- Противно слушать!

- …не оправдывают ни материальных, ни духовных затрат. Раньше, когда человек был занят ручным трудом и, в основном, в феодальном хозяйстве, лишних рук не было, и лишний рот с лихвой оправдывался работой. В наш же индустриальный век у семьи появились более надёжные и неприхотливые механические помощники, и отпала необходимость больших семей. Человек через индустриализацию и механизацию, созданных его разумом, сам ограничил своё размножение, способствуя тем самым самоуничтожению.

- Ты-то собираешься детей заводить? Или, может, уже есть на стороне? – исподволь попыталась узнать хитрая женщина.

- Есть приёмный сын, - сердце на миг сжалось от гнетущей утраты, но он пересилил боль, улыбнулся. – Вы же сами говорите, что они появляются от любви, а я пока её не встретил.

«Это хорошо», - почему-то подумала она и даже порозовела от неожиданной мысли.

- Ещё успеешь. Сколько тебе? Двадцать два – двадцать три?

- Двадцать пять.

«Ого! Не столь уж и большая между нами разница».

- Торопись, - по-женски непоследовательно посоветовала она, - потом расхочется, когда механизмов станет больше, - и добавила о своём, наболевшем: - И жизнь потеряет смысл.

- Всё равно жить будем, даже без смысла: сработает не задавленный до конца инстинкт самосохранения, - продолжил теоретические изыскания Владимир. – Не хочется, а будем.

- Раз надо, значит, будем, - согласилась Травиата Адамовна. – Кстати, ты есть хочешь?

Владимир взглянул на неё непонимающе, сбитый с высокой мысли приземлённым предложением, логично ассоциированным у неё, очевидно, с инстинктом самосохранения.

- Нет. Попозже, - он уже не мог остановиться, не завершив своих логических исследований о смысле жизни человеков. – Инстинкт самосохранения порождает страх – самое сильное чувство всего живого в природе. Ему в той или иной мере подвержены все, даже герои войн. Он заставляет человека не только жить, даже в невыносимых условиях, но и бороться за жизнь, цепляясь за неё в самых безвыходных ситуациях. Страшит неизвестность того, что будет потом, а те, у кого есть опыт, поделиться не могут, и от этого страшнее вдвойне. Да и смерть у каждого своя, особенная, не похожая ни на чью другую. Каждый уходит в тот мир по-своему.

- Ты что, веришь в загробную жизнь?

- Хотелось бы, чтобы она была, и очень хотелось бы узнать, что будет после последнего звонка.

- Я тебе скажу: удобрения. Причём не очень высокого качества, потому что, если замечал, на кладбищах деревья растут плохо, один чертополох буйствует.

- Ваша перспектива мрачнее моей.

- Всё равно обречён жить, - съязвила она его же обещаниями.

- Буду, - согласился Владимир. – Больше всего страшит не сама смерть, не тот миг перехода в иную жизнь, а всё, что сопутствует ему: болезни, немощь и боль. Хотя многие свидетели и утверждают, что перед самым порогом человека отпускают все боли – и физические, и душевные – и он уходит умиротворённым, но… как-то не верится, всё равно боязно. Страх боли – самый подлый страх. Он ломает не только жизни, тела, но и самое драгоценное в людях – души. Кто избавлен от него, тот истинно свободен. Может быть, потому и умиротворены умирающие, что все страхи позади. Не было бы страха боли – не было бы предателей, трусов, бесчестных, малодушных, побеждённых, всех, кто жертвует душой ради избавления от боли. Страх боли заставляет жить, но – как! Он же и разрушает жизнь, приводя к духовному унижению, а значит, и к самоуничтожению. Он больше всего подвержен влиянию разума. Интеллигенты и вообще образованные люди с хорошо развитым мышлением и интеллектом, благодаря почерпнутым знаниям из литературы, кино, театра и так далее, боятся боли больше, чем простые люди, поэтому в их рядах больше отщепенцев, перевёртышей и предателей всех рангов.

- У тебя всё перевёрнуто с ног на голову. Разве не ум, не разум ведут людей к лучшей жизни? Разве не умные люди являются эталоном для всех? А у тебя они сплошь мерзавцы.

- Согласен – не сплошь, - уступил противник разума, - есть среди них и нормальные люди, есть и такие, кому стоит подражать, за кем следует идти. Я не об этом. Все они, зная, куда, как и к чему идти и вести массы, легко сворачивают с пути, когда грозит физическая боль и смерть, потому что разум усиливает их страх, заставляя отрекаться от всего, чему поклонялись и учили, нравственно сдаваться под натиском боли, уничтожая не только себя, но и всех, кто им поверил. Под давлением силы и страха, оберегая собственную шкуру, интеллигенция создала и вооружила теорией фашизм Муссолини, Гитлера, Франко, одновременно выставляя себя борцом против ею же рождённой идеологии. Что может быть противнее скрытого двуличья, двойных нравственных принципов, питаемых одним и тем же разумом и только для того, чтобы избавиться от боли, спасти никому не нужную жизнь. Вот уж когда изворотливый коллективный разум постарался на пути к самоуничтожению.

- Ты не путай – то буржуазная интеллигенция.

- А у вас… - он прикусил язык, сболтнувший поперёд ума не то, что нужно, и неловко выправился, потеряв нить рассуждений, - …не возникало сомнений относительно самоотверженности нашей… - он чуть скосил глаза, чтобы убедиться, что она не услышала фальши в произнесённом слове, - …интеллигенции?

- Всякие бывают, - ответила Травиата Адамовна, подумав. Себя она, имея семь классов образования, к интеллигенции не относила. Она у неё почему-то ассоциировалась с постоянно читающими очкариками с белыми гладкими ладонями, занятыми чистой бумажной работой. Муж тоже был не интеллигентом, а кадровым военным. И вообще в стране победившего пролетариата интеллигентов, мягко говоря, не любили, относя к ним, в первую очередь, всех конторских чиновников ниже директора – директоров считали работягами, своими – и не давали воли жирующим тунеядцам, составляющим тоненькую надклассовую плёнку, которая, по учению великого вождя, скоро исчезнет. Для этих интеллигентов были чёткие определения «вшивые» или «вишь, очки надел, глаза бесстыжие прячет». Их люто ненавидели, и все хотели вывести детей в инженеры или, хотя бы, пристроить на чистую работёнку. Вшивых очкариков не любили за образование, за непонятный разговор, за чистоту, за ум. В народе прощали всё: неправедно нажитое богатство, физическое уродство, убийство, не говоря уж о разбое и кражах, но не прощали ума. Никогда не утихала самая сильная ненависть – дурака к умному. Умных подозревали во всём: в обмане, в подлоге, в подлости, справедливо, в общем-то, полагая, что ум – помощник в этом. Подозревали в том, что сделали бы сами, но не хватало ума, и это злило, вызывая пухнущую зависть к умникам. Из очкастых вшиварей постоянно вылезают самые гнусные враги народа, у которых ум за разум зашёл, иначе бы они своими засалившимися мозгами не мыслили свергнуть советскую власть, убить товарища Сталина и продаться капиталистам. Пожалуй, прав шофёр. – Но у нас в стране, где власть принадлежит рабочим, не больно-то поумничаешь, сразу прижмём к ногтю. А то, что капиталисты погибнут, не много ума надо додуматься. Об этом каждый пионер знает. Останется только великое пролетарское государство с коммунистическим строем, в котором не будет классов и, тем более, надклассовых надстроек, а будут только счастливые люди, которым незачем самоуничтожаться. Нужно стараться приблизить это время, стараться уже сейчас жить по-коммунистически. Так, как жил Ленин, товарищи Дзержинский, Свердлов, Киров, как сейчас живут товарищи Сталин, Берия, Каганович, Ворошилов, у которых вся жизнь отдана народу.

«До чего же счастливые эти русские», - думал, слушая патриотку, Владимир. – «Живут в ужасающей нищете и гробятся на каторжной работе, а верят. Верят в своих вождей как в богов, верят в призрачную идею всеобщего благоденствия в далёком коммунистическом раю, верят, что его можно сделать. У нас тоже была вера в фюрера и в новый богатый Рейх. Была и лопнула. Интересно, как будет у русских?». Сам он не верил в процветающее общество равных, нисколько не сомневаясь, что так просто Шварценберги и Шендеровичи не сдадутся, не уравняются, на смену им обязательно появятся такие же, поскольку уравнять человеческий разум невозможно.

- Это хорошо, когда есть, что отдать народу, - ответил он на призыв соседки жить по-вождистски, - хуже, когда не только отдавать нечего, но и самому не хватает.

- А от тебя ничего и не требуется: работай по-ударному – это и будет твоя лучшая отдача.

- Тогда ближе всех подошли к жизни по-коммунистически зэки: всё отдали, живут сообща и ежедневно вкалывают по-ударному. Если убрать охрану, то это и будет светлое будущее?

Он и сам испугался своих слов и, не дав ей возразить и запомнить нечаянно вырвавшуюся крамолу на русскую идею, поспешно продолжил, отвлекая внимание:

- Всё одно и то же: работай и работай, когда жить-то?

Она рассмеялась, а он облегчённо вздохнул, поняв, что соседка не злопамятна.

- В свободное от работы время… если силы останутся. А ты что предлагаешь?

Он решил ещё глубже похоронить свою идеологическую оговорку.

- Мне понравилась ваша идея: жить, никому не мешая.

Вряд ли она помнила свои ненароком сказанные слова, но сноска на них понравилась.

- Просто жить, никому не мешая и не напрягаясь до такой степени, когда жить не хочется, а хочется забыться в пьянке. Цель жизни всегда и у всех одна – жить свободно и независимо. Но это не так просто, как кажется. Всегда найдётся сосед, которому не понравится, что вам ничего не надо, что вы не болеете, не ссоритесь с женой, ничего не требуете от властей и даже ни на что и ни на кого не жалуетесь. Напишет анонимку, потребовав проверки вашей подозрительной уравновешенности, навесит на вас свои грехи, и – конец жизни не мешая друг другу. Зависть – великая сила и главный двигатель современной жизни. Она ломает не только судьбы людей, но и судьбы целых народов.

- Жить свободно и независимо можно только на необитаемом острове, - догадалась экспедиторша.

Владимир умышленно тяжело вздохнул, предопределяя негативную точку зрения на, казалось бы, удачно решённую проблему.

- Не выйдет.

- Кто ж там-то помешает? – Травиате Адамовне всё больше нравилась игра его ума, всё больше нравилось, что не успевает за его нестандартной мыслью, не может догадаться, куда заведут своеобразные логические размышления. Даже не верилось, что всё это сосредоточено в простом шофёре, к тому же ещё и совсем молодом. Таких она в своём окружении не встречала. А муж со своими несостоявшимися атаками и незапланированными отступлениями был жалок.

- Сам себе Робинзон и помешает.

Она звонко, как никогда, рассмеялась, обрадованная неожиданному ответвлению его логики.

- Вы никогда не задумывались, как трудно найти мир в себе, побороть всё возрастающие желания и соблазны, успокоить душу? Всегда, даже когда всё вроде бы есть, хочется ещё чего-нибудь, порой даже неизвестно чего. Робинзон, наверное, захотел бы летать птицей, плавать рыбой и охотиться зверем. Древние философы правильно учили: ищите причины неурядиц, прежде всего, в себе, а не в соседях и ближних своих. Мой главный враг – я сам. Соседи только помогают ему. Для того чтобы прокормиться, тепло одеться и иметь защитное жилище, нужно очень немного. Остальное мы стараемся приобрести вопреки себе для того, чтобы приспособиться к чужим вкусам, чтобы затмить других, как-то выделиться, чтобы создать о себе высокое мнение, забывая, что нет более ложного руководства в жизни, чем чужое мнение. Постоянно разъедающая зависть, несбалансированность собственных желаний и возможностей подталкивают к разлагающему мещанскому желанию жить по мнению, жить как все, но обязательно лучше, подразумевая в качестве эталонов тех, у кого душу заменили вещи.

- Выходит, счастье призрачно и недостижимо? – разочарованно спросила погрустневшая соседка.

- Почему же? – успокоил пессимист. – Достижимо. Надо только понимать и мириться с тем, что оно всегда временное и мимолётное. Постоянно счастливы только дураки и идиоты. И вообще, я думаю, счастье не в счастье, а в его достижении. Чем дольше за ним охотишься, тем радостнее живёшь, но как схватишь, так оно сменяется разочарованием, и чем дольше и труднее охота, тем больше разочарование потом. Так уж устроен ненасытный человеческий разум, особенно, если он подмял под себя душу. Идеально счастливым является Бог, не чувствующий материальной и духовной нищеты. Люди могут только приблизиться к такому счастью, потому что материальное счастье в наше время не совместимо с чистой совестью, а духовное – с высоким и всесторонним образованием. Счастье и несчастье приносит случай, и с этим тоже надо смириться.

- И надо жить? – бодро заключила его же призывом жаждущая счастья женщина.

- Надо.

- Но хотелось бы счастливо. Неужели нет для этого каких-нибудь жизненных правил?

- Есть.

- Что ж ты говорил целый час, а о самом главном не сказал. Ну?

- Десять основных божьих заповедей.

- И только-то? Жить по-поповски, ты считаешь – жить в счастии?

- Не только я.

- Небось, запрещённую библию читал и свихнулся?

- Солдаты, верующие, на фронте пересказывали, - соврал Владимир, - я и запомнил. А вы, наверное, никогда о них не слышали, потому и судите предвзято. Ничего в них нет запретного, наоборот – они учат жить по-человечески.

Экспедиторша подозрительно посмотрела на необычного шофёра и решилась.

- Ладно, давай перечисляй, посмотрим, как я живу по божьим оценкам.

Отличная зрительная память Владимира легко справилась с воспроизведением того, что заучивалось в начальных классах кадетского училища. Потом фюрер, как и здесь, в России, отменил религию, заменив изучение Библии на заучивание своего «Mein Kampf». Большинство сверстников Кремера тут же забыли неудобные или не очень понятные заповеди, на смену которым пришли всё дозволяющие разухабистые нацистские идеи, а более молодые юные гитлеровцы, как и здешние комсомольцы, вообще не знали запрещённого и там и здесь всемирного учения.

- Тогда начнём с божьей помощью, - согласился дорожный экзаменатор под увесистые раскаты грома, которыми Всевышний то ли давал разрешение на импровизированную сессию, то ли возражал против неё. Небо вдали, на западном горизонте, уже прояснилось, тучи посветлели, сворачиваясь клубами и поднимаясь ввысь, но дождь не переставал, хотя и стал таким, под которым приятно ходить без зонта. – Только я не всё точно помню и, если перепутаю слегка, не взыщите, ради бога. – Он не успел ещё спрятаться за адвоката, как тот громыхнул ещё внятнее, давая понять, что в серьёзном деле не терпит неточных формулировок. – Первая и главная заповедь звучит так: возлюби Господа Бога своего всем сердцем и всею душою. Как у вас с этим?

- Никак, - не задумываясь, ответила Травиата Адамовна, засмеявшись, - проехали мимо без комментариев, единица.

Необычность экзамена дополнялась ещё тем, что оценки себе выставлял сам экзаменующийся.

- Другая, и тоже главнейшая, заповедь: люби ближнего своего как самого себя.

- Пять. Из ближних у меня только муж. – Подумала немного и поправилась: - Может быть, пять с минусом.

- Вы слишком упрощённо понимаете смысл «ближних», - не принял зачёта экзаменатор. – В заповеди он шире и подразумевает всех родных, друзей и знакомых. Может быть, даже ещё шире – всех людей, я не знаю точно.

- Тогда надо подумать и прикинуть. Директора – тоже?

- Вы знакомы?

- И Шендеровича?

- Вы и его знаете?

- Терпеть не могу!

- Не забудьте друзей мужа.

- Ну вот, ты сразу, одним махом, снизил мою оценку, - с досадой воскликнула Травиата Адамовна, надеявшаяся на благополучный исход экзамена по второй заповеди. – Ладно, пусть будет три. Мне кажется, я ещё не законченная стерва.

- Не каждый может похвастаться такой оценкой, - похвалил экзаменатор. – Продолжим или надоело?

- Давай, терзай мою душу.

- Третья заповедь, надеюсь, вам понравится. Она звучит кратко: чти отца и мать.

- Неужели есть такие, кто этого не делает? – Травиата Адамовна посуровела, неизменная улыбка сошла с губ. – Мои родители погибли под бомбёжкой в самом начале войны. За старое я заслужила пять.

- Я вам искренне сочувствую, - Владимир снял правую руку с руля и ненадолго накрыл лежащую на сиденье рядом её руку.

- Ничего. Давай дальше.

- Следующая заповедь тоже короткая как выстрел: не убивай.

- Да… есть над чем задуматься.

- Облегчаю ответ, - смилостивился добрый профессор, - войны – не в счёт.

- Тогда, конечно… - продолжала думать о чём-то отвлечённом студентка. – Знаешь, в последнее время мне постоянно снится один и тот же сон. Он уже стал навязчивым. Будто я целюсь через оптику в тех двоих, что у Сосняков, плавно нажимаю на курок и вдруг вижу, что рядом с девкой не немец, а мой муж, а палец жмёт, не слушается, выстрел… и просыпаюсь в холодном поту. И так из ночи в ночь. Потому и жалею, что тогда не выстрелила, может быть, не было бы этого изнуряющего сна. Похоже, что я, как и муж, не совсем вернулась с войны. – Она нервно закурила, сильно затягиваясь, и, успокоившись, добавила: - Пожалуй, прав был комиссар: не надо было мне брать винтовку. Уж очень хотелось отомстить за родителей. Если, не дай бог, снова придётся партизанить, ни за что не возьму оружия, пойду в медчасть или на кухню, там слабонервным бабам место. – Она вышвырнула недокуренную папиросу в окно, жалко улыбнулась навстречу серьёзным глазам Владимира, поправила надоевшую прядь и, отвернувшись, пряча свои глаза, решила: - Ладно, пусть будет, с учётом забытого старого, хотя бы три.

- После того, что вы сказали, я бы поставил четвёрку, - исправил снисходительный экзаменатор.

- Никто не знает себя лучше, чем он сам, так, примерно, ты говорил? Так что оставим трояк. Терзай дальше.

- Ещё одна кратчайшая заповедь: не кради.

- Не краду. Бывает, что возьмёшь что-нибудь на базе или из того, что везёшь, но это же не воровство? Берёшь-то у никого. Все так делают. Без этого и не проживёшь. Да и не поймут моей щепетильности ни подруги, ни сослуживцы, ни начальники. Подумают: не берёт, значит, на кого-то стучать собралась, быстренько сообща избавятся. Приходится жить по давно установившимся правилам. У нас это как пьянство – болезнь. Ставь четвёрку с плюсом, полбалла отдаю за негласное пользование общим котлом.

- Как ни крути, а берёте вы чужое, не своё, - не согласился экзаменатор, - то есть, простите за грубое слово, воруете. Да ещё и не признаёте греха. Больше двойки выставить не могу.

- Чёрт с тобой, режь. Как приёмник ему, так и – огромное спасибо! Хотя он и ворованный. А как дать справедливую оценку, так мы и не знакомы. Как это тебя Шендерович держит у себя? Ладно, знаю, что виновата, и знаю, что не исправлюсь, так что поехали дальше.

- Дальше – не легче: не лжесвидетельствуй.

- Чего ж тут трудного: под судом и следствием, - она притворно трижды плюнула через левое плечо, - не была, свидетелем не проходила, законная пять.

- Врать и обманывать не приходилось?

- Причём тут это? – сопротивлялась зачётница. – Сказано же: не лги, будучи свидетелем.

- Все мы участники и свидетели всего, что есть в жизни.

- Казуистика какая-то поповская! – возмутилась Травиата Адамовна, почувствовав, что заслуженная пятёрка снова уплывает. – Разве с моей работой можно не хитрить и не обманывать? За правду ничего не получишь и не достанешь. Ты не обманешь – тебя надуют. Не для себя стараюсь, для государства. Зачтётся?

- Нет, - экзаменатор был неумолим.

- Тебе что, не приходилось врать?

Владимир молчал.

- Если бы вред какой был большой, а то… кому вред, а кому и польза, ещё взвешивать надо прежде, чем оценивать. Я и так стараюсь не кривить душой, да разве с нашим народом, особенно с вами, мужиками, по-другому можно? И что поставишь?

- Из жалости и по знакомству – три.

- Не густо. Вот уж истинно: не знаешь, где найдёшь, а где потеряешь. Я-то думала хотя бы на четвёрку вытянуть. Ещё есть?

- Не прелюбодействуй. На эту можно и не отвечать, - смилостивился духовный экзаменатор.

- Ты чего испугался? Что я оценю себя низко или что высоко? – она лукаво посмотрела на смутившегося духовника. – Мне стыдиться нечего и скрывать – тоже: я мужу никогда не изменяла, даже в партизанах.

- Даже в мыслях?

«Вот негодник! Как догадался?»

- Мысли – мыслями, а дела – делами, - защищаясь, невольно созналась она в преступлении. – Сам-то, небось, не теряешься? – Она так и не смогла выпытать из него за всю дорогу то, что больше всего интересовало. – Что хочешь, то и ставь.

- Не могу, - Владимир улыбнулся, угадав её растерянность и догадываясь, что с мужем, которому она не изменяла, у них нет согласия, - мысли ваши мне не ведомы.

- Я в них и сама пока не разобралась, - вздохнула Травиата Адамовна. – Пусть будет нейтральная четвёрка.

- Как скажете. Ещё одна заповедь требует: любите врагов ваших.

- Какая чушь! – неподдельно возмутилась экспедиторша несуразности церковного закона. – Врагов надо уничтожать, а не любить. «Если враг не сдаётся, его уничтожают» - сказал Максим Горький, и это – наша заповедь.

- А если сдался?

- Тогда… она не знала, что сказать, - …тогда… не любить же его!

Он недолго помолчал, потом спросил о самом болезненном для себя.

- Как вы относитесь к немцам, что мостят улицы и площади и строят дома в Минске?

- А как я должна к ним относиться? Они исковеркали всю мою жизнь, убили родителей, лишили разума мужа. Ненавижу! Зря им дали воли больше, чем «зэкам». Я бы их всех на рудники и в шахты согнала, пусть там гниют.

Владимир не винил её за сверхжёсткое отношение к пленным соотечественникам. Он с надеждой спрашивал об этом у многих русских, спрашивал у Сергея Ивановича и у Сашки, ответ был такой же бескомпромиссный или уклончиво-близкий к нему. Обидно, конечно, что вину валят чохом на всех, в том числе и на него. Нужно время, очень долгое время, чтобы зарубцевались память и раны, а душевные – самые кровоточащие, самые болезненные. Ясно, что воевавшие поколения никогда не последуют божьей заповеди. В отличие от многих, обладая рациональным мышлением, пройдя суровую сиротскую школу и затронутый войной вскользь, Владимир не утратил более-менее беспристрастной оценки и своих, и чужих. Для него одинаково мерзки были Шварценберг с Гевисманом и НКВД-шники, но к Травиате Адамовне, убившей сорок семь немцев, он почему-то беспредельного зла не чувствовал. Может, потому, что не знал убитых, они были чужими, незнакомыми. И даже понимал обозлённость русских, восстанавливающих разрушенную незадачливыми завоевателями жизнь, и терпел, скрепя сердце, нелестные определения в адрес солдат вермахта, распространившиеся, благодаря им, на весь немецкий народ.

- Средневековые люди были умнее и справедливее нас, - произнёс он примирительно. – Они судили здраво: на войне – враги, после примирения – обычные люди.

- Может, прежде и были люди, а к нам пришли нелюди, - не пошла на мировую соседка. – Ставь единицу, и закончим с этим.

- Давайте оставим врагов явных и поговорим о тайных, кто рядом с нами. В заповеди подразумеваются, в основном, они.

- Зачем же ты приставал ко мне со своими немцами?

Она попала в самую точку.

- Потому что они больше не враги. И пришли сюда не по своей воле. Некоторых даже русские бабы любили, вы видели. Нельзя терзать душу неостывающей ненавистью. – Она хотела что-то возразить, но он не дал. – Согласен, оставим эту тему будущим аналитикам. Выясним ваше, чувствую, тоже непростое отношение к здешним врагам, тем, кто на вас клевещет, доносит начальству, кто вас обманывает, кто насмехается исподтишка. Как вы относитесь к этим «немцам»? Умеете ли прощать, если «враг» засветится и даже попросит прощения?

- Лучшее, чего они от меня дождутся, это – презрение. Могу и по морде хлестнуть. Прощать подлость не приучена и не собираюсь. Я ж тебе сказала – единица.

- Как хотите.

- Ещё есть, а то я даже занервничала?

- Помню ещё: кто имеет уши слышать – услышит.

- Имею, - поняв, что по таким простым на словах и таким сложным по содержанию заповедям она не только не преуспевает, но и не попадает в успевающие, студентка начала ёрничать, тем более что копание в собственной душе порой, всё же, переходило на серьёз и стало порядком надоедать. Совсем неожиданно оказалось, что душа её далека от святой, и пусть по поповским оценкам, а всё равно неприятно. – А чего слышать-то?

- Иметь уши мало, надо ещё уметь ими слушать.

- Научи.

- Можно развесить их лопухами – в одно влетает, в другое вылетает, можно навострить навстречу приятной лести, согревающей душу сплетне на соседей и начальство, а можно чутко внимать откровенному, порой нелицеприятному, суждению о себе, умным советам и наставлениям, услышав которые, захочется изменить себя и свою жизнь, попросить прощения. Умеете ли вы слушать и слышать правду, любую – сладкую, горькую, кислую, умеете ли отличать настоящую от ложной, умеете ли следовать ей, какая бы она неприятная и трудная ни была, умеете ли вы…

- Я всё умею, - перебила развитая зачётница, - но больше всего люблю слушать умные комплименты, которыми ты не одарил меня до сих пор. Сплетен точно не люблю, грубой, колкой правды – тоже. Твёрдо знаю, что мужикам, особенно молодым, верить нельзя, какую бы правду они на уши ни вешали. Прежде, чем последовать умному совету, сто раз подумаю, нужен ли он мне. Твёрдая четвёрка – моя. Всё, что ли, исповедник? На среднюю троечку вытянула?

- Сейчас посчитаю, - Владимир сосредоточился, припоминая все её ответы, и через минуту уверенно ответил: - Без учёта первой заповеди – 3,1, с чем вас и поздравляю: вы приняты в клуб угодных богу.

- Приврал, наверное, в мою пользу, сознавайся?

- Ни десяточки, можно проверить.

- Ну и арифмометр! – она явно обрадовалась положительной оценке шутливого теста, позволяющей с оптимизмом глядеться в собственную душу и не стыдиться парня. – Сам-то, небось, на четвёрку потянешь?

- Вряд ли. Скорее всего, на ту же троечку, если не меньше, - не стал он умалять успехов довольной абитуриентки. – Знаете, что я думаю: пусть заповеди живут себе своей жизнью, а мы – своей и так, как решили: не мешать другим и, по возможности, незаметно, не высовываясь без причины. По мне любые правила, какими бы они заповедными и праведными ни были, всё равно – цепи, обрекающие на духовное рабство. Я хочу жить так, как хочу, со своими ошибками и шишками, и никто не должен ограничивать мою свободу и независимость даже из самых благих и полезных для меня намерений. Недавно мне дали почитать книжку Николая Островского, в которой он устами главного героя, Павла Корчагина, высказал, по-моему, самую правильную мысль, помните?

- Книжку читала, но – напомни.

- Жизнь человеку даётся один раз и прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за напрасно прожитые годы. Красиво и точно.

- Оба были коммунистами.

- Оценка жизни для всех одинакова. Дорога к духовно-нравственному совершенствованию у всех разная, но финал – один, он всех уравнивает.

Раскисшая дорога вылилась с понижением из вымокшей рощи и упёрлась вдали в небольшую речушку, через которую перекинут хлипкий односторонний деревянный мост, подозрительно просевший дугой посередине. Перил с одной стороны у него уже не было, а дощатый настил расщеплён.

- Что-то я не припомню этого моста, - вглядываясь и стараясь узнать места, произнесла Травиата Адамовна.

- А мы его на всякий случай объедем, - притормаживая и разглядывая ненадёжную переправу, решил Владимир и направил студебеккер по наезженной колее слева через реку.


- 6 –

Студебеккер легко преодолел брод и, вытолкнув на противоположный пологий берег грязную воду, стал выбираться к дороге. На подъёме обе колеи в одном месте подозрительно расширялись, заполненные жёлто-бурой водой, и Владимир на всякий случай решил пропустить правую между колёс. Когда передние колёса миновали лужи, студебеккер будто кто-то толкнул сбоку, и задние колёса плавно сползли в лужи, машина задрожала, пойманная в грязный капкан, а потом, громко и резко чихнув заглохшим мотором, встала. Едко запахло несгоревшим бензином, и стала слышна капель в кабину, лужи и листья кустарника. Шофёр мало того, что самонадеянно игнорировал мост, но ещё и совершил водительскую ошибку: жалея мотор, он подвигал машину осторожно, на низшей скорости, в натяг, а надо было, предчувствуя скользкий участок, рвануться на газу и в рывке вырваться на чистое место. Вот и – попался! А тот, кто толкнул машину, удовлетворённо погромыхивал, да ещё и сыпанул дождичка, чтобы нечестивец надёжно застрял и подумал прежде, чем присваивать божье право наделять человеков смыслом жизни. Иначе как божьей карой и не объяснишь, что с чистого неба над ними из уходящей тучи косил ливень, а ждать, когда он кончится, нельзя: колёса засосёт глиной, и тогда без трактора не выбраться.

Владимир решительно выпрыгнул из кабины и, чавкая проваливающимися в грязь сапогами, пошёл, поёживаясь от холодного дождя, посмотреть сзади на размеры бедствия. Как он и предполагал, студебеккер сел на задние оси, и они, упираясь в смятую и сдвинутую глину, не давали ему продвинуться вперёд. Надо копать и освобождать мосты, подкладывать под колёса всё, что найдётся, твёрдое и сдавать назад, обратно в реку. Недолго думая, он забрался в кузов и стал выбрасывать оттуда горбыль, лопату и лом, мысленно поблагодарив Могилу, а следом выпрыгнул и сам, разбрызгивая жидкую грязь. Не давая себе передышки, кое-как подлез под кузов и стал орудовать лопатой, убирая глину и землю из-под дифференциалов и осей. Скоро он перестал чувствовать холод дождя и только ощущал неприятные струйки воды, перемешанные с горячим потом, стекающие по хребту и дальше по ложбинке через задницу и по ногам в сапоги, которые стали чавкать не только снаружи, но и изнутри. Рядом трудилась неизвестно когда появившаяся Травиата Адамовна. Не спрашивая, она поняла, что он собирается предпринять, и со знанием дела подсовывала под колёса намокший тяжёлый горбыль. На ней была только потемневшая от дождя плотная мужская рубаха, шаровары и кирзачи, но она в азарте тоже не чувствовала холода и сырости и только досадливо отдувала с глаз и рта вымокшие липнущие волосы.

Потом для Владимира началась беготня из кабины к задку и обратно. Верный себе, он не усердствовал бессмысленно, в досаде, газом, а толкал-раскачивал машину, постепенно освобождая из плена, и как только почувствовал пробуксовку, тут же вместе с напарницей поправлял доски, откапывал колею и снова рывками сдавал назад, пока студебеккер, натужно ревя мотором, не выполз из западни и не плюхнулся в реку. Владимир задом выехал на эту сторону реки, остановился и погнал машину снова в реку и снова на предательский подъём, увидев мельком отшатнувшуюся в испуге, с округлившимися от недоумения глазами Травиату Адамовну. Сильная машина с рёвом, елозя из стороны в сторону всеми шестью включёнными колёсами, в едином усилии с решительным водителем, ожесточённым постыдной задержкой и оравшим: «давай, давай, давай, вытягивай!», рванула через лужи. И они вытянули, одолели скользкий подъём с мутно-глинистым участком расквашенной колеи с торчащими концами и краями досок, выкатились на дорогу и замерли, остывая от натуги, от победы над собой и кознями природы. В голове Владимира гулко стучали молоточки – он отчётливо ощущал их удары по вискам – глаза застилало мутной пеленой усталости и пота, стекающего с грязного мокрого лба, а гимнастёрка неприятно липла к прогревшейся от напряжения спине, и нестерпимо хотелось отодрать её, сбросить, освободить уставшее тело для освежающего и осушающего воздуха. Но он только обессиленно опустил голову на вздрагивающие руки, крепко сжимающие повлажневший, испачканный глиной, руль и застыл в ожидании возвращения эмоциональной и физической силы. Успокаивающе пощёлкивало остывающее железо мотора студебеккера. Из минутного оцепенения вывели стук дверцы и восхищённый голос помощницы:

- Ну, ты и даёшь! Не ожидала.

Она и вправду не ожидала проявления такого взрывного характера от парня, исповедующего тихую и незаметную жизнь.

- Надо бы как-то подсушиться, да подкрепиться не вредно, - предложила мокрая и грязная с головы до пят, как и он, невольная подруга по несчастью. – И согреться есть чем – девчата, как будто предвидели, силой всучили остатки коньяка.

Он, медленно приходя в себя, с изумлением посмотрел на неё, потом с усилием выглянул в окно, а там в полную силу сияло солнце, в уши рвался радостный птичий гвалт, и всё вокруг слепило глаза ярко вымытым жёлтым и зелёным цветом. Экзекутор, наконец-то, смирился и отстал от них, поспешая к другим, застрявшим в своих колеях самомнения, и таких на земле было несчётное множество. А Владимир вспомнил девчат не первой свежести с полным отсутствием талий и природного цвета волос на голове и невольно улыбнулся, возвращаясь к жизни после счастливо завершившейся дорожной катастрофы.

- Давай, подъедем к тем берёзам, - показала Травиата Адамовна на белевшую невдалеке небольшую весёлую молодую берёзовую купу деревьев, сверкающих водными бриллиантами на слегка трепещущих под лёгким ветром листочках, словно это смешливая стайка девчат вышла после купания из речки и, застигнутая заворожённым их видом колдуном, навеки застыла на берегу до заветного слова, - разведём партизанский костёр, сделаем привал, иначе к вечеру будем трупами. Вот и дорога туда есть, доедешь?

И в голосе, и в полу-вопросе услышались сомнения в его водительских способностях. Владимир, не отвечая, завёл мотор, а она, захлопнув дверцу, встала на подножку снаружи, не желая сидеть в мокрых штанах, и они двинулись к привалу.

В прозрачной роще выбрали небольшую полянку. Травиата Адамовна стала собирать сушняк для костра, а Владимир вырубил и обтесал две тонкие осинки, пожалев слишком живые, как ему показалось, берёзы, воткнул жерди рядом с будущим костром и натянул между ними верёвку, чтобы развесить мокрую одежду. Подготовил и четыре кола для сапог. Потом сбросил из кузова два пустых плоских ящика, взятых по подсказке заботливого бригадира, придвинул к костру с другой, наветренной стороны, достал из-под сиденья одеяло, выторгованное у тёти Маши, и положил на один из ящиков. К тому времени вторая участница пикника соорудила кострище, подожгла бересту внутри, и веселящий огонёк ожил, потом побежал наружу, и костёр запылал, сразу обдав живительным теплом. Осталось решиться раздеться. Она ждала. Владимир понял и, прихватив дорожное полотенце и чёрно-бурое, дурно пахнущее мыло, пошёл к реке подальше от костра, уступая ей ближнее место, спустился с невысокого берегового откоса, поросшего мелким кустарником, и вышел к воде, слепящей тысячами отражённых искр и оттого казавшейся не очень холодной. Берег здесь был чистым и травянистым. Поёживаясь от свежего ветерка, он с трудом стянул мокрую одежду, помучался с севшими сапогами и голышом, не раздумывая, бросился в воду, побарахтался, привыкая к бодрящей температуре, потом выбрался наружу, намылился и снова окунулся несколько раз, смывая грязь, усталость и гнетущее чувство вины. Закончив с телом, принялся за одежду. Прополоскал, хорошенько выжал и положил на траву для предварительной просушки трусы и майку, тщательно почистил и отмыл водой от грязи галифе и особенно сильно пострадавшие сапоги. Закончив, облегчённо вздохнул, посидел на согревшейся травке несколько минут, нежась на солнце, потом взял одежду в руки и в одних трусах босиком пошёл к костру, надеясь, что Травиата Адамовна тоже успела привести себя в порядок.

Первое, что он издали увидел, были округлые белые колени и полноватые икры, выступающие из-под одеяла, которым она задрапировалась до подбородка, стоя голыми, посиневшими от недавней мойки, ступнями на одном из ящиков. Подойдя ближе, разглядел и развешанную на верёвках вычищенную одежду, слегка покраснев при виде белых трусиков и белого же объёмистого бюстгальтера.

- Володя, подбрось дров, а то уже всё прогорело, - попросила неподвижная патрицианка в одеяльной тоге с живыми задорными глазами.

Он, не торопясь, скованными движениями оживил костёр, аккуратно развесил свою одежду, насадил на колья свои и её сапоги, стараясь не глядеть на белые предметы и не думать, что на хозяйке под одеялом, вероятно, ничего нет, и замер у костра, присев на корточки и протянув к огню озябшие руки, не зная, что делать дальше. Так уж у них повелось в дороге, что инициатива всегда принадлежала ей и как старшей по должности, и как человеку, привыкшему принимать решения. Ей нравилась его теперешняя нерешительность и деликатность и, глядя на согбенную фигуру у костра, съёжившуюся в мокрых трусах, с торчащими красными от холода коленками и локтями, стало так жалко и тепло на душе от этой внезапной жалости, что неожиданно для самой себя, не говоря уж о Владимире, позвала вдруг глухим ослабевшим голосом:

- Иди сюда, совсем ведь замёрз.

Этого призыва не случилось бы, если бы он сам стал приставать к ней, как иногда пытались другие слишком ретивые шофера. Она надавала бы пощёчин, оделась, и тем дело бы кончилось. Но он, не в пример тем, относился к ней бережно, как хотелось думать, или равнодушно, как думать не хотелось. И то, и другое раззадоривало, переплеталось то ли с надуманной, то ли с настоящей жалостью и подталкивало к собственной инициативе. И всё шло к тому, к чему и подготавливалось с тех самых пор, как услышала лукавые, завистливые и откровенные подначки захмелевших подруг, знающих, что у Танькиного мужа «сбился прицел», и оттого жалеющих её. И ничего бы не было, если б не застряла машина, не лил дождь, и он не поделился с ней как с равной своим пониманием смысла человеческой жизни, а так – судьба!

А ему не хотелось подходить – она не привлекала как женщина, и свежа ещё была неприятная память о Марине – но, всё же, пошёл, медленно огибая непослушными ногами костёр, кляня себя за уступчивость и русских женщин за любвеобильность, пошёл, не в состоянии думать о том, что будет дальше.

- Трусы-то сними, они холодные и мокрые, - предложила искусительница, когда он встал рядом с деревянным постаментом.

Послушно сняв единственную одежду, Владимир не успел ещё толком выпрямиться, как она распахнула одеяльные крылья, на миг перед ослеплённым взором промелькнуло что-то ярко белое с подрагивающими розовыми пуговичками, а ниже – тёмный треугольник, и крылья, вместив его, захлопнулись. Стало нестерпимо жарко и душно, и даже непроизвольно захотелось вырваться наружу, но он не смог, да и не очень старался, схваченный за шею и плечи тёплыми обволакивающими руками, с трудом удерживающими края одеяла. Ящик выравнял их рост, и, оказавшись лицом к лицу, он впервые поднял глаза и увидел её отрешённые от всего на свете полуприкрытые глаза, блестящие тусклым матово-зелёным сетом, и побледневшие полные губы, изогнутые в страстном изломе, приоткрывшем ровные желтоватые зубы заядлой курильщицы. Обхватив за талию и прижав к себе податливое тело, он тоже перестал осознавать реальность, а руки сами собой делали то, что нужно, и она помогла, расставив ноги, насколько позволила ширина ящика. У неё были до того мягкое тело и шелковистая кожа, что он даже не почувствовал давящих выпуклостей больших грудей. Забыв обо всех авариях на дорогах, в природе и в душах, они, ослеплённые и оглушённые желанием, отдались во власть самого стойкого и самого приятного инстинкта продолжения рода человеческого. У обоих не было опыта такой позы, оба до предела тешили себя несбыточной мыслью, что постоят рядком под одеялом, погреются, а потом менять что-либо стало поздно, и пришлось терпеть, особенно Владимиру, который вынужден был не только делать своё мужское дело, но и удерживать вконец обессилевшее, падающее на него, тело партнёрши. Задача тем более трудная, что руки заняты ритмичным притягиванием её мягких ягодиц, и оставалось только крепче опираться ногами и спиной, чтобы не потерять равновесия и не рухнуть вместе в костёр, который превратился бы из живительного в погребальный. Когда всё кончилось или, точнее сказать, силы Владимира иссякли, у обоих осталось лёгкое чувство неудовлетворённости, а у него и – отвращения и стыда. И потому он сразу же, не медля, разнял обнимающие и сопротивляющиеся руки, подобрал так и не высохшие трусы и пошёл на освоенное уже место у реки, не поддавшись её желанию постоять вместе как можно дольше и не оглядываясь на беломраморную с розовым скульптуру богини любви, не дождавшейся от облагодетельствованного смертного желанного ласкового, ободряющего и благодарственного слова и бессильно уронившей скрывающую драпировку.

Он долго бултыхался в воде, остывая, смывая пот и грех и не решаясь вернуться и встретиться с ней глазами. Однако всё оказалось не так страшно, и когда, окончательно замёрзнув, всё же вернулся, то ещё издали увидел, как одетая в трусы подруга с перевязанной полотенцем грудью деловито устраивает на втором ящике импровизированный походный стол и совсем не выглядит недовольной.

- Давай скорее, есть хочется – умираю, - нетерпеливо позвала она задержавшегося парня, и он, тоже ощутив позывы голода, поспешил на призыв, прихватив попутно из машины спинку сиденья, которую положил перед японским столиком, обеспечив какой-никакой, а комфорт для голых задниц.

- Слушай, застегни мне пуговички, - попросила она по-свойски перед тем, как садиться, повернулась к нему спиной, сняла полотенце, вложила в бюстгальтер груди, так удивившие его мягкостью, несоразмерной с величиной, и протянула лямки за спину. Он взял их и попытался соединить двумя маленькими пуговичками, но это не удалось – лифчик явно сел и не вытягивался, оставаясь ещё влажным. Попытавшись несколько раз, съёживая до предела спину, она чертыхнулась, не стесняясь, сняла сбрую, повесила досушиваться на верёвку и снова перетянулась полотенцем.

- Ничего. Не возражаешь? – спросила, усаживаясь на сиденье.

- Да нет, - ответил он. – Хорошо бы ещё лопнула резинка у трусов.

Они развернулись и внимательно посмотрели друг на друга с минуту и вдруг дружно и громко рассмеялись, радуясь, что не чувствуют ни вины, ни обиды, и всё стало почти как прежде.

- Не надейся, не лопнет. Садись, приступим. Тебе плеснуть немного?

Она взяла наполовину опустевшую бутылку коньяка и вопросительно поглядела на умостившегося рядом шофёра.

- Чуть-чуть.

