возрастающим раздражением оттого, что на пути к нормальной мирной жизни приходится заниматься грязной и бессовестной принудительной работой, направленной, по сути дела, на подготовку новой войны, и выглядел он во всей этой американской затее такой же, как и Ангел, рядовой бесправной пешкой, не имеющей возможности сделать, без страха быть съеденной, ни обратного хода, ни хода в какую-нибудь из сторон. А может быть, рискнуть? Оставить мысль о возвращении на родину и затеряться где-нибудь в холодных сибирских лесах? Жениться на хозяйственной русской простушке, отмерять жизнь от гудка до гудка, втянуться в расслабляющие лень и пьянство, и… катись всё пропадом, как покатится. Нет! Не хочется в Сибирь. Хочется в Германию. Даже с испоганенной душой. Он очистит и излечит её трудом на возрождение поверженной родины, и простится ему временная и вынужденная служба дьяволу. Тем более что она в ущерб тем, кто до сих пор и, очевидно, надолго твердолобо считает немцев заклятыми пожизненными врагами.

Входная дверь в гостиницу была заперта. Владимир посмотрел на фосфоресцирующие часы, отвергнутые Шендеровичем. Они показывали без четверти одиннадцать. Тогда он сильно и настойчиво, как хозяин, постучал, не беспокоясь, что нарушит чей-то сон. Стучать пришлось дважды прежде, чем щёлкнул засов, и на пороге, загораживая вход, появилась невзлюбившая их дежурная с керосиновой лампой в руке.

- Я предупреждала, - прошипела она, и не думая сторониться.

Сдерживая подогретую раздражением ярость, Владимир молча сунул ей под самый нос блеснувшие в тусклом свете лампы золотым браслетом и оправой очень дорогие и красивые часы с мёртвенно сияющими зелёными цифрами и стрелками, никак не вязавшиеся с потёртой заношенной одеждой, и, пока ослеплённая таким богатством остолбеневшая горничная церберша соображала над тревожным несоответствием, крепкой рукой отодвинул живую преграду и намеренно громко протопал на свой второй этаж.

В номере он, устав до предела, долго ещё не мог заснуть, как это часто бывает, под жужжание голосов трёх сожителей в белых ночных рубахах, еле освещённых притушенной лампой и корпевших в запретный час над двумя бутылками коньяка. Из пьяных рассуждений можно было понять, что ночные заговорщики недовольны привилегиями, секретарскими пайками и вещевыми талонами, не позволяющими вести сносную жизнь, достойную низовых руководителей, несущих на своих плечах основную нагрузку по мобилизации масс в стране. Они дружно поддерживали решение городского пленума по осуждению загремевшего Давыдова, негласно позволявшего колхозникам воровать с полей урожай, в то время как вся страна в едином устремлении быстрее справиться с военной разрухой подтягивала ремни, экономя на всём. Так же единогласно они хаяли демобилизованных фронтовиков, чрезмерно хвативших фронтовой свободы и прелестей «европ» и забывших не только о партийной, но и об элементарной трудовой дисциплине, разлагающих народ и вносящих сумятицу в безоговорочное выполнение решений партии и товарища Сталина лишними рассуждениями и обсуждениями вопросов, их не касающихся; неплохо бы таких прежде, чем допустить к мирной жизни, также пропускать через охлаждающие фильтрационные лагеря. Когда двое из партийных тактиков стали прилипчиво требовать у третьего заначенную бутылку, Владимир заснул.


- 9 –

Выехали почти в одиннадцать, несмотря на то, что Владимир по неопытности пришёл на базу в половине седьмого и успел до прихода грузчиков и кладовщиков не только осмотреть машину, заправить оба бака под завязку и подкачать колёса, но и вымыть и вычистить кабину и кузов. Складские стали по одному появляться с половины девятого, а собрались вместе, зевая и перекуривая на ступеньках лесенки погрузочно-разгрузочной платформы, только к девяти, дружно и настойчиво выклянчивая у Тани на разгонно-похмельную бутылку. Пришлось ей, чтобы не затягивать дорогого времени, раскошелиться на целых две. И только тогда, когда горе-работяги отоварились у своих же кладовщиков и торопливо заглотили русский тоник под солёные желтяки и вяленую воблу такой жёсткости, что пришлось размягчать рыбины о платформу, разбудив грохотом млеющую в воскресной дрёме округу, они слегка ожили и зашевелились, подсказывая друг другу, за что и как взяться, но не торопясь подставлять собственные спину и руки.

Загрузились, как и обещал Могильный, овощами, но, в основном, консервированными в бочках разного размера, а также свежими в мешках и какими-то плотно забитыми ящиками. Кроме того, по настоянию Травиаты Адамовны взяли прицеп с надставленными из досок бортами, заполненный картошкой и укрытый брезентом. Никогда раньше Владимир прицепа не имел и немножко беспокоился, как поведёт себя хорошо загруженная машина, удлинённая дополнительным кузовом, да ещё на скверной дороге. Во всяком случае, тряски не будет, не будет и скорости. Лишь бы выдержали рессоры и шины, а торопиться он не будет.

Перекусили в какой-то забегаловке на выезде из города, где их осчастливили жёсткими оладьями, почти такими же, как вобла, слегка смазанными прогорклым растительным маслом и украшенными чайной ложкой какого-то слегка сладкого дёгтя, названного раздобревшей, наверное, на оладьях раздатчицей фруктовым повидлом, и несладким чаем, похожим на воду, в которой мыли стаканы.

- Уф-ф! – облегчённо вздохнула Таня, когда они, оставив позади последние тёмные избушки, покосившиеся от непомерной тяжести нахлобученных на них растрёпанных соломенных брылей, выкатились за город. – Успеем домой к ночи, - и лукаво добавила, напоминая о вчерашнем, - если ты где-нибудь не врюхаешься в грязь.

Владимир улыбнулся, тоже радуясь обратной дороге, светлому солнечному утру, умытому туманом, тому, что хорошо выспался и отдохнул, несмотря на пьяные секретарские сетования о несправедливом распределении житейских благ, что машина в порядке и ведёт себя с прицепом отлично, что у спутницы хорошее настроение, и держит она себя так, будто вчера ничего не было, и, главное, что сделан первый настоящий шаг на родину, а известно: удачное начало – половина дела.

- Тебе так хочется домой?

- Конечно, - не задумываясь, подтвердила Таня, - ведь это же – дом, мой дом.

Дорогу перебежала неведомо откуда взявшаяся кошка.

- Вернёмся? – спросил Владимир, намекая на плохую примету.

- Ни за что! – отвергла несерьёзное предложение храбрая спутница. – Даже если перебежит пантера. И вообще я в приметы не верю, а верю в себя.

Владимир удовлетворённо улыбнулся, и сам не собираясь следовать каким бы то ни было приметам в такое прекрасное утро.

- У вас хороший дом?

Таня усмехнулась, предопределяя ответ и радуясь разговору, приятному для женского сердца.

- У нас в том доме одна комната, в двух других живёт семья нашего снабженца. Дали нам её в прошлом месяце, и это была самая большая радость для меня за всё военное и послевоенное время. Жильё, конечно, не ахти какое, тесновато, но в наше время не до выбора, и я чувствую в нём себя как дома. Не то, что раньше, когда снимали комнату у стариков, которые вечно канючили, что прогадали с постояльцами и ценой, и туда возвращаться и жить там не хотелось.

Она закурила, открыв боковое стекло и впустив лёгкий освежающий сквознячок.

- Жилище – ещё не дом. Конечно – кто спорит? – хорошо иметь отдельную квартиру или особняк, но я знаю некоторых шишек, которые, имея то или другое, приходят туда только переночевать. Для жилья, чтобы оно стало живым, родным домом, нужна семья, очень близкие люди, которые тебя любят и ждут, и ты их – тоже. Там всегда тебя примут с любым настроением, со слезами обиды и с улыбкой нечаянной радости, выслушают, поймут, успокоят, поддержат, если надо. Там можно всё сказать, поплакаться, расслабиться, отгородясь от всего мира и отдыхая душой и телом от невзгод жизни и неурядиц на работе, просто уединиться, в конце концов, подумать и помечтать. Я верю, - Таня убрала свою постоянную улыбку с побледневших губ, - я просто убеждена, что у нас с мужем будет нормальная семья: он меня любит, я его – тоже, родится дочка, - она тихо засмеялась таинственным грудным смехом, - муж избавится от фронтовой горячки и – заживём! Вот только бы суметь помочь ему в этом…

Студебеккер с натугой, на второй скорости взобрался на крутой пригорок, спугнув стаю чёрных и серых ворон, терзавших окровавленную тушку бурого осеннего зайца. Недовольно каркая, птицы тяжело и неохотно оторвались от пиршества и, отлетев на обочину, густо опустились, пропуская помешавшее железное чудище. Владимир проводил глазами новых предвестников скорого несчастья и ничего не сказал, надеясь, что они не вызвали у увлечённой рассуждениями о доме соседки таких же дурных ассоциаций.

- А ты попробуй взять его с собой в поездку, - предложил он спонтанно родившееся в голове лекарство для свихнувшегося подполковника. – Надо как-то разрушить их подогреваемое взаимной желчью узкое штабное содружество, а новые впечатления, природа – лучшие для этого средства.

Она коротко хохотнула и похвалила:

- Умница! Опять умница! Обязательно попробую, чем чёрт не шутит!

- А ещё, - добавил воодушевлённый похвалой Владимир к рецепту, - постарайся сама заменить штабистов. И не просто, хлопая от усердия глазами, а заинтересованно, с вопросами. Пусть он разряжается на тебе.

- Я бы тебя расцеловала, - ещё похвалила Таня, - да боюсь, загремим в кювет. Считай, что за мной должок.

- Привлеки к лечению соседей!

- И то! У нас прекрасные соседи с двумя смешливыми и озорными малышками, помогут. Зря я от них таюсь со своей душевной болячкой. – Таня в возбуждении от найденного вдруг выхода, который был так долго и, казалось, безнадёжно закрыт, снова закурила. – Хорошие соседи для дома - как красивые и надёжные ставни: в ясную погоду распахнуты, не мешают, а в плохую – прикроют. Без добрых соседей дом насторожён, холоден, и чувствуешь себя в нём, как в добровольном затворе. Если не уживёшься – съезжай, дома не будет. И обязательно нужны деревья. Лучше, конечно, сад, но неплохо и несколько обычных деревьев, посаженных самими. Они узнают хозяина-друга и утром радостно, а вечером успокаивающе трепещут листвой под лёгким ветерком, шёпотом признаваясь в любви к дому. Цветы я не люблю, как не люблю ничего яркого, временного и ненадёжного. Так что, дом – это удобное жильё, дружная семья, добрые соседи и зелёные друзья, создающие вместе малый гармоничный мирок, замкнутый на мне и удобный для меня, это вторая малая родина, которая часто становится основной, настоящей.

«Как всё же мало надо русской женщине, чтобы чувствовать себя счастливой», - думал Владимир, слушая одну из них, легко меняющую основную родину на малую ради семьи и удобств, – «какой-никакой закуток, чуть–чуть любящий, в меру пьющий и дерущийся муж, заброшенные дети-замухрышки, незлобивые соседи того же пошиба и несколько чахлых зелёных насаждений, создающих внешнюю иллюзию благополучия. Этой стране никогда не выбраться из нищенского полузабытья и рабского безволия, пока женщины не обретут чувства собственного достоинства, не перестанут быть только жёнами и возьмут инициативу в делах в свои всё умеющие делать руки и не затуманенные самогоном головы». Слава богу, Владимиру не светит здесь вторая родина, даже если бы он и захотел. Кто ж в государстве, где всё распределяется, даст простому шоферюге, к тому же неженатому, беспартийному и инертному в профсоюзе и комсомоле хорошее жильё, способное стать каркасом дома в понятии Тани? А привести любимую девушку, жену в чужой дом и гнить там в проблематичном ожидании какого-нибудь угла в награду за каторжный труд и безропотное послушание он никогда не согласится. У него будет свой и обязательно каменный дом с мансардой с цветными стёклами, стеклянной верандой-оранжереей и плодовым садом. Первый шаг на пути к нему он сделал, осилит и оставшиеся четыре. И будет одна родина – большая и малая – в одном самом красивом городе – Берлине.

Пока двое в кабине мечтали о доме, каждый о своём: она – скромно и вслух о существующем, он – по собственным понятиям тоже скромно, но про себя, о будущем, - машина после почти двухчасовой накрутки на колёса неровного полотна дороги пошла на тягун, заканчивающийся на далёком пригорке крутым поворотом в окружении подступивших к нему чахлых сосёнок с несоразмерно вытянутыми к дороге в неведомой мольбе нижними ветвями. Когда почти выбрались на пригорок, пришлось притормозить, так как дорогу перекрыла упавшая поперёк сосна, то ли вытолкнутая безжалостными сёстрами в борьбе за пространство и свет, то ли сама бросившаяся под колёса, изнемогши от внутренней болезни корней, подточенных ядовитой дорогой и осыпающимся склоном. Так или иначе, но приходилось думать о нелёгкой и долгой работе топором. Владимир уже сбросил газ и выключил скорость, сдерживая тормозом небольшой накат машины, когда на подножку, уцепившись грязной рукой за оконный проём с опущенным стеклом, вспрыгнула какая-то небритая патлатая личность в немецкой офицерской пилотке и, больно ткнув в висок длинным стволом маузера, визгливо и возбуждённо скомандовала:

- Глуши, падла! Мозги вышибу!

Пришлось подчиниться.

С другой стороны двое вытаскивали отчаянно и молча сопротивляющуюся руками и ногами Таню, и один вдруг радостно заорал:

- Баба! Грач, баба! Здоровущая, блядина! Брыкается.

Со стороны кузова, в котором, слышно было, рылись, перекладывая и проверяя хрустящие от взлома ящики, послышалось:

- Тащи в кусты, усмирять будем.

- А я? – отчаянно завопил гнусавым фальцетом охранник Владимира, больно царапнув голову дулом ручной пушки.

- А ты, Гнус, сторожи пока шофёра, - приказал тот же голос. – Тут жратвы – нам на всю зиму хватит, свезём в схрон.

