ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

НА РАБОТУ — В ЕЛЬНЮ

1

Во второй половине октября я получил от Ельнинского уисполкома письмо, написанное на машинке и подписанное С. Филипповым.

В нем сообщалось, что я назначен членом коллегии Ельнинской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности и мне необходимо немедленно приехать в Ельню и приступить к исполнению своих обязанностей.

Я был, прямо скажем, удивлен, что мне предлагают такую боевую должность, удивлен, в частности, потому, что был еще молод и неопытен, а потом — опять же! — меня сильно смущало мое зрение: видел я плохо, на улице часто не узнавал хорошо знакомых людей. А в ЧК, по моим представлениям, человек должен был видеть на три версты вперед и в переносном, и в буквальном смысле.

Однако же надо было собираться.

Перед моим отъездом пришел ко мне знакомый парень из деревни Оселье.

— Знаешь, — сказал он, — валяется у нас несколько лет револьвер. Откуда взялся, и сам не знаю. Только нам он не нужен. Возьми, пожалуйста, и сдай куда следует. А то еще попадет за него…

И он передал мне небольшой, совершенно запущенный револьвер. По внешнему виду он напоминал наган, но был гораздо меньше, и к тому же верх его был никелирован. Впрочем, во многих местах никелировка стерлась, и револьвер казался более ржавым, чем никелированным.

Можно из него стрелять или нет, я так и не узнал: в барабане был всего один патрон. Израсходовать этот единственный патрон, чтобы узнать, стреляет ли револьвер, мне было жалко: ведь тогда уже совсем ничего не останется.

— Хорошо, — сказал я пришедшему. — Как раз завтра я еду в Ельню. Сдам твой револьвер куда следует. Не беспокойся…

И вот с этим револьвером и уисполкомовской бумагой я и пошел вечером на станцию.

Поезд на Ельню — а до нее по железной дороге сорок верст — должен был отойти в два часа ночи. Но он опаздывал. Поэтому я не уехал ни в два часа, ни даже тогда, когда наступило утро. Но утром начальник станции обнадежил: мол, теперь уж ждать совсем недолго…

Томясь ожиданием, я то выходил на платформу, то подходил к еще закрытой билетной кассе, то сидел на деревянном диване в зале ожидания. И где бы я ни был, всегда неподалеку от меня оказывался здоровый матрос, вооруженный с ног до головы. Грудь его крест-накрест перехватывали ленты, набитые патронами, на правом боку кобура, из которой выглядывала рукоятка нагана, слева тоже болтались какие-то «штучки», наверно гранаты.

Я спросил у кого-то: что за матрос такой?

— Да это из ЧК… За порядком тут смотрит…

Ну, раз из ЧК, то бояться нечего, тем более мне…

Спокойно сидя на диване, я стал вынимать из кармана записную книжку — мне понадобилось что-то записать. Но достать книжку мешал тот самый револьверчик, который я вез в Ельню. Я вынул его, затем достал записную книжку, снова сунул в карман. Едва я успел это сделать, как передо мной уже стоял матрос.

— Гражданин, за мной! — грозно скомандовал он.

Я пошел за ним.

Матрос завел меня в совершенно пустой коридор, через который пассажиры обычно выходили к поезду, прижал к стене и наставил прямо в грудь — увы! — совсем не пустой наган.

— Гражданин, сию же секунду сдайте оружие и предъявите документы!

Я нисколько не испугался, и внутренне меня разбирал смех. Я чувствовал, что сейчас произойдет отнюдь не то, что ожидал мой грозный матрос.

Медленно я достал из кармана свернутую вчетверо исполкомовскую бумагу и подал матросу. Тот стал внимательно читать ее, следя в то же время одним глазом за мной, потом моментально убрал наган от моей груди и уже совсем другим голосом сказал:

— Извините… Я ведь не знал… Вы бы сказали… А то как-то нехорошо вышло…

— Да нет, все хорошо, — ответил я, улыбаясь. — Ничего не случилось. Так ведь и должно было быть…

Мы вышли на платформу и долго ходили взад и вперед. Разговаривали, рассказывали друг другу разные случаи. А когда пришел поезд, расстались почти что друзьями.