- И то: согреешься. Надо думать, милиции на этой дороге нет, а я послежу, чтобы не завёз в ещё одну лужу.

Исподлобья посмотрела лукавым взглядом с намёком, и оба рассмеялись, окончательно осваиваясь в новых отношениях. Он одобрительно подумал, до чего она простая и разумная женщина, без всяких бабских штучек.

- Ну что? Вздрогнем? За что пьём?

- За нас, наверное.

- Значит, за дружбу, - подытожила она. – И, пожалуйста, не выкай, а то я от этого кажусь себе совсем старой по сравнению с тобой. Договорились?

- Договорились.

- Договорились, Таня.

Он рассмеялся.

- Договорились, Таня, - и протянул свою кружку, чтобы скрепить тост и договор скрежетом жестяных бокалов.

Выпили. Сразу стало легко и голодно.

- Люблю поесть, заметил? – она оттянула складку на животе.

- Ты – настоящая женщина, - успокоил Владимир.

- Слава богу, дождалась! – воскликнула Таня. – А то я уже думала, что не дождусь дежурного комплимента за бутылкой.

- Я на самом деле так думаю, - серьёзно сказал Владимир. – И ещё – настоящая мать. Тебе с твоими формами надо кучу ребятишек народить.

- Надо бы, - согласилась она, вдруг, на мгновение, помрачнев, но тут же отбросила чёрные заботы и открыла тайну: - Но будет одна дочка. И знаешь, как назову?

- Как? – спросил он, ни о чём не подозревая.

- Владимирой. Красиво?

Он даже поперхнулся хлебом, услышав необычное, с явным намёком, имя будущей дочери. Опасаясь ответа, всё же поинтересовался:

- А отчество?

Она засмеялась загадочно и не ответила, явно довольная и своей выдумкой, и открывшейся недавно целью жизни, и будущим женским счастьем.

- Мужа зовут Константином, - сладко потянулась, приоткрыв груди, давно готовые к своему предназначению, и добавила тягучим голосом: - Что-то я захмелела слегка, надо бы прилечь, погреться мал-мала на солнышке. Можно? Я недолго.

- Даже нужно, - разрешил он, расстилая на траве поодаль так пригодившееся тёти Машино одеяло.

- Спасибо, - поблагодарила Таня, сняла неудобное полотенце и улеглась на материнский живот, примяв грудь так, что из подмышек смешно выглядывали розовые соски. Потом перевернулась на спину, нашарила полотенце, зажмурилась и прикрыла от солнца и лицо, и грудь. Что-то её беспокоило, какие-то тайные мысли, и, открыв через минуту лицо, она задумчиво посмотрела вверх, выискивая там решение своих проблем.

- Какое чистое и прозрачное небо, даже не понятно, как там держится самолёт.

- Где? – спросил Владимир. – Не вижу.

- Иди, посмотри отсюда, - предложила Таня.

Он подошёл, пристроился рядом и тоже увидел высоко-высоко почти неподвижную двукрылую металлическую стрекозу.

- Кукурузник.

- Партизанская машина.

Они замолчали, разглядывая ползущую по небесам сотворённую умом и руками человека букашку. Даже не верилось, что в ней люди, что у них есть земные проблемы. Душа рвалась к ним.

- Хорошо, что ты не выстрелила в тех двоих.

- Я и сама так думаю, - согласилась Таня, помолчала и добавила: - И чем дальше от войны, тем больше жалею, что были и те сорок семь.

После такого признания она показалась такой родной и беззащитной, что он повернулся на живот, подтянулся к её расслабленному лицу и с внезапно возникшим в душе чувством нежности произнёс:

- У тебя красивые глаза – словно глубокие и спокойные ясные озёра, - сдерживая желание обнять и просто приласкать большую девочку, больно обиженную мужской бойней.

- Не надо, - тихо попросила она, - а то они вот-вот переполнятся водой, - и отвернула голову, чтобы он не видел мгновенно проступивших морщинок и судорожно сжатых губ.

Владимир осторожно повернул её лицо к себе, бережно закрыл губами зелёные шлюзы и слегка прикоснулся своими губами к её губам, чуть пахнущим табаком и коньяком.

Она успокоилась и, засияв навстречу своей лёгкой улыбкой и озёрными глазами, поделилась тем, что переполняло душу.

- Знаешь, я отчего-то такая счастливая, словно переродилась, словно мне восемнадцать, а война была в кино, - потеребила Владимира за вихры, пожурила любовно: - Одно-то счастье ты, философ, всё же проглядел и никогда не узнаешь и не поймёшь – наше оно, бабье. Не думай, не от того, что было на ящике, а от всего: от этих берёз и пения птиц, от такого прозрачного неба и кукурузника, от покоя вокруг, от тебя и от моей тайны, от всего, что нахлынуло внезапно и сдавило сердце так, что оно, бедное, еле бьётся, не в силах справиться с нахлынувшим счастьем. Послушай.

Он осторожно, чтобы не повредить нежные розовые розетки, снял полотенце, положил голову на самую лучшую в мире подушку и услышал ровный, чуть замедленный стук таинственного и так много вмещающего женского сердца. Не отнимая щеки от приятной мягкости, сказал с волнением и, наверное, искренне:

- Хотел бы я иметь такую счастливую жену.

- Не надейся, - громко и удовлетворённо рассмеялась она, всколыхнув материнскую грудь и лежащую на ней, как подумалось, пацанячью голову, - место занято, - и притянула претендента за шею к себе, а он уже шарил руками по её трусам. Помогая, она приподняла зад, и ненавистная тряпка соскользнула по бёдрам и, отброшенная её ногой, улетела далеко в траву.

Теперь у них всё получилось толком, по-людски. И он не спешил, и она подбадривала, гладя ладошками по спине и ягодицам, и усилия понадобились только для утоления желания. И потом он не убежал, а остался лежать на боку лицом к ней, а она, глубоко и удовлетворённо вздохнув, чмокнула его в губы и спрятала лицо в его подмышке, с удовольствием вдыхая едкий и дразнящий запах мужского пота, переживая настоящее счастье, которого лишена была всю войну и почти полгода после её окончания – всё самое активное для любви время молодой женщины. Ему понравилось, что она, в отличие от Марины, отдавалась полностью и спокойно, не дёргалась и не извивалась в похотливом экстазе, а покорно позволяла делать всё, что он хочет, и только в самом конце тяжело задышала и слегка запрокинула голову, закрыв глаза, не мешая, однако, ему кончить спокойно.

Когда отдышались, она высунула из уютной подмышки зарозовевшее лицо и неожиданно спросила:

- Ты знаешь, как переводится на русский язык Травиата?

- Нет.

- Падшая женщина, - и засмеялась. – Я и на самом деле чувствую себя сейчас самой развратной и самой счастливой женщиной на свете. – Ещё раз чмокнула его в губы, быстро поднялась и голышом побежала к реке, уютно сияя на солнце крупными белыми ягодицами, а он – следом.

В воду бросились почти одновременно, он тут же поймал и подхватил её на руки, приятно ощущая щекочущее атласное прикосновение грудей. Обняв его за шею, она шутливо пригрозила:

- Смотри: понравится – так и останусь.

- Ну, нет! – вскричал он громким голосом и пропел, перевирая мотив, конец русской застольной песни: - «И за борт её бросает в набежавшую волну», - и бросил, вызвав целый рой брызг и испуганный визг княжны, и сам нырнул за ней, пытаясь поймать за ногу или за что-нибудь повыше, но она увернулась, выскочила на берег в водной пене как Афродита и, погрозив кулаком оставшемуся с носом атаману, величественно ушла, блестя сливающимися с крупного красивого тела каплями воды, к костру.

А он остался, давая возможность Тане не торопясь одеться. Когда вернулся, прикрывая ладошками то, что не являлось для неё уже секретом, она ждала полностью одетая, собирая в сумку остатки трапезы на природе, сворачивая объединившее их и запомнившееся, хотелось верить, надолго, потёртое, но такое тёплое и удобное одеяло и затаптывая остатки костра. Он тоже, торопясь, оделся, изрядно помучавшись с подсохшими сапогами – хорошо ещё, что у обоих были кирзачи, которые не сильно меняют форму и размеры, если не пересушить – отнёс спинку сиденья на место, забросил в кузов так пригодившиеся ящики, огляделся и полуутвердительно-полувопросительно сказал на русский манер:

- По коням!?

Таня тоже огляделась, с сожалением расставаясь с недолгим раем и унося в душе навечно запечатлённую радость мимолётного женского счастья, подаренного по её воле хорошим парнем, и с возвращающейся тоской тихо, но отчётливо произнесла:

- «Хороша была Танюша, краше не было в селе»… Читал Есенина?

- Нет, - сознался Владимир, ожидая продолжения, но его не последовало.

- Поехали, надо нагонять потерянное время.

- Есть, товарищ начальник, - шутливо ответил он, но не увидел ответной реакции на её посмурневшем лице с дежурной полуулыбкой.


- 7 –

И снова колёса студебеккера подминали неровную дорогу, почти просохшую от недавнего ливня, и снова по сторонам – поля и поля с сиротливыми деревьями, кустарниковые рощи с начинающей желтеть и буреть листвой, неглубокие лога и овраги, заросшие буйной и до сих пор ещё зелёной крапивой, папоротником, конским щавелем, васильками и ещё какой-то высокорослой и широколиственной травой, и редкие ответвления тележных дорог с заполненными водой колеями, блестящими на солнце словно рельсы, уводящие на хутора за теснящимися вдалеке высокими соснами. В нагретой солнцем кабине стало тепло и даже душно: свежего воздуха, улавливаемого открытыми боковыми шторками, не хватало. То и дело в лобовое стекло с лёту ударяли неудачливые стрекозы, вялые слепни, жирные мухи, цветные бабочки и крупные красные комары, превращая его в гербарий, а внутри кабины перед клюющей носом разомлевшей Таней, тщетно пытаясь выбраться, взбиралась вверх по стеклу и падала вниз рассвирепевшая оса, но та, в чьей власти была её свобода, не обращала внимания, сосредоточившись на том, чтобы удержать голову в относительном равновесии.

- Фу! Не могу больше. Совсем разморило. Прилягу, ладно?

Владимир подвинулся как можно ближе к своей двери, а она, скорчившись, уткнулась головой в его бедро, а спиной упёрлась в спинку сиденья. Так оказалось удобнее, и засоня вскоре усиленно засопела носом, изредка прерываясь на внушительных толчках, которых шофёру не удавалось избежать, а он на более-менее ровных участках дороги придерживал её правой рукой, доверяя руль одной левой. Он тоже начал задрёмывать и удерживал внимание только тем, что продумывал встречу с агентом в Гродно, пытаясь заранее предусмотреть все возможные варианты, хотя и понимал, что, скорее всего, случится единственно не учтённый, и часто высовывал мутнеющую голову в окно под охлаждающий и взбадривающий встречный ветерок. Минут через пятнадцать дремотной маяты Таня зашевелилась, хватаясь со сна за руль, колени Владимира и рычаги управления, с трудом поднялась, с удовольствием распрямила затёкшие ноги, погладила примятую порозовевшую щёку, кое-как поправила вздыбившиеся волосы, помотала головой из стороны в сторону, закурила, как это делают все курильщики после сна: глубоко и сладко затянулась и медленно выдохнула, окончательно приводя себя в чувство, и сказала:

- Можно терпеть дальше. Много ли бабе надо? Ты-то как?

- В норме.

Вдоль дороги потянулись бесконечные луга со стогами и копнами сена, расставленными под линейку, небольшие озерки, поросшие осокой, над которой метались какие-то острокрылые птицы, вдали показался воз со свежей травой.

- Скоро будет литовское селение, - сообщила Таня, - никак не могу запомнить название – какое-то сочетание с «шишкой». Проедем мимо?

Однако проехать «шишку», как и Ошмяны, не удалось. Как только они, распугав большую стаю гусей, с шипением отступивших на обочину, подъехали к административной избе с уныло обвисшим, розовым от времени флагом с еле заметными атрибутами народной власти – серпом, молотом и звездой, из неё энергично вышел военный в распахнутой кавалерийской шинели и встал посреди дороги, расставив ноги, лицом к приближающейся машине. Когда они вынужденно остановились, подошёл со стороны Владимира.

- Куда направляетесь? – на лбу его отчётливо отпечатался красный ободок от фуражки: выше кожа была белой, без загара, а ниже, включая всё лицо, шею и облупленный нос – коричневой.

- В Гродно, - ответил Владимир.

- Я – командир истребительного отряда старший лейтенант Коробейников. Предъявите документы.

Владимир вышел из кабины, подал документы, Таня, тоже выйдя к ним, отдала свои. Коробейников внимательно и без необходимости долго рассматривал бумаги, несколько раз перекладывая одну поверх другой, хмуря выцветшие рыжеватые брови и часто взглядывая на женщину, пока той, в конце концов, это не надоело, и она резко, с досадой, выговорила истребительному кавалеристу:

- Чего ты ешь меня глазами? Замужем я давно, обглодана, успокойся.

Инспектор вздохнул, вернул документы и широко улыбнулся, обнаружив весёлые карие глаза и абсолютно целые, слегка желтоватые зубы.

- Жаль.… А я дом начал строить….

- Домохозяйка, что ли, нужна? – подкузьмила Таня.

- Не только, - серьёзно возразил будущий домовладелец. – Неплохо, если было бы за что пощупать и можно было бы поговорить на разные мировые и душещипательные темы. Смолите, - он протянул надорванную и помятую пачку дешёвых папирос «Норд».

- Бери лучше мои, - предложила Таня, доставая «Беломор».

- Не откажусь, - старший лейтенант взял одну папиросу, положил за ухо, а вторую лихо вбросил в рот. – Ты не куришь, что ли? – спросил Владимира и, не ожидая ответа, похвалил: - Молодец! Дольше не состаришься. – Прикурив от Таниной зажигалки, продолжил уже напрасно пушить перья перед окольцованной самкой:

- Так вот спрашиваю: как найти такую – три в одной – и не ошибиться?

- И это все твои заботы? – ехидно спросила Таня.

- Да нет, есть и ещё кое-что по мелочи в здешних лесах, - помрачнел истребитель, словно ему внезапно наступили на кровавую мозоль. Для него трепотня со своими в здешних чужих местах была необходимой отдушиной от постоянного напряжения и вражды аборигенов.

Таня поняла его.

- Так и быть – даю бесплатно: ты сначала поговори, попробуй готовку, а уж потом и щупай. Уверена, что действуешь наоборот.

Старший лейтенант сморщил облупленный нос, несогласный с предложенной стратегией, и высказал нешуточное сомнение:

- Ага, пока я с ней разговариваю, сосед пощупает, знаем мы вашего брата.

- Да и мы не хуже вашу сестру, - отпарировала Таня.

И оба засмеялись, довольные друг другом.

- Ладно, ребятки, поезжайте и будьте осторожны: ближе к Острыне банда Грача шастает.

- А что вы здесь-то истребляете? – задала законный вопрос Таня. – Кстати, как зовут это селение?

- Эйшишкес. Народ здесь сбродный, больше белорусы, русские да евреи, литва по хуторам разбежалась. А ловим злостных дезертиров. Ястребки мои умаялись, дрыхнут в канцелярии после бессонной ночи.

- На, возьми для них, - предложила Таня целую пачку «Беломора».

- Спасибо, - принял бесценный дар бодрствующий командир спящей команды. – С хорошим куревом – туго. Тут такая история, что если бы сам не увидел и не услышал, не поверил бы, покруче, чем в книжках.

- Расскажи, - загорелась дарительница со свойственным женщинам любопытством.

Старшему лейтенанту только того и надо было. Он переправил заначенную папиросу из-за уха в рот, снова закурил и рассказал:

- Уже неделю мы ищем схроны Грача, а вчера вечером получили РДО из штаба округа с приказом взять в этих самых Эйшишкесах двух дезертиров, прятавшихся аж с начала войны. Кто-то, видимо, из соседей углядел гадов и из мести за своих погибших накропал анонимку. Сегодня в пять утра мы нагрянули к одному из скрывавшихся и взяли тёпленьким, прямо из постельки. Здоровенный бугай, рожа и пузо как у директора столовой. Мамка младенца в рёв, не отдам, голосит, кровиночку, а в той кровиночке одного сала больше, чем у племенного хряка. Отца нет – погиб солдат. Посерел полусирота, жирными щеками от страха трясёт, рассказывает, заикаясь, как было дело, и всё норовит после каждого слова на колени плюхнуться, разжалобить. Оказывается, вдвоём они с другом драпанули, как только остатки их роты ушли из Гродно, прибежали ночью, чтобы никто не заметил, и затаились по домам. Этого мать сразу же пристроила в погреб, выпуская только по темноте, а второй, как сказала та мать, утром ушёл догонять своих. Четыре года тайно просидел мерзавец в погребе, так никто и не узнал до сегодняшнего дня, что у них в селе прячется дезертир. Даже немцы, бывавшие, правда, наездами, и полицаи не обнаружили гадёныша, так надёжно оберегала чадо мать от людей и людского горя, растила только для себя, не задумываясь, что будет с оболтусом потом, надеясь, что как-нибудь всё образуется, а он будет жив. – Коробейников затянулся так, что с треском задымился бумажный мундштук, с сожалением поплевал по-лесному на окурок, бросил на дорогу и тщательно затоптал. – Пошли мы по второму адресу, а там труп – повесилась мать второго, тоже одиночка – а на столе записка, чернила не просохли: «Я убила сына-труса, богу вернула достойного, простите меня, люди». Сельчане говорят, что после того, как ушёл сын, привела откуда-то мальца и всю войну воспитывала, учила уму-разуму. Получился пасынок такой работящий, обходительный, умница и смелый – партизанам помогал – что все любили. Недавно уехал учиться в десятилетке в Гродно, шестнадцать исполнилось. До самостоятельности довела приёмная мать, а он и не знает, что нет её больше. Вот так: две матери – две судьбы. Не хотел бы я ни одну из них иметь в жёнах. А ты, подруга, говоришь: потрепись, поешь, пощупай – и всё ясно. Заговорил я вас, однако, трогайте. Мой водила выспится, отправлю дезертира в Вильнюс. Вернётся, и завтра снова в погоню за Грачом, будь он неладен. Мне тоже надо бы покемарить минуток с двести. Счастливой дороги. Никого не подсаживай, - посоветовал Владимиру, - и ни для кого не останавливайся, а если увидишь завал на дороге, быстро разворачивайся и жми что есть духу назад, сюда. – Он небрежно отдал честь, долгим взглядом посмотрел на понравившуюся экспедиторшу, весело подмигнул обоим и пошёл, развевая полы широкой и длинной шинели, к своим дрыхнувшим истребителям, выполнившим приказ наполовину.

Некоторое время под впечатлением услышанного ехали молча. Потом Таня, очевидно, определив своё отношение, сказала:

- Она нарушила одну из главных твоих заповедей, но я всё равно ставлю ей за неё пятёрку.

- Убив сына и себя, она нарушила её дважды, и какой из грехов тяжелее, я судить не берусь и не знаю, как поступил бы сам, - высказался и Владимир.

Они снова замолчали.

- Я оправдываю и второй её грех, - снова нарушила раздумья более активная женщина, вынося второй вердикт. – Жить убийцей собственного ребёнка нельзя. Но какова сила воли у этой женщины! У неё хватило сил и духа вырастить замену трусу и тем самым исправить свой наиглавнейший грех – рождение и воспитание предателя – и оправдать своё существование на земле. Физическим калекой жить можно, нравственным – никогда. И ведь знала, что придётся заплатить жизнью за жизнь, торопила, наверное, сроки расплаты, невыносимо страдая от безмерной нравственной вины. Но дождалась, дотерпела, пока приёмыш окончательно не встанет на ноги и не окажется настоящим человеком. Появление ястребков только подтолкнуло к давно запланированному финалу. Настоящая женщина и мать. Я бы тоже не смогла жить с униженной совестью.

К дороге, сменяя поля, часто подступали леса, и Владимир, памятуя о предупреждении Коробейникова, насторожённо и внимательно вглядывался вдаль и в обочины.

- Приготовь на всякий случай наган, - попросил он адвоката.

Та, поняв его опасения, повиновалась и тоже начала усиленно всматриваться в окрестности. Сна у обоих как не бывало.

- На студебеккер с тентом, под которым могут оказаться солдаты, они вряд ли нападут, - неуверенно успокоил шофёр её и себя. – Всё равно нам ничего не остаётся, как ввериться судьбе, так? – ободряюще улыбнулся соседке.

- Я – везучая, - похвасталась та, не очень-то надеясь на свою везучесть, - проскочим.

В тревожном молчании на предельно возможной скорости доехали до Острыни. С появлением почерневших от времени и дождей деревянных домов крохотного селения, открытого всем ветрам, отлегло от сердца. Если в селе бандитов не окажется, то верилось, что до Гродно удастся доехать спокойно.

Как это ни странно, но их впервые не остановили, и они, не снижая скорости, рванули дальше среди бескрайних полей и лугов с редкими кустарниками и небольшими озёрами, часто пересекая по шатким деревянным мостам узкие речушки. Большие посевы капусты, свёклы, картофеля, подсолнечника подходили к самой дороге, ожидая скорой уборки.

Можно было уже не торопиться, потому что в лучшем случае они попадут на место к концу рабочего дня, и загрузиться и выехать в обратный путь просто немыслимо. Во-первых, вряд ли кладовщики и грузчики захотят остаться после окончания рабочего дня; во-вторых, у Владимира разламывалась спина, ныли, одеревенели с непривычки руки, и вообще он устал так, что мечтал только о полноценном сне; в-третьих, не забылось предостережение Ястреба, и ночью ехать было вдвойне опасно; в-четвёртых, вряд ли Таня согласится на продолжение утомительной поездки; в-пятых, а вернее, во-первых, он обязан разыскать агента и обязательно склонить к сотрудничеству с американцами. Ради чего, если не для этого, он с такой настойчивостью рвался в дальние командировки, ради чего он вообще в этой стране? Зря только по неопытности и беспочвенной самонадеянности назначил встречу Немчину на сегодняшний вечер. Может насторожиться и, ещё хуже, - скрыться. Остаётся только надеяться на лучшее. Завтра в Вильнюс можно не спешить. Завтра…. Завтра же – воскресенье!

- Завтра – воскресенье, - напомнил он сопровождающей, - будем загорать?

- Сегодня договорюсь, - успокоила Таня, - не зря же везём директору ящики – отпустят и погрузят. Придётся кому на коньячок, а кому на водку дать. Где уж тут про заповеди помнить!

Она шутливо толкнула водителя в плечо, пообещав:

- Так что – выспаться не удастся, - и начала деловито планировать вечер: - Перво-наперво сбагрим ящики и договоримся на завтра.

- Что в них?

- Не знаю и знать не хочу. Я только передаточная шестерёнка в директорской шарашке. У них своя компания и своя жизнь, подчинённым вход воспрещён.

- Даже такой как ты?

Она фыркнула, и было непонятно, то ли выразила этим пренебрежение к элитному обществу, которое обидно пренебрегало ею, то ли оно на самом деле было ей «до лампочки».

- Как-то мы с главбухшей чесали языки поутру у секретарши, ожидая, когда директор соизволит нас принять. Вдруг дверь приёмной отворилась, и появилось смуглое фигуристое создание с чёрно-смолистыми локонами, оливковыми глазами и ярко-красными, по-негритянски оттопыренными, губами, на которые ушло не менее полтюбика помады. Деваха была до того эффектна и внешне безупречна, что мы засмотрелись, забыв оценить выпяченные достоинства и найти спрятанные недостатки. «Яков Самуилович у себя?» - улыбаясь, но не здороваясь, спросила она мягким грудным голосом, от которого, наверное, мужиков враз пот прошибает. «Директор занят, никого не принимает», - очнувшись от наваждения, отрезала секретарша. «Меня примет», - уверенно возразила красотка, и в мягком голосе послышался скрежет ржавого железа. Она твёрдо и чётко простучала высокими каблуками умопомрачительных белых лакированных туфель до запретной двери, резко толкнула её без предупредительного стука и, не дав церберше опомниться, со стуком закрыла за собой. Из кабинета тут же послышались радостные восклицания занятого по горло директора, грудной волнующий смех нежданной и непрошенной гостьи, которая оказалась, очевидно, лучше татарина, а потом – неясные шорохи, приглушённые прерывистые голоса, шлепки по рукам или по щекам или ещё по чему, а мы сидели молча и слушали, оплёванные и униженные блядью, стыдясь смотреть друг другу в глаза. Вскоре, однако, директорская дверь отворилась. Первой вышла она и прошла мимо, выпятив грудь и пренебрежительно не глядя на тех, что пытались поставить себя выше неё, бросив на ходу замешкавшемуся в дверях хозяину с красно-фиолетовой физиономией и блуждающими замаслившимися глазками: «Яша, поторопись, мне некогда!». И только перед самым выходом не удержалась и всё же посмотрела победно в нашу посыпанную пеплом сторону, ни на кого в отдельности, а на всю мелочь сразу, повернулась и вышла, вертя выпяченным задом так, что любой импотент побежит следом. Мы даже пытались повторить поочерёдно, но с нашими талиями и задницами ничего привлекательного не получилось, посмеялись над собственной дурью, а секретарша пожаловалась: «Опять пришла обирать бедного Якова Самуиловича. Уже в четвёртый раз. Жене, что ли, капнуть? Каждый раз уходит с двумя сумками. Хорошо, видно, расплачивается, курва!».

- Вот какие цесарки водятся в их кругу. Где уж нам, серым курочкам!

Владимир сразу догадался, о ком идёт речь, и ещё раз поблагодарил судьбу, что нашла и подослала любителя дармового пива Василька к жене и тем избавила Владимира от болезни, которой заражается каждый мужчина, близко познакомившийся с Мариной, и название которой – неутолимое влечение. Всё же как неразумно бог распределил достоинства между своими любимыми созданиями: одному – красота сверх меры в ущерб духовной красоте, другому – наоборот, редко – всего в гармонии, и совсем редко – когда и того и другого в избытке. Отчего? Разве, обделяя, тем выражаешь любовь? Пожмотился создатель по неизвестным причинам.

Показались чёрно-серые предместья Гродно. Переехали железную дорогу, потом понтонный мост и оказались в городе или, вернее сказать, в большой деревне, в которой, однако, были двухэтажные узорчатые особняки, дома с мансардами, деревянные и оштукатуренные, и даже обветшалый костёл с облупленными стенами и большой вывеской над распахнутыми настежь дверями: «Заготконтора», чуть дальше встретилась и церквушка с той же судьбой, но с другой вывеской: «Плодоовощебаза». Очевидно, местные радикальные власти решили, что материальное обеспечение сограждан полезнее, чем сбор и отпущение грехов. Городок, в общем, казался уютным, зелёным, с большими огородами и садами, но по-русски неухоженным, с земляными улицами, по которым бродили курицы, бросающиеся в самый последний момент под колёса студебеккера. Остались ещё и следы войны в виде мрачных пожарищ и развалин. Новостройки попадались реже.

На торгбазе всё случилось так, как запланировала опытная Травиата Адамовна. Двое грузчиков под присмотром толстяка с жирным загривком в полувоенной одежде, которая чуть не лопалась на мощной спине и заду, выгрузили и утащили в контору пересылку от одного директора к другому. Пока экспедиторша где-то с кем-то договаривалась о завтрашнем утре, Владимир осмотрел машину, проверил шины, колёсные болты, рессоры, заглянул под грязный низ, но ничего там толком не разглядел и решил, что капитальным осмотром, наладкой и заправкой займётся завтра пораньше. Тем более что Травиата Адамовна вернулась довольная в сопровождении давешнего надсмотрщика-«дистрофика», оказавшегося директором этой кормушки, который пообещал и грузчиков, и кладовщиков в обмен на доставку очень ценного груза для Якова Самуиловича. Ещё раз брюзгливо попытался выяснить, почему Шендерович не прислал обещанных запчастей, но, поскольку Владимир непонимающе молчал, экспедиторша поспешила предположить, что главмех побоялся доверить ценный груз неопытному водителю. Толстяк недовольно покряхтел, бормоча, что так дела не делаются, но, всё же, простил неаккуратного подельщика, обещав и для него кое-что спроворить. В общем, рабочий день для Владимира с Таней закончился.

- Ну, вот, теперь можно и устраиваться на ночь, - с облегчением сказала изнемогавшая от усталости Таня. – В городе есть небольшая гостиница с четырёхместными номерами, там тихо и сравнительно опрятно, но попасть в неё трудно: всё распределено по броне на много дней вперёд. Попытаемся, может, удастся втиснуться на ночь. Если нет, то придётся идти в Дом колхозника – забегаловку и притон, где редко выспишься толком в десяти- пятнадцатиместных казармах из-за круглосуточного пьяного гама. Пошли, и пусть нам повезёт.

Владимир, подыгрывая по местному обычаю, сплюнул трижды через левое плечо, и они двинулись.

Идти рядом с хорошей, нормальной женщиной было непривычно. Непривычно встречаться глазами с оценивающими взглядами встречных и непонятно, кого нужно изображать: то ли хорошего знакомого, то ли товарища по работе, то ли, не дай бог, супруга. Нужно ли взять её под руку или просто идти рядом? Выручила Таня. Она шла, не обращая ни на кого внимания, упругим твёрдым шагом, слегка покачивая по-мужски плечами и не стесняясь ни захудалого вида сопровождающего, ни собственной потрёпанной дорожной одежды. И он опять, удобно отдав инициативу решительной женщине, которую хотел бы иметь в жёнах, шёл чуть сзади, как делают это мужики в семьях, где командует жена.

В маломерном тёмном фойе обветшалой двухэтажной гостиницы сидели два мордатых типа в щеголеватых френчах, синих галифе и блестящих хромовых сапогах, с одинаковыми жёлто-коричневыми туго набитыми портфелями на коленях. Они, надменно встретив невзрачную пару презрительными взглядами, тут же безразлично отвернулись, уставившись точно в амбразуру администратора. Их толстые пальцы дружно выбивали на глянцевитых стенках предметов, указывающих на принадлежность к высшей чиновничьей касте, негодующую дробь и презрение ко всем и, в особенности, к порядкам, которые установились здесь, в провинции, когда ответственные лица вынуждены ждать полагающиеся им достойные места.

- Давай сотню, чтоб наверняка. Не жалко? – спросила Таня вполголоса.

Владимир не сразу среагировал на подсказанный ключик к сердцу защитника, вернее, защитницы амбразуры и, замешкавшись, неловко вытянул из кармана сотенную так, что и остальные посыпались на пол, но толстомордые не удостоили вниманием денежные конфетти. Пока Таня – снова Таня – договаривалась с администраторшей о взаимно удовлетворяющих условиях ночёвки в ночлежке, почему-то именуемой отелем, он сел на свободный стул рядом с портфеленосцами. Тут же сосед, чтобы установить истинную дистанцию, а не ту, что случайно оказалась между стульями, спросил, повернув голову на четверть:

- Из какой организации?

Не задумываясь, Владимир брякнул приглушённым голосом, стараясь тембром придать весомость и себе, и присвоенной организации:

- НКВД.

Мордатый дёрнулся, перестав барабанить пальцами, довернул голову до полуоборота и, встретившись с серьёзным угрожающим взглядом, немедленно отвернулся, произнеся так же тихо, храня доверенную тайну:

- Понятно.

Что ему стало понятно, самозванцу было неясно, но на несчастье их содержательную беседу прервала Таня:

- Володя, иди, заполняй анкету.

У стойки между делом он поинтересовался у алчной администраторши с головой огненно-рыжего барашка, зачахшего в молодом возрасте, что за любопытная пара ожидает её милостей.

- Инспектора республиканского наробраза, - буркнула та недовольно. – Ждут, когда местный горотдел оформит оплату за их проживание в гостинице.

- Серьёзные дядьки, - дал свою оценку любопытный, удивившийся несоответствию полувоенной формы и гангстерского вида инспекторов профессии учителя.

- Жмоты, - ёмко определила суть дядек опытная администраторша.

- Пойдём устраиваться, - прервала Таня и этот содержательный диспут спутника, и он твёрдо решил, что не хотел бы иметь её в жёнах.

На втором этаже скучающая дежурная недружелюбно оглядела непритязательную пару, компрометирующую главный городской отель, и молча развела по комнатам, предупредив, что мужчинам в женские комнаты ходить по вечерам запрещено, распивать спиртные напитки в номерах нельзя, для еды есть специальная гостиная…

- Встретимся через 10 минут там, - прервала её запреты Таня и скрылась у себя в номере.

Вымывшись до пояса в тесной умывальне над раковиной и изрядно почернив жёлто-белый цвет короткого вафельного полотенца заведения, Владимир несколько сбросил накопившуюся усталость и ровно через 10 минут был в условленном месте. Гостиная оказалась небольшой комнатой с голыми побелёнными стенами с литографским портретом вождя в простой рамочке, единственным столом под грубой скатертью и четырьмя стульями с прямыми спинками вокруг него и двумя окнами, наполовину завешанными простыми белыми занавесками. В углу пыхтело цилиндрическое чудовище, называемое здесь титаном, но мифический силач ничего не поддерживал и не толкал, а ворчливо вырабатывал в своём чреве кипяток для слабосильных и беспомощных людишек.

- Лучше бы сунуть ей вдвойне да устроиться в отдельной комнате, - попенял напарнице иждивенец, недовольный добытым сервисом.

- Здесь нет такой комнаты, радуйся тому, что досталось, - спокойно ответила та, что добровольно взвалила на себя в дороге обузу заботы о нём. – Садись, перекусим тем, что осталось, и без промедления на боковую. Какая разница, где спать? Лишь бы в тепле, покое и немедленно. – Она внимательно всмотрелась в напряжённое лицо парня и, угадав его несбывшиеся надежды, прикрыла тёплой мягкой ладонью загрубевшую мозолистую руку и мягко сказала: - Я люблю мужа, а мы – друзья, да? Очень хорошие друзья, так?

Она, конечно, ожидала, что ему захочется этой ночью новой близости, но сама этого не хотела. И не потому, что устала, что морил сон или парень стал вдруг безразличен, а потому, что обострённой психикой счастливой женщины с обнажёнными войной и послевоенными неурядицами нервами вдруг почувствовала, сама удивляясь нелепости мгновенного чувства, что у неё будет от него дочь, и не хотела тревожить зарождающуюся в ней жизнь.

- Так, - криво улыбаясь, согласился Владимир, пересилив не нужный и ему инстинкт влечения. – Главное – выспаться.

- Вот и умница! – похвалила Таня.

И они в полную силу отдались другому немаловажному инстинкту – утолению голода.

Когда с остатками дневного пиршества на природе было покончено, Травиата Адамовна, не стесняясь, всласть зевнула, быстро убрала со стола мусор и, пожелав спокойной ночи, ушла. Владимир посидел ещё минуту-другую, одолеваемый усталостью, потом решительно встал и пошёл к выходу, провожаемый последним запретом дежурной о том, что возвращаться позже одиннадцати не разрешается.


- 8 –

Сгущались тёмные сумерки с узким красным закатом, прикрытым сверху полосатыми тучами, обещавшими на завтра ветреный пасмурный день. Владимир поёжился от подступившей вдруг к спине изморози и пошёл по деревянному тротуару, кое-где опасно прогибающемуся под его тяжестью, высматривая первого встречного аборигена.

Вскоре попался усталый работяга на взводе в мятой и грязной одежде, который невнятно сказал что-то невразумительное о расположении нужной улицы, неопределённо махнул рукой в темноту и ушёл, с трудом утаскивая плохо сгибающиеся ноги в грязных солдатских ботинках. Немного прояснила ситуацию молодая женщина, прилично и чисто одетая, явно торопящаяся на свидание и что-то помнящая об улице с таким простым названием в противоположной от указанной работягой стороне. Так, продвигаясь зигзагами и терпеливо используя освоенный метод выспрашивания и анализа запутанных сведений жителей о собственном городе, Владимир всё же вышел на нужную ему улицу Дружбы народов, на которой только и мог жить самый ярый приверженец дружбы между русским и немецким народами, которого надо было склонить к дружбе и с американским народом. Облегчённо вздохнув, Владимир стал выискивать дом 13, в котором только и мог обитать агент. Дом оказался не новым, оштукатуренным, с грязными дождевыми потёками под окнами, увенчанным мезонином с небольшим балкончиком с деревянной резной решёткой, отгороженным от улицы свежим необструганным штакетником. В тёмных окнах дома чуть мерцал колеблющийся свет какого-то слабого светильника, выдававший присутствие хозяев.

Калитка была заперта изнутри хитрым запором. Не сумев открыть, Владимир сильно постучал поднятым камнем по штакетнику, и тотчас же метнувшийся кверху и пропавший свет показал, что стук услышан. Через минуту в тёмном окне появилось привидение в белой рубахе с бледным мёртвенным лицом и круглыми совиными, но безбровыми, глазами, пытавшимися разглядеть виновника шума. Он призывно помахал рукой, объясняя жестом, что хотел бы увидеться и переговорить с нечистой силой. Привидение, не меняя отрешённого от бренного мира выражения лица, отлипло от окна, пропав в темноте, и через некоторое время входная дверь на веранду приотворилась, и из-за неё выглянуло то же бледное лицо со впалыми щеками и скошенным подбородком, неровно поросшим редким жёлто-серым мхом. Короткий носик алел даже в темноте, как, впрочем, и оттопыренные почти прозрачные уши, в противовес залысинам, глубоко внедрившимся в спутанные жирные светлые волосы и имеющим синий, неживой оттенок.

- Чё надо? – спросила торчащая из-за двери голова нетопыря. – Ты кто? Откудова?

- От-ту-дова, - внушительно и угрожающе произнёс Владимир, уловив в голосе и во всей фигуре хозяина насторожённость и испуг. – Ты – Трусляк Зиновий Лазаревич?

- Ну, - с отчаяньем чуть слышно выдохнул Трусляк.

- Привет, Ангел!

Привидение-нетопырь, неожиданно оказавшееся ангелом, дёрнулось назад, за дверь, потом осторожно высунулось вновь, показав не только голову, но и белую полотняную рубаху без ворота, открывающую такую же, как лицо, бледную впалую грудь с выступающими острыми ключицами и тонкими рёбрами.

- Откудова оттудова? Его уже нет – оттудова! – отчаянью и страху ангела не было предела. – Хана немцам! Гитлер капут! Не знаешь, что ли?

- Знаю, знаю, - успокоил страшный пришелец оттудова. – Ты впусти меня, мы на крылечке посидим и выясним, кому хана и капут, а кому жить дальше. – Увидев не проходящий страх агента и подивившись слепоте Гевисмана, выбравшего для консервации такого хлюпика и труса, способного предать при малейшей опасности, успокоил, как мог: - Не бойся, пальцем не трону, а сговоримся – денег дам.

Успокоившись или поддавшись приманке, хлюпик выскользнул, наконец, как тень из дверей, показав, кроме белой рубахи, заношенные и бывшие когда-то белыми солдатские кальсоны с болтающимися подвязочками поверх всепогодных и внемодных русских опорок, одинаково пригодных для любого времени года. Повозившись у запора, он открыл калитку и посторонился, пропуская гостя во двор, чуть сгорбатившись в угодливом полупоклоне.

Владимир с удовольствием присел на некрашеную ступеньку крылечка веранды, по-хозяйски пригласив Ангела:

- Садись, в ногах правды нет.

Тот скромно присел поодаль, полуотвернувшись и не глядя на нового хозяина.

- Гитлеру капут, в этом ты прав. Но немцы живы… Живы и те, кто тебя завербовал, кому ты верно служил и от кого получал деньги, положенные на твоё имя в банк. Помнишь, в какой?

- В швейцарский.

Владимир не стал уточнять, в какой швейцарский, зная, что как банк, так и счёт в нём – мифические, и кроме небольших подачек в рублях, часто – в фальшивых, ни один из агентов от Гевисмана ничего не получил, оставляя свои заработки в его карманах.

- Сохранилось и твоё досье, - соврал Владимир, - с составленной и подписанной тобой анкетой, где указаны твои подлинные фамилия, имя, отчество и места рождения и проживания до войны. Есть и твоё обязательство служить верой и правдой рейху и фюреру, история жизни до разведшколы, успехи в ней, характеристики выполнения тобой заданий, расписки за оплату заданий, - всё, что заинтересовало бы НКВД, попади досье в их руки. Но, слава всевышнему, оно попало в руки американцев, наших друзей…

- …которые вместе с нашими сделали вашим большой «капут».

- …и те, - продолжал Владимир, проглотив обидное и едкое замечание не такого уж амёбного Ангела, - предлагают прежнее сотрудничество, но на новых условиях и с более высокой оплатой, которые сообщит резидент позже. Считай, что для тебя ничего не изменилось, только хозяин новый, а счёт в швейцарском банке, - он мстительно усмехнулся, - будет расти быстрее. Деваться тебе всё равно некуда, так что говори «да», и я пошёл.

- Куда пошёл? Ты ж денег обещал, - напомнил о самом интересном для себя сметливый соратник Владимира по тёмному делу, пытаясь получить плату не только вперёд, но и не обременяя себя обязательствами.

- Так ведь не сговорились ещё толком, - возразил невесть откуда появившийся совратитель ангелов.

Ангел поднялся.

- Пойду, воды попью, а то в горле пересохло.

Он не вошёл в дверь, а как-то очень тихо вскользнул в неё светлой тенью, и даже уходящих шагов не было слышно.

Владимир тоже поднялся, зашёл за угол веранды, вынул через заранее расстёгнутый ворот гимнастёрки из подмышечной кобуры наследственный вальтер, заготовленный перед ужином в гостинице, и, прижавшись к доскам животом и грудью, стал ждать, опустив руку с пистолетом вдоль туловища. Какое-то чувство, неизвестно какое по счёту, подсказывало, что с этой еле живой на вид и светящейся в темноте ходячей гнилушкой надо держать ухо востро.

И точно! Ангел появился так же тихо, как и ушёл. Владимир увидел его, когда тот уже спустился с крыльца и оглядывался, держа в вытянутой руке пистолет и разыскивая совиными глазами того, с кем надо окончательно сговориться. Спрятавшийся ненавистный вербовщик тихо нагнулся, нашарил на земле камешек и бросил снизу вверх в палисадник. Шум упавшего камня мгновенно переориентировал гостеприимного хозяина, и он, сделав быстрый шаг к углу дома, ещё больше вытянул руку с оружием, стараясь разглядеть затаившуюся цель. Он уже свыкся с мыслью, что прошлое благополучно кончилось и забыто, а оно, опасное и нервное, неожиданно вернулось с этим белобрысым верзилой, и овладевшие слабой душой отчаянье и страх толкали на необдуманный поступок. К тому же, манили чужие деньги и, наверное, немалые, которые можно было взять только у трупа.

- Стой! – вдруг услышал он за спиной и тут же почувствовал, как вся она, незащищённая, покрылась липким холодным потом, который струйками потёк по ногам, и нестерпимо некстати захотелось помочиться. – Не дёргайся, а то получишь пулю, и медленно-медленно положи пистолет у ног. Любое резкое движение, и ты – труп! – Ангел всхлипнул и выполнил требование невидимки, запросто разгадавшего его хитрость. – Умница! Теперь сними сапоги – зачем ты их напялил-то? – и переверни кверху подошвами. – Когда почти рыдавший недотёпа, старавшийся покорным поведением и прерывистыми покаянными всхлипами вызвать сердоболие и жалость к себе, выполнил и это требование, из правого сапога выпала, фиолетово блеснув лезвием в темноте, финка. Неумолимый экзекутор похвалил снова: - Смотри-ка, какой ты предусмотрительный! Подстраховался! Отойди, не торопясь, к стене дома, подними руки, обопрись ими о стену, ноги – пошире, и постой, не оглядываясь. Живей, повторять не стану!

Лишь когда и это последнее приказание было выполнено, Владимир вышел из-за укрытия, подобрал реквизированное оружие и, на всякий случай, уперев дуло вальтера под острую рыбью лопатку, обшарил подмышки и пах у ангелочка, но там ничего не было спрятано.

- Садись, - разрешил раскоряке, - поиграли, и – будет, пора завершать наше дало.

Тот быстро повернулся, на округлившихся от страха и безысходности глазах блестели детские слёзы, а всё лицо покрыла смертная испарина.

- Слушай, оставь меня, уйди! – взмолился он и вдруг упал на колени, громко стукнув костяшками о доски тротуара и протягивая к Владимиру обнажившиеся по локоть костлявые, просвечивающие насквозь, руки. – А я… я… я за тебя молиться буду!

От такого неожиданного делового предложения Владимир даже рассмеялся.

- Как же ты молиться будешь, когда душу дьяволу продал? – спросил он с сарказмом ангела с чёртовой начинкой. – Да бог, услышав такого ходатая, обоих пошлёт подальше. Нет уж, наши молитвы никто не услышит, и места в преисподней для обоих давно согреты.

- Господи, ну до чего ж я невезучий! – снова взвыл отвергнутый богом, поднимаясь с колен. – Нет мне места ни на земле, ни на небе. – Ангел осторожно, с опаской, присел рядом с посланцем Вельзевула. – И всё началось с первого дня войны.

Он утёр рукавом рубахи пот и слёзы, высморкался в подол и, смирившись с судьбой, затих, вспоминая те давние переломные дни.

- Мы жили в Шепетовке, когда ваши бомбили Киев. Потом объявили войну, и родители, поддавшись общей панике, вместе с соседями и ближайшими родственниками засобирались драпать в сторону столицы. Мы уже укладывали вещи, торопясь к объявленному утреннему поезду на Киев, когда в дом вошли двое в кожаных куртках, галифе, запылённых хромовых сапогах и фуражках с красными околышами. «Ты – Сташевский?» - спрашивают у меня, спрятавшегося за спины родителей, застывших над раскрытыми чемоданами. «Й-й-я…», - отвечаю дрожащим голосом, зная, чья кошка мясо съела. «Повестку получил?» «Какую повестку?» - тут же вклинилась на мою защиту мать. – «Ничего он не получал». Она-то не знает, что я вчера вечером сжёг эту повестку, и пепел по ветру развеял, надеясь, что до отхода поезда меня не хватятся. И вот, как обычно, не повезло. Стою за мамкиной спиной, молчу, и весь потом покрылся, аж течёт – есть такая у меня слабость, когда страшно.

Владимир знал эту типичную слабость трусов.

- «Пошли», - говорят красные околыши, хватают под руки и волокут почти на себе, так как у меня ноги отнялись. Мать, естественно, в рёв: «Не пущу-у-у!». Отец, как может, удерживает её. Так эта сцена прощания и осталась у меня в памяти на всю жизнь – больше я родителей не видел.

Сирота привычно всхлипнул, жалея себя, потому что больше жалеть гада было некому, и продолжал рассказ о своих невзгодах дальше.

- Привезли меня на полуторке в военкомат, а там таких, как я, наверно, человек двадцать скопилось. Друг на друга не глядим, молчим как враги, да и не о чем разговаривать, и так ясно: на фронт погонят. Пришёл старшина-усач, кое-как построил в неровную колонну по трое в ряд и довёл в окружении стенающих родственников, сующих деньги, продукты, носки, ещё что-то ненужное, до старой казармы, где был городской сборный пункт перед отправкой на тот свет. Сдал как скотину по счёту какому-то «ромбу», тот составил список, записав со слов каждого наши паспортные данные – причём я уменьшил возраст на два года, но не помогло – и заперли нас в большой комнате с решётками на окнах и матрацами, разбросанными на голом цементном полу. Ни столов, ни стульев не было. Большинство тут же улеглись, кто-то подошёл к окну поглядеть в последний раз на белый свет, а я забился в угол, сижу, дрожу, никак не могу опомниться, свыкнуться с мыслью, что влип.

- Блатари с ножами в рукавах стали обходить нашу компанию, отбирать деньги, еду, тёплые и красивые вещи, менять свою плохую обувь на хорошую. И я лишился круга колбасы, осталась только пачка папирос, которую сунул отец, считая, что для солдата главное – курево, хотя я и не курю. Два солдата и сержант принесли старое-престарое обмундирование и выдали по списку, кому какое придётся. Мне, естественно, досталось большое и с заплатами. Ремней не было, обувка осталась своя, зато дали длинные-предлинные обмотки, только вот зацепиться, чтобы повеситься, не за что было. Тогда же и накормили гречкой с варёной треской. А через час мы уже были на вокзале в скотинниках и покатили в темноте на север, томясь в неизвестности на двухэтажных нарах под присмотром старослужащего сержанта. Мне, конечно, места на нарах не досталось, и я сидел, скрючившись, в углу, больно стукаясь спиной о стенку при каждом толчке вагона.

Ангел зябко передёрнул худыми плечами то ли от той памятной вагонной прохлады, то ли от сегодняшней вечерней свежести, испаряющей с тщедушного тела и одежды пот панического страха.

- Ехали медленно, с частыми остановками, и к рассвету добрались только до Ровно. Там нас, сонных и мятых, выгнали из нагревшихся от нашего тепла теплушек, пересчитали-перекликали, разделили на взводы и погнали марш-броском через город под командой молоденьких сержантов и одного лейтенанта на все пять взводов.

- Город был пуст. По улицам метались какие-то бумаги, тряпки, клочки сена и листовки с крупным обращением: «Русский солдат!». Отчётливо слышалось лихорадочное тарахтенье пулемётов, таканье винтовок, завывание и грохот мин, а фоном всему – беспрерывная пушечная канонада. Некоторые разрывы были так близки, что наши головы непроизвольно втягивались в плечи, и мы кланялись богу войны, выпрашивая снисхождения, а спина и грудь мои снова взмокли. Было холодно и ветрено, до слёз захотелось, чтобы меня продуло до температуры, и отправили бы в госпиталь. Ничего не случилось. В каком-то заводском дворе со склада выдали каждому третьему боевую винтовку и по две обоймы патронов, остальным – учебные просверленные винтовки и деревянные муляжи, а кому и таких не хватило – штыки. Мне из-за моей комплекции достался штык, покрытый ржавчиной.

Обиженный даже при дележе оружия поёрзал застывшим костлявым задом по ступеньке крыльца, завязал верёвочками вырез на груди рубахи, потёр озябшие ладони утопленника и продолжил рассказ жизнепадения, блестя в темноте неугасающим кончиком красного носа.

- Снова построили повзводно, и перед фронтом появился политрук, который начал, надрываясь, кричать сорванным хриплым голосом, что наше дело правое и победа будет за нами, пока же немцы временно прорвались на нашу территорию, и надо удержать город до подхода главных сил, и это приказ товарища Сталина. Тот, кто без оружия, возьмёт у убитого товарища, но – ни шагу назад! Оставившим позицию без приказа – расстрел!

- И мы пошли, почти вооружённые и напрочь оглушённые услышанным и близкой канонадой, туда, где требовалось заткнуть нами фронтовую дыру. Как только вышли за город, немцы тут же, словно ждали, влупили по колонне минами. Они так жутко воют! Все попадали и поползли с дороги в рожь, как будто, спрятавшись в хлипких растениях, можно было спастись. Кому-то сразу же попало, послышались крики и стоны, а кто-то, как блатари, что отняли у меня колбасу, побросав винтовки, ужами поползли в ржаную глубь, только зады их из стороны в сторону мотались. Обстрел прекратился так же внезапно, как и начался, но долго ещё сержанты поднимали и вытаскивали вояк изо ржи на дорогу, выстраивая в прежнюю походную колонну. Пятерых оставили лежать в кювете, хоронить не стали – некогда. Более десятка, поддерживая друг друга, побрели назад, счастливцы, в город. Не меньше осталось ждать транспорта, который должны были прислать легкораненые, а некоторые пропали без следа. Не было и урок. Я сказал сержанту, где их видел, тот организовал прочёсывание, и их как перепелов подняли в самой середине поля, вывели на дорогу, поставили перед строем, лейтенант прокричал приговор и обоих ухлопал из пистолета за измену и дезертирство.

- Слушай, тебя в школе не били? – поинтересовался Владимир.

Ангел недовольно пошмыгал алевшим в темноте носом и сознался:

- Били. Но я таких запоминал, следил за каждым шагом, пока не удавалось засечь на чём-нибудь запретном, и тогда рассказывал учителям.

Он гаденько захихикал.

- И до чего ж приятно было видеть, как по моей подсказке наказывали обидчиков. Конечно, учителя не любили меня как ябеду, но ничего поделать, кроме пустых увещеваний, не могли потому, что я сообщал правду, и они обязаны были на неё реагировать. А мне со временем понравилась слежка и подслушивание, понравилось чувствовать себя сильнее тех, кто бил, ведь я знал о них такое, что они хотели бы забыть и тщательно скрывали. Знал не только об учениках, но и об учителях. Многие догадывались и боялись, и это наполняло меня чувством сладостной мести. Я и отца выследил, когда он вздумал таскаться к молодой бабёнке, рассказал матери с подробностями и радовался, когда она сквозь рыдания поносила его на чём свет стоит всякими непотребными словами, а он только вздыхал, просил прощения и увёртывался от её цепких и ухватистых рук.

«Нет, Гевисман не ошибся», - с отвращением подумал Владимир, – «этот гадёныш – прирождённый фискал-любитель».

- Я возьму шинель на веранде, а то холодно? – попросил промёрзший насквозь ябеда.

- Вместе возьмём, - решил на всякий случай обезопаситься Владимир.

Оба поднялись, сблизившись, и от ангелочка отчётливо пахнуло скверным едким запахом сивухи.

- Я бы не стал стрелять, - не глядя в глаза недоверчивого американца, задним числом повинился Ангел. – Я только хотел проверить документы: не из НКВД ли ты.

Владимир не поверил. Он пропустил мерзляка вперёд, но прежде, чем тот надел шинель, ощупал её пустые карманы.

Когда вернулись на прежние позиции, Ангел сунул ноги в сапоги и удовлетворённо вздохнул, плотно запахнувшись в тёплую и почти новую немецкую шинель.

- А работать я буду, я люблю такую работу, - услышал, наконец-то, Владимир то, что надо. – Мне тяжёлая физическая работа по здоровью противопоказана, а сержант там, на дороге, не понимал этого и всучил в награду за блатных боевую винтовку. Она такая тяжёлая и неудобная, и без неё тяжело идти, а с ней я и вовсе скоро выдохся. А я-то надеялся, что он отправит меня сопровождать раненых. Не вышло, не повезло, как обычно.

Ангел утёр рассопливившийся от жалости к себе нос рукавом шинели.

- Кое-как дотянули мы до леса, а там – комдив на заляпанной грязью «эмке» и куча с треугольниками и шпалами вокруг запылённой полуторки. Увидев наше боевое пополнение, призванное остановить немцев на подступах к городу, он вместо приветствия крепко, по-солдатски, выругался матом и залез в машину, захлопнув дверцу, словно отгородившись от ответственности. Лейтенант отвёл нас подальше от командирского гнева, велел никуда не отлучаться, не попадаться на глаза начальству и отдыхать до темноты, что я и сделал с удовольствием, провалившись в сон в обнимку с ненавистной винтовкой. Аванса сколько дашь?

Владимир достал из кармана гимнастёрки заготовленное американцами обязательство о сотрудничестве, подал новоиспечённому сотруднику и, посветив плоским фонариком, предложил:

- Читай. Всё понятно?

- Всё, - ответил внимательно изучивший душегубную бумагу Ангел, - кроме пустого места, где сумма в рублях.

- Там и другие места есть, которые надо заполнить, - подсказал вербовщик. – Вот химический карандаш, вписывай свои настоящие фамилию, имя, отчество, год рождения, кличку. Сделал? Сколько тебе дать?

- Чем больше, тем надёжнее и вам, и мне, лишних денег не бывает, - дипломатично ответил продающийся скелет. – Тыщи три дашь?

Владимир, воодушевлённый начатым делом, хотел дать десять, но, услышав скромные пожелания Ангела, очевидно, не избалованного немцами, решил ограничиться половиной.

- Пиши пять, - отсчитал и отдал деньги в маленькие дрожащие ручки заново завербованного агента, - и распишись за Сташевского и Трусляка. – Когда обе корявые подписи были готовы, отобрал документ, спрятал в карман, прихлопнул для надёжности ладонью и неожиданно даже для себя улыбнулся, обрадованный первой преодолённой ступенькой на пути к родине.

А Ангел, наоборот, насупился, нахохлился в шинели с поднятым воротником и сник как спущенное автомобильное колесо.

- Снова я не свой. Как в том лесу, - он привычно шмыгнул носиком, подбирая выскользнувшую из него каплю. – Пригрелся я тогда со своей подружкой, заспался, никуда больше идти не хочется, а тут сержант орёт над ухом шёпотом: «Подъём!», и все зашевелились, зазевали, зачесались, зазвякали не нужным им оружием. Кое-как, спотыкаясь о корни, построились, и лейтенант тихо, но все услышали, сообщил приятную новость: «Идём на позицию». – Ангел всё же вытер назойливую каплю. – Пошли мы гуськом, натыкаясь в темноте друг на друга, через поляну, и скоро стали попадаться продолговатые и круглые неглубокие могилы, в которых дремали или спали вечным сном солдаты, благословляя, наверное, распорядок немцев, воевавших в начале войны по расписанию, и проклиная своих, нарушивших зыбкое, тревожное забытьё. – Рассказчик невольно зевнул сам, похлопав ладошкой по губам. – Спихнул сержант меня и ещё двоих в один из окопов, в котором сидел, широко разбросав ноги, солдат с лицом, покрытым грязью и пылью как коростой, только белки глаз да зубы светились сквозь серую маску. А бруствер окопа был выложен вонявшими уже трупами тех, кому мы пришли на смену и которым вскоре, вероятно, придётся потесниться. До слёз стало жалко и их, и себя. - «Почему-то жестокие и трусливые души часто оказываются слезливыми» - подумал, слушая в пол-уха, Владимир, которому надо было встать и уйти, но двигаться не хотелось.

– «Закурить найдётся?» - спросила маска хриплым голосом. Двое, что свалились в окоп вместе со мной, молчат, пришлось мне доставать отцовский «Беломор». «Ого!» - обрадовался хозяин окопа. – «Таких разок курнуть и помирать не страшно». Ткнул в деревянный муляж винтовки одного из нас, предлагает: «Сбегай к немцам, покажи, увидят твоё оружие – без боя удерут». А меня обнадёживает: «Ты дольше всех жить будешь: в тебя, шибздика, трудно попасть. Жрать есть?». У одного нашлись кусок сала и хлеб. Он взял грязными руками и, пачкая белое сало, всё слопал сам, похлопал по тощему животу и порадовался: «Покурил, поел всласть, теперь поспать чуток и можно умирать, а то боялся, что на том свете не куримши, не жрамши и не выспавшись придётся маяться. Шуметь будете – пристукну до боя». И затих, прислонившись головой к стенке окопа. И мы затихли в общей могиле, глядя на безразлично мерцающие холодные звёзды и мёртвенные лица друг друга, изредка освещаемые ракетами немцев, предупреждающими, что неминуемое скоро наступит. Может, закрепим договор? – предложил вдруг давний окопник, поводя носиком-индикатором, ещё больше закрасневшимся от предполагаемого внутреннего подогрева. – Есть хороший первач, чистый, - соблазнял Ангел, довольный полученными ни за что деньгами.

- Нет, - отказался от дармовой выпивки явно не русский гость. – Ты один живёшь?

- Баба есть, - ответил разочарованный гостеприимный хозяин, - но я велел ей не высовываться. Ну, как?

- Нет, - решительно отказался Владимир.

- Ну, нет – так нет, на него и суда нет. Тот бы солдат не отказался. Тем более что знал, что утром умирать придётся. И не ошибся, - Ангел жалобно всхлипнул, припоминая то утро. – Чуть-чуть развиднелось, как нас разбудил дальний шум моторов. Всё тело ныло от неудобного положения во сне, от сырости и холода, хотелось встать, размяться, но солдат зло цыкнул и, выглянув из окопа, сообщил: «Колонна танков и машин с немцами в обход леса по дороге идёт. Сейчас и нам достанется. Вчера им дня не хватило, сегодня доделают». Ещё раз выглянул, лицо сквозь маску побелело: «Два танка на нас идут, а за ними автоматчики». Тут раздался голос лейтенанта: «Приготовиться к отражению атаки. Стрелять только по команде». Солдат спрашивает у меня: «Патроны есть?». Вот, говорю, две обоймы. Он выругался, забрал одну и ко второму с тем же вопросом. А тот дрожащими губами мямлит, что потерял в лесу на привале. Солдат аж взвыл от ярости, сунул ему мою обойму и приказал приладить винтовки в щели между трупами и ждать команды. Выглянул и я наружу и сначала ничего, кроме травы и леса, не увидел. Осмелев, приподнял макушку чуть-чуть выше и сразу же присел, потому что дула обоих танков были направлены точно на меня. «Не дрейфь, шибздик», - смеётся солдат, – «больше одного раза не помрёшь». Успокоенный таким утешением, я снова высунулся и тогда разглядел тёмно-зелёные фигурки немцев, стреляющих от живота прерывистыми огненными струями. Только потом я увидел их страшные автоматы, из которых можно убить 100 раз прежде, чем выстрелишь из винтовки. Ты куришь?

- Нет.

- Я – тоже, но сейчас бы закурил, - Ангел ещё глубже втиснулся в шинель, подобрав под себя и под полы ноги в сапогах, и Владимиру он показался немцем, затерянным в темноте русских бескрайних степей и лесов. – Тут и лейтенант опять закричал: «По фашистской сволочи – огонь!», и застучали вразнобой наши винтовки, - продолжил шибздик вспоминать начало своей войны, свернувшее его на неправедный путь измены. Танки приостановились, поводили хоботами, вынюхивая, а потом ударили по нашим выстрелам. Перед окопом взметнулся столб огня, дыма, земли, и мы разом присели, прикрыв головы руками и бросив винтовки, а сверху нас накрыл свалившийся труп с ощеренным раззявленным ртом с жёлтыми зубами и белым распухшим языком. «Ложи Ивана на место!» - орёт солдат, хватая труп за плечи. Вчетвером в тесноте и панике еле вытолкали его на место. «Стреляй, мать вашу так!» - опять орёт солдат, подскакивает к соседу, пулявшему с корточек в небо, и по морде раз-раз, слева направо и справа налево, пинками поднимает в рост, а тот не хочет, но, всё же, кое-как выпрямился и стал достреливать мою обойму в белый свет. Солдат уже ко мне двигает, а я так хорошо устроился в углу окопа – никакая сила не поднимет. Что-то орёт опять, поднимает пудовый грязный кулачище, я и глаза закрыл, а тут как жахнет. Чувствую, кто-то на меня навалился, на лицо земля посыпалась, я и отключился. Может, я схожу, хватану стаканчик? – робко попросил алоносый Владимира.

- Потерпишь, - грубо отказал тот. Надо было уходить. Ангел, уловив его движение, не стал настаивать, а заторопился с историей своего падения, надеясь, что у этого-то, с рыльцем в пушку, найдёт так необходимое изъязвленной душе понимание.

- Очнулся я от нестерпимой тяжести во всём теле – ни дохнуть, ни шевельнуться. Хорошо, правая рука оказалась поднятой и свободной. Кое-как очистил лицо и открыл глаза. Смотрю: на груди башка солдата вся в земле, и сам он втиснулся в меня и тем, наверное, спас. Стал я ужом выгребаться из-под него и из-под земли, насыпанной сверху. Вылез кое-как, только белые свои парусиновые штиблеты похоронил, босиком вылез. Рядом, в окопе, лежат друг на дружке оба, что пришли со мной, готовые на бруствер, и… тихо. Я даже уши поковырял пальцами – всё равно тихо. – Ангел тихо хлюпнул носом, чтобы не нарушить тишину. – Выбрался на карачках из братской могилы, встал на вихляющихся ногах, шатаюсь и вижу: немцы вдалеке толпу наших к дороге гонят, а там грузовик стоит, и на нём тоже немцы с закатанными по локоть рукавами. Увидели меня, что-то заорали по-своему, руками конвоирам показывают. Те тоже обернулись. Опять мне не повезло: нет, чтобы ещё минуток с десяток в земле перележать в обнимку с солдатом, перетерпеть его тяжесть, и я был бы свободен. А я выполз не вовремя и снова влип. Конвоиры манят к себе, кричат: «Ком хир, Иван!», а те, что в машине, как полоснут из автоматов, так фонтанчики земли и запрыгали у моих ног – подгоняют, значит, торопят к уходящей толпе. Я сначала не понял шутки, запрыгал на месте, стараясь, дурень, уберечься от пуль. Те, что в машине, ржут, ещё пуще стараются, кто ближе уложит очередь, им – забава, патронов не жалеют, наверное, им не по две обоймы выдали. Потанцевал я, пока понял, что от меня хотят, а потом побежал к своим, вспомнив слова солдата, что умирать-то придётся всего один раз. Не хотелось, конечно, но выбора не было. Добежал, исколов все ноги о жёсткую траву и камни, смешался со своими, оглядываюсь – почти все наши новобранцы, но есть и солдаты, тут же и лейтенант бредёт, только гимнастёрка на нём солдатская, а вместо сапог – солдатские же ботинки без обмоток – не успел, видать, намотать. Выгнали нас как стадо на дорогу, построили в колонну по четыре, сами забрались в грузовик и погнали куда-то. Босиком не очень-то разбежишься, скоро все ноги разбил в кровь, еле бреду. А сзади сигналят, подгоняют, того и гляди под колёсами окажешься. Ты – русский? – вдруг задал он вопрос, на который Владимир не знал ответа, даже если бы захотел ответить.

- Турок.

- Больно похож на тех: души в тебе мало – жёсткий, - определил плюгавый душевед.

- Не переживай, - успокоил Владимир, - мы с тобой встречаемся в первый и последний раз.

- Кто знает? – философски рассудил пришибленный жизнью и собственными дурными наклонностями Ангел.

- Я пойду, - начал подниматься гость.

- Посиди ещё чуток, послушай: мне не с кем больше об этом говорить, а зудит. Уйдёшь и забудешь, а мне – всё облегчение.

Ангел с хрустом вытянул ноги в сапогах, поднял воротник шинели и прислонился затылком к стене дома, посверкивая неугасающим носом. «Алкоголик, женат, по всей вероятности – болен», - думал в это время Владимир, наблюдая за вновь обретённым товарищем в борьбе за американское дело. - «Нет, всё же ошибся Гевисман в выборе агента для консервации. Этот долго не продержится. А мне нет до этого дела, пусть разбираются с ним новые хозяева. Я своё дело здесь сделал», - он вновь порадовался успешному завершению первого шага и оттого снисходительно слушал галиматью разоткровенничавшегося гадёныша, разряжавшего надорванную и ноющую нервную систему.

- Пригнали нас к какой-то деревне, завернули на скошенное поле и посадили под охраной трёх или четырёх солдат - не помню уже, а нас было не меньше сотни. Скоро подъехала тупорылая машина, привезла колючку, инструмент и не ошкуренные брёвна. Нас подняли и заставили делать загородку с запасом, и мы усердно вкалывали, пока не замкнули себя в загоне на ночь. Сделав всё, повалились, не емши, на вытоптанную траву, хотя, как я теперь понимаю, можно было при желании сигануть в темноте сквозь жидкую загородь и исчезнуть. Но никто не ушёл, никто не хотел опять в окопы, все соглашались на любой плен, пусть другие воюют, лишь бы не смерть. Даже лейтенант, я его не выпускал из вида. Зря ты отказываешься, заодно бы перекусили.

- Не хочу, - с отвращением только от одной мысли сидеть за столом рядом с доходягой снова отказался Владимир.

- Утром из деревни пришёл переводчик в очках и в военной форме без знаков различия и стал на ломаном языке выкликать жидов, комиссаров и командиров. Но никто не откликнулся. Тогда всех выстроили, и появился офицер с двумя солдатами, сам стал отбирать, спрашивая: «Юдэ? Палитрук? Официр?» и, не обращая внимания на отрицательные ответы, отделил человек пятнадцать, среди которых лейтенанта не было. Их увели в неглубокий овраг у леса, откуда вскоре послышались автоматные очереди, а немцы вернулись одни. Днём к нам добавилось ещё человек триста. Были и раненые. Но и в следующую ночь никто из загона не ушёл, наверное, надеясь, что на этом отбор жертв закончился. Чтобы совсем убить мысль о побеге, немцы заставили сделать вторую изгородь, проволоку участили, а ночью в промежутке ходили не только охранники, но и бегали собаки. На третий день прискрипели две огромные фуры, запряжённые парами битюгов, и привезли только что вырытые, недозрелые, сваленные вперемешку кормовую свёклу, морковь, брюкву и репу. Солдаты влезли наверх, погнали лошадей вокруг колючки и стали бросать нам недозрелые и немытые овощи, смеясь до слёз над тем, как мы в драке добывали себе поносную еду. Мне, естественно, ничего не досталось. – Ангел снова жалостливо хлюпнул носом, и Владимиру нестерпимо захотелось отхлестать его по светящемуся кончику, чтобы навсегда выбить раздражающую сопливую капель. – А жрать хочется нестерпимо. Мне с моей комплекцией и двух голодных дней достаточно, чтобы отдать концы. Знай пью: глушу голод. Немцы поставили пять двухсотлитровых бочек из-под бензина и залили речной водой. Воняет тиной и бензином – страсть. А куда денешься? Некоторые чистюли – я их заприметил: уж точно переодетые комиссары и командиры – поначалу даже умывались, да на третий день тоже перестали. Те, кто нахватался и сдуру нажрался сырых овощей, запив протухшей водой, гляжу, уже у забора дрищут в ряд. Долго, думаю, не протянут, ослабнут быстро. В сумерках я случайно оказался у проволоки, когда из охранной будки вышел переводчик и нацелился в деревню на ночёвку. Говорю вполголоса, глядя в сторону: «Если найду жида или комиссара, что мне будет?». Он повернулся ко мне, посмотрел, морщась, поверх очков, вероятно, оценивал мои способности, потом говорит: «За каждого получишь килограмм хлеба и полкотелка каши», и ушёл, не оборачиваясь. Не больно-то, видно, и нужна была моя услуга, а у меня брюхо до того подсосало, что голова кружится, и всё плывёт перед глазами. Думаю: если не сдам лейтенанта – сдохну! Пусть лучше он, а то в окопах кричал: «По фашистской сволочи…», а теперь как ни в чём не виноватый прячется. – Обиженный цыкнул длинным плевком и по привычке шмыгнул дырявым носом. – Утром зовёт меня охранник в будку, там уже переводчик с офицером ждут, ну и договорились, как я скрытно буду показывать на тех, кто им нужен. Ничего авансом не дали, жмоты. Пришлось ещё день терпеть и промывать желудок заплесневелой водой. Зато вечером, когда вызвали на уборку в будку, съел я враз две пайки, и всё равно ещё глаза голодными остались. Зря лейтенант старался спрятаться в солдатской гимнастёрке. Другого я по обращению к нему на «вы» вычислил. Больше сдавать не стал. Думаю: враз всё не съем, а фрицы должок чёрта с два отдадут. Покажу на одного-двух в день – мне надолго хватит. Тут ещё подфартило. Сообразив, что всю войну в таком плену не высидишь, с голода и поноса окочуришься, а на носу – осень и зима, того и гляди замёрзнешь, стали наши под руководством скрытых комиссаров кучковаться и соображать, как на волю выбраться и по деревенькам затеряться. Местные бабы часто приходили, кидали ёдово разное, стараясь попасть понравившимся мужикам, и тоже подначивали к побегу. А я их всех в память заложил, радуюсь, что теперь-то уж точно с голоду не помру, дождусь чьей-нибудь победы. Меня-то бабы и в упор не замечали, курвы. Только недолго я откармливался. – Шкурник прерывисто вздохнул, вспомнив, как быстро расстроились так надёжно выстроенные долгосрочные планы. – Вычислили меня комиссары и устроили тёмную. Хорошо, собака залаяла, патруль осветил, а то бы не сидел я сейчас с тобой рядом.

Загрузка...