Эпилог

С той поры прошло много лет. Я давно не живу в России. Меня разыскали в Митине представители «Amnesty International», когда мои дни были уже сочтены, и вывезли по подложным документам в числе тех тысяч высланных иностранцев и не охваченных патриотическим подъемом российских беженцев, что покидали страну сразу же после бомбардировки Чагодая. Я уезжал в полном рассудке, совершенно спокойно и ни о чем не жалея. Не снилось мне больше никаких снов, не было видений и не слышались голоса. И когда я пересекал первый раз в жизни и навсегда границу своей страны, странным образом прочерченную в здании аэропорта, когда самолет, в котором нельзя было курить, понес меня в ночное небо и мы долго летели над океаном, мне не казалось, что я пересекаю границу жизни и смерти и лечу в край вечного сна. В той стране, которая меня приняла, мне сделали операцию, вырезали опухоль и тем спасли жизнь. Я был ей за это благодарен и даже не испытал обиды, когда узнал, что вывозили меня вовсе не из—за Эмнисти, а потому что я был, не считая прелата, единственным человеком, побывавшим под Куполом, и интерес ко мне проявляли совершенно другие люди.

Они пришли в больничную палату, когда я еще не совсем оправился после наркоза. Их не интересовало ничего, кроме скорости роста деревьев. Они все верно рассчитали: деревья разорвут Купол изнутри. Его разорвет река, природа возьмет свое. В сущности, именно за тем, чтобы в этом убедиться, меня и посылали вместе с Александром, который мог бы подобно Евсею Наумовичу остаться в Чагодае, но променял высокую честь чагодайства на папские знаки отличия.

Всякое явление несет смерть внутри себя — они просто будут сидеть, как стая голодных волков под деревом, на которое забрался человек, и ждать.

Впрочем, ко мне это не имело никакого отношения. Я сделал то, что должен был сделать, и теперь получал законное пособие от федерального правительства, которое кто—то мог бы сравнить с тридцатью сребрениками, но это было бы несправедливо. Я жил в доме на берегу океана и наслаждался ветром, смотрел в бинокль, как большие красивые корабли заходят в порт, иногда уезжал в город и слышал чужую речь. В этом городе не было ни автобусов, ни трамваев, ни метро, а все люди ездили на машинах. Я был единственным, у кого ее не было. Но не потому, что не хватало денег, а потому, что здесь невозможно купить права, обмануть врача или сунуть полицейскому взятку. Здесь уважают закон, и все дальтоники этой страны живут в специальных городах, где ходит общественный транспорт и не различающим цвета предоставлена по решению конгресса тридцатипроцентная скидка.

Только я не хотел жить среди дальтоников. Я ходил пешком по раскаленной дороге в магазин, потом вез назад сумку на колесиках с продуктами, не обращая внимания на удивленные взгляды из машин, и всегда отказывался, когда предлагали подвезти.

Иногда я вспоминал Морозкина и его слова, что он говорил мне в Чагодае еще задолго до Купола. Он оказался не прав: я не кричал о страданиях, не поливал Родину грязью, если я и раскрыл секрет Купола, то это не было следствием предательства — да и какие там были секреты? Ведь в Чагодае меня просто хотели обдурить, передо мною разыграли мистерию — они знали, что я не вполне нормальный человек, и хотели передать через меня обыкновенную дезинформацию. И если бы я действительно причинил Родине зло, меня бы достали и здесь. Я ведь для этого и ходил в одиночестве по пустынной океанской дороге.

Я не был больше нужен ни тем, ни другим, был оставлен жить и не испытывал ненависти к стране, которая собралась править миром, после того как Чагодая не станет. Пожалуй, она мне даже нравилась. В ней заботились об инвалидах и детях, в ней все улыбались и была удобная жизнь, изобилие и комфорт, правда, иногда здесь тоже слишком активны бывали женщины, но испортить жизнь они не могли и никто не позволял им ставить провинившихся мальчиков в угол. Здесь всего имелось в достатке, и чем были виноваты эти люди, что жили хорошо? Жить хорошо все не могут, и кем—то приходится жертвовать.

Там встретил я многих однокашников по интернату и половину университетских однокурсников. Там думал встретить и Алену, уверенный, что она прижилась, как прижились почти все, кто сюда перебрался и имел хоть каплю энергии. Однако, сколько ни искал, так и не нашел.

Может быть, она бросила все, что нажила, и вернулась в Россию, пошла до конца с теми богатыми и бедными моими соотечественниками, которые в отличие от меня не отворачивались от судьбы. Но какова эта судьба, я не знаю. Этого не знает никто. Россия давно отозвала посольства, перекрыла границы и ушла из мира. Что в ней сейчас происходит, жива ли она, задыхается в агонии, или там происходит нечто удивительное и она еще скажет миру слово, и доживу ли я до этой поры?

Я встретил не Алену, а смуглую женщину по имени Трауди — женился на ней и родил сына. Я очень любил их: и жену, и ребенка, но, прожив с ними несколько лет, бросил и ушел в один из тех больших городов, где так легко затеряться. Я не был больше наивен. Я бы хотел прожить свой срок в домике на берегу моря с Трауди, но иного выхода у меня не было.

Возможно, я так и не излечился от безумия, возможно, ничего не понял и по—прежнему страдаю странной и непонятной болезнью, манией преследования и чудовищной подозрительностью, пусть я неблагодарен и умственно беспомощен, но я рассуждал следующим образом.

Те люди, что приходили ко мне в больницу, те люди, которые полагают, что должны отвечать за благоденствие похожего на детский сад мира, где бы они ни находились и кем бы ни были, тоже несут смерть внутри себя. Все, кто причастен к убийству, будут убиты сами, пока самый главный в тоске не убьет себя и на Земле не останется никого, кроме безвинного и счастливого человечества, почитающего себя достойным тысячелетнего царства Христова. Только одного они не знают в своем могуществе и власти: Христа у них не будет, потому что Он выберет других.

Конечно, это только мое предположение, я не могу знать наверняка — ибо кто знает подобные вещи? Но что—то подсказывает мне, что я не ошибаюсь, хотя теперь—то вовсе не заинтересован в подобном исходе. Все в воле Божьей, и, в какой бы точке пути я ни находился, мне нет смысла возвращаться к Трауди — ведь, если я ее увижу, они точно ее убьют, а так у нее есть маленький шанс. А если нет у нее — ведь они могут подозревать, что она знает правду о Куполе, — то шанс есть у нашего сына.

Они не отступят от своего, они все рассчитают, но даже если это случится, то мы, вернее сказать, те, к кому я раньше принадлежал, унаследуют Новую Землю и Новое Небо. Нам нет места здесь — мы проиграли битву, но мы старались изо всех сил и даже воздвигли Купол, чтобы принести его в жертву и выиграть время. Пусть это было неуклюже, пусть не все участвовали, но они любили тех, кто не старался, и не согласятся на спасение без других. А потому для всех все кончится хорошо.

Я не сам до этого додумался, а прочитал уже в этой стране книгу одного русского священника: она неизвестно как, чудом пришла мне по почте из России, и я так никогда и не узнал, кто мне ее послал и откуда взял неизвестный корреспондент мой адрес. В ней говорилось о том, что в конечном итоге мы потерпим поражение, но бояться не надо, потому что на Земле мы все равно странники и наша истинная родина там, где не будет ни заговоров, ни страха перед заговорами, не будет обманов, подкупов, убийств, страдания, боли и зла. Я знаю, он прав, верю, так и будет, даже если новой родины не увижу, а провалюсь в пропасть, что разверзлась посреди Чагодая.

Но иногда во мне что—то протестует против этих абсолютно верных, но по—человечески холодных и бессердечных рассуждений, и мне делается безумно жаль моей далекой страны, ее больших и малых городов, один из которых мне дороже всего, и жалость к потерянной земле, моя любовь, едва теплящаяся в холодном и пустом сердце дальтоника — единственная, — способна меня утешить и оправдать.

Впрочем, главное даже не это. Главное — что у меня есть выпавшая из окна маленькая девочка. Я нашел ее с помощью самого богатого здешнего вьетнамца Хунг Ван Донга в самом прекрасном городе бесформенного континента и выкрал у приемных родителей. Это и вправду оказался не тот маленький Хунг, с которым я жил через стенку в общаге. Но история моей жизни, которую я, как мог, поведал вьетнамскому барону, сидя во внутреннем дворике его прохладного дома, тронула загадочное азиатское сердце. Да и кто знает, что чувствуют живущие в этой стране вьетнамцы?

И вот теперь нас повсюду ищут, мы скитаемся и спасаемся от полиции, у нас нет приюта, и мне стоит большого труда объяснить ей, что прятаться в субтропических лесах и кукурузных полях гораздо лучше, чем жить в богатом доме на берегу океана, где много игрушек и вкусной еды, и что язык, на котором я говорю и которому ее учу, лучше того, на котором говорят все вокруг.

Я учу ее очень хорошо, из меня получился бы замечательный преподаватель, и коль скоро не вышло математика, я смог бы этим делом промышлять и стать профессором—филологом в частном университете, ведь многие люди хотели бы выучить великий язык моей родины; я говорю девочке о том, что игра, в которую мы играем, самая интересная на свете и тот, кто в ней выиграет, вернется домой и получит чудесный приз.

— Какой? — спрашивает она, и в ее голосе чувствуется легкий акцент, с которым мне еще предстоит побороться.

— Этого никто не знает, но он, правда, удивительный.

Она мне верит, подыгрывает и называет по—русски папой, и, значит, я все—таки получу свою долю бессмертия, которую каждый день по предписанию добровольцев—врачей бесплатно вливает в меня из одноразового шприца толстая медсестра—негритянка в приюте для бездомных эмигрантов.

Загрузка...