- Пусть Храп сначала покараулит, - попробовал освободиться Гнус, изнывая от мерзостного вожделения.

- Дрочи пока, - засмеялся невидимый Грач, - тебе, хлюпачу, много не надо – достанется помочиться.

- Всегда так, - безнадёжно заскулил подневольный сторож. – Как делёж, так я – последний. Ну, ты! – злобно заорал он на виновника вынужденной половой воздержанности. – Не рыпайся у меня!

Владимир и так не рыпался, не сомневаясь, что при любом неосторожном движении получит, несмотря на приказ, пулю в висок. Уж слишком возбуждённым и нервным был караульщик, прилепившийся к кабине так близко, что хорошо чувствовался омерзительный запах гнойно-кислого дыхания из приоткрытого рта, обнажившего жёлто-коричневые неровные зубы с несколькими дырами вверху и внизу. С другой стороны, какая разница, когда это случится? Ясно, что живым не отпустят, а всё-таки не хотелось ускорять собственный конец. Не видать ему не только каменного, но и одноместного деревянного дома. Вряд ли и закопают, оставят для ворон, которые, наверное, уже справились с зайцем. Он всячески гнал от себя мысль о том, что делалось там, в кустах, боясь взвыть, не сдержаться и спровоцировать роковой выстрел, который ничем не поможет ни ему, ни Тане. Левая рука давно уже сжимала рукоять вальтера, нащупанного в потайном карманчике сбоку сиденья, но как вытащить верного друга, не спугнув насторожённого, злого взгляда Гнуса? Вот уж поистине меткое прозвище получил патлатый с длинным тонким носом, гнусавым шепелявым голосом и давно не мытыми и не чёсаными сивыми волосами, взмокшими на лбу от нетерпенья.

- Ну, скоро там? – заорал тот, не отводя холодного взгляда закоренелого убийцы от Владимира.

Ему неудобно было стоять на узкой подножке, держась одной, уже онемевшей, рукой за дверцу, мешал и висевший на груди шмайссер, и потому, не вытерпев и не отводя маузера и глаз от цели, он осторожно спустился на землю, отошёл на шаг от кабины и приказал:

- Отворяй дверцу, чтоб я тебя всего видел. Только медленно, не дёргайся, а то прихлопну.

У Владимира сердце так качнуло кровь, что она на миг затмила сознание, и он, с трудом справившись с волнением, сдерживая себя, неловко изогнувшись, надавил на ручку дверцы и тихо толкнул наружу. Когда вальтер и маузер оказались глазами друг к другу, первый, подготовленный к встрече, оказался, естественно, проворнее и сделал два верных выстрела, заставив Гнуса согнуться и рухнуть, сложившись пополам, на землю, громко брякнув слетевшим с шеи автоматом. Не медля, Владимир пружиной выскочил из кабины, подобрал автомат, передёрнул на бегу затвор и занял скрытную позицию у заднего борта машины. И вовремя. Из придорожных кустов на выстрел ломились двое. Чуть впереди чернявый парень в кожанке, высоких сапогах и серой охотничьей шляпе с короткой тульей, перевязанной тёмным шнурком и украшенной красным пером. За ним – дылда в распахнутом немецком грязно-зелёном френче, тяжёлых сапогах и пилотке как у Гнуса, с русским автоматом с деревянной ручкой в руках.

- Я же сказал: не стреляя-я-ть! – закричал, не добежав до грузовика, передний и чуть приостановился от попавших в грудь пуль, словно поджидая отставшего, а потом оба трупа по инерции пробежали ещё несколько шагов и грузно завалились набок, так и не узнав, почему стрелял Гнус.

Не дожидаясь, пока они завершат последние в жизни шаги, Владимир проскочил невысокий придорожный кустарник и увидел у высокой сосны двоих, придерживающих штаны, и троих, поднимавшихся и торопливо подбиравших брошенные, где попало, автоматы. Он, как учили – от живота, полоснул длинной очередью по троим, увидел, как двое ткнулись головами в землю, так и не добравшись до оружия, а третий, низко согнувшись, убегал, петляя за соснами, в лес. Владимир дал вслед ему короткую очередь и, не разглядев, достала ли она беглеца, повернулся к оставшимся двоим с расстёгнутыми штанами, обречённо глядевшим на пороге от земного блаженства к смертному на повёрнутое к ним дымящееся дуло мстителя. Неведомо как вывернувшийся шофёр не стал томить ни их, ни себя и, резко надавив на курок, стрелял до тех пор, пока те, изрешечённые, не упали друг на друга, а ему хотелось стрелять и стрелять, ещё и ещё, укладывая штабелями всех Грачей, Ангелов и им подобных, пока они не кончатся на земле. Его вывела из нервного ожесточения пошевелившаяся у сосны Таня, с трудом пытавшаяся прикрыться разорванной и изрезанной в тряпки одеждой, подтянуться на ослабевших в неравной борьбе локтях и прислониться спиной к стволу свидетельницы-сосны.

Опомнившись, Владимир подошёл, отводя глаза в сторону, глухо предложил:

- Давай я помогу, - хотя и не знал, чем и как можно помочь после случившегося.

- Принеси телогрейку и одеяло, - попросила она хриплым неживым голосом, самостоятельно опершись, наконец, о сосну и чуть шевеля разбитыми в кровь губами.

Он обрадовался даже такой незначительной просьбе, чувствуя безмерную жгучую вину за то, что с ней сделали, и за то, что остался жив и даже не ранен, благодаря ей. Обрадовался тому, что можно, хотя бы на время, уйти и не встречаться глазами с потухшим взглядом зверски обесчещенной женщины, которую он совсем недавно готов был взять в жёны, тому, что не нужно притрагиваться к полуобнажённому и насильно измятому грязными руками телу, такому нежному и податливому в любви, к которому он теперь не имел морального права прикасаться, отдав его, пускай даже невольно, на поругание бандитам. Между ними никогда больше не будет откровенных дружеских отношений потому, что при каждой встрече память невольно высветит сегодняшний день.

Молча приняв принесённые вещи с добавленной к ним флягой воды, она тем же хриплым и натужным голосом попросила:

- Иди к машине.

И он, покраснев от стыда за окончательно отвергнутую помощь, повернулся и, опустив голову, ушёл на плохо сгибающихся ногах, понимая, что стена между ними уже начала расти. Выйдя на дорогу, взял топор и с остервенением начал отрубать верхушку ни в чём не повинной сосны, сваленной бандитами, для которых одинаково стоила и жизнь дерева, и жизнь человека. Его остановил хлёсткий как удар бича выстрел, заставивший резко выпрямиться и оглянуться в опасении, что последний, очевидно, недобитый бандит вернулся и отомстил беспомощной Тане за гибель подлых грачей. Отбросив топор и подхватив лежавший рядом автомат, Владимир бросился, не разбирая дороги, к сосне, выскочил, не сторожась, из придорожных кустов, выискивая глазами уцелевшего гада, но, кроме валявшихся в прежних неестественных позах трупов, никого не было, и Таня, завёрнутая в одеяло, всё так же полусидела у приютившего настрадавшееся тело старого дерева, неудобно склонив набок опущенную голову. Он подбежал к ней, холодея от предчувствия, и увидел бледное, разбитое, всё в кровоподтёках, ссадинах и синяках лицо, тщательно вымытое принесённой им водой, а из раны на виске, прикрытой непокорной прядью, медленными толчками стекала по щеке и подбородку алая кровь, капая в тёмную лужицу на одеяле. Рядом с бессильно откинутой обнажённой рукой, обезображенной синяками и царапинами, и разжатыми пальцами с обломанными ногтями лежал наган, взятый ею для защиты, а понадобившийся совсем для другого. Снайпер не промахнулся. Владимир сам принёс ей оружие в телогрейке, не придав значения тяжести в кармане, забыв о нём, а она или помнила, посылая за телогрейкой, или, наткнувшись, воспользовалась, найдя для себя единственный достойный выход, но как бы то ни было, всё равно убил её он, Владимир. Сначала отдал на поругание, а потом убил.

Застонав от бессилья что-нибудь изменить, он повернулся и пошёл опять к машине, чтобы только не быть на устроенном им неприбранном кладбище, не видеть плодов зверства людей, убивающих друг друга даже тогда, когда война закончилась и надо бы жить да жить, не уничтожая, а взращивая жизнь. Сел на подножку кабины верного железного друга, достал верный вальтер, дослал патрон в ствол, посмотрел последний раз на небо, где скрывался тот, что так бездарно распоряжается жизнью на земле, послал ему мысленно последнее проклятье, приложил дуло к виску и, не останавливаясь, нажал на курок, потому что для него, с его виной, тоже не было другого выхода. Раздался щелчок, но выстрела не последовало. Тот, кого он только что проклял, опомнился, зарвавшись в эксперименте с оказавшейся не в меру чувствительной человеческой душой, и подменил патрон. Владимир выщелкнул его из ствола подвёдшего друга, подержал, рассматривая, на ладони, разглядел отчётливую вмятину на капсюле, медленно расстегнул карман гимнастёрки, аккуратно положил бракованную смерть рядом с документами и застыл, невидяще глядя в пустое пространство. Стреляться больше не хотелось. Сидеть бы так, не шевелясь, до последней минуты, и пусть бы она наступила как можно быстрее и незаметнее.

Так и застали его, в полной прострации, подъехавшие вскоре истребители.

Когда Коробейников, чертыхаясь, перелез через злополучную несчастную сосну и подошёл, косясь на Гнуса, съёжившегося на земле в позе спящего невинного ребёнка, Владимир, не сделав ни одного движения навстречу, глухо и с укоризной, трудно шевеля пересохшим языком, произнёс:

- Опоздали.

Старший лейтенант снял фуражку, открыв верхнюю незагорелую половину лба, покрытую бисеринками пота, и кивнул через плечо в сторону старенькой полуторки, почти уткнувшейся в сосну и запалённо, неровно дрожащей незакреплёнными дребезжащими боковинами капота, испуская тонкие струйки пара из-под пробки радиатора.

- Подвела старушка.

- Паша! – послышался из-за машины громкий возбуждённый голос одного из ястребков. – Тут, кажись, Грач.

- Я счас, - бросил Коробейников Владимиру и почти убежал на голос. Вернулся быстро и нетерпеливо попросил-приказал:

- Рассказывай.

Тот, к кому он обращался, всё так же безучастно смотрел в никуда, не спеша удовлетворить любопытство НКВД-шника, давно и безуспешно отлавливающего того, кто лежал за студебеккером. Потом замедленными движениями непослушных пальцев расстегнул карман гимнастёрки, нашарил спрятанный патрон и протянул старшему лейтенанту.

- Посмотри, что с ним?

Коробейников тоже повертел, изучая, патрон в пальцах, взял лежащий на подножке рядом с неподвижным обессилевшим шофёром вальтер, привычно вогнал патрон в ствол и, подняв пистолет дулом вверх, нажал на курок. Раздался такой громкий, хлёсткий выстрел, что Владимир вздрогнул, скривившись от мгновенной резкой боли в голове, как будто пуля вошла в висок, и тут же снова обмяк, не в силах сделать ни одного движения, мечтая только об одном – чтобы команда уехала и оставила его в покое.

- Ты что, парень? Охренел? – догадался старший лейтенант, зачем понадобилась проверка патрона с хорошо видимым следом бойка на капсюле, и что произошло на подножке студебеккера совсем недавно. – Ерофеич, - обратился он к прибежавшему на выстрел пожилому старшине с встревоженными умными глазами, - принеси ему глотнуть.

Присел рядом, осторожно обхватил Владимира за плечи.

- Похоже, у тебя здесь было пострашнее, чем на войне.

Вернулся старшина, принёс немецкую флягу в суконном чехле и две жестяные кружки – пустую и с водой. Поглядел оценивающим взглядом на шофёра, налил из фляги в пустую на три четверти, выпустив резкий запах спирта, и подал командиру, а тот протянул кружку соседу, непроизвольно сглотнув подступившую к горлу слюну.

- На, капли Бахуса, враз оживёшь.

Взял у старшины кружку с водой, держа наготове, опытно посоветовал:

- Пей разом до дна и не дыши.

Владимир как больной послушно вылил в себя содержимое кружки и чуть не задохнулся, широко открыв рот, не в силах продохнуть или выдохнуть, пока лекарь не приложил к опалённым губам кружку с водой и не охладил обожжённую глотку. Сразу же на глазах выступили слёзы от спиртовой горечи, сменившиеся обильными смягчающими слезами нервной разрядки. Больной, наконец, встал, оперся локтем о кузов и, уткнувшись спрятанным лицом в сгиб локтя, неумело, лающе зарыдал, мотая головой и утирая слёзы о грязный рукав. Коробейников и старшина не мешали, зная, как нелегки мужские слёзы. С обочины дороги донеслось:

- Командир, здесь ещё четверо. И баба.

- Женщину не тронь! – закричал сорвавшимся в фальцет голосом Владимир. – Не тронь!

- Женщину не трогать! – громко повторил Коробейников.

От спирта в голове прояснилось, но в глазах всё плыло, ноги не держали, и, чтобы не упасть, Владимир снова сел на подножку, стыдливо отирая слёзы слабости ладонями. Хотелось пожаловаться на подлое внезапное нападение, оправдаться неравенством сил, угрозой смерти, выговориться, чтобы облегчить ноющую душу, но нужные слова не шли, не находилось главных, всё объясняющих. Старший лейтенант тоже присел рядом, предложил:

- Рассказывай по порядку. Сколько их было?

- Восемь. Один удрал в лес, мне кажется, я его зацепил.

- Куда удрал?

Пришлось, шатаясь, встать, выйти, покачиваясь, к обочине дороги, подняться, чуть не ткнувшись носом в землю, на смертную поляну, где всё было по-прежнему, только добавились живые солдаты, и показать рукой направление, в котором убегал последний бандит.

- Автомат он не успел взять.

- Старшина, давай прочеши цепью направление: чем чёрт не шутит, лежит где-нибудь, гад, затаился.