Так на станции Павлиново состоялось мое «посвящение» в члены коллегии Ельнинской уездной ЧК.

2

В день приезда я знакомился с учреждением, в котором мне предстояло работать, а также с его сотрудниками. Я расспрашивал, кто чем занимается, а заодно выяснял и то, что буду делать сам, потому что никакого понятия об этом у меня пока что не было.

Из разговоров я узнал, что председателем Ельнинской ЧК является Сергей Степанович Филиппов, тот самый, что возглавляет и уком партии, и уисполком. Он, конечно, хорошо осведомлен, что делается в ЧК, тщательно следит за ее работой, но бывает здесь редко из-за невероятно большой занятости. Обычно работники ЧК в нужных случаях либо сами идут к нему, либо он вызывает их. Повседневной работой ЧК руководит заместитель председателя. Кроме того, в комиссии есть секретарь, письмоводитель, машинистка… Ну и, конечно, сторож, который живет в деревянном флигеле, во дворе…

И тут мне внезапно вспомнилось, что дом этот, куда я пришел прямо с вокзала, — мой старый знакомый.

До революции в нем помещалась землеустроительная комиссия. И это сюда привели меня осенним вечером тринадцатого года к Михаилу Ивановичу Погодину, который собирался свезти меня в Смоленск, чтобы показать глазному врачу. Это здесь Михаил Иванович сидел за письменным столом, уютно освещенным керосиновой лампой с зеленым абажуром. Это здесь он разговаривал со мной… И наконец, это здесь, в нижнем этаже деревянного флигелька, дважды ночевал я у сторожа землеустроительной комиссии: один раз перед тем, как уехать в Смоленск, другой — после приезда оттуда…

Эти воспоминания скрасили день моего приезда. А то, признаться, я побаивался очутиться среди «чужих людей» да еще в незнакомом месте. Оказалось, что и место знакомое, и люди совсем-совсем не чужие.


Однако же, несмотря на это, вечером того дня, когда я переступил порог бывшей землеустроительной комиссии, получилось, что деваться мне некуда: никакого пристанища в Ельне не предвиделось. Днем забыл поговорить об этом, вернее, не забыл, а постеснялся начинать именно с этого личного вопроса… А потом все разошлись, и я в полном одиночестве блуждал по всем пяти комнатам здания ЧК, не зная, как же в конце концов поступить…

Вывел меня из затруднительного положения не кто иной, как Сергей Новиков.

Как, откуда и почему появился он в тот вечер в здании ЧК, не помню. Допускаю, что он все же был сотрудником ЧК, но странно, что после я ни разу там его не видел.

Сергей предложил:

— Пойдем ночевать ко мне. Я живу один. Никакого неудобства от твоего присутствия не будет.

Мне очень не хотелось идти к этому человеку, но куда денешься?

Жил Новиков где-то на окраине города. Двор его квартирного хозяина одной стороной примыкал к городской улице, а противоположная сторона выходила прямо в открытое поле.

Ходить по Ельне темными осенними вечерами было в то время совсем не просто. На безлюдных улицах — ни фонаря. Всюду непролазная грязь. Ельнинские дощатые тротуары пришли в упадок: многие доски сгнили и поломались. То тут, то там зияли провалы и выбоины, невидимые вечером. И тот, кто по незнанию или неосторожности попадал в них, легко мог искалечить ноги.

Но в общем-то мы благополучно добрались до нужного дома.

И хотя в своей жизни я видел много всякого, комната Новикова произвела на меня удручающее впечатление. Это было узкое — вроде коридора — длинное помещение, отделенное от хозяйских «владений» тонкой тесовой перегородкой, не доходившей до потолка. Так что хозяин мог слышать не только каждый твой чох, но даже каждый твой вздох. Пол в комнате грязный, заплеванный и, конечно, давно не видевший веника.

Когда-то комната была оклеена обоями, но от них остались жалкие обрывки, свисавшие со стен и потолка. Меблировка также соответственная: убогая койка, неряшливо накрытая одеялом неопределенного цвета, на которой спал Новиков, два чуть живых венских стула и маленький треугольный столик у окна. У стены стоял диван, спать на котором предстояло мне, но лучше бы спать где-нибудь на земляном полу, чем на этом диване: весь он грязный, засаленный и, вне всякого сомнения, обильно клопяной; обивка во многих местах порвалась, и сквозь дыры проглядывало то, что когда-то называлось пружинами. В дополнение ко всему в комнате было невероятно сыро и холодно; дурно пахло гнилым, каким-то особенно затхлым деревом.

Я переночевал у Новикова раза два или три. А потом он решил меня «облагодетельствовать», сказав однажды:

— Комнату в Ельне найти невозможно. Так что ты оставайся здесь, а я нашел себе другое жилье и ухожу отсюда…

Не помню, переехал ли Новиков на другую квартиру или уехал из Ельни вообще. Но после я никогда не встречался с этим весьма неприятным человеком.


Я остался в комнате Новикова. Но жить там мне, к счастью, довелось недолго.

Мои товарищи в шутку говорили иногда: «Ну, брат, ты теперь стал большим начальником…» Говорили, а того и не подозревали, как этот «большой начальник» боялся своего квартирного хозяина, как ему не хотелось встречаться с ним, как все это было противно.

Я возвращался домой не то чтобы поздно, но всегда вечером, в потемках. Чтобы попасть к себе в комнату, приходилось долго-долго стучаться в калитку. И хотя хозяин и не думал ложиться спать, но все равно делал вид, что не слышит стука. И я подолгу ждал у закрытой калитки под дождем, на холодном осеннем ветру.

Только спустя минут двадцать, ворча и ругаясь, что ему не дают покоя, хозяин не спеша выходил во двор, открывал калитку и сопровождал меня по двору, оберегая от собаки, которую на ночь спускали с цепи…

И я был чрезвычайно рад, когда наконец покинул этот проклятый дом, найдя себе жилье в другом месте.

3

Ельнинский уезд был относительно спокойным и тихим уездом Смоленской губернии. В нем не было сколько-нибудь сильной и организованной контрреволюции. Поэтому уездная ЧК занималась делами не столь уж большими. Во всяком случае, за время моей работы в ЧК (правда, работал я там недолго: немногим больше трех месяцев) мне не приходилось сталкиваться с каким-либо крупным делом, которое бы требовало принятия именно чрезвычайных мер.

Много сил и времени отдавали мы борьбе со спекуляцией, с самогоноварением. Самогон в то время варили почти в каждой деревне. На него тратилось огромное количество хлеба. А именно в хлебе острей всего нуждалось население страны, в том числе и население самого Ельнинского уезда. Поэтому борьба с самогоноварением в тех условиях была борьбой за хлеб, борьбой за жизнь людей и в конечном счете — борьбой за победу революции. И ее, эту борьбу, можно сказать не хвалясь, довольно успешно вела Ельнинская ЧК в содружестве с милицией.

Главную тяжесть борьбы со спекуляцией взяли на себя уполномоченные ЧК на железной дороге. Но время от времени спекулянтов ловили и в городе. Я, например, хорошо помню такой случай: у одного из спекулянтов при обыске работники ЧК обнаружили целых полтора мешка кускового сахару. Конечно, сейчас это количество может показаться не очень уж значительным и, во всяком случае, не стоящим большого внимания. Но в ту пору, когда редко у кого можно было найти кусок сахару, когда нечего было дать даже больному ребенку, — тогда полтора мешка значили совсем немало…

Тщательно собирала Ельнинская ЧК оружие, попавшее в деревню после первой мировой войны и на всякий случай припрятанное некоторыми хозяйственными мужиками либо даже горожанами.

Повседневно вела она борьбу с дезертирством. Не щадила, конечно, и бандитов, если те появлялись на территории уезда.


Помнится мне один несколько необычный случай.

Работникам ЧК стало известно, что в одном из складов бывшего ельнинского богатея и воротилы Кочановского спрятаны какие-то вещи, привезенные туда тайком в полночь.

ЧК поручила трем сотрудникам, в числе которых был и я, проверить этот таинственный склад.

Ключи от склада Кочановский отдал сразу же, без всякого сопротивления, но, конечно, и без всякого удовольствия.

Склад находился во дворе и представлял собой большой сарай, вымощенный досками. В нем мы обнаружили огромное количество всевозможных домашних вещей: ковров, занавесок, штор, драпри, подушек, одеял, простынь, перин, наволочек, покрывал, скатертей и прочее и тому подобное. Всего так много, что, вероятно, хватило бы на целый госпиталь.

Еще больше оказалось различных тарелок: глубоких, мелких, больших, средних, малых, а также ножей, вилок, половников и — просто всего не перечтешь. Кроме столовой посуды, была еще и чайная, и всякая прочая.

Мы спросили у Кочановского: кому принадлежат вещи? Он ответил, что привезли их его знакомые помещики.

— А где эти помещики сейчас?

— Уехали. А куда, не знаю, — ответил Кочановский.

Было решено имущество, обнаруженное на складе, конфисковать как брошенное, бесхозяйственное (теперь бы сказали: бесхозное) и передать учреждениям, где оно может быть использовано: детским домам, которые тогда уже кое-где появились, столовым, больницам и тому подобное.

Все это сделали, и ничего необычного в сделанном я не видел. Необычное для меня заключалось в другом.

Наряду с тарелками и вилками, наряду с чашками и блюдцами мы обнаружили на складе посуду иного рода: поистине бессчетное количество самых разных рюмок, бокалов, фужеров, стопок, графинов… Все это привело меня в полное недоумение. Я никак не мог понять, для чего заводить такую уйму посуды. По своей чисто деревенской наивности я полагал, что богачи, если бы даже они ежедневно пили вино и водку, могли обойтись несколькими стаканами или там бокалами. А тут такая тьма всего этого!..

Надо также принять в расчет, в какое время мы жили. А время было такое тяжкое, такое горькое, такое голодное и холодное, что казалось, эти рюмки и фужеры (тогда я и названия такого не знал), эти стопки и бокалы никому не нужны. До них ли теперь? А если и понадобятся они когда-нибудь, то это будет так не скоро, что об этом и думать не стоит.

Словом, мы начисто отвергли эту самую посуду из-за полной ее ненужности ни теперь, ни в ближайшем будущем. Так и осталась она в сарае — не переписанная, не учтенная, брошенная на произвол судьбы. В сарае мы обращались с ней не очень почтительно: если по неосторожности у кого-либо из нас что-то разбивалось, то мы не сожалели о потере. Стоит ли огорчаться из-за того, что никому не нужно?

А между тем посуда, к которой мы отнеслись столь небрежно, стоила немало: то был, как мне теперь представляется, настоящий хрусталь.

Рассказывать об этом даже сейчас не очень удобно. И конечно, я мог бы промолчать либо рассказать по-иному, выставив себя в совсем другом свете. Но это, по-моему, было бы еще хуже: нелепо задним числом делать из себя такого, каким я не был в те далекие годы. Пусть лучше будет так, как было.

4

Я, кажется, где-то уже говорил о ельнинском зале пожарного общества. Находился он на втором этаже двухэтажного кирпичного здания в самом центре города. В нем — единственном на всю Ельню — до революции устраивались балы и танцевальные вечера, а после революции проводились митинги, собрания, конференции.

В самом начале девятнадцатого года там проходил уездный съезд Советов.

В один из вечеров, когда заседание съезда закончилось и делегаты уже разошлись, вниз по лестнице спускался почему-то несколько запоздавший Василий Чубров — заместитель председателя Ельнинского уисполкома. Едва он успел открыть дверь и выйти на заснеженную улицу, как раздался выстрел, Чубров с криком упал на снег.

Выстрел этот всколыхнул всю Ельню. И может быть, ранение Чуброва тяжелее всех переживал я, потому что Василий Чубров был моим земляком: как и я, родился он и вырос в Осельской волости.

До революции Василий Чубров несколько лет жил в Питере, работал на заводе. Потом вернулся в родные края и вскоре стал одним из самых видных руководителей уезда. Так же как и Филиппова, Чуброва знали всюду.

На следующий после ранения день я пошел навестить Чуброва в больнице. Лежал он на постели бледный, слабый, дышал с трудом, ранение оказалось тяжелым, пуля попала в легкое.

Мне, помимо прочего, поручили узнать, считает ли сам Чубров покушение на его жизнь делом контрреволюции или кто-то лично хотел отомстить ему за что-нибудь. Не помню уж почему, но такое предположение возникало.

Чубров настаивал на первом, хотя не исключал и второго.

— Время ныне суровое и трудное, — говорил он, — и было немало обстоятельств, которые иногда вынуждали обращаться с людьми не очень-то ласково. И конечно, мог найтись такой, кто решил припомнить все это. Мало ли негодяев на свете…

Чубров сильно опасался, о чем он сказал и мне, что раз его не убили сразу, то могут добить в больнице: придут и добьют. Здесь даже легче сделать это, чем в городе.

Это действительно надо было иметь в виду: ельнинская больница никем не охранялась, а находилась она, в сущности, за городом. По этой причине больницу пришлось взять под охрану.

Сразу же началось и следствие. В нем участвовало несколько человек, в том числе работники уездной следственной комиссии.

Тщательно обследовали место преступления, опросили буквально всех, кто в момент выстрела находился неподалеку от здания пожарного общества. Все показывали одно и то же.

— Шел по улице, вдруг услышал выстрел и крик, побежал на тот крик, вижу, лежит человек… А потом стали подбегать другие…

В подобных показаниях нельзя было обнаружить ни малейшего намека на то, кто же все-таки стрелял.

Как раз напротив пожарного общества, на другой стороне улицы стоял длинный деревянный баракообразный дом. До революции в нем помещалась чайная, а в ту пору, о которой идет речь, там был расквартирован красноармейский отряд ЧК. В нем находилось несколько красноармейцев родом из Осельской волости, хорошо знавших Чуброва и по Ельне, и до приезда его туда.

И мне поручили самым тщательным образом проверить, где находились красноармейцы из отряда (каждый в отдельности), кто и что делал в тот вечер и в тот час, когда раздался выстрел.

Однако и это ни к чему не привело. Красноармейцы, за исключением тех, кто нес караульную службу, никуда не выходили. Это подтвердил и командир отряда Иван Фотющенков, который жил там же, где и его бойцы.

Чем закончилось следствие по делу о покушении на Василия Чуброва, я, к сожалению, не знаю, так как я из уездной ЧК вскоре ушел, а выздоровевший Чубров из Ельни уехал.

Но пулю, пущенную в него, я долго не мог забыть. В те суровые годы она всегда напоминала мне, как много у нас врагов и как мы должны быть осторожны и бдительны.

5

В ту пору я, как и многие другие, искренне верил, что пролетарская революция скоро произойдет во всем мире, и со дня на день (без преувеличения!) ждал известий, что она уже начинается.

Помню, какую радость испытал я, как был взволнован, когда узнал, что в Германии произошел переворот, что там создаются Советы.

Это было в ноябре восемнадцатого года. Я ехал в командировку в Смоленск. И, несмотря на позднее время, ни один человек в вагоне не спал: все были взбудоражены, возбуждены. И разговор у всех только один — о революции в Германии. Люди чувствовали себя так, будто наступил долгожданный праздник.

Столь же знаменательным и радостным для меня было известие о том, что Бавария объявлена Советской республикой. А затем с каким вниманием, с какой надеждой следил я за борьбой Венгерской советской республики с войсками интервентов и с внутренней контрреволюцией!

Но надежды мои то и дело рушились. Была задушена революция в Германии, пала Баварская советская республика, не так уж долго просуществовала Советская власть и в Венгрии. Все это я переносил как большое личное горе. Особенно тяжко и скорбно переживал гибель Карла Либкнехта и Розы Люксембург.

Когда в Ельне узнали об их трагической смерти, в зале пожарного общества собрался городской митинг. На подобном митинге — и траурном, и в то же время боевом — я присутствовал первый раз в жизни. И первый раз слышал речи, в которых была и скорбь потерь, и клятва — рано или поздно отомстить за кровь погибших революционеров.

Когда же в заключение запели «Интернационал», как это было принято тогда на всех собраниях, когда все, как один, встали, подхватив могучую, проникающую в самое сердце мелодию пролетарского гимна, в груди — и я думаю, что не у меня одного, — поднялось что-то такое, что вот-вот из глаз брызнут слезы.

Я тоже выступал на этом памятном митинге. Говорить речей я не умел (не научился и до сих пор) и вместо этого прочел только что написанные стихи, посвященные трагически погибшим борцам за дело революция. Вряд ли стоит цитировать эти стихи: с поэтической точки зрения они слабые. Но могу сказать, что писал я их с искренней любовью к тем, кто пал жертвой контрреволюции, и с твердой верой в то, что, несмотря на потери, несмотря на поражения, несмотря ни на что, мы победим. Мировая революция восторжествует.

6

В последних числах января девятнадцатого года я отправился в Минск, в город, где ни разу не бывал и знал его только по названию. И ехал я туда не просто так, не сам по себе, а как делегат Первого Всебелорусского съезда Советов. Практически я еще не знал, что это значит — быть делегатом съезда. Тем не менее гордился, что послали именно меня. Впрочем, ехал я не один: нас было трое. Кроме меня — работник уездного продовольственного комитета Радкевич и Карначев. Где работал последний, я сейчас уже не помню.

Вместе с нами в Минск отправился секретарь Ельнинской ЧК — малорослый, но зато раздавшийся вширь человек, татарин с необычной фамилией — Мухо. Он ехал навестить своих родственников, которые жили в Минске и работали на железнодорожном узле.

В семье Мухо (если не ошибаюсь, звали его Ахмедом) мы и устроили первый свой «привал» по приезде в Минск, благо семья эта жила у самого вокзала. А уж потом пошли в город, и нас троих после регистрации поселили в гостинице.

Самый съезд я помню лишь в общих чертах. Проходил он в большом, переполненном народом зале, скорее всего в театре. Зал был освещен так ярко, так щедро, что это казалось чудом по сравнению с тусклыми, мигающими лампочками в Ельне.

Выступлений было много, и я с большим вниманием и интересом слушал каждого оратора. Съезд явился для меня своего рода школой, ибо я никогда еще не участвовал в таком большом, представительном и полномочном собрании, где не просто люди говорили с трибуны, а где решалась судьба целой страны, целого народа.

Фамилии выступавших на съезде я, конечно, запамятовал. Но хорошо помню, что там выступал Я. М. Свердлов, а также А. Ф. Мясников — крупный партийный работник и советский деятель того времени.

Я уже многое слышал об этих людях и не мог не гордиться тем, что нахожусь вместе с ними на съезде. И не только нахожусь, но и решаю (хотя бы лишь голосованием) важнейшие государственные вопросы вновь создаваемой Белорусской Советской Социалистической Республики.

А вопросы решались действительно важные: съезд принял первую белорусскую конституцию, утвердил состав правительства, вынес решение о том, чтобы для успешной борьбы с наседавшими со всех сторон врагами создать из Белорусской и Литовской советских республик одну объединенную республику[20].

Со съезда я вернулся как бы повзрослевшим, внутренне обогащенным. Еще внимательней стал следить за всем, что делается в нашей стране и за ее пределами. Я начинал чувствовать как бы личную ответственность за судьбу Родины, за судьбу революции.

Это чувство ответственности не избавляло меня, однако, от того, что по молодости лет, по неопытности, по недостатку знаний я мог допустить в работе ту или иную ошибку или промах, сделать какую-либо несуразность или просто очутиться в смешном положении. Все это иногда случалось со мной. И не только со мной. Да, наверное, в моем положении и не могло быть иначе.

РЕДАКТОР УЕЗДНОЙ ГАЗЕТЫ

1

Во второй день после возвращения из Минска меня пригласил к себе Сергей Степанович Филиппов. И когда я пришел, он сразу же, без всяких предисловий объявил, зачем я ему понадобился.

— Уком и уисполком, — начал Сергей Степанович, — решили издавать свою газету. Она должна выходить два раза в неделю под названием «Известия». Мы также обсудили вопрос о редакторе и решили редактором назначить вас. Вы, кажется, знакомы с газетой?

— Не совсем так, — начал было я.

Но Филиппов не обратил на это внимания и продолжал:

— Я слышал, что вы уже печатались в газетах. Значит, вам и книги в руки…

О Филиппове рассказывали, что человек он умный, понимающий, очень справедливый и вообще хороший, но отнюдь не мягкий. Лицо его всегда было сурово и озабоченно.

Признаться, я побаивался суровости Филиппова, и мне было нелегко возразить ему. Но все же я попытался:

— Знаете, Сергей Степанович, вы переоцениваете мои познания относительно газеты. Боюсь, что не справлюсь с ней…

— Ну вот еще, «боюсь», — прервал меня Филиппов. — Вы же человек грамотный. И если чего не знаете, не понимаете, то получитесь, попрактикуетесь. — И, помолчав немного, продолжал: — А вы что же, думаете, мы всё знаем и понимаем? Нет, многого, очень многого мы не знаем. А вот работаем. Работаем, потому что надо, потому что иначе нельзя… Вот так и вы…


Словом, С. С. Филиппов уговорил меня, и я стал редактором ельнинской уездной газеты.

Было мне тогда девятнадцать лет. А если точнее, то девятнадцать лет плюс девятнадцать дней.

2

У меня не было никакого представления о том, с чего следует начать выпуск газеты, что нужно сделать в первую очередь и как сделать. Помочь мне в этом случае или хотя бы только дать полезный совет никто в Ельне не мог. И я должен был додумываться до всего сам. Начинал я работу в совершенном одиночестве, представляя собой и редакцию газеты, и ее контору, и весь прочий обслуживающий персонал — вплоть до курьера. Нередко я становился и помощником печатника: вручную вертел маховое колесо машины, на которой печаталась газета. В типографии мне так, бывало, и говорили:

— Сегодня вертеть машину некому. Если вы не поможете, то газета не выйдет…

Мое «одиночество» продолжалось довольно долго, и я до конца испытал всю тяжесть его. Но это уже потом. А пока мне предстояло выпустить лишь первый номер газеты.


Приближалось 23 февраля 1919 года — первая годовщина Красной Армии. Не знаю уж, каким чутьем, путем каких умозаключений, но я понял, понял без всякой подсказки, что первый номер «Известий» обязательно нужно выпустить именно 23 февраля и что весь он должен быть посвящен Красной Армии, героически сражающейся на фронтах гражданской войны за честь и свободу нашей Советской Родины.

В то время Российское телеграфное агентство (сокращенно РОСТА) снабжало газеты, во-первых, всевозможной информацией, передаваемой по телеграфу, и, во-вторых, примерно раз в неделю из Москвы приходил специальный «Бюллетень РОСТА», размноженный с помощью стеклографа или какого-то другого подобного аппарата и содержавший в себе всевозможные статьи, написанные на актуальные для того времени темы.

За несколько дней до выхода первого номера «Известий» я как раз и получил то, что мне было нужно, — «Бюллетень РОСТА» со статьями о Красной Армии. Насколько могу припомнить сейчас, статьи были разные: и о том, как создавалась Красная Армия, и о том, какой славный путь она успела пройти. В «Бюллетене», по всей видимости, были и обзорные статьи в положении на фронтах, и статьи, призывающие население всеми средствами помогать Красной Армии, крепить ее мощь.

Все статьи «Бюллетеня» показались мне весьма интересными и совершенно необходимыми. Поэтому большинство их я и отобрал для газеты и немедленно сдал в набор. И мог считать себя вполне удовлетворенным: все главное, все самое важное, у меня уже есть!

Однако откуда-то мне было известно, что в первом номере всякого порядочного издания должна быть напечатана еще и так называемая программная статья, долженствующая рассказать читателю, какие задачи ставит перед собой данное издание, какие цели оно преследует и что читатель вправе ожидать от него.

Подобную статью должен был написать сам. И я написал ее под названием «Наша газета».

Очень скоро мне стало ясно, что если действительно следовало предуведомить читателя о целях и задачах газеты, то разговор с ним на эту тему должен был занять, скажем, не более пятидесяти, ну от силы шестидесяти газетных строк. А моя «программная статья» заняла всю первую страницу, то есть четвертую часть всей газетной площади! Мне все казалось, что чем подробнее будет мое обращение к читателю, тем он лучше меня поймет. А вышло уж так «лучше», что дальше и ехать некуда.

Во всем этом я прежде всего виноват сам. Но, как я понял позже, тут приложили свою руку и наборщики. Они просто обманули меня: вместо того чтобы набрать мою статью корпусом (типографский шрифт, которым обычно набирались газеты), они набрали ее шрифтом более крупным — цицеро.

Кстати сказать, и впоследствии наборщики типографии Ельнинского совнархоза не раз облапошивали меня: я сделаю, бывало, пометку, чтобы такая-то статья была набрана корпусом, а потом вижу, что набрали ее цицеро.

— Почему? — возмущенно спрашиваю я.

— Да знаете, — отвечают мне, — корпус у нас сейчас занят: вот видите, набираем листовку по заказу уисполкома; кроме того, военкомат прислал приказ, и его надо набирать корпусом…

То же было и с петитом — самым мелким шрифтом из всех имевшихся в типографии. Петит был «занят» почти всегда. Лишь в редких случаях удавалось заставить наборщиков набрать петитом какое-либо извещение строк в семь — десять.

Что касается статей, которые я отобрал для первого номера ельнинских «Известий», то и они были набраны как заблагорассудилось наборщикам. И статьи эти едва-едва влезли в номер. Ни для чего другого — например, для телеграмм РОСТА о положении на фронтах или для местной хроники — места в газете уже не осталось.

При иных условиях, конечно, можно было кое-что выбросить, кое-что сократить и в сокращенном виде набрать заново. Словом, можно было хотя бы отчасти переделать номер газеты. Но об этом в ту пору не могло быть и речи. Типография ни за что не соглашалась что-либо переделывать, что-то выбрасывать, что-то набирать заново и заново переверстывать газету. При этом она ссылалась на недостаток наборщиков: мы, мол, и так не справляемся с работой, а вы еще больше осложняете дело. