VII

Темный вагон потряхивало, входили и выходили люди с коробками, чемоданами, сумками и тюками. Напряженно вглядывались во тьму, пытаясь угадать название нужной им маленькой станции, две женщины, которые везли в деревню молочных поросят и цыплят, но на все вопросы молодая проводница в сером халате только пожимала плечами. Она сажала безбилетных пассажиров, торговала пивом и водой, в вагоне было холодно и душно, как бывает в поездах, где спит народ на третьих полках и сидит вповалку на нижних. Особо активный пассажир с четырехлетней дочкой ругался из—за сырого белья и грязного туалета, все тихо возмущались, но никто его не поддерживал. На шум появился и исчез, как чеширский кот, жуликоватый начальник поезда. Потом наевшийся крутых яиц и жирной московской колбасы народ отвалился и захрапел.

Мне не хотелось есть, и запах еды внушал отвращение, но теперь, когда все угомонились, вдруг сделалось сиротливо. Я сидел на нижней боковой полке плацкартного вагона и, полуотвернувшись от соседей, точно вжался в окно. За ним проносилась знакомая дорога с пустыми полустанками, столбами, переездами и колодцами, по другую сторону, в вагоне — ехали те, кто ее населял и жил в рассеянии и кучности. Это и был мой народ, чагодайское племя, среди которого предстояло мне существовать и попытаться объяснить, за что меня начальство против шерстки погладило.

Я глядел на темную лесную стену, мимо которой неожиданно прибавивший ход поезд несся, как в бездну, громыхая на стыках рельс и раскачиваясь из стороны в сторону, так что казалось, еще одно колебание — и его сорвет с полотна. Люди спали, никто не подозревал об опасности — только неведомый машинист вел состав назло всему через тьму, ветер и дождь. И мне подумалось, что этот поезд и есть раскачивающаяся на стыках страна — несущаяся Бог знает куда, может быть, уже и не по рельсам, а через топи и болота, и один машинист видит освещенный яркой фарой путь. Но вдруг стало страшно, что машинист заболел, сошел с ума, напился или нет там машиниста. Мчится по безлюдной блестящей дороге поезд без рулевого, разгоняется на рельсах под уклон — и никто в громадной, безмятежной, наевшейся, напившейся до отвала и наворовавшейся жалкого добра стране этого не знает.

Наверное, я все—таки уснул, потому что растолкала меня проводница, за которой стоял невыспавшийся печальный начальник поезда, и растолкала не грубо, а очень боязливо, точно я был обвешан гранатами.

— Красный Холм.

В Москве давно пахло весной, а здесь, в трехстах километрах севернее, снег в лесу лежал, на озерах и водохранилище стоял лед, и по этому последнему льду шла рыба — единственная отрада для местного мужичья. До утра я сидел в тесном зальчике, выходил курить и пил пиво, стараясь не болтать бутылку, чтобы не поднимался со дна осадок.

Рядом расположились на самодельных ящиках загорелые, с обветренными лицами мужики с ледобурами, в ватных штанах, полушубках, сапогах, валенках, с резиновыми камерами, и вспомнилось из детства: каждый год по весне гибнет на Рыбинском водохранилище не один человек — на льдине уносит.

Пришел поезд на Москву, и у меня вдруг заныло — вернуться. Никто меня не ждал, никто не увидит, как я сяду в обратный поезд, и не уследит за мной в большом городе.

Не лежала у меня душа ехать в Чагодай.

Я представлял главного редактора «Лесного городка», которому наверняка сообщили, что его сын исключен из университета и выслан из Москвы, и от этого стало мне неуютно. Даже если отца не снимут с работы, все равно затаскают по комиссиям, влепят строгий выговор, как он у них там называется, с занесением в учетную карточку, найдется масса людей, которых он когда—то обидел и которые теперь не преминут на нем отыграться. Или заставят отречься от сына. И зачем ему, больному, уставшему человеку, все это нужно? Мало у него было в жизни грехов и сделок с совестью, мало лгал — по моей вине еще одна ложь прибавится. А может, и лгать не потребуется, сам с яростью напустится и будет громить, как громил все новое и чужое, задушит с криком: я тебя породил, тебя и убью, — хотя за яростью стоять будут в действительности ревность и нежелание признать, что ты устарел и на смену идут другие, кому надо уступить и редакторство, и власть.

Поезд ушел, и в мое сердце ткнулись пустота и одиночество. Я вышел на привокзальную площадь. Рыбаки уже забирались в рейсовый автобус. Их было так много, что, казалось, автобус предназначен специально для них, и я сел на пыльное переднее сиденье. Рыбаки расположились сзади и принялись есть. Они ели поначалу довольно сосредоточенно, я ощутил доходящий до дурноты голод и вспомнил, что не ел почти сутки. Я наблюдал за ними, сидя вполоборота и делая вид, что гляжу за окно.

Их было чуть больше десятка. В их глазах я уловил странное колебание. Один достал бутылку водки, и рыбаки успокоились, сомнение улеглось — они выпили совсем немного и стали рассказывать друг другу тысячу раз слышанные байки про килограммовых окуней, судаков, обрывающих прочнейшую леску, лещей, таких больших, что не пролезают в лунку, про провалившегося в прошлом году под лед мужика. Они говорили обыденно о самых разных вещах, смешных и жутких, интересных и неинтересных, но одинаково уважительно друг к другу прислушиваясь и не перебивая, и странная вещь — что—то мешало мне предъявить этим отчаянным людям, каждый год выходившим на рыхлый весенний лед и рисковавшим собой ради удовольствия, ради холодной и скользкой рыбы, то же обвинение, которое я предъявлял отцу и его товарищам.

Постепенно холмистая дорога за окном сделалась более ровной, я задремал и очнулся, когда автобус остановился в деревеньке на берегу водохранилища. Рыбаки тотчас же посерьезнели, больше не пили, легкомыслие их покинуло, и они осторожно пошли по льду неровной цепочкой.

Я следовал за ними на отдалении, несколько раз они оборачивались, но уже не с любопытством, а с досадой, пока не привыкли, как привыкают путники к бегущей за ними бездомной собаке. Один из них остановился и стал делать лунку. Он сверлил лед очень долго и никак не мог добраться до воды: уже почти полностью ушел вниз ледобур, и рыбак стоял теперь на коленях. Но вот руки его замерли, потом он резко вытащил орудие из лунки — хлынула вода вперемешку со снежным крошевом, забрызгав валенки, брезентовый плащ и лицо. Алюминиевым черпаком он откинул мокрый снег и устроился на ящике.

— Ой, бедовые, лед—то рыхлый больно, не дай Бог расколется и унесет.

И что лезут, что лезут…

Древняя, беззубая, морщинистая бабка в платке, надвинутом на самый лоб, смотрела на рыбаков и, точно не со мной и даже не с собой, а с морем разговаривая, прошамкала:

— Зеть у меня в прошлом годе потоп. Доцка с двумя детьми в Цереповце осталася. Ох, горе—то, горе!

— А школа у вас есть? — спросил я у бабки.

— Есть. А как же! — Бабка махнула в сторону рассыпавшейся по берегу деревни. — Прямо дак пойдете, и за магазином школа стоит, восьмилетка…

Дождавшись, когда прозвенел звонок и школа — по—видимому, это был интернат, куда привозили детей из окрестных деревень, — наполнилась голосами, я толкнул дверь. В учительской находилось несколько женщин, одетых так просто, что были похожи не на учителей, а на таких же доярок или телятниц, какие встречались мне на пути, и единственный мужчина сорока с лишним лет, большегубый, большеглазый, будто черты его лица специально увеличили. Он был хром, ходил, опираясь на палку, так что его можно было принять за молодого, чудом уцелевшего ветерана войны, а женщин — за солдатских вдов.

— От алиментов скрываешься? — спросила одна из учительниц и недоверчиво на меня посмотрела.

— Я не женат.

— Да что вы в самом деле? — рассердился мужчина, стукнул палкой и поворотился ко мне. — Какое у вас образование?

— Ушел с пятого курса мехмата МГУ.

Прозвенел звонок, но на него никто не отреагировал.

— А к нам, извините, что занесло?

Я поглядел за окно, из которого видны были безбрежное поле и черные точки рыбаков.

— Рыбу люблю ловить.

Тут женщины засуетились и стали наперебой рассказывать, какая у них замечательная рыбалка, какие хорошие дети, директор повел показывать жилье при школе, уговаривая взять классное руководство и физкультуру.

С моря нес сырость ветер. К ночи опять потеплело, выпавший утром снег растаял. Я думал о рыбаках, которые, наверное, так и не вернулись со льда и, разбив палатки, дремали над лунками, а может быть, ушли на берег и заночевали в лесу у костра. Я желал им удачи и представлял, как в следующий раз пойду вместе с ними, буду слушать их разговоры, воображал сложенную из толстых бревен нодью, которая медленно прогорает, подтапливая снег и проваливаясь до заросшей голубикой, брусникой, мхом и вереском почвы, пробуждая прежде времени запах северной болотистой земли. Кто знает, для каких целей создан человек и в чем его предназначение, — и не в этом ли видении заключена моя судьба, за руку ведущая брыкающегося несмышленыша по миру и лучше него знающая, какое место и время для него выбрать?

Мои метафизические переживания и благодушные прожекты прервал стук в дверь. На пороге, опираясь на палку, стоял директор школы.

— У нас нет свободных вакансий, — сказал он, избегая смотреть в глаза.

Мне стало больно—больно, будто я стукнулся головой об лед.

— А какие есть? — сострил я через силу.

— Уезжай отсюда! — сказал директор твердо.

И мне почудилось: он говорил то, что я уже некогда слышал и ненавидел: «Ты взвешен на весах и найден…»

Я не хотел продолжения.

Загрузка...