ДВЕ ХВАЛЕБНЫЕ РЕЧИ о Петере Бикселе

Ловля змей и катание на горных лыжах[333]

Он живет поблизости от Амрейна и Яммерса[334], и он знает, как ловить голыми руками обитающих в горах Юры змей. Он мне это однажды показал. Нужно осторожно приблизить руку сзади, быстро скользнуть ладонью вдоль узкого змеиного тела и ухватить рептилию там, где к телу присоединяется голова. Тогда можно будет подержать прекрасное создание на весу и даже заглянуть ему в глаза.

С той же точностью, с тем же написанном на лице удовольствием Макс Фриш однажды демонстрировал мне превосходную технику катания на горных лыжах — прямо в своей заставленной дизайнерской мебелью квартире в Штадельхофене[335]. Он весь лучился уверенностью: мол, даже если драматурги младшего поколения когда-нибудь научатся писать пьесы лучше, чем я, в катании на горных лыжах никто из них со мной не сравнится.

Ловля змей и катание на горных лыжах — то и другое требует виртуозности, как и писание пьес или рассказывание историй. Настоящая виртуозность нерасчленима. Она — элемент конкретной человеческой личности и проявляется во всем, что эта личность делает. Опознать виртуозность можно по тому признаку, что у какого-то человека любая работа зарождается в ядре личности и совершается только из этого центра. Виртуозность не реагирует на веяния моды, а подчиняется только тем законам, которые управляют ядром личности. Поэтому всегда существует опасность, что виртуозность, фигурально говоря, окажется между двумя стульями. Известны случаи, когда потребовалось сто лет, чтобы произведение, сделанное с высочайшей виртуозностью, но оказавшееся меж двух стульев, было оценено по достоинству. Поскольку виртуозность возникает только из ядра самой творческой личности, признание виртуозности произведения современниками всегда зависит от удачи и случая.

Петеру Бикселю в этом смысле повезло, но с ним бывало и так, что удача и случай не помогали. Сборники рассказов «Собственно, фрау Блюм хотела бы познакомиться с разносчиком молока» и «Детские истории» стали классикой с первого дня. А вот тоненький роман «Времена года» и мастерски написанная новелла «Гриф», достижения такого же ранга, все еще ждут, чтобы их вытащили из зазора между двумя стульями. Они ждут спокойно. Никуда не торопятся. Тем более, что и компания у них хорошая. Их окружают, к примеру, роман «Господин Турель», и рассказы Регины Ульман, и рассказы Адельхайд Дюванель[336].

Если сегодня Петер Биксель получает премию имени Готфрида Келлера, то происходит это не потому, что он самый известный и любимый писатель в нынешней Швейцарии и его любят даже многие люди, которые никогда не станут читать его книги. И не потому, что когда-то он был консультантом по литературе и риторике у одного из членов Федерального совета Швейцарии[337]. И даже не потому, что сейчас у нас в стране не найдешь такого ребенка, который закончил бы школу, не познакомившись хотя бы с одной из книг Бикселя. Петер Биксель получает премию за то, что неподкупно продолжает воплощать в текстах свою виртуозность, свое — теперь наконец я употреблю правильное слово — свое искусство.

Петер Биксель — один из великих художников. Здесь, в узком кругу, я позволю себе это сказать. Если бы я сказал такое публично, тотчас раздались бы возмущенные возгласы: «Ага, он хочет деполитизировать писателя, который признаёт себя левым! Хочет эстетизировать ангажированного автора! Биксель, дескать, художник… — к чему нам художники, когда на европейских окраинах падают бомбы, а в центре Европы политика сводится к ненависти и травле!»

Швейцарцы питают антипатию к элементарной безусловности искусства, к его гордому и непреклонному существованию в соответствии с собственным законом. Как будто гордое существование в соответствии с собственным законом не является — уже само по себе — элементом свободы и демократии, сохраняющимся в любом последовательном искусстве. И хотя в каждом поколении рождается лишь несколько великих художников, лишь горстка выдающихся авторов — и, следовательно, они в силу необходимости образуют элиту, — в нашей стране нет более ругательного слова, чем «элитарный». Тем не менее, я скажу здесь, в узком кругу: Петер Биксель — элитарный автор. И я скажу это, сознавая, что произношу такую фразу — здесь и сегодня — в первый раз и что никогда больше не произнесу ее публично.

Биксель относится к числу тех пятнадцати человек в Швейцарии, которые с увлечением читают «Годы странствий Вильгельма Мейстера», и тех двадцати пяти, которые вновь и вновь возвращаются к Жану Полю. Этим, между прочим, он отличается от большинства германистов, и я боюсь, что такое положение дел служит достаточным оправданием для давно свойственного ему недоверия к германистам. Почти все литературные критики — германисты по образованию, но ни один из них не заметил, что последняя книга Бикселя (восхитительный роман «Херувим Хаммер и Херувим Хаммер») представляет собой повествование в стиле Жана Поля, что действие романа разворачивается где-то неподалеку от Амрейна и Яммерса, что за образами Херувима и Хаммера скрываются Вальт и Вульт[338] и что игра с примечаниями в книге Бикселя ничуть не менее безумна, чем в жан-полевском рассказе «Путешествие войскового священника Шмельцле во Флец». Никто не заметил, что за изображенным в романе Бикселя мелкобуржуазным мирком, за многочисленными историями о простых людях, которые переживают трудные времена (а потом, снова, — не такие уж трудные), таится та же греза о существовании, радикально ориентированном на высшие ценности, которая вдохновляет самых благородных персонажей Жана Поля.

Читатели Жана Поля одновременно элитарны и дружелюбны по отношению к людям, добродушны и не лишены дьявольских черт; у них аналитический взгляд, острый как нож, и широко открытое сердце, способное понять всё. Их можно назвать одним именем — Херувим, — а можно и другим: Хаммер.

А если они становятся писателями, эти читатели Жана Поля, то больше всего им хочется писать гигантские романы — по 830 страниц, не считая приложений. Да только живут они (теперь) в такую эпоху, когда время прежнего, самоочевидного рассказывания миновало. «Искусством рассказывать, по-настоящему рассказывать владели, верно, еще до моего времени», — говорится в одной из первых прозаических книг эпохи модерна, «Записках Мальте Лауридса Бригге» Рильке[339]; а несколько десятилетий спустя Вальтер Беньямин в великолепном эссе разработал соответствующую теорию[340]. Петер Биксель рассказывает уже после конца прежнего рассказывания, и всё его рассказывание есть лишь воспоминание, напоминание об этом прежнем рассказывании.

Он не надевает на себя свои истории, как одежду, — это делал мастер катания на горных лыжах. Но Биксель знает, где обитают старые истории — под нагретыми солнцем камнями на юрском склоне, в зарослях колючих кустарников. Там он и сейчас иногда их встречает. У них сверкающие глаза, опасные знаки на спине, и они змеятся. Биксель знает, как их можно поймать. Иногда он ловит одну, любуется на нее, а потом позволяет ей снова уползти прочь. И потом вечером, в пивной, говорит: «Это была такая красивая змейка…» А все присутствующие слушают его и волей-неволей думают о той змейке. Когда же Петер Биксель отправляется в следующую пивную, они говорят: «С ним рядом не заскучаешь…»

На писательскую судьбу Петера Бикселя больше всего повлияло повторное открытие авангардистского модерна в послевоенный период. Бикселя смогли разглядеть только тогда, когда он предстал в окружении Франсиса Понжа и Джона Кейджа, Хельмута Хайсенбюттеля и Фридриха Ахляйтнера, Гертруды Стайн, Курта Швиттерса и X. К. Артманна. Это задокументировано — в нулевом номере легендарных «Вальтеровских изданий», которые публиковал Отто Ф. Вальтер[341]. Во втором выпуске этой серии как раз и был опубликован сборник рассказов «Собственно, фрау Блюм хотела бы познакомиться с разносчиком молока». Попав в поле воздействия Отто Ф. Вальтера — художника, склонного к точной рефлексии, осознающего и критикующего возможности языка, одержимого игрой, — писатель Биксель сумел отыскать путь к себе. Здесь он научился тому, как писать после конца прежнего рассказывания. Научился не изображать мир таким, каким этот мир, согласно расхожим представлениям, является, но прислушиваться к голосам, подхватывать эти голоса и работать с ними, соединять их в фугу — как бы играючи, но соблюдая строгие законы композиции. Тот, кто через сто лет будет читать книги Бикселя, не только сможет изучать по ним дерзкую эстетику XX века, но и столкнется с полифоническим музыкальным произведением, состоящим из тысячи безымянных голосов сегодняшней Швейцарии. Эти голоса шепчут, говорят, шумят, дышат и гудят, смешиваясь друг с другом. Однако каждый голос ясно различим, и за ним обнаруживается живое человеческое лицо. «Так вот, значит, какими были тогдашние люди», — скажет человек, который через сто лет будет читать книги Петера Бикселя.

Смех, и лукавство, и любовь[342]

Иметь дело с Петером Бикселем нелегко. Что у других просто, у него сложно, а что у других сложно, у него совсем просто. Это начинается уже с имени. Фриша зовут Фриш, будь то в Швейцарии или в Германии; и Мушга зовут Мушг, и Видмера зовут Видмер — хоть по эту, хоть по ту сторону Боденского озера. А вот Бикселя зовут Биксель только в Германии. В Швейцарии его зовут Бик-хсель, с тем ужасным хрустящим гортанным «к-х», который немцам напоминает скорее шумы в каменоломне или тягучий треск выдираемого зуба, нежели культивированную последовательность звуков, обеспечивающую взаимопонимание между людьми. В Германии еще и Лису (Fuchs) называют Фукс, Рысь (Luchs) — Лукс, а Барсука (Dachs) — Дакс. Тогда как в Швейцарии их имена звучат по-другому: Фук-хс, Лук-хс и Дак-хс. Итак, все четверо — Лиса, Рысь, Барсук и Биксель — меняют свои имена, когда оказываются по ту сторону границы. Все четверо, к тому же, ведут ночной образ жизни и потому вызывают у обывателей смутные подозрения. О Лисе ходят слухи, что она будто бы украла гуся; о Рыси говорят, что она не уважает благочестивых агнцев; о Барсуке рассказывают: он, мол, строит свои подземные укрытия настолько изощренно, что поймать его вообще невозможно; Бикселю же приписывают все эти качества одновременно. Точно известно одно: Лиса, Рысь, Барсук и Биксель радикально отделили себя от всех прочих строителей нор и грызунов, Бик-хсель — даже чуть радикальней, чем Биксель.

Так обстоят дела с фонетикой.

У Бикселя простое становится сложным, а сложное простым. Это относится и к его фразам, историям, искусству.

Они предстают перед нами в такой простоте, которая, кажется, освобождает читателя от необходимости прилагать усилия. Я постараюсь выразиться яснее. В принципе, писателей можно классифицировать исходя из того, как они говорят о погоде. У одних метеорологическое событие описывается приблизительно так: «Слоистые облака, уплотнившись, превратились в серые, тяжелые тучи, и сильный ветер всколыхнул верхушки деревьев, отчего птицы с отчаянными криками взмыли в воздух и бросились искать себе укрытие, прежде чем в страхе замолкнуть, — тогда как люди, пригнувшись, побежали к своим домам, уже чувствуя первые шлепающие капли; капель становилось всё больше, и вот уже забарабанил шумный дождь, с клекотом заполнялись сточные канавы, из переполненных водосточных желобов извергались струи воды, а редкие автомобили выбрасывали на тротуары фонтаны брызг». Петер Биксель же в таких случаях говорит только: «Хлынул дождь».

Впрочем, Петер Биксель умеет написать эту фразу — «Хлынул дождь» — так, что читатель невольно втянет голову в плечи, почувствовав, как за воротник ему льется вода. Биксель вообще предпочел бы писать только такие истории, которые не длиннее, чем фраза: «Хлынул дождь». Возможно, когда-нибудь у него это получится — он напишет целую книгу, состоящую из увлекательных историй, которые будут смешить нас или трогать до слез, но каждая из которых будет не длиннее фразы: «Хлынул дождь». Сущность бикселевского способа письма — в простоте, которая прямо у нас на глазах неимоверно расширяется, углубляется и открывается все новыми гранями.

Готовясь к сегодняшнему вечеру, я попытался найти первичный рассказ, пра-историю этого автора. Как Гёте когда-то искал прарастение, в котором уже содержались бы все прочие разновидности растений. Такое непременно должно найтись, думал я. Каждый автор когда-нибудь пишет праисторию, в которой уже содержатся все его последующие истории. И как Гёте когда-то обследовал ботанический сад города Палермо, чтобы найти прарастение, так же и я принялся обследовать все сочинения Бикселя. В результате, во-первых, я пришел к выводу, что они гораздо интересней и занимательней, чем ботанический сад в Палермо (который несколько лет назад, когда меня туда случайно занесло, показался мне довольно запущенным); а во-вторых, я, в отличие от Гёте, действительно нашел, что искал. Пра-история Бикселя, правда, длиннее, чем фраза «Хлынул дождь», но ненамного длиннее. Обнаружил я ее в наименее известной из книг Бикселя: в маленьком дерзком шедевре, который представляет собой один из редких примеров последовательного применения в немецкой литературе принципов французского «нового романа». Эта книга до сего дня пребывает в теневой зоне между двумя сенсационными успехами Бикселя: сборниками рассказов «Собственно, фрау Блюм хотела бы познакомиться с разносчиком молока» и «Детские истории»; называется она «Времена года». В ее композиции, в свободной игре перемежающихся фрагментов повествования и прямой речи, есть что-то захватывающе-музыкальное. Такую книгу мог бы написать Джон Кейдж, если бы Джон Кейдж родился в Золотурне. Так вот, на стр. 54 первого издания этой книги, совершенно неожиданно и без какой-либо связи с дальнейшим повествованием, выныривает пра-история Бикселя. Она занимает не больше полутора строк и звучит так:

«Пьяный поднимает голову, смотрит на меня, говорит, я расскажу тебе всё, и умолкает».

Было бы замечательно, если бы удалось проследить, как эта история «прямо на глазах» у каждого читателя и читательницы углубляется всякий раз по-иному, как она становится многослойной, как высвобождает разные смыслы и играет с загадкой, которой сама же и является.

Эта история комична, хоть она и не производит взрывного эффекта. Если бы она производила взрывной эффект, то была бы анекдотом. Я ничего не имею против хороших анекдотов, они встречаются так же редко, как хорошие книги, но только эта история к ним не относится. Пра-история Бикселя не имеет пуанты и, следовательно, обладает классической структурой комического: в ней нагнетается ожидание, которое не получает разрядки. Эту комическую историю не назовешь эксплозивной, она скорее медленно растекается, как тягучая жидкость. Вместо того чтоб смеяться, мы чувствуем себя озадаченными, испытываем удовольствие и задумываемся о прочитанном. Почему умолкает человек, о котором Биксель рассказал нам менее чем в полутора строчках? Может, он слишком пьян, чтобы найти нужные слова? А если он не может связать двух слов, то почему обещает собеседнику «рассказать всё»? Здесь, в любом случае, произошла встреча: встретились две пары глаз и, значит, два человека. «Пьяный поднимает голову» — сказано в тексте. Значит, прежде он был погружен в себя, хоть и сидел в пивной. А потом произошла встреча, и из нее родилась воля к разговору. Вероятно, неожиданно возникло доверие между двумя посетителями пивной, двумя полуночниками. «Я расскажу тебе всё» — это весомая фраза. В нее могла бы вместиться целая судьба — трудная жизнь, может быть, жизнь, которая пошла прахом и вылилась в хронический запой. «Я расскажу тебе всё», — говорит пьяница и умолкает. Тут не сказано: «но умолкает», а только: «и умолкает». Как будто единственной произнесенной фразой уже все сказано. Или само молчание и есть обещанный рассказ? Хватит ли братского доверия, благодаря которому возникла первая фраза, для длинного рассказа о пошедшей под откос жизни? Дойдет ли вообще дело до рассказа обо всем том, что этот человек пережил? Разве каждый из нас не может, очень легко, сам придумать соответствующую такой ситуации историю жизни? — Но ведь сколь бы трагичной эта придуманная история ни была, она не потрясет нас больше, чем фраза «Я расскажу тебе всё». И какой бы комичной она ни получилась, она не будет комичнее, чем молчание после такой фразы. И сколь бы великолепно кто-то из нас ни рассказал свою историю, рассказать ее все же легче, чем, как сделал Биксель, рассказать о молчании перед таким рассказом.

В этом и заключается искусство Петера Бикселя: рассказывать о молчании, вмещающем в себя целую жизнь.

Вальтер Беньямин однажды написал эссе о Петере Бикселе, хотя Петер Биксель был тогда годовалым младенцем. Но все равно эссе это до сих пор остается лучшим, что можно прочитать о Бикселе. Называется оно «Рассказчик», и в нем есть такая фраза:

Среди записывавших свои истории великими слыли те, чьи письменные свидетельства в наименьшей степени отличались от устного слова множества безымянных рассказчиков[343].

Пьяный Бикселя — один из таких безымянных рассказчиков, и благодаря искусству Бикселя его рассказ становится слышимым. У Бикселя чрезвычайно чуткий слух на рассказы безымянных — чуткий слух существа, ведущего ночной образ жизни. Если к его биотопу относятся прежде всего пивные (Золотурна и Ольтена, Берлина и Франкфурта-на-Майне), то объясняется это, главным образом, тем, что Биксель умеет и любит слушать других. Он с такой же страстью подстерегает фразы безымянных рассказчиков, с какой когда-то Лихтенберг рассматривал в лондонских трущобах лица прохожих. Лихтенберг, как он однажды признался, рисковал жизнью, чтобы увидеть эти безымянные лица. В них ему раскрывался лик человечества. Физиогномика Бикселя — акустическая. Сквозь беглые фразы, которыми обмениваются посетители пивной, он умеет расслышать душераздирающую историю человечества.

Конечно, Биксель не берет на себя роль красноречивого поверенного и не рассказывает о жизни тех безымянных, которые сами не умеют рассказать свою жизнь. Это делали Диккенс и Готхельф, Фолкнер, и Дёблин, и Гарсия Маркес. Биксель же рассказывает о неумении рассказывать. Он рассказывает о неумении людей рассказать обо всем том, что (тяжелым или легким, радостным или ужасным грузом) скапливается у них в душе. И рассказ его, всякий раз по-новому, получается комичным, но одновременно — волнующим.

Литературный модерн отмечен, как клеймом, проклятьем рухнувшего проекта отобразить мир, рассказывая о нем, — отмечен, по крайней мере, со времен Гофмансталя и Музиля[344]. И многочисленные попытки рассказать хотя бы о крахе рассказывания привели к появлению целого ряда превосходных романов. Однако уникальность произведений Бикселя заключается в том, что он видит, как эстетический кризис модерна отражается в речи обычных людей (которые хотели бы рассказать о чем-то, но не могут), и помогает нам всё это услышать и увидеть. Именно поэтому Биксель столь современен и одновременно столь близок к тем великим прежним рассказчикам, о которых говорит Беньямин. Биксель не снисходит до людей, как не снисходили до них Иоганн Петер Гебель, или Чехов, или Мария-Луиза Фляйссер[345]. Он пишет, пребывая в их среде, относясь к ним как к равным, — и, тем не менее, всегда сохраняя дистанцию, оставаясь прислушивающимся наблюдателем. Из этого сочетания близости и дистанцированности возникает драгоценная ироничность его историй. Биксель заставляет нас смеяться, но никогда не высмеивает своих персонажей. Ведь нельзя одновременно любить другого и высмеивать его, а Биксель любит людей, о которых пишет. Даже нахалов, лентяев, неудачников, тихонь и бахвалов, над которыми он заставляет нас смеяться, он не высмеивает, и он умеет сделать так, чтобы наш смех не выродился в высмеивание. Поэтому широкая панорама то трогательных, то гротескных характеров, знакомством с которой мы обязаны этому рассказчику, является порождением любви к людям, в старинном понимании.

Но Бикселю нельзя отказать и в умении ненавидеть! «Нежным созданием» его уж точно не назовешь. Он бывает и гневным, возмущенным, обвиняющим, атакующим. Сталкиваясь с наглой ухмыляющейся властью, уверенной в своей силе, Биксель становится опасным. Тогда его фразы звучат жестко, язвительно. Тогда они точно попадают в цель и наносят болезненные уколы — кое у кого, под модным костюмом, потом годами не сходят с тела синяки. В таких случаях люди вдруг замечают, что утонченное искусство Бикселя, его ироничное добродушие и мягкий юмор сочетаются с определенной и непритворной политической волей.

Шопенгауэр однажды сказал, что за весельем всех великих юмористов кроется глубокая серьезность. Слова, которые можно отнести и к Петеру Бикселю. И все же сводить к такому определению своеобразное бикселевское искусство было бы несправедливо. Потому что кто хоть раз слышал, как этот человек рассказывает анекдоты — настоящие анекдоты, с лукаво-обстоятельным перечислением подробностей и мгновенной пуантой, — тот знает, что в лице Бикселя мы имеем дело не только с философом, черпающим смех из мировых бездн, но и с прирожденным комедиантом, который прошел сквозь огонь, и воду, и медные трубы повествовательного искусства и в любой момент готов обвести своих читателей (или слушателей) вокруг пальца, натянуть им нос, да еще пустить пыль в глаза.

Загрузка...