ХХII

Я часами торчал у реки, бросал в нее щепки и делал бумажные кораблики. А иногда шел вверх по течению и смотрел, что приносит вода. Водку, упакованные сигареты, колготки и женские трусики — то, чем некогда я сам промышлял на пару с Аленой. Как—то раз пришло возмущенное письмо в бутылке от солдат из караула — рекламация на помидоры, которые оказались гнилыми.

В посылках я находил обрывки газет и по этим клочкам пытался догадаться, что за стенами Купола происходит, но, видно, на клочки мне не везло или же там работала цензура, потому что ничего, кроме рекламы и прогноза погоды, не попадалось. А может быть, о Куполе и в самом деле забыли?..

Однажды я зашел в храм. Церковь была полупустой, как и в прежние времена, хотя, судя по одежде иерея, день был праздничным.

Горели редкие свечки и лампадки, тонкими, то и дело сбивающимися голосами пели старухи, что—то бубнил молоденький чтец, но Бог весть отчего это служение впервые в жизни невероятно тронуло мое сердце.

Вышел совершенно не изменившийся батюшка в старой рясе, встал перед Царскими Вратами и стал привычно повторять:

— О свышнем мире и о спасении душ наших Господу помолимся.

— О мире всего мира, благостоянии Святых Божиих Церквей и соединении всех Господу помолимся.

— О святем храме сем и с верою, благоговением и страхом Божиим входящих в онь Господу помолимся.

Старушки крестились, кланялись и охали. В углу стоял прелат и, не отрываясь, глядел на иерея. Лицо у Александра было перекошено от флюса, он держался из последних сил, судорожно перебирая исцарапанными, с обкусанными ногтями пальцами четки.

— О Богохранимей стране нашей, властех и воинстве ея Господу помо лимся.

— О граде сем, всяком граде, стране и верою живущих в них Господу помолимся.

— О благорастворении воздухов, о изобилии плодов земных и временех мирных Господу помолимся.

Они молились так уже тысячу лет, и когда Чагодай процветал, и когда лежал в руинах, когда захватывали его разномастные сварливые князья, когда все про него забыли и он превратился в заштатный пошехонский городок, а затем исчез по недоразумению или тайному замыслу с карты империи. Когда приходили белые, красные, целый год не было никого, и когда все церкви, кроме одной, были закрыты, когда уходили жители на войну и не возвращались, когда приехал в это плоское место столичный горновосходитель и попытался его разворошить, а, не разворошив, отправил единственного сына из Чагодая; и когда тот не по своей воле вернулся и стонал в ссылке, посылая любовницу на убийство детей, когда все от них отреклись и свалился на город туман — они все равно молились об одном и том же.

— Я человек подневольный, — молвил батюшка, когда до слез тронутый картинкой, что нарисовалась в моем восхищенном сознании, я подошел к нему после службы, — послал запрос в Патриархию — ответа пока нет.

— Но какой может быть оттуда ответ?!

— Я человек подневольный, — повторил он заученно, — и, пока ответа не будет, буду служить, как служил.

— А как же чудеса?

— Какие чудеса? — спросил он настороженно.

— Ну вот, люди по воде ходят.

— Грех это. Вода не для того, чтобы по ней ходить. Я сколько мальчишек ругаю, а они все равно шалят.

«Боже! — Мною вдруг овладела холодная ненависть к Чагодаю. — Выморочная земля, какого ж рожна тебе надо? Что ты мучаешь меня? Сколько людей уложила за то, чтобы иметь рай на Земле, а когда этот рай тебе дали, ты фыркнула. Да за что мне это несчастье? Что искал здесь, отчего все бросил и позволил одурачить себя и вернуться, зачем полез в эту западню, где мне подсунули чужих детей и измотали душу — и все это вместо того, чтобы мирно прозябать в законной московской квартирке и наслаждаться покоем? Неужели вот к этому смешному видению я должен был после всего прийти и здесь окончить дни?»

— Грех это, — повторил батюшка.

— А Христос? А Петр? Как же это возможно?

— Вот именно потому и грех. Что если нет Христа, а чудеса творятся, то не от Бога сии чудеса.

— Но ведь вы же сами…

— Не разобрался, прельстился. Каюсь.

— От кого же тогда это все?

— Сам знаешь от кого. — И, наклонившись, добавил: — Уходить отсюда надо.

— Уходить? Туда, где дохнут от голода? Да в своем ли вы уме?

Он посмотрел на меня с жалостью:

— Я знаю. Но без Христа нельзя.

Я закинул голову — высокие, как птичий полет, своды Купола стояли надо мной. Сквозь них пробивался рассеянный свет, иногда набегали тучи и шел теплый дождь; травы в лесу, деревья, кусты сделались гигантскими, какими кажутся ребенку или какие я видел однажды на Сахалине, куда ездил агитировать народ за демократическую власть.

Захотелось водки. Я пошел искать мужичка, промышлявшего торговлей с караулом. На пристани, где он обычно менял бутылки на продукцию теплиц, его не оказалось, и тогда я отправился выше по реке к тому месту, где стояла когда—то моя палатка и вечерами приходила Инна.

По дороге давно никто не ездил ни на машинах, ни на тракторах, валялись деревья, почва была подтоплена талой водой, я шел долго и устал, иногда садился курить, но посидеть спокойно не удавалось, потому что безбожно жрали комары, и мне пришла в голову мысль, что чагодайцы ходят теперь по воде и им так удобнее, а комары их скорее всего не трогают. Лес кончился, я увидел излучину и на высоком берегу свою стоянку. Она была занята.

Он сидел и удил рыбу. Обыкновенный старик — в помятом пиджачке, в шляпе с дырочками, только бороду сбрил, лицо сделалось круглее, и оттого выглядел он миролюбиво и моложаво.

— Выпить хочешь? — спросил Евсей Наумович, нимало не удивляясь моему появлению.

Я опрокинул стакан одним махом и с наслаждением закурил.

— Ну и зачем вы это сотворили? — Я присел рядом с ним и стал отгонять комаров. — Батюшка вон сердится.

Горбунок долго не отвечал, будто не слышал, да и что он мог сказать такого, чего я не знал? Кажется, мне удалось—таки поймать «бабочку», за которой я гонялся в студенческие годы…

— Была идейка, что, когда соберутся в Чагодае все живущие на Земле чагодайцы, то случится…

— Конец света?

— Да ну какой конец света! Где ты его видишь? Неужели не догадался выдумать что—нибудь посвежее?

— Я ничего не выдумывал, — сказал я тихо. — Я хочу знать только правду о себе. Меня всегда куда—то уводило от нее.

Он дернул удочку, но та зацепилась, и могло показаться, что на крючке сидит рыбина — такая громадная, что вытащить ее невозможно. Потом удилище обмякло.

— Леска порвалась… Что ты мучаешься, милый? Ты же сам все знаешь. Здесь люди живут, как умеют, а ты просто спишь и видишь сны, то есть делаешь единственное дело, на которое оказался способен. Но сейчас ты уже выспался, достаточно дунуть — все рассыплется. Ты окажешься у костра с деревенским пастухом и пойдешь вместе с ним искать корову, а потом не сможешь завести драндулет и поплетешься в Чагодай пешком. Или, если хочешь, возвращайся в «тойоту» за секунду до того, как она въехала в МАЗ, можешь нырнуть еще глубже и пойти с отцом в засаду. Вот видишь — перед тобою река, ныряй, не бойся, дружок. Тебя она не станет держать и пропустит. У тебя богатейший выбор. Можешь не отправлять Инну в больницу, и у тебя будет двое детей. Впрочем, это уже сделала за тебя она. Тогда придумай что—нибудь другое. Не бери из рук своей подружки флажок или не уезжай из Чагодая.

— Или могу не снимать штанишки в классе у Золюшко?

— Ну конечно. Ты можешь вообще вернуться и не рождаться, очутиться в пропасти, куда по дурости хотел свалиться, но этого я тебе делать не советую, ибо дыра — всего—навсего банальное небытие, и кто в нее стремится — напрасно теряет время.

— Разве ад и небытие — не одно и то же?

— Ты опять ставишь очень глубокомысленные вопросы, мальчик. Не забывай, что дело нужно выбирать себе по плечу. Иначе можно оконфузиться.

— Я одно хочу понять — что здесь произошло? Божеское это дело или человеческое? Эдем или Вавилонская башня? Град Китеж или дьявольский соблазн и искус?

— Я думаю, что эта задача не имеет решения, — ответил Евсей Наумович и пожевал губами. — Видишь ли, мне вообще кажется, что мы ошибаемся. Сама по себе идея заговоров есть идея обреченная и небожеская. Честная сила таиться и плести интриги не будет. Если Купол — защита от мира и бегство, то ведь этого можно было бы достичь и более простым путем. Нет, Никита, мне что—то не нравится в твоей истории. Коль скоро у людей хватило ума создать совершенную систему защиты от внешнего воздействия, они могли бы вполне обеспокоиться и созданием маскировки. Не знаю, не знаю. Но мне кажется, ты просто все видишь не так.

— Что?

— Ты видишь лишь то, что можешь увидеть, на что настроено твое помятое, затемненное сознание. — Голос его неожиданно приобрел лекторские нотки, как если бы Горбунок взошел на кафедру. — А вместе с тем действительность Чагодая гораздо богаче. Ну предположи, что это защищается от распада Земля, которой мы все осточертели, или даже не защищается, а вступила в новую геологическую эру. Или провалилась в старую и через Чагодай прошел разлом. Бунт ноосферы. Ты читал Вернадского?

Он врал — я видел по глазам, что врет, и понял теперь, что врали все — и Инна, и Морозкин, и Золюшко, и прелат. Все, кроме разве что батюшки, хотя мог врать для общего блага и он.

— Я не читал Вернадского, но читал Федорова и видел своих детей.

— Еще в тот раз, Никита, когда ты пришел ко мне со вздорными домыслами, — произнес Горбунок неожиданно вкрадчивым тоном, — я сказал тебе, что не следует…

— Умножать число сущностей сверх необходимого.

— Вот именно.

— Но если вы не верите в чудеса, если не верите в Промысел, если, по—вашему, это просто физика и геология, то что же вы здесь делаете?

— Как что? Жду тебя. Какой—никакой, а ты мой ученик, и я за тебя в ответе.

Он посмотрел с обычным раздражением и высокомерием. Он определенно терпеть меня не мог, и все его слова про ответственность и отсутствующие у меня духовные очи отдавали фальшью.

В больших болотных сапогах Евсей пошел на другой берег. В этом месте был брод.

Брод, бред. Я бросился за ним вдогонку.

— Постойте! Ну вот я и пришел к вам! И зачем? Чтобы вы опять сказали — текел. Да что же вы меня все мучаете?

— Так было необходимо, чтобы вернуть тебя в Чагодай, — сухо обронил Горбунок и, смягчаясь, добавил: — А того, что я тогда говорил, больше не скажу. Да я ведь ничего и не говорил.

— Лжете!

— Ты просто наугад раскрыл Библию и выдернул из нее эту строчку. Мне было забавно за тобой наблюдать. Иногда ты меня огорчал, иногда радовал, ты научился пить водку, иметь дело с женщинами, научил немало людей водить машину, и не беда, что сапожник остался без сапог. Ты оказался достаточно благоразумен, чтобы позвонить в милицию и передать в приют грудную девочку вместо того, чтобы подвергать ее жизнь опасности в своей квартире. Нет—нет, теперь ты вовсе не весишь мало. Ты прожил неплохую жизнь. Совсем даже неплохую. Наконец, ты правильно понял главное: богатство человеческой жизни определяется не успехом, не деньгами, не количеством прожитых лет, а суммой перемен судьбы. У тебя их было достаточно.

Он пошел вперед.

— Да погодите вы! А что будет с ними? Разбомбят? Ведь никто же не подумал, что вы просто пошутили! Ведь там шуток не понимают. Они—то думают, что здесь…

Он ничего не ответил — махнул рукой.

Людям явилось чудо, но никому до него нет дела, а те, кто остался там, очень серьезные и озабоченные будущим, хотят его уничтожить. Одни — потому что оскорблены, что это произошло не в их могучей стране, другие — потому что не под их протекторатом, а у схизматиков, третьим просто досадно и непонятно, и вообще им нравится играть в такие игры, где все горит и взрывается. Но они не знают, что Чагодай — не направление главного удара, а отцепленный вагон, и Купол призван их же самих заманить и отвлечь, пока где—то делается настоящее дело. Они ничего не знают. Идет война, и не только они могут пускаться на хитрости.

Я ушел от них, а вот чем был Купол, никто теперь не узнает. Он мог быть чем угодно — заповедником, отстойником, убежищем, лепрозорием, карантином, Городом за рекой, русским Израилем наконец. А может быть, все гораздо проще — его жители впали в сон и накрылись одеялом, пока машинисты не решат, куда ехать поезду. Вот и спит Чагодай медведем в берлоге, гусеницей в коконе, чтобы дождаться теплого ветра и весеннего дождя, проснуться и зазеленеть.

Или же прав батюшка — и все, что я тут углядел: хождение по воде, благоденствие и процветание, изобилие помидоров и баклажанов, весь этот хилиазм, он же милленаризм, сиречь тысячелетнее царство Христово, блаженный остров коммунизма, весь этот Чевенгур — только утонченная русская прелесть, последняя ступень соблазна и испытание, и если после разорения, раздора и нищеты Чагодай вынесет и это и от этого откажется, то тогда прямиком всех его несоблазнившихся жителей в Рай. И, значит, надо отсюда бежать, всем, немедленно, спасаться и выбирать страдание, ибо мир, в котором страдания нет, безбожен?

Горбунок сидел у костра и пытался вскипятить воду. Костер горел плохо — не чета тому, что грел меня в последнюю ночь перед Чагодаем, — он горел так, как горит пламя высоко в горах, где странствовало тело моего отца, а теперь вечно пребывала его душа, и я мельком подумал, что не все под этим шатром так ладно, как за его пределами. Евсей Наумович опустился на колени и стал дуть на пламя.

— Конечно, кислорода—то под колпаком меньше.

— Значит, можно задохнуться?

— Вряд ли, деревьев много.

— А если пожар?

— Сыро все же, — ответил он осторожно.

— А какой—нибудь диверсант? Обольет бензином, поднесет спичку?

— Тут приглядывают, — ответил Горбунок неопределенно. — Другое опасно.

Он ушел спать, а я долго лежал на траве и смотрел в небо. Купол померк, спустилась ночь, и вдруг я увидел звезды. Это было так странно после многих ночей, когда над головой висело безбожное и глухое марево, — вдруг распахнулся небосвод, словно Купол исчез — сдуло его ветром.

Но все было тихо, и звезды казались такими близкими и яркими, как будто их укрупнили в стократ, и тогда я понял, что Купол просто сделался прозрачным и звезды сквозь него видны, как через увеличительное стекло. Я лежал и смотрел на них — они были как будто приклеены к сводам Купола и медленно кружились вокруг.

Учитель вылез из палатки, проверил донки и сел рядом со мной.

Со стороны послышался гул самолетов, только он совсем не напоминал то нежное гудение, что умиляло мою юную душу.

— Ты вот что, Никита, ты уходи.

— Вы хотите сказать, что сейчас, что… Это вы их сюда послали! А я пришел, чтобы умирать здесь.

— Да сколько ж можно умирать? — воскликнул он в досаде. — Иди быстрее.

— А как же дети?

— Ты им не отец, — сказал Евсей Наумович печально, и, предупреждая вопрос, добавил: — Они твои дети, но ты им не отец. А там скажешь, что я остался.

Я не помню и не понимаю, что произошло дальше. Я шел по тропинке вдоль реки, потом она пропала, лес сделался густым, цеплял мою одежду, и мало—помалу она превратилась в клочья, похожие на клочья тумана, что висел на ветках. Я обернулся назад и увидел Чагодай.

Пропасть исчезла, и исчез каньон. Не было больше зловещей ямы в середине. Земля разгладилась, река вошла в берега. Передо мной лежал город, в котором я родился. Он еще спал, и не горел ни один огонек. Над домами высокие и стройные стояли главки церквей. Одинокая лодка скользила по воде. Тихо было и уныло. Я видел весь город, будто это был его макет, мог дотронуться до любого дома, потрогать руками мост, крыши, торговые ряды, здание школы, кладбище и стены монастыря. Я видел лес и разбросанные по нему капли озер. Мое зрение сделалось настолько острым, что я различал каждую травинку в поле и в темной воде спящих рыб. В лесу видел оранжевую морошку, снежные ландыши, красные ягоды брусники и клюкву на болотах, желтые березы и алые гроздья рябины, заросшие коричневыми опятами ветхие пни и красивые рыжие подосиновики, что кругами росли на зеленых мшистых полянках. Слышал их запах и крики северных гусей, пролетавших сквозь Купол и садившихся отдохнуть на лесных озерах.

Я смотрел на лисиц и зайцев, на волков и лосей, которые пробирались звериными тропами, настороженно поднимая голову и чувствуя мое присутствие, но меня не видя, зрел осенних мух и тонкие нити паутин, на которых повисли капли дождя.

Местность открылась моему взору во всем ее разноцветии и разнообразии, как если бы я сам летел над землей, словно бесшумная птица. Она не казалась особенно красивой, многие строения в городе были ветхими, и много было в лесах непроходимых чащ, заброшенных охотничьих избушек и узкоколеек, стрельбищ, казарм, полигонов, противоракетных комплексов, сараев, зимовий, шахт, уродливых дачных домиков, сверху похожих на пчелиные соты, так что невозможно было понять, какой из них был построен отцом. Этот макет моей родины был удивительно точным. То был не сам Чагодай, но памятник моей колыбели — прожитой жизни и несостоявшейся любви, — и он заслужил мемориал под пуленепробиваемым стеклом, который должен был сохраниться на Земле даже тогда, когда не останется на ней ничего, как стояли далеко отсюда посреди пустыни великие пирамиды, чтобы сотни или тысячи лет спустя, в новой эре или новом эоне уцелевшие и преображенные люди разгадали секрет Купола, проникли под сырые своды, раскопали обломки чагодайской цивилизации и узнали о каждом, кто жил на этой Земле, и восплакали об их судьбе и судьбе человека, которого Чагодай не досчитался.

Я покидал свой край на сей раз навсегда. Позади сияла над городом семицветная радуга, впереди вздымался черный лес, и, кроме мокрых еловых веток, ничто больше меня не удерживало. Сквозь соприкасавшиеся с землею своды я прошел, как проходят сквозь тень предметы, и когда оставил их пределы, то оказалось, что совершенно раздет и меня окружает дождливое и ветреное октябрьское утро.

Было то самое утро, когда после ночной разведки с военной базы под маленьким, чистым приморским городком вылетела стайка изящных остроклювых самолетов, легко прорвала линию противовоздушной обороны в районе Пскова и нанесла удар по цели. Кадры, которые передавали информационные агентства, прервав другие передачи и программы, потрясли весь мир.

Я стоял у подножия Купола, и на моих глазах высоко и низко над землей, повторяя ее изгибы, появлялись светящиеся тела, приближались и ударялись о закругленные своды. Их было несколько сотен, хотя для уничтожения Чагодая вряд ли потребовалось бы больше десятка. Небо светилось как во время фейерверка, и слышны были сухие раскаты в небесах. Самолеты кружили и пускали все новые и новые ракеты. Они вспыхивали, дымились и, шипя, скатывались вниз, как скатывается по настоящему куполу дождевая вода, и, неразорвавшиеся, лежали на земле, где их обезвреживали саперы. Во всем мире комментаторы на всех мыслимых языках захлебывались, будто шел репортаж с футбольного матча, мелькали растерянные лица подтянутых генералов, и всюду показывали одно и то же — красивые ракеты падали на землю, опаляли жухлую траву, разрывали мох и мокли под дождем, а среди них стоял голый, как будто только что родившийся, человек и плакал, сам не зная — от жалости к Чагодаю или от гордости за него.

В середине дня пошел снег — он валил с необыкновенной силой, засыпая окрестные поля и леса, застилая телекамеры и заглушая голоса людей. Никому не было до меня дела. Все смешалось — журналисты, солдаты, туристы, сектанты, шпионы, дипломаты, прелаты, паломники и наблюдатели, — и в этой сутолоке я выскользнул, подхватил плащ—палатку и пошел искать заглохшую на лесной поляне машину, у которой, прикрутив снятые гаишниками номера, сидел давешний мужик и пил водку, а рядом паслась тощая корова.

Загрузка...