Когда солдаты со старшиной ушли, привычно и умело рассредоточившись в живой гребешок, Владимир, сбиваясь, и не так, как хотел, а слишком коротко, одними фактами, но ничего не скрывая, рассказал, как их подловили на подъёме, как, благодаря счастливому случаю, ему удалось вырваться из плена, и как погибла Таня. Слушая его, Коробейников мрачнел всё больше и больше, и было непонятно, причиной ли тому зверство бандитов, собственная нерасторопность или поведение шофёра. Крепко обдумав всё услышанное и задав несколько уточняющих вопросов, он убеждённо сказал:

- Тебе не в чем винить себя. – Помолчал и добавил: - Разве только в том, что не уберёг Таню после. Но кто из нас, мужиков, хорошо понимает женскую душу? Что ей страшнее смерти бесчестие. Нет, ты всё сделал правильно. Можно было, конечно, погибнуть сразу, напросившись на пулю, но что бы это изменило для неё? Бандиты не только бы замучили женщину, но и жестоко, садистски убили бы после. Не кляни себя ни в чём, тебе можно смотреть людям прямо в глаза.

- Откуда только такие берутся? – с ненавистью произнёс Владимир, оживая от оправдательных слов командира ястребков.

- Такими рождаются, - убеждённо сказал профессор бандитологии. – Если как следует копнуть, то у каждого из них в роду кто-то из близких родственников гадом или гадёнышем был. Не обязательно бандитом с большой дороги, но мерзавцем, всю жизнь преследующим эгоистические цели за счёт других, обязательно. У одних ядовитое нутро не реализуется в полной мере из-за трусости и окружения хорошими людьми, а другие, попав в родную паучью среду, быстро становятся хладнокровными убийцами и садистами, как Грач, у которого дядя дважды сидел за вооружённый грабёж, а отец всю жизнь клепал доносы на соседей.

- Чистых, наверное, сейчас и не найдёшь.

- Не скажи. Закоренелых ублюдков не так уж и много. Есть преступления по случаю, больше всего – по пьянке, а есть осознанные, потому что хочется повесить кошку, отрезать собаке хвост, понаблюдать, как трепещет курица без головы, а потом – и человек, подрезанный финкой или придавленный удавкой. Таких обязательно выведем.

- Другие, по твоей же теории, объявятся.

Коробейников задумался.

- Пожалуй. Очевидно, так уж на человеческом роду загадано: рядом с добром обязательно зло лепится. Всем миром надо с ним бороться.

- Не выйдет, - возразил Владимир. – Человек по натуре своей, в отличие от животных, индивидуалист и никогда не станет тревожить себя из-за беды у соседа.

- Вот тут ты не прав, потому что озлоблен. Мелкота вшивая, конечно, останется и будет плодиться ещё долго – уж больно противоречив человек – а нелюдей выведем, помяни моё слово.

Из леса донеслись приглушённые расстоянием и деревьями пистолетные выстрелы: один, два, третий… четвёртый… потом короткая автоматная очередь, и стихло. Прислушивавшийся Коробейников сказал:

- Всё. Точно, ты его задел: далеко не ушёл. И нам не стыдно: вместе положили почти всю самую зловредную кровавую банду. Ты – семь с половиной гадов, и мы – половинку. – Он засмеялся собственному дележу и тому, что подходит к концу изнурительная и смертельная игра в прятки с лесным человеко-зверьём, приглашая и невольного соучастника разделить с ним неподдельную радость и забыть тянущее душу горе. Не удержавшись, Владимир тоже попытался улыбнуться, скривив непослушные, разъезжающиеся от продолжающего действовать спирта, губы.

- Пусть будут все восемь ваши, - благодушно пожертвовал он свои мёртвые трофеи, а про себя подумал: «Я бы ещё добавил себя, лишь бы была жива Таня».

Вскоре показались истребители, неся на плащ-палатке дважды раненого незадачливого беглеца.

- Храп! – узнал его Коробейников. – Что ж ты, сволочь, не застрелился? Возись теперь с тобой.

- Лечить будешь, Коробок, - тяжело прохрипел бандит, невольно оправдывая прозвище, открывая и закрывая помутневшие от боли глаза. – Тебе пулю берёг, себе не досталось.

- Кончай толкать фуфло, - оборвал старший лейтенант. – Где остальные? Где дорога в схрон?

Храп часто задышал, пытаясь изобразить радость и улыбку на пересохших, растрескавшихся от внутреннего жара губах.

- Ищи, начальник. Я рвать очко и фуганить не стану – кранты мне. Тебе за нас большие бабки платят, старайся, - он застонал, скрежеща зубами и пытаясь приподнять отяжелевшую от кровавой мокроты грудь. Никто ему не помог, и он, тяжело вздохнув, снова обмяк. – Тебя ждали, Коробок, для тебя сосну завалили, а ты подзадержался, болвана с полной тачкой жратвы и бабой подставил. Жадность фраеров сгубила. – Храп закрыл глаза, дыша рывками. – Перебор у нас вышел, очко водиле вышло, а ты чужой банк снял. Нехорошо, Коробок, нехорошо. Перестал мышей ловить. – Он помолчал и, всё ж, через силу улыбнулся. – А баруха была ништя-як!

Два коротких выстрела один за другим оборвали сладострастные воспоминания мерзавца и остановили поганое сердце, гнавшее ядовитую змеиную желчь вместо человеческой крови. Дёрнувшись от ударов свинца, Храп, наконец-то, замер, открыв рот и глаза, не веря, что лечить его не будут. Коробейников спрятал ТТ в кобуру, поиграл желваками на коричневых от избытка солнца и прилившей крови щеках, обтянутых задубевшей от ветра глянцевитой кожей, задавливая глубоко в себе ярость и ненависть, успокоился и распорядился:

- Ты, Ерофеич, садись за руль студебеккера и вместе с шофёром возвращайся в Эйшишкес. Обеспечь сохранность груза и жди нас. Парня они оставили в живых, рассчитывая, что он завезёт продукты на зиму в схрон, значит, дорога туда где-то недалеко. Мы останемся, поищем и, в случае, если найдём, доберёмся до логова, а там – по обстоятельствам. Пусть он хорошенько выспится, старшина, не береди понапрасну. Всё.

- А Таня? – обеспокоенно спросил Владимир.

- Мы привезём, - успокоил Коробейников.

- Нет, - решительно возразил, начиная трезветь, Владимир, испугавшись, что солдаты развернут одеяло, будут бесстыдно разглядывать настрадавшееся тело, а грубые мужские руки – прикасаться к нему. Он не видел, да и не хотел видеть, что истребители человеческих гадов давно догадались обо всём, но скромно молчали, оберегая благодарную память об отдавшей жизнь за их жизни.

- Её нельзя разворачивать.

- Не станем, - заверил Коробейников.

- Я возьму её с собой, - упрямился Владимир.

- Ладно, - после некоторого молчания согласился старший лейтенант, избавившийся от лишней мороки. – Морозов, неси брезент и верёвки. Завернём как мумию и вези. Ерофеич, попроси бабу Ганусю, чтоб прибрала по-божески, да в гроб положите.

Солдаты быстро освободили дорогу от сосны, осторожно уложили завёрнутую с головой в брезент Таню среди ящиков так, чтобы не толкали и не били и без того избитое без меры тело, старшина уселся за руль студебеккера, с одного качка завёл мощный мотор, вопросительно посмотрел на Владимира, уместившегося рядом в углу кабины с закрытыми глазами и плавно, без рывка, умело стронул тяжёлую машину, и они, наконец, продолжили путь к далёкому Минску.


- 10 –

Из Эйшишкеса, или по-русски – Радуни, Владимир выехал, как ни уговаривал Коробейников остаться и заночевать, поздно, надеясь без приключений часа за два добраться до Вильнюса и увидеться с тамошним гевисмановским консервантом. Голова побаливала, слегка подташнивало, но, в общем, состояние было сносным, и он бы радовался обратной дороге, если бы не гроб в кузове и не пустое место рядом.

Баба Гануся, обмывая с подругами Таню и переодевая в крестьянское смертное, белое с красным орнаментом, сокрушалась, матеря на чём свет стоит мужиков, способных так надругаться над женщиной. Видно, извергов не матери выносили, родили и вырастили, хуже зверья стали люди в войну, всё дьявольское, бесовское выперло наружу, спихнул чёрт ангела с плеч, сам вольготно разместился на загривке. Слушая, как она, закончив святое дело, честит ни в чём не повинного отмалчивающегося старшину, Владимир то бледнел, то краснел, боясь, как бы поток справедливой брани не перекинулся на него. Местные «изверги», узрев в руках шофёра три красные бумажки, в шесть рук торопко сбили из заготовленных впрок хорошо обтёсанных досок добротный гроб, положили на дно душистое сено, осторожно и умело уложили на мягкое ложе покойницу, накрыли ей лицо белым полотенцем с красными птицами и завалили сверху сеном так, чтобы не беспокоила тело дорожная тряска. Заколотили на живинку гроб, загрузили в машину, тесно обставив со всех сторон для надёжности ящиками и, перекрестившись, ушли поминать неизвестную Татьяну сначала в старенькую деревянную церковь, а потом и в магазин, а Владимир впервые облегчённо и свободно вздохнул, возвращаясь к жизни и к дороге на родину.

Машина ровно и бесстрастно урчала, унося живого и мёртвую от памятного пригорка и поваленной сосны, где их дороги резко и безвозвратно разошлись, так и не успев соединиться в загаданной дружбе. Оставшийся в живых не знал, как сильно постарел и стал осторожнее в проявлении чувств за сегодняшний день, внезапно и преждевременно перейдя от легкомысленной и бескомпромиссной молодости к сдержанной и терпеливой зрелости. Он только чувствовал, что стал как-то вдруг спокойнее и тяжеловеснее, как мюнхенский бюргер, и совершенно не беспокоился по поводу предстоящей встречи со штабным подполковником, к которому не испытывал ничего, кроме неприязни за то, что тот позволил жене мотаться по небезопасным дорогам и ощущать постоянные бытовые и моральные неудобства. Он даже немножко ненавидел штабника, представляя себе его плотным широкомордым мужиком с тупым властным лицом, не терпящим возражений и поучений жены, которую попросту не уважал и не считал ровней. И, пожалуй, немножко дрейфил, чувствуя невольную вину за гибель Тани. Главное же, он никак не мог решить, что вообще сказать подполковнику, затерявшемуся в бумажных сражениях и потерявшему жену в настоящем, пусть и малом для его амбиций, но жестоком. Нужно ли рассказывать всю горькую правду без утайки или ограничиться полуправдой и поберечь расстроенные нервы полководца? Хотелось бы о деталях умолчать, но если он будет настаивать? Конечно, как мужу следует выложить всё, но как человеку… Кто ж его знает, что он за человек, этот стратег, не желающий возвращаться в мирную жизнь? Как он воспримет насилие над женой? Придётся верное решение нащупывать при встрече. Самым неприятным для Владимира будет, конечно, вопрос о том, как же он позволил? И отвечать на него нечего, оправдание бессмысленно, потому что для родственников пострадавших любые ответы неубедительны. Для оставшихся в живых виной является уже то, что они остались живы.

После возвращения Коробейникова с командой они долго вдвоём обсуждали гибель Тани, точнее, как по возможности утаить стыдное и трагичное, хотя это и грозило командиру истребительного отряда серьёзным дисциплинарным наказанием. Но он, в память о понравившейся женщине с сильным характером, посчитавшей невозможным жить с осквернёнными душой и телом, готов был на всё. Оставалось только придумать правдоподобную легенду о сказочном уничтожении восьмерых вооружённых бандитов безоружным шофёром. А она-то и не получалась. Так ни до чего и не додумавшись, пришли, в конце концов, к неутешительному компромиссному решению: начальство должно знать всё, родственники и знакомые – в общих чертах, без фактов изнасилования и самоубийства. Приходилось с тоской и слабой надеждой положиться на скромность и отзывчивость руководства НКВД.

Коробейников сочинил пространный рапорт, в котором в красочных тонах, не соответствующих требованиям строгого документа, описал героизм шофёра Васильева В.И., который, воспользовавшись оплошностью зазевавшегося охранника, сбил его с ног, обезоружил, уничтожил и бросился, невзирая на смертельную опасность, на помощь экспедитору Каланчовой Т.А. Ему, бесстрашно вступившему в схватку с бандитами и освободившему потерявшую сознание женщину, повезло, что они, отвлечённые гнусной расправой над отчаянно сопротивлявшейся жертвой, не ожидали нападения, и это погубило их и спасло герою жизнь. Далее Коробейников просил руководство не предавать гласности факты изнасилования и самоубийства экспедитора, чтобы не пятнать её боевого партизанского прошлого и репутации мужа – бывшего начальника штаба полка, подполковника в отставке. Старший лейтенант не упомянул в рапорте одну немаловажную деталь – вальтер, и вообще не вспомнил о пистолете ни разу, как будто его и не было, и он не держал его в руках, опробуя патрон, и придумал другую – бессознательность Тани, хотя ни Владимир, ни, тем более, он сам ничего об этом не знали, но оба очень хотели, чтобы было именно так, чтобы читающие рапорт поняли, что насилие оказалось возможным только благодаря потере сознания женщиной. Владимиру Коробейников выдал краткую справку о том, что машина под номером таким-то с грузом продуктов для ЦТБ г.Минска, с водителем таким-то и экспедитором такой-то, возвращаясь из Гродно, на подъезде к с.Эйшишкес подверглась нападению банды, в результате чего погибла экспедитор такая-то, а груз частично испорчен и разграблен. Героическими и решительными действиями шофёра такого-то и подоспевшего отряда истребителей под командованием старшего лейтенанта такого-то банда была уничтожена, и машина отправлена по назначению. Гроб с телом погибшей отправлен с той же машиной по месту жительства её и родственников в г.Минск. Подпись: командир истребительного отряда старший лейтенант Коробейников. Договорились, что на все дополнительные вопросы, выкручиваясь и сохраняя память о Тане, отвечать будет героический шофёр.

То, что ястребки участвовали в уничтожении банды, было правдой. После отъезда Владимира со старшиной они нашли-таки в полукилометре от злосчастного пригорка, в низине, тщательно замаскированный молодыми деревцами и кустарником съезд на лесную дорогу, закончившуюся набитой тропой, которая вскоре распалась на несколько. Большинство тропинок уводило в сторону, теряясь в лесу, а одна привела к самому бандитскому логову. Хозяева чувствовали себя в глухом лесу в полной безопасности. Разведчику ничего, кроме времени, не стоило подобраться к дремавшему, сидя под небольшой сосной в обнимку с автоматом, сторожу, разомлевшему от густого парного осеннего воздуха, напитанного ярким, но не жгучим солнцем, одуряющим запахом хвои, устилающей всё вокруг толстым пружинящим ковром, и отмирающих трав и кустарников, испаряющих оставшиеся летние соки. Накинутая на шею удавка, перенятая у бандитов, притянула голову мгновенно проснувшегося охранника к дереву, заставив натужно захрипеть, хватаясь руками за скользкий шёлковый шнур в бессильной попытке ослабить удушье. Подоспевший Коробейников, дав сигнал разведчику чуть ослабить удавку, шёпотом спросил:

- Сколько там? – кивнув на землянку, перекрытую вровень с поверхностью побуревшим дёрном. Из открытой двери подземелья доносились пьяные мужские голоса и похотливо-визгливый женский хохоток.

- Трое, - еле слышно выдавил из пересохшей глотки попавший в силок сторож, не посчитавший нужным учесть женщину, надеясь заработать если не жизнь, то хотя бы другую, быструю и безболезненную, смерть. Но тут же, высунув белый, начавший быстро синеть язык, задёргался всем телом, окончательно намертво стянутый петлёй с сосной.

- Морозов и Чубарь, - тихо приказал Коробейников двум из подошедших ястребков, - по две лимонки с обеих сторон двери, остальным рассредоточиться и стрелять на поражение по оставшимся в живых.

- Там женщина, - напомнил разведчик.

- Выполняйте, - приказал старший лейтенант, словно не слышал предупреждения.

После прогремевших почти слитно четырёх взрывов крыша землянки обвалилась, и логово превратилось в братскую могилу для остатков банды Грача. Выброшенная взрывной волной дверь долетела почти до охранника, напоминая ему о вине за свершившееся, а земляные щели могилы источали едкий угарный дым, будто исходивший из пропитанных дьявольским злом тел человеческих извергов.

- И женщины, - уточнил Владимир, когда слушал рассказ Коробейникова, отделяя её от бандитов.

- Бандитской сучки, - сухо, зло и непреклонно поправил Коробейников. – Такие, как она, стоят половины банды. Это они в сёлах подкармливают и поят бандитов, ублажают в постелях, укрывают на ночь, предупреждают об опасности и о наших передвижениях, а если надо, то служат связниками и носильщиками. Если б не они, мы давно бы искоренили гадов. И всё потому, что у каждой завёлся в банде сердечный хахаль, за которого она готова отдать всё, даже жизнь, хотя и знает хорошо, что для него чужая жизнь ничего не стоит. Верит, что её жизнь – не чужая. Слышал, как эта веселилась вместе с убийцами и насильниками? – спросил он в запале, забыв, что Владимира рядом не было. – Когда такая присосётся к оборотню, то он становится её второй натурой. Для неё тоже чужие жизни не в счёт, лишь бы жил любовник, ей одной приносил радость. И пусть делает, что хочет, лишь бы приходил к ней. Жизнь её замыкается на нём и его подлых интересах, она душой и телом становится рабой подлеца, и ничто такую не образумит, кроме собственной или его смерти. Сколько живу, сколько ни встречаю, а всё не могу понять бабьего рода. Потому, наверное, и не женился. Похоже, что бобылём и останусь. Больше всего отталкивает то, что для них личное всегда главнее людского. Стыдно за это.

Студебеккер, ровно гудя мотором, довольный и собой, и водителем, не форсирующим без надобности двигатель, выехал на небольшую возвышенность, с которой внизу стал виден хлипкий мосток, заставивший вчера Владимира свернуть на брод и влезть в глинистую лужу. Солнце ещё не ушло за горизонт, но уже чувствовалось приближение вечерних сумерек. Разреженный воздух как будто потемнел и заметно похолодел. Неподвижные деревья и кусты насторожились, лёгкий ветерок стих, затаившись где-то в сохранившейся листве, увядшая трава, теряя желтизну, побурела и улеглась, а не нашедшие ночлега птицы тревожно перекликались. Приближалось время сумеречного покоя.

Тормозя на спуске, Владимир подъехал к съезду на брод, заглушил мотор и, выйдя из кабины, пошёл, расправляя уставшие плечи, к мосту, чтобы визуально оценить его надёжность. Та, которая ехала теперь не рядом, вчера упрекала его в нерешительности, в осторожности, в излишнем благоразумии, в желании объехать препятствие, а не преодолеть его, и сейчас Владимиру захотелось доказать ей, что она не права, доказать и себе, что способен на решительный, рисковый шаг даже тогда, когда его можно избежать. Хватит уже ему идти к цели извилистыми путями. Так можно никогда не дойти, затерявшись на дороге. С чего-то надо начинать, и пусть этим началом будет мост. Вчерашнее: брод, дождь, засевший студебеккер, поляна в окружении праздничных невинных берёзок, прикосновение нежных и податливых полных грудей, - всё казалось давнишним, приснившимся. Если бы не реальный гроб в кузове машины. Вот и не верь приметам. Дважды судьба предупреждала их о беде, а они, вернее – он, в глупой самоуверенности не вняли предупреждениям, поставив себя выше судьбы. А всего-то надо было притормозить на час, и вчерашний день продолжался бы сегодня, и не было бы разделяющей пропасти.

Осмотрев русское тяп-ляповое сооружение, постукав по мосту сапогом, чего можно было и не делать, чертыхаясь про себя, что этим осмотром он снова съехал с прямого пути, Владимир решительно сел за руль и повёл тяжёло гружёный студебеккер с прицепом туда, куда не решился въехать вчера незагруженным. Можно было бы, если уж так захотелось, преодолеть дорожную и душевную преграду медленно и осторожно, контролируя мост, и себя, и машину, но он упрямо разогнал автопоезд, думая уже не о том, что мост может рухнуть, а о том, как бы не съехать с него. И они с послушной машиной на одном дыхании проскочили-таки чёртову переправу и замерли на той стороне, удовлетворённо вслушиваясь в учащённые сердечные и моторные ритмы, ещё не до конца веря, что сделали это. Позади что-то затрещало, завизжало, посыпалось. Владимир как ошпаренный выскочил из кабины, испугавшись за прицеп, но тот был цел, а на месте моста зиял провал, заваленный досками, брёвнами и осыпавшейся землёй, и речная вода, бурля и тихо беснуясь, уже настырно промывала лазейки, унося вниз по течению деревянную мелочь и земляную муть. Стало страшно и стыдно. Судьба словно простила его, предупреждая, чтобы не рядился в не свойственную ему шкуру русского, с бесшабашной удалью прущего напролом в надежде на «авось» там, где можно и нужно сделать спокойно и осмысленно, без лишних и ненужных эмоций, одолевающих русских всякий раз, когда думать или долго трудиться лень. С ним такое случилось в первый и последний раз. Он будет тем, кем есть, кем уродился, со своими привычками, какими бы они слабыми или дурными ни казались другим. Успокоившись и придя в себя, Владимир поехал дальше, с лёгкой грустью думая, что Таня права, и общего будущего у них бы не было.

Упоминание в справке об испорченном и частично утраченном грузе было неправдой. Исчезли только два ящика, правда, самые большие, плотно забитые и очень тяжёлые, предназначенные для директоров в Вильнюсе и Минске. Исчезли потому, что Владимир сам сбросил их с машины, когда увидел, что едят бесстрашные истребители, ежедневно рискующие жизнями ради таких, как упитанные вальяжные директора, не имеющие и понятия о Коробейникове и его солдатах.

Вернувшись, они привезли только труп Грача, закопав остальных в общей яме, не обозначенной ничем. Убитого сбросили на обозрение у крыльца сельсовета, чтобы жители удостоверились, что главаря банды и самой банды больше нет, и чтобы разнесли эту весть по округе. Покормив жирных синеглазых мух с час, труп отвезли за околицу и там кое-как, не скрываясь и не особенно стараясь, закопали, зная, что ночью его всё равно откопают и перезахоронят неизвестно где. А потом по русскому обычаю сели помянуть недобрым словом наконец-то уничтоженных гадов, отметить завершение хотя и кровавого, но справедливого дела, а заодно и просто передохнуть от изнуряющей и опасной для жизни охоты за «лесными братьями». Бабка Ганнуся расстаралась свекольным самогоном, от одного запаха которого у Владимира «поехала крыша». Хорошо, что ему, собирающемуся в дорогу, нельзя было присоединиться к мирной компании, продолжающей воевать по-настоящему, а не так, как штабной подполковник – задней мыслью, а то бы не смог доехать до Вильнюса и на следующий день. Когда ястребки, радуясь нежданному празднику, выложили на стол убогую закуску в виде варёной бульбы, солёных и пожелтевших свежих огурцов, полунедозрелых помидор и некрупных очищенных луковиц, среди которых кучкой лежали чёрные сухари, сизые драники и сиротливый жёлто-прежёлтый кусочек сала, плохо очищенный от махорки, вот тогда-то Владимир позвал с собой Коробейникова и выбросил из кузова директорские ящики. В ящиках оказалось такое богатство, какого солдаты в жизни не видели и, уж точно, не пробовали: твёрдая копчёная колбаса, колбаски в смальце, сыр в целлофане, осетровая икра, шоколад, пятизвёздочный коньяк, различные консервы с неизвестным содержанием и многое другое, что не только есть, но и видеть было страшно. Ошеломлённые вояки с уважением и опаской поглядывали то на незнакомую жратву, то на шофёра как на владельца этой сказочной скатерти-самобранки, раскинутой его щедрой рукой. По такому случаю недолго сопротивлявшийся Коробейников созвал вселенский пир друзей советской власти, на котором главным героем был, конечно, Владимир, не успевавший краснеть и отговариваться от незаслуженных похвал. Подпитый старший лейтенант клятвенно обещал в случае чего защитить, как только появится в Минске, и по этому поводу выпросил адрес. Герой, уезжая, оставил всех в приподнятом настроении, сметающих со стола всё подряд: картошку с икрой, шоколад с огурцами, сыр с капустой, коньяк вперемешку с самогоном; все его уважали, любили, желали ровной дороги, здоровья, хорошей жены и ещё многого другого. Только старшина, крепко пожав руку, подпортил радужное впечатление от проводов, сказав на прощание:

- Ты хороший парень, у тебя настоящая русская душа.


- 11 –

В Вильнюс он добрался затемно, почти в восемь.

Из проходной торговой базы на шум автомобиля вышел сухопарый дед, обросший седыми волосами как старый пень мхом, с двустволкой за узкими плечами, скрюченными годами и лишениями. Владимир заглушил мотор, спрыгнул на землю, приятно ощущая её неподвижность и твердь, как моряк после длительного плавания, поздоровался:

- Здравствуйте.

- Здоров будь, - коротко ответил дряхлый сторож, подозрительно разглядывая ночного гостя не по возрасту ясными маленькими глазами под нависшими жёлтыми лишаинками бровей. – Что тебе? – Он вместо разговорной «ш» твёрдо и звонко выговаривал «ч».

- Хочу ящик свой забрать, - объяснил своё появление Владимир. – Оставили его мы с экспедитором у вас на проходной на хранение, пока ездили в Гродно.

Старик внимательно вгляделся в претендента на ящик, как будто мог вспомнить его лицо или определить по физиономии справедливость притязаний, но, не установив таким простым способом истины, попросил, сдаваясь:

- Счас, - снова твёрдо выговаривая букву «ч», - погодь, - и ушёл в караулку, поддерживая сползающую с приподнятого костлявого плеча двустволку. Вернулся, неся в скрюченных ревматизмом пальцах бумажку. – Так, - он обошёл вокруг машины, разглядывая номера на бортах и номерном знаке на бампере и сверяясь с бумажкой, - номер правильный. А как зовут, как фамилия экспедиторши? – задал он проверочный вопрос, радуясь возможности поприжать и помурыжить своей властью здоровенного парня.

- Каланчова Таня.

- Снова правильно, - разочарованно согласился бдительный охранник, вглядываясь в бумажку, плохо освещённую светом из окна проходной. – Бери свой ящик. Ты – нашенский, не местный?

- Ты тоже, наверно, нездешний, - как всегда, не ответил Владимир на неприятный вопрос.

- Как это нездешний?! – возмутился русский абориген в литовской столице. – Здесь русская земля, и город этот русский – Вильно, испокон веков его русские обустраивали и оберегали от немцев. Отседова они до Немана, а потом по Неману до моря, а там – до всяких-разных шведов-англичан русские торговые корабли водили. Моряцкий род Ивановых корнями в петровские времена уходит, а ты говоришь – не здешний! – не на шутку обиделся потомственный моряк с двустволкой, вынужденный на старости лет осваивать сухопутную каюту. Чувствовалось, что тема эта – чья здесь земля, и кто здесь местный – болезненна для него и актуальна. Владимир не стал подогревать чуждые ему национально-территориальные страсти и миролюбиво поинтересовался:

- Как же ты один справляешься с охраной такого большого объекта?

- А я не один.

- С собакой, что ли?

- Злее.

- ??

- Бабка у меня в помощницах, в обход ушла. Такая матерщинница, что если какого неосторожного вора-жулика обложит, то сразу насмерть.

Они дружелюбно рассмеялись. Владимир отнёс ящик с заветным приёмником в кабину и, попрощавшись с симпатичным русским коренным жителем Литвы, поехал на улицу Марцинкявичуса-Берии.

И вот он снова стоит у двери квартиры 6 на третьем этаже дома с колёсообразным окном мансарды и снова нажимает на белую звонковую кнопку в изящной бронзовой розетке, но на этот раз дверь почти сразу отворилась, а у позднего гостя от удивления вытянулось лицо. Перед ним в дверях появился скуластый парень с весёлыми серыми глазами и широкой дружелюбной улыбкой, примирительно протянувший ему руку там, на дороге, когда расхлябанный газик нахально пытался «обрезать нос» у солидного студебеккера при въезде в город.

- Ба! Кого я вижу! – воскликнул он, тоже удивившись неожиданной повторной встрече, сменив в ожидании объяснения широкую улыбку на сдержанную.

- Я уже был у тебя вчера, - не нашёлся ответить ничего другого ошарашенный Владимир.

- Марта говорила, что приходил брат. Так это ты? Привет, братишка! – хозяин заулыбался шире, радуясь казусной ситуации.

- Привет, - не удержался от улыбки и гость.

Они крепко, может быть, не по-родственному, но по-приятельски пожали друг другу руки.

- Заходи, а то разговаривать через порог, говорят, к ссоре. Ты зачем пришёл? – осторожно и необидно осведомился названый брат.

- Давай лучше выйдем, - предложил Владимир, не отвечая на вопрос, - а то у меня машина с ценным грузом, боюсь, кто-нибудь захочет проверить, что там плохо лежит.

Скуластый понимающе усмехнулся.

- У нас это могут. Тогда жди, я сейчас оденусь и выйду.

Когда он уселся в кабине рядом, Владимир, не теряя дорогого позднего времени, приступил к своему делу.

- Немчин Фёдор Фёдорович? Фриц?

- А ты? – тут же спросил тот, давая, однако, понять коротким встречным вопросом, что Владимир не ошибся.

- Тебе привет от Гевисмана, - не ответил Владимир и замолчал, ожидая реакции, по которой можно сообразить, как вести себя дальше.

- Выжил, значит, шеф, - скупо улыбнулся Немчин, то ли радуясь, то ли удивляясь, то ли досадуя на живучесть вербовщика, а убийца промолчал, не стал разуверять подшефного, опасаясь, что, узнав правду, тот не пойдёт на переговоры. – Кому теперь служит?

- Американцам.

- Точный выбор, - похвалил Фёдор. – Я всегда был высокого мнения о начальнике! Как он? По-прежнему хромает на левую раненую ногу?

Гевисман никогда не был ранен и никогда не хромал, но Владимир, сообразив, что агент проверяет его, рассмеялся, показывая тем самым, что разгадал подоплёку вопроса и нисколько не в обиде за начальное недоверие.

- Ты, наверное, с кем-нибудь его спутал, или у нас разные шефы под одной фамилией.

Рассмеялся и разоблачённый Немчин, дружески хлопнув испытуемого по плечу.

- Скорее всего, я спутал, - согласился он с первым определением надуманной ошибки. – Замнём для ясности?

- Замнём, - легко согласился Владимир.

- То-то меня в последнее время мучило предчувствие, что кто-то скоро должен появиться от шефа, - задумчиво произнёс Немчин, сам поражаясь точности ощущения. – И когда ты пришёл, я нисколько не сомневался зачем. Только удивился, что ты – это ты, - он снова рассмеялся, радуясь невероятным зигзагам случая. – Мудрый, ясновидящий Гевисман знал, что делал, когда замораживал агентуру здесь перед самым концом войны, понимая, что войны начинаются и кончаются, а разведка остаётся и нужна всем и всегда, а поражение – лишь временная заминка в её деятельности. Расчётливый шеф пришёл к американцам с нами как равный, а не как побеждённый и униженный. Тем более что и враг наш – большевистская государственная система – стал главным врагом и для бывших западных союзников СССР. Уверен, что Гевисман предвидел это, и не думаю, что станет работать под номинальным руководством и за деньги американцев только на них, в ущерб Германии. Скорее – наоборот, для её возрождения. Значит, я – с ним, меня уговаривать не надо, и работа мне нравится. Я – готов, но с одним условием.

- Каким?

- В диверсиях не участвую, только – разведка военных и военно-промышленных объектов. У нас был такой негласный договор с шефом, я просто напоминаю.

- Знаешь, тебе придётся об этом договариваться с резидентом, - огорчил Немчина Владимир.

- А ты кто?

- Я – всего лишь связник. Мне приказано расконсервировать некоторых из вас и передать резиденту.

- Жаль, - искренне посетовал Немчин. – Значит, можем больше и не встретиться, братишка?

- Мне тоже жаль, - не скрыл Владимир и своих «родственных» чувств.

- Долго ещё будешь здесь?

- Контрольный срок – начало ноября.

- Недолго, - задумчиво протянул «брат». – Сколько уже оживил?

- Ты – второй.

Им надо бы поговорить, а разговор не клеился.

- Кто первый?

- Мерзавец из мерзавцев, но талантливый. Прирождённая ищейка, за деньги и за страх работать будет.

Немчин вздохнул.

- Иногда до того устаёшь притворяться, что хочется разбежаться и башкой в стену. Или плюнуть на всё и уйти пешком в Германию. Ты что делал в войну?

- Работал старшим шифровальщиком в команде Гевисмана. У меня – высшая категория квалификации.

- Значит, и у американцев найдёшь такую же непыльную работёнку.

- Не хочу, - решительно отказался Владимир от блата.

Немчин внимательно посмотрел на него, стараясь понять, что скрывается за неприязнью к новым хозяевам – обида или нежелание работать в разведке?

- Давно оттуда?

- Больше месяца.

- Как там?

- Много разрушений, голодно, бледные неживые лица, толкучка, как здесь, - Владимир призадумался, припоминая Берлин, которого почти не видел, сидя в лагере для военнопленных. – Мне кажется, прошло так много времени, что я уже и не помню, что было там, и что видел здесь.

- Похоже?

- Да.

- Оставайся, переночуешь, - предложил вдруг против всех правил конспирации Немчин, - поболтаем всласть. Ты не представляешь, какое облегчение и радость высказать кому-нибудь всё, что думаешь, без оглядки и утайки, всё, что одолевает переполненную душу. Особенно теперь, после войны.

- Я знаю, - глухо ответил Владимир, не представляя себе, как бы он прожил так долго, всю жизнь, в одиночестве среди чужих по духу и обычаям людей, - но… мне надо обязательно быть в Минске сегодня.

- Не успеешь.

- Постараюсь.

- Не боишься ночью один?

- Сегодня я ничего не боюсь, - твёрдо заверил неуступчивый связник.

Немчин, сосредоточенный на внутреннем безысходном ощущении вновь надвигающегося одиночества, чуть-чуть рассеявшегося с появлением родственной души, не стал расспрашивать, почему Владимиру не страшно именно сегодня, тем более что сам никогда и ни при каких обстоятельствах своей агентурной деятельности не испытывал подлого страха, отнимающего волю.

- Мне от тебя надо получить отчётный документ, - извинительно произнёс связник, протягивая американскую печатную заготовку. Прочти и подпиши, если не возражаешь. Таковы требования новых хозяев.

Вновь завербованный агент рассеянно прочёл закладную своего тела и души, молча взял протянутый химический карандаш, заполнил бланк и расписался, поставив жирную дату.

- Я никогда не просил у Гевисмана денег, да он и не предлагал, но теперь, когда хозяева – чужие богатые дяди, я не прочь получить аванс, согласно графе в этой бумаге. Жить на зарплату после войны трудновато.

Владимир достал вещмешок, в котором лежали оставшиеся не истраченными пачки денег, спросил:

- Десять хватит?

- Чего десять? – не понял сразу бескорыстный агент, до сих пор работавший только за идею.

- Десять тысяч.

- Многовато, - растерялся Немчин от первого предложенного незаработанного гонорара.

- Бери, - настаивал американский кассир, - богатые дядюшки не обеднеют.

После того, как недолгая процедура оформления и передачи бумажных ценностей завершилась, Владимир положил руку на руку Фёдора.

- Прости за не получившийся разговор. У меня сегодня был самый тяжёлый и самый страшный день в жизни.

- Расскажи и полегчает, - попытался в последний раз задержать «брата» Немчин.

- Не могу. Не созрел ещё. Надо самому осмыслить.

Владимир снял с руки золотые часы, поразившие богатством дежурную в гостинице, протянул «родственнику».

- Возьми на память.

- Да ты что! – воскликнул Немчин, ошарашенный дорогим подарком. – Носи сам. Я тоже должен…

- В следующий раз, - прервал его даритель, решительно завёл мотор и протянул руку.

- Бывай… брат.

Немчин широко и признательно улыбнулся, крепко пожал протянутую мозолистую, не разведчицкую, руку, рывком, боясь нахлынувших сентиментальных чувств, выпрыгнул из кабины и захлопнул дверь. Когда же машина тронулась, вскочил на подножку и настойчиво попросил:

- Дай мне твой адрес в Минске.

Оба хорошо знали, что этого нельзя делать, но Владимир, не устояв, нарушил конспиративные требования и назвал свои улицу и дом, после чего добавил газу, заставив Немчина спрыгнуть с подножки.


Глава 2


- 1 –

В тот самый страшный для себя день Владимир вернулся в Минск почти в полночь. Он совершенно не помнил дороги и совершенно не заметил времени, тем более что часы остались у Немчина. В памяти запечатлелись только прыгающие по дороге зайцами огни фар и бегущие навстречу по обе стороны дороги враждебные кусты. Не запомнились ничем рано уснувшие, спрятавшиеся от житейских невзгод в темноту, забывшиеся в беспамятстве придорожные сёла. Вторую половину пути вообще ехал как автомат, на внутреннем автопилоте, изредка наблюдая за собой будто со стороны. Было довольно прохладно, но он не одевался, боясь, что, согревшись, расслабится и утеряет контроль над дорогой. Студебеккеру контроль был не нужен. Умная и сильная машина сама выбирала более-менее ровную дорогу, тормозила на ямах и убыстряла ход, когда появлялась возможность. Тяжёлый груз тушил тряску, ровный ход убаюкивал.

Танин дом был тёмен. Владимир настойчиво посигналил несколько раз, вызывая подполковника, но вышла запахнутая в старенькое пальтишко, из-под которого ярко белела ночная рубашка, соседка с непокрытой разлохмаченной головой.

- Разбудишь всех, чего рассигналился? – сердито выговорила она бестактному шофёру.

- Извините, мне нужен муж Травиаты Адамовны, - сказал, выходя из кабины, Владимир.

- Не добудишься. Они там втроём после шабаша дрыхнут так, что дом от храпа сотрясается. Если хочешь, буди.

Соседка вернулась в дом, Владимир за ней.

- Вот, - указала она, когда вошли, на дверь справа.

Толкнув дверь, Владимир отшатнулся, отброшенный сивушным угаром, перемешанным с не менее концентрированным запахом мужского пота, которые, однако, нисколько не мешали обитателям слаженно выводить в темноте затейливые рулады. Пошарив около двери, ночной гость нашёл выключатель и включил свет, заставив капеллу зашевелиться, прикрываясь руками от неяркой лампочки, скрытой в незатейливом матерчатом абажуре.

- В чём дело? Какого чёрта? – раздражённо спросил, приподнимаясь с кровати, подполковник, лежавший на ней в полной военной форме и даже в портупее, дав возможность Владимиру, наконец-то, разглядеть себя и сравнить с тем, какой рисовался в мыслях под впечатлением рассказов Тани. Оригинал явно проигрывал образу.

Отставной штабист оказался худощавым жгучим брюнетом среднего роста с мелкими правильными чертами лица и очень яркими красными и влажными губами, как будто воспалёнными от внутренней болезни. С такой статью и внешностью ему бы ни за что не дослужиться до генерала. Владимир даже обрадовался, что знаменитый стратег оказался внешне полной противоположностью крупной, ширококостной и русоволосой Тане, хотя это уже не имело никакого значения. Просто он вообще с необъяснимой внутренней антипатией, заложенной, наверное, в гены, и даже с некоторой брезгливостью относился к сухопарым, низкорослым и тёмноволосым мужикам, считая их чужими на северных холодных землях, пришельцами с южных азиатских степей. В том, что этот южный мужчина и северная Таня сошлись, Владимир видел грубую природную ошибку, которая… так и останется не исправленной. Разумом он, конечно, не придавал большого значения расовой теории нацистов, особенно в той её части, где утверждалось превосходство германо-скандинавской расы, но подспудное, внутреннее неприятие черноволосых азиатов, включая евреев, в какой бы степени они ни ассимилировались, существовало в нём само собой, без всяких теорий, будто было вложено богом, и перебороть божеское он не мог и не старался. Тем более что в жизни тёмно- и русоволосые сходились в любви или дружбе не так часто, и, если это случалось, то сразу бросалось в глаза.

- Извините, - обратился Владимир к подполковнику, - я привёз тело Травиаты Адамовны. Она убита в дороге лесными бандитами.

Подполковник недоумевающее уставился осоловевшими от пьянства глазами на вестника смерти и заторможено молчал, трудно переваривая неожиданное мрачное донесение. Потом с размаху плюхнулся спиной на кровать, будто сражённый страшным известием, добравшимся до трезвых глубин мозга, полежал так, стараясь, очевидно, понять случившееся, но, так и не осознав беды, резко поднялся, сел, удерживаясь рукой за край кровати, чтобы не свалиться набок, и закричал в бешенстве от вырвавшейся боли:

- Что ты мелешь?!! Кто ты вообще такой?!

С трудом сдерживаясь, чтобы не нагрубить, Владимир ответил:

- Я шофёр, с которым Травиата Адамовна была в командировке. На обратном пути из Гродно на нас напали бандиты… - И он пересказал почти всё, что было написано Коробейниковым в объяснительной записке.

Молча, сдвинув чересчур тёмные и густые брови к переносице, глядя насупленными глазами, застывшими в мольбе, чтобы всё услышанное было неправдой, подполковник выслушал короткую историю гибели жены и, когда Владимир кончил, потерянно произнёс, недоумевая:

- Как же так? Война ведь давно кончилась.

Владимир чуть не задохнулся от гнева, боли и безнадёжности: наконец-то, Таня добилась своего и вернула стратега с войны, но какой ценой!

С пола, где на расстеленных половиках и шинелях лежали двое, приподнялся, опираясь на локти, майор, смачно зевнул, облизал пересохший рот влажным языком.

- А всё потому, - профессионально прокомментировал он сообщение шофёра, - что, нарушая устав, они ехали без передового охранения.

- Поскольку дорога проходила через лесной массив, то одним передовым было не обойтись, - вступил в обсуждение проигранной тактической операции и второй лежавший, тоже майор, не соизволивший ради легко объяснимой ситуации поднять голову со свёрнутой телогрейки, - необходимы были и боковые охранения: нападение совершено с флангов.

- Тогда движение колонны пришлось бы резко замедлить, - не сдавался первый, - а это потеря времени, которая на марше…

- Отставить!!! – гаркнул подполковник на заднеумных штабных деятелей, привыкших измерять военные операции масштабными потерями на бумаге и не воспринимающих единственную смерть трагедией. Опомнившись от прошлых терзающих военных неудач, оттеснённых во тьму памяти свершившимся вдруг горестным настоящим, их начальник встал-таки с кровати, слегка качнувшись, и, сконцентрировавшись, пошёл на выход, бросив на ходу никому конкретно:

- Пошли.

Владимир пропустил хозяина и вышел следом, услышав позади себя чертыханье поднимающихся штабистов, сталкивающихся между собой и с редкой мебелью. Забравшись в кузов, он открыл задний борт, освободил русскую «домовину» от удерживающих ящиков и стал осторожно выдвигать наружу. Подполковник стоял рядом, наблюдая и не делая ни малейших попыток помочь.

- Я один не сниму, - сердито сказал Владимир, обозлённый офицерской праздностью бывшего начальника штаба, привыкшего к обслуживанию.

Тот тут же приказал:

- Мартынов, Хрусталёв, помогите, - но сам не сдвинулся с места.

Майоры неумело ухватились за край гроба и вразнобой потащили наружу, неуверенно переступая ослабевшими от алкоголя ногами, а Владимиру достался второй край. Так они и пошли в дом, сопровождаемые подполковником, и Владимир, напрягаясь, молил бога, чтобы те, передние, пятясь задом, не запутались в собственных ногах и не грохнулись, раскрыв гроб и вывалив Татьяну на себя. Но всё обошлось. В дверях своей комнаты траурную процессию встретила соседка, прижимая кулак к вздрагивающим губам.

- Таня?! – спросила утвердительно у Владимира. Он молча кивнул, и тогда она бросилась открывать дверь в любимый дом соседки, освободила стол от бутылок, стаканов и объедков, выдвинула гробовой постамент на середину, помогла подруге удобнее разместиться на нём и застыла рядом в скорбном ожидании встречи.

- Открывай, - снова никому приказал подполковник, убеждённый, что всегда найдётся кто-то для выполнения его распоряжений. Естественно, что пришлось это делать младшему по возрасту и званию. Он взял топор, принесённый женщиной, и, вскрыв крышку гроба, осторожно опустил её рядом со столом. Ожидавшие увидеть труп с удивлением уставились на копну сена, занимавшую, казалось, весь гроб с верхом. Владимир осторожно снял сено сверху, сбросив под стол, отчего в комнате остро запахло луговыми травами, освободил Таню и с облегчением увидел, что она не пострадала от тряской дороги, и даже бело-красное полотенце, прикрывавшее лицо, осталось на месте. Настала очередь подполковника. Он подошёл к гробу, убрал, готовясь к главному, ещё несколько оставшихся травинок, нерешительно протянул руку к полотенцу, медленно отвернул его и… отшатнулся, увидев незнакомое бледно-восковое лицо жены с бордово-фиолетовыми пятнами, лёгкой улыбкой, которую не одолела даже смерть, и одним распахнутым настежь зелёным глазом, внимательно глядящим прямо на непутёвого мужа. Если бы не уродующие синяки на лице и неестественно открытый глаз, она в селянской бело-красной полотняной одежде и с такой же перевязью на голове, лежащая в пахучем сене, была бы похожа на сказочную спящую царевну, которую должен разбудить храбрый и красный суженый. А он, чёрный, неуверенно протянул дрожащие пальцы к помутневшей зелени и, долго не решаясь, боясь промазать, закрыл глаз, и царевна, не просыпаясь, окончательно умерла, вызвав судорожные, едва сдерживаемые, рыдания подруги. Больше Владимир ничего не видел: он бежал, боясь укоряющих вопросительных взглядов, а ещё больше – вопросов о том, как всё случилось, что он-то жив и невредим.


- 2 –

На торговой базе, когда Владимир поставил машину внутри, недалеко от проходной, и собрался уходить, сторож-вахтёр, увидев по бледному осунувшемуся лицу шофёра, что тот беспредельно устал, спросил:

- Далеко домой?

У него была необычная русая борода, пожелтевшая на конце, и такие же длинные и светлые усы и волосы, выбивавшиеся из-под шапки с торчащими в стороны наушниками и воротника стёганой телогрейки.

- Порядочно, - устало ответил Владимир, и ноги, услышав нерадостный ответ, онемели, не желая двигаться.

- За полночь уже, темно, на улицах неспокойно, пока дойдёшь – до утра всего-ничего останется. Оставайся у меня.

- А вы?

- Мне всё равно ревматизм не даст ни посидеть, ни полежать, только и отпускает в ходьбе. Так что лежанка в полном твоём распоряжении. Пойдём, напою целительным чайком, до утра часа три-четыре покемаришь – и то ладно.

Владимиру и самому не хотелось идти домой, встречаться с Сергеем Ивановичем, снова бередить успокоившуюся память, что-то рассказывать невпопад, объяснять, оправдываясь. Сил ни на что не осталось, хотелось только одного: спать и спать. А утром пусть то, что случилось, представится страшным сном.

В тёплой вахтёрке, нагретой печкой-буржуйкой, сторож разделся и молча принялся за приготовление фирменного чая, а гость, присев на твёрдую лежанку, прикрытую слежавшимся ватным матрацем и старым, но чистым суконным одеялом, бездумно наблюдал сквозь туманившую усталость за гостеприимным хозяином.

- Готово.

По тесной каморке поплыли приятно дурманящие запахи трав и цветов, расслабляющие душу, кружащие голову и наполняющие тело подъёмной лёгкостью.

- Вот и мой травничок. Попьёшь на ночь, и будет твой сон таким крепким и беззаботным, что и трёх часов хватит выспаться.

Кустарь-траводел достал с самодельной полочки в углу, прикрытой белой бумагой с выстриженным по краям затейливым узором, две фарфоровые чашки – уже это стало приятной неожиданностью, поскольку обычно русские хлещут чай из больших обжигающих жестяных кружек, реже – из массивных гранёных стаканов – протёр внутри салфеткой, а не пальцем или простым дуновением, как принято здесь, достал из-под крышки стола, где была устроена потайная полка, старинный медный чайник, натёртый до блеска и укутанный в большое мягкое полотенце, да ещё и в широкий шерстяной шарф, и, перекрестившись в угол на висевший сигнальный фонарь с оплавленной потухшей свечой, не торопясь, бережно налил в чашки дымящийся жёлто-зелёный нектар, а рядом выложил аппетитные масляно-жёлтые бублики, нанизанные на красную тесьму.

- Приступай, пока не ушёл весь дух.

- Что здесь? – спросил ночной дегустатор, бережно поднимая за тоненькую ручку изящную чашечку, с выпуклых боковин которой приветливо кивали нежными ярко-синими лепестками колокольчики в обрамлении зелёных острых листочков.

- Вся божественная сила ягод и трав: шиповника, земляники, боярышника, костяники, калины, малины, черники, смородины, вишни, пустырника, василисника, зверобоя, душицы, чабреца, мяты, цикория и ещё чего-то, сразу и не вспомню. Нравится?

- Ещё бы! – искренне похвалил Владимир. Травяной чай и вправду был необычайно вкусным и притягивающим. Особенно приятен был букет запахов, проникающий через нос до самого нутра, расслабляя всё тело и успокаивая душу. Уже с половины чашки гость размяк и обессиленно вспотел. Прихлёбывая не торопясь, растягивая удовольствие, он, прищуриваясь от лёгкого пара, поднимающегося из чашки, исподтишка рассматривал ещё сравнительно молодого сторожа. Хотя по морщинистому дублёному лицу, почти полностью спрятанному в зарослях свободно росших волос, определить возраст хозяина было сложно, но по крепкой кряжистой фигуре с широкими прямыми плечами и ладонями-лопатами можно было предположить, что ему нет и пятидесяти. Обычно же здесь сторожили дряхлые старики и бабы.

- Что разглядываешь-прицениваешься? Не девка, - дружелюбно попенял травник, заметив внимательный взгляд шофёра.

Тот смутился, покраснел добавочно к внутреннему жару, но ответил правдиво:

- Вы больше похожи не на сторожа, а на деревенского священника из глухого села со старинным деревянным храмом.

Псевдосвященник удовлетворённо улыбнулся, и только в серых глазах его, почти завешанных седыми бровями, промелькнуло что-то серо-стальное, острое, как выход блестящего стилета из рукоятки-ножен.

- А я и есть священник, поп-расстрига, слыхал о таких?

- Нет, но по смыслу второго определяющего слова можно предположить, что это священник, уволенный со службы.

- Не только уволенный с церковной службы с запрещением богослужения, но и лишённый права на защиту церковью перед богом, по сути – отданный во власть дьявола.

- За что же вас так?

Сторож помолчал, соображая, стоит ли отвечать любопытному шофёру.

- Тебе, однако, отдыхать надо, поздно уже.

- Я всё равно не засну, день был тяжёлый, голову давит.

- Давай тогда ещё по чашке выпьем, - отлучённый от церкви и отданный дьяволу снова развернул укутанный медный антиквариат и оживил фарфоровые колокольчики. – А выгнали меня из церкви за самое что ни на есть паскудное дело – за нарушение заповеди «не укради», или по-простому – за воровство.

Владимир, не очень устойчивый в отношениях с богом и, тем более, с самозваными служителями его на земле, рассмеялся.

- Если за это наказывать, то церковь останется вообще без верующих, да и без священников, я думаю. Вряд ли найдётся такой, кто может похвастаться, что никогда в жизни не присвоил чужого.

- Да, ты прав, праведников на земле не стало. Думаю, их никогда и не было, а тех, о которых знаем, сделала церковь задним числом из корыстных побуждений, для собственного прославления. Ты заметил, что в святках все праведники-святые обязательно священники или монахи? Вот и выходит, по-церковному, что святость приобретается не через человекоугодные дела, а через усердие в богослужении, в молитвах и служении церкви и иерархам. Это главный церковный обман, которым церковь сама себя разрушает, отделяясь от верующих в бога. А воровства в её лоне хватает, знаю об этом не понаслышке. Все они там давно служат надвое: и богу, и дьяволу, но только не людям, не зря сплошь пузатые и вальяжные.

Сторож усмехнулся, аккуратно допил чай, так же аккуратно отставил чашку, снова перекрестился на лампу, очевидно, поблагодарив бога за пищу и мысленно покаявшись в крамольных словах.

- И меня бы простили – я вернул украденное. Наложили бы епитимью, и дело с концом. Но украл я то, что до меня было выкрадено, и настоящие воры не хотели моего прощения. Слушаешь? Или ляжешь уже?

- Нет, нет, рассказывайте, - попросил Владимир, боясь остаться наедине со своими не божескими мыслями, убегающими в прошедший день.

Церковный вор с кряхтением выпростал из-под стола ноги, энергично растёр твёрдыми ладонями широкие колени, сидя посгибал ноющие конечности, проверяя на работоспособность после принудительной разгонки застоявшейся венозной крови и, вздохнув, как будто заставляли силой, начал рассказ о своём падении.

- Ты опять же прав в предположениях обо мне, правда, с точностью до наоборот. Был я всего лишь пономарём в нашей неказистой деревянной церквушке, почерневшей и покосившейся от времени, с одним надтреснутым колоколом, который тоскливо созывал стареющее лапотное население захудалой деревушки, затерявшейся среди речушек, озерков и болотин низинной берёзовой Рязанщины. Священником был у нас чисто громила, разбойник с большой дороги, здоровенный мужчина, весь заросший цыганским смолистым курчавым волосом, с красной рожей, никогда не меняющей цвета, ни зимой, ни летом, ни днём, ни ночью, потому что батюшка дружил очень с зелёным змием, а ещё был страстным до самозабвения рыбаком. А эта болезнь отнимает и всё время, и весь разум, так что частенько приходилось проводить службы мне и даже принимать исповеди, быть, так сказать, ухом для бога. Ничего, наши деревенские не жаловались и даже поощряли, потому что иерарх по занятости своей всё делал впопыхах и в раздражении, поторапливал и верующих, и себя, и бога, где уж тут умиротвориться страждущей душе.

У деревенского фальшивосвященника была своеобразная и неприятная манера рассказывать, глядя мимо слушателя, только изредка просверкивая его из-под лохматых бровей колючим пронизывающим взглядом тёмных глаз, проверяя и оценивая, как тот воспринимает услышанное: верит или сомневается, внимателен или рассеян, снисходителен или скептичен. От этого короткого взгляда исподтишка сердце насторожённо обмирало, и рвалась нить повествования, излагаемого без всякого выражения в голосе, монотонно и сосредоточенно, как будто всё, о чём говорилось, не было пережитым, а было давно затверженным и многократно заученным до последнего слова.

- Естественно, что всех прихожан, в большинстве – прихожанок, я знал не только в лицо, но и по одёжке, которая не менялась с годами – она надевалась только в церковь – и потому сразу же приметил двух новых верующих. Да и нельзя было их не заметить. Они, словно две Марии спустились с небес, выделялись ангельскими белыми ликами среди деревенских задубелых глупых и бесчувственных тёмных рож. У обеих были одинаковые белоснежные мягкие кружевные платки, частично перекрытые верхними плотными чёрными, резко оттеняющими выступающую белизну кружевной оторочки, и лица с неземными огромными страдальческими голубыми, как ясное небо, глазами. Одна – постарше, то ли молодая мать, то ли старшая сестра, а вторая – совсем тростиночка, колеблемая даже лёгким ветром, с алыми пятнами на бледных щеках.

Сторож неторопливо, размеренно достал потаённый чайник, высвободил слегка позеленевший носик, подлил себе немного в чашку, аккуратно отхлебнул спрятанными в желтоватых грязно-пегих зарослях губами, почмокал-посмаковал и спросил:

- Не куришь?

- Нет.

- Вот и я – нет. Порой кажется: закурил бы – легче стало бы жить. Но смолоду не приучился, потом сан не позволял, а теперь и привыкать не ко времени. Правда, однажды попробовал, да чуть нутро не вывернуло наизнанку. Больше не захотелось. Чайком вот взамен балуюсь. У каждого свой наркотик, уводящий от повседневного жизненного мытарства.

Он ещё отхлебнул своего фирменного наркотика и, повременив, возвращаясь мыслями в прошлое, продолжал:

- Потом я у баб узнал, что это у неё на щеках отметины скорой смерти, что они сёстры, почти сироты, потому что родителей арестовали, а их выгнали из дома на улицу. Они нашли приют у местной тётки Серафимы, сестры матери, очень набожной женщины, которая и привела их в церковь, чтобы просили защиты и помощи у бога, а больше было не у кого.

Он снова потёр ладонями ноющие колени, глубоко вздохнул, так, что зашевелились усы, снова взялся за кружку, но, критически посмотрев внутрь и не удовлетворившись остывшим витаминным зельем, отставил.

- Тогда-то и случилась у меня первая размолвка с богом. Тщетно я в долгих ночных молитвах допытывался, зачем он убивает только-только нарождающуюся безвинную красоту будто бездушный мерзавец, прости господи, который походя рвёт ещё не до конца распустившуюся розу и тут же бросает на пыльную жаркую дорогу, где ей суждено в муках зачахнуть и засохнуть, не одарив никого красотой и свежестью.

Сторож даже слегка разволновался, припомнив напрасные молитвы, и чуть-чуть повысил голос, по-прежнему глядя мимо Владимира.

- Зачем взвалил на хрупкие, почти детские плечики, на неокрепшую душу неимоверные испытания, которые не под силу и умудрённым житейским опытом старикам, зачем призывает к себе так рано?

Бывший пономарь осуждающе крякнул, недовольный неоправданным выбором того, кому обязан был служить беспрекословно, но тут же взял себя в руки, помолчал, очевидно, раскаиваясь в несдержанности, отхлебнул отставленный было чай, поморщился, поднялся, с трудом разгибая отчётливо заскрипевшие и защёлкавшие колени, открыл дверь и выплеснул драгоценный напиток в темноту.

- Пока я безуспешно пытал бога, она и сама решила проложить к нему дорожку через покаяние. Как-то после большой субботней службы перед «петровками» попросилась у батюшки на исповедь. Тот недовольно скривился, полагая, что уже отработал своё вседержителю, а дома ожидал обильный обед с запотевшей бутылью, заткнутой свежей капустной кочерыжкой. Здоровый физически и духовно, батюшка никогда не замечал и не чувствовал у своих овец ни телесной боли, ни душевного надлома, но отказать новенькой, какой-то неземной по виду, не тутошней, не посмел и молча, сокрушённо и досадливо, махнул лапищей, которой не крестить младенцев и не отпускать грехи, а давить медведей за глотку впору. Однако, именно такого бугая, обжору и выпивоху любили местные, особенно бабы, и гордились своим попом, искренне считая, что раз такой – большой и здоровый, то и богоугоден, а значит, через него скорее и надёжнее можно договориться с богом, достучаться до него со своими нескончаемыми просьбами.

Сторож усмехнулся, то ли соглашаясь с односельчанами, то ли насмехаясь над их грубой меркантильной наивностью.

- Пошла она – не то слово! – поплыла, словно тень над землёй, в исповедальню, а я подсунулся к недовольному божьему посреднику и смиренно прошу: «Дозволь, батюшка, я за тебя, утомившегося, приму грехи девицы?». Он встрепенулся, посветлел лицом, отвечает с готовностью: «И то! Какие там грехи? Так, наверное, преходящие девичьи слёзки-горести, лёгкие обидки на парней и подруг да незлобивые обманчики родителев. Иди, брат мой, успокой незрелую душу, а то я в раздражении могу ненароком и напугать дитятко». И споро ушёл к себе, пока я не передумал. А я так же споро, пока грешница не вышла из исповедальни, притомившись в ожидании, и не обнаружила подмену, пошёл к молодой душе, страждущей обновления, и к совсем не молодому настоящему горю. Как ты? – обратился бывший исповедник к неожиданному ночному слушателю. – Ещё не притомился?

- Нет, нет, - ответил Владимир, боясь, что если сторож умолкнет, его снова захватят давящие, изнуряющие воспоминания о прошедшем дне, - рассказывайте.

Сторож снова растёр колени и продолжил рассказ о своём грехопадении.

- Ладно, коли охота – слушай. Несмотря на крупную разбойничью натуру, голос у нашего батюшки был не ахти, с моим схож, и я надеялся, что она, не видя исповедника, не откроет обмана. Забрался в келейку, сотворил рядом с ней, отделённый тонкой стенкой, решётчатым окошком и полутьмой, а скорее, пробормотал кое-как молитву-пароль, чтобы бог повернул к нам всеслышащее ухо, и спрашиваю, а у самого сердце колотится так, что боюсь, услышит: «Поведай, дщерь, о своих прегрешениях, облегчи душу перед богом, уповая на его милость». И голос мой пресёкся. «Я и сама не знаю, не ведаю, батюшка», - отвечает слабым дрожащим голоском как у невидимой птицы, тоскующей на вечерней заре, - «в чём провинилась перед богом, за что он наказал меня так, что таю в хвори не по дням, а по часам. Помоги мне, примири с господом, заступись, ошибся он в своём ожесточении, не туда направил смертную стрелу наказания». Слышу, плачет почти навзрыд, сдерживая рвущуюся из больной груди тоску, слов нужных связать-найти не может, чтобы поверил небесный исповедник. «Нет», - убеждает и его, и меня, - «на мне грехов тяжких, таких, чтобы лишать жизни, предавать медленной и жестокой смерти. Нет! Я хочу жить! Ой, как хочу, аж выть хочется от обиды и страха. За что? Я и не жила ещё, не любила, ничего не видела, зачем я, неопытная, богу? Пусть оставит здесь, даст здоровья родить дочку, вырастить её, тогда пусть забирает, я сама помогу. Но только не сейчас! Не хочу-у-у!!!». И она горько зарыдала там, за перегородкой, и мои глаза заволокло слезами, а сердце всё больше и больше теснила злоба на божью несправедливость. Говорю ей, ненавидя себя больше, чем главного виновника, словно вступил с ним в грязный сговор: «Не плачь и не убивайся так, отроковица, не гневи господа нашего, который, любя тебя больше всех чад своих, наложил тяжкое испытание. Молись истово и терпи, и отец наш небесный смилостивится и, видя твоё послушание и веру, исцелит, убедившись в небесной крепости». Твержу успокоение, а сам грешно думаю: «Чёрта с два!». И добавляю ещё одну обманчивую пилюлю: «Может быть, проверка в юдоли земной тебе уготована как экзамен перед вознесением в ангельский чин в небесной свите владыки. Терпи и помни, если истинно безгрешна, всё, что случается с тобой, всё к лучшему, к душевной свободе и божьей любви и благодати». Больше мне нечего было сказать, и она, не удовлетворённая моим елейным успокоением, замолкла, часто и коротко всхлипывая. Ты как с богом? – неожиданно поинтересовался у Владимира, отвлекаясь от воспоминаний, отлучённый от церкви и разочаровавшийся в ней и в справедливости высшего судьи дьячок-расстрига. – Комсомолец, наверное?

Владимир ответил не сразу. У него тоже были непростые взаимоотношения со всевышним, тоже были достаточно весомые претензии к нему за все те испытания, которым подвергся в послевоенные месяцы. Он тоже засомневался, что живёт под богом, а не препоручён дьяволу. Правда, судьбоносный покровитель в трудные минуты, порой в безвыходных ситуациях, всегда приходил на выручку, и потому верилось, что и дальше в беде не оставит, вызволит из любых передряг, подстроенных порученцем, и, в конце концов, вернёт на родину.

А тот, о ком они с расстригой вспомнили всуе, давно прислушивался к еретической истории своего бывшего служки на земле и, уловив смятение в душе подопытного, удовлетворённо хмыкнул, вызвав сухой гром с ясного звёздного неба. Потом подтянул к себе тоненькую пока папочку с личным делом того, о ком в хлопотах часто забывал, подвергая подопечного смертельной опасности, но, к счастью, вовремя спохватывался, каждый раз теша себя надеждой, что опыт с заменой души удастся. Тем более что подопытный после каждой встряски ощутимо поддавался, и скоро будет о чём отчитаться на сессии небесной академии, посрамив скептически настроенный сонм, не очень чтущий своего президента.

- Пока общий язык находим, но с трудом.

Если бы сторож не был, хоть и бывшим, но, всё же, священником, Владимир, наверное, отделался бы общими словами или ответил по-комсомольски, а сейчас сказал правду.

Опальный дьячок помолчал, осмысливая неопределённый ответ, не раскрывающий глубины веры шофёра, потом поднялся, походил по тесной сторожке, всё так же не глядя на нежданного ночного гостя, почему-то располагающего к душевным откровениям, снова осторожно присел, щёлкнув ревматическими коленями, и раздумчиво протянул:

- Да-а-а… Многолик, однако, создатель. И в каждом из человеков – его отражение. Будешь дальше слушать?

- Обязательно, - подтвердил Владимир. – Вы же ещё ничего не рассказали.

- Ладно. «Что лекарь-то говорит?» - спрашиваю у неё не по канону, а по-житейски, чтобы только как-то утишить хлюпанье носом в безнадёжности за перегородкой. «В Крым мне надо», - отвечает, успокаиваясь от простого вопроса. – «Только в тамошних санаториях смогу, может быть, выздороветь. А у нас с сестрицей денег нет даже на дорогу. И не будет никогда!» - и снова захлебнулась в безудержных рыданиях. – «Тётка говорит, никакие врачи не помогут, если не покаешься, и боженька не сподобится простить грехи. В чём мне каяться? Один только есть грех: не хочу умирать, и в нём не раскаиваюсь. Прости, батюшка», - хлопнула дверцей и, плача, убежала. А я, утирая свои слёзы, перешёл к иконостасу и пал на колени, умоляя вершителя судеб заменить несчастной безвинной царство небесное на Крым, но истовому молению мешала сторонняя мысль: где раздобыть проклятущее изобретение дьявола. Не надеялся на божью помощь, но и сам ничего не сумел придумать. Вот и мне сейчас надо бы туда со своими ногами, - на время отвлёкся сторож от печального рассказа, - да всё та же причина мешает. Дождусь, что сгибаться перестанут. – Стрельнул из-под кустистых бровей на слушателя, проверяя достаточно ли тот внимателен ещё, и продолжал: - А ведь помог милостивец-то! Помог! Но как! – он тихо, ехидно и еле слышно рассмеялся в чуть дрогнувшие усы. – В тот же день, вечером, в сумерках уже, приехали к батюшке с Рязани на двуколке протоиерей и дьякон – старые дружки по рыбалке и по пьянству. Приехали не просто так, а привезли в подарок нашей церквушке небольшую икону богородицы с богатым окладом, украшенным чернёным серебром. Особенно прекрасным было покрытие из ажурного серебра с крупным накладным крестом, который Мария держала в руках, благословляя верующих и скорбящих, а на концах креста сияли голубовато-фиолетовым светом предвечерней зари небесно-прозрачные аметисты. Они так и переливались, улавливая малейшие лучики солнца и свечей, и были оправлены в чудные серебряные розеточки. Лик святой, несмотря на древность иконы, был так же чист и ясен, как камни, обещая каждому страждущему спасение. Ты в церкви-то был хоть раз? – спросил вдруг сторож Владимира.

- Был, - не сразу ответил тот, вспомнив строгое внутреннее убранство протестантской кирхи, в которую редко, по большим праздникам, захаживал, повинуясь Эмме, и где, конечно, никаких икон не было. Он их никогда не видел, если не считать безобразных досок с неясными, неестественными, еле видимыми лицами святых, что были в доме тёти Маши. Сторож уловил заминку в ответе и по тому, как мимолётно взглянул на Владимира, тот понял, что ему не поверили, решив, что комсомолец слукавил, стыдясь правдивого признания.

- Я, как увидел её, сразу сообразил, где добыть нужные для Крыма деньги. И сердце, возрадовавшись найденному выходу, забилось сильно и ровно, словно скинуло путы ненавистные, и всеми униженный раб господень, мытарь, переродился душой в свободного разбойника.

Экс-пономарь выпрямил спину и улыбнулся, вспомнив о внезапном озарении, оживившем постылую сумрачную деревенскую жизнь в скучном однообразном служении богу и пьяному священнику.

- Шепчу, еле раздвигая улыбающиеся губы: «Спасибо тебе, господи, за подсказку, за испытание, которому ты решил меня подвергнуть в ответ на мои просьбы о деве. Но сразу предупреждаю: я его не выдержу. И не хочу выдержать. Прости, если сможешь, нерадивого слугу грешного за мысли тёмные и за дело богопротивное, которое замыслил и обязательно сделаю. Я сам сознательно закрываю врата райские и отдаю душу дьяволу. Прости. Любовь земная одолела любовь небесную». Тут меня с дерзкого покаяния сбил толчок в спину и сердитый окрик батюшки: «Спишь, нечестивец, что ли? Неси гвоздь и молоток, дабы достойно укрепить в ризнице среди святых сей дорогой лик нашей заступницы». Я даже впервые чуть не окрысился на него, но сдержался: не пришло ещё время моей полной душевной свободы. Когда после долгого избирания Мария, наконец, обрела новое место, ярко выделяясь среди сразу потускневших ликов небесных сородичей, дьякон достал из внутреннего кармана охотницкой куртки сложенную вчетверо бумагу, развернул и подаёт батюшке: «Подпиши, отче, дарственную, чтобы и ты мог объяснить, где взял драгоценность, и мы отчитаться, куда девалась. Церковные дела пуще мирских требуют порядка. Тут и описание дара есть, и перечисление серебра и каменьев, дабы ничто ненароком не пропало. Теперь ты в ответе за реликвию, с тебя спросится за утрату и здесь, на земле, и там, на небе. Береги как зеницу ока, пусть висит неприкасаемая ничьими дланями. Мы с протоиереем подписали, теперь и ты утверди дар, да ещё пусть кто-нибудь из сельских уважаемых людей засвидетельствует». Батюшка враз стих, видно, разонравился дар, закреплённый не божьим словом, а казённой бумагой, но… отступать нельзя. Вздохнул, затвердел лицом, прочитал внимательно запись, поглядел на икону долгим взглядом, словно сравнивая запись с тем, что есть, и подписал – я успел подать ему чернила с ручкой. Надо пояснить, что батюшка давно положил глаз на богоматерь со сверкающим крестом, не раз выпрашивал у дружка, будучи гостем в Рязани, но тот всякий раз отнекивался, отшучивался, и вдруг привёз сам и бумагу изготовил. Что-то с этим дарением было не так. Внезапное дорогое приобретение и, особенно, заранее подготовленный документ настораживали даже простодушного деревенского верзилу, и батюшка начал полегоньку мрачнеть, беспокойно оглядываясь на меня. Но мне нечем было ему помочь, нечем унять сомнения. Для меня главным было то, что она есть, здесь, и до неё можно дотронуться. В конце концов, отринув невесть откуда взявшееся беспокойство, батюшка решил, что всё в руце божьей, но на всякий случай и на меня положил ответственность, поднеся к моему носу кулак-кувалду и предупредив: «Шкуру спущу!». Потом миролюбиво – он был отходчив – добавил: «Зови председателя», - имея в виду ещё одного своего закадычного дружка-рыбака и собутыльника – председателя сельсовета. «Коммунист?» - интересуется протоиерей. «А как же», - отвечает неразборчивый в дружбе священнослужитель, - «ему иначе нельзя. Еще и секретарь партячейки из четырёх человек, а заодно и секретарь комсомола». «Антихрист, триедин в одном лице», - брезгливо и мрачно определил приезжий, не ведающий местных привязанностей между людьми, но возражать против свидетельства тройного безбожника не стал. «Не пойдёт», - встрял я, лишив важный документ подписи важного начальства, - «не сможет». «Это ещё почему?» - взъерепенился наш рыбак. «Запой у него», - отвечаю смиренно, вслух выставляя в неприглядном свете и власть, и дружка иерея, - «ещё с неделю ничего не сможет». Выругался батюшка, не сдержавшись, по матушке, а протоиерей успокаивает: «Чёрт с ним, пусть пономарь подпишет, и делу венец». Что я с удовольствием и сделал.

Сторож-пономарь поднялся, снова отчётливо щёлкнув застуженными коленными суставами, прошёлся туда-сюда по вахтёрке.

- Что-то я сегодня себя не узнаю – разболтался не в меру. Наверное, старость одолевает, душа облегчения требует, освобождая память от отболевшего.

А Владимир вспомнил Сашкину электромагнитную теорию души и даже зримо представил, как освобождающиеся душевные волны отсоединяются от сторожа и улетают прочь, а некоторые притягиваются к Владимиру, нащупывая свободное место, и от этого стало неуютно, неприятно и тревожно.

- Теперь, пока не кончу, не уйду, придётся тебе дослушивать. Себе-то я долгую ночь укорачиваю, а тебе – короткую.

- Ничего, в следующий раз высплюсь, - успокоил Владимир. – Да и нет у меня сна.

- Тогда слушай ещё.

Сторож не стал садиться, а, прислонившись одной лопаткой к стене и по-прежнему глядя мимо Владимира, в угол, продолжил долгую, как оказалось, повесть о своём грехопадении.

- После тягостной и напряжённой процедуры оформления бесценного дара вся троица с облегчённым шумом подалась в очистительную баню. А я, твёрдо уверенный, что парное омовение, перемежаемое нырянием в недалеко расположенную прудовую иордань и возлиянием хмельного квасного елея, продлится не менее трёх часов, не мешкая, запряг в лёгкую бричку батюшкиного мерина, зажиревшего от безделья как у Христа за пазухой, вывел его, недовольно фыркающего и упирающегося, за ограду в скрывающую тень уснувших разлапистых лип, а сам направился, отгоняя одолевающие страхи и сомнения, в наш зачуханный и прогнивший от ветхости храм, не достойный хранить прекрасный лик новоприобретённой девы. Внутри храма горела только одна лампада, освещая привыкающую к новому месту Марию, и мне показалось, что даже улыбка у неё стала жалкой, удручённой и в чём-то виноватой. Наверное, знала, зачем я пришёл, и виноватилась за меня, за то, что вынужден нарушить её сияние и благость. Пал я перед ней на колени, вскрикиваю со слезами: «Прости, заступница за сирых, убогих, недужных и скорбящих. Тебе ли жалеть о ненужных каменьях, которыми спасена будет любящая тебя и чистая как горний родник безвинная душа. Прости, родимая!» Кричу, а сам думаю: зачем лишние слова? Всё и так ясно и для неё, и для меня. Да, видно, так устроен русский человек, что прежде, чем напакостить, обязательно прощения попросит. И с тем решительно поднялся, вытащил из рукава спрятанное ранее на конюшне острое шило и, перекрестившись, выковырял аметисты в дрожащую от стыда и страха ладонь. Они на удивление легко выпали из серебряных розеточек, будто уложены были недавно, торопливо и неумело. Последняя сторонняя мысль, однако, не удержалась в голове, не до неё было, надо было спешить, пока иереи услаждали свои жирные телеса. Ссыпал я фиолетовую искристую ясень в платок, завязал наикрепчайшим узлом, спрятал на груди, прихлопнул для надёжности ладонью и побежал к ожидавшему мерину.

«Необъятна и непредсказуема русская душа», - думал, слушая дьячка, Владимир. – «Только русские понимают, что это такое: злой добряк и добрый злодей». Начавшая было одолевать сонливость пропала. Он даже забыл о тяжелейшем дне, неподдельно заинтересованный необычным преступлением, совершённым не ради наживы, а для спасения жизни девушки. «Не укради» - учит одна из главных божьих заповедей. А тут не только кража, но вдобавок отягощённая тем, что совершена служителем церкви, в божьем храме, и ограблена, к тому же, особенно чтимая русскими божья матерь. Есть ли этому оправдание и прощение? Даже если оно совершено для спасения жизни человека? Вправе ли человек даже в малом ущемлять священную душу в угоду земной? Владимир не знал и никогда не задумывался над этим. Ему и в голову бы не пришло что-либо взять из храма, что одинаково принадлежит всем и богу. Всевышний слишком доверчив и милостив к русским как к непослушному, своенравному, но любимому дитяти.

- Дороги не помню. Помню, что, нещадно погоняя мерина, ополоумевшего от необычного обхождения, постоянно оглядывался, опасаясь увидеть за оседающей пылью нагоняющую двуколку. Но бог миловал. Почти затемно въехал в ближайший городишко, прилепившийся к большаку и железной дороге. Остановился у небольшого дома без ставен с выцветшей синей вывеской с посеревшими белыми буквами: «Часовая мастерская». Тёмные окна были занавешены, высокие ворота и входная дверь на запорах, а за ними злобно заливалась тоненьким беспрерывным колокольчиком мелкотелая шавка. Не обращая внимания на её недовольство, я долго стучал в дверь, потом в окно, пока в нём не дрогнула белая с россыпью голубых цветочков занавеска и поверх её не выглянули чьи-то тёмные глаза. Дверь, наконец, приотворилась, и в узкую щель выскользнула тощая фигура хозяина с всклокоченными серебристо-чёрными кудрявыми волосами, в застиранных жёлто-белых подштанниках, в старых, сношенных на один бок, галошах и в почти разлезшемся от ветхости сером пуховом платке на узких съёженных плечах. «У вас срочно сломались часы, и вы не знаете время?» - спросил он гнусавым заспанным голосом, недовольно кривя горбатый нос и толстые красные губы. – «Мы – бедные люди и рано ложимся спать, чтобы лишний раз не кушать, а вы разбудили, и у вас, наверное, есть очень неотложное дело до бедного еврея?» - продолжал бубнить мастер, пытливо всматриваясь в меня чёрными живыми глазами. - «Я смотрю – вы не местный?» - догадался он, увидев запалённого мерина, обиженно и часто мотающего головой. Я знал, к кому стучался. Мужики наши, обсуждая по-пьяни, кому на Руси жить хорошо, не раз говорили, что часовой мастер в городке – самый богатющий в округе. Мало того, что дерёт за ремонт стареньких часов не по-божески, так ещё и утаивает детальки, собирает из них новые часы и продаёт на халяву. А ещё в долг даёт не под божеские проценты. А бабьи золотые вещицы, когда припрёт нужда, скупает по дешёвке, пользуясь тем, что продать их больше некому. Как ни крути, а везде обрезанному ироду выгода. Только такой и мог купить камушки, не спрашивая, чьи они и откуда. Извини, - скользнул рассказчик в сторону Владимира своим неуловимым взглядом, - что так о нём. Не люблю жидов, а что рассказываю, то - правда.

Он сел, уложив вытянутые руки на столешницу, и громко хрустнул костяшками фаланг, сжимая и разжимая пальцы, тоже ноющие от запущенной простуды.

- Хитрый еврей ничего не боялся, потому что жёны городских начальников носили драгоценности, купленные у него, и защищали ростовщика перед бессильными мужьями. Не отвечая ему, я достал заветный платок, развернул и увидел, как расширились от восторга и удивления тёмно-коричневые дьявольские глаза жидовина, жадно впитывая бледно-фиолетовое сияние аметистов. «Зачем нам стоять здесь?» - спрашивает себя и меня. – «Пойдёмте в мой бедный дом, посмотрим ваше богатство». Завёл меня в мастерскую, уселся за рабочий стол, заваленный часами, деталями, мелким инструментом, включил самодельную настольную лампу и протягивает руку: «Дайте мне то, что у вас есть, чтобы хорошенько увидеть и знать, что у нас из этого получится». Бережно принял платок-клад, развернул, освобождая сверкнувшие на свету каменья, долго смотрел на них сверху, сбоку, низко над столом, легонько пошевелил пальцем так, что фиолетовые пирамидки заиграли, зарадовались, выпрямился, тихонько вздохнул и посмотрел на меня долгим внимательным взглядом, словно спрашивая о чём-то глазами и не решаясь произнести вслух. Потом вставил в левую глазницу какую-то короткую трубку, ухватил пинцетом один из камней, повертел перед трубкой, снова рассматривая со всех сторон, ощупывая взглядом каждую грань. Мне даже показалось, что бедный камушек, сжатый жёсткими железными тисками, не так и искрится, не так и играет светом, как казалось раньше, и я напрягся, весь замер в ожидании оценки еврея, предчувствуя беду. А тот не удовлетворился кручением-верчением и разглядыванием в наглазную трубку, а взял тонкую иглу и стал легонько царапать аметист. И не слышно было, а всё равно казалось, что он водит иглой по сердцу. Хотел я накричать на безмозглого нехристя, обругать понятным русским матом, да он раньше небрежно уронил драгоценный камушек на платок, и тогда я разглядел, что на левом глазу у него коротенькая подзорная трубка, а правый, свободный, смотрит на меня прищурившись, с укором. И опять ничего не сказал, а поцарапал второй камень, третий, и так – все, освободил глаз от трубки, аккуратно завернул фиолетики в платок и подаёт мне. «Мы не можем иметь с вами дело – это стразы». «Чего-о?» - опешил я от незнакомого и страшного, погано прозвучавшего названия сверкающих надежд, притушившего блеск затвердевших родниковых слёз. «Вы не знаете, что есть страз?» - спрашивает часовщик. – «Значит, вы не фармазон? Вас кто-то надул, и вы, не зная, хотели надуть бедного еврея?». Я и на самом деле ничего не понимал и глупо смотрел на жидовина, раззявив рот. «Страз – это подделка из стекла, их делают хорошие мастера на стекольных заводах для бедных женщин, которые хотят выглядеть, как за настоящими мужьями». «Значит, по-твоему, эти аметисты», - спрашиваю, очнувшись от предательства судьбы, но ещё на что-то надеясь и не веря убийственной правде, - «подделки?». Еврей глубоко вздохнул, разведя руками, отчего серый платок свалился с острых плеч и обнажил в разрезе заношенной, как и кальсоны, нижней рубахи густую путаницу смолисто-чёрных волос. «Вы сами не представляете, как я скорблю, но боюсь, что так оно и быть». Всё!!! Разом спала с глаз сиреневая пелена, и я сам видел в платке не драгоценные камни, а стекляшки. Не быть Марии – так я для себя называл меченую богом девицу, не зная настоящего имени – в Крыму, не излечить яркого румянца, не стать матерью дочки, не жить, радуя людей и радуясь самой. И на смену сиреневой пришла чёрная пелена злобы на всё и вся. Будь проклят, думаю, тот, кто из прихоти подвергает безвинных дьявольскому испытанию, нет у меня больше веры в него. Будьте прокляты и вы, люди, что равнодушно взираете, занятые собой, на угасание самой прекрасной и самой безгрешной из вас. Будь проклят и ты, жид, что в одночасье похоронил надежду. И так захотелось вцепиться задрожавшими от нетерпения руками в жиденькое жидовское горло, сдавить, чтобы покаянно захрипел: «Простите, я соврал!», что стоило больших усилий сдержаться, заскрипев со стоном зубами и замотав отяжелевшей головой. Людям свойственно видеть врага в том, кто разрушил выстроенный в затемнённых мыслях скорый и простой путь к успеху. Сдавило виски злой ненавистью к служителям бога с дьявольскими душами, что, движимые корыстью, подменили камни, ограбили святыню, которой поклонялись сами и учили поклоняться паству. А чтобы чёрное дело не открылось, сбагрили обесчещенную богородицу закадычному дружку-простофиле в дальнюю деревню в захудалую церквушку, где никто не обнаружит подмены, прикрыв злой умысел дарственной бумагой. Но бог моими руками не дал в обиду матерь свою и на погибель мне и моей Марии открыл обман, а я окончательно разуверился в его человеколюбии.

Загрузка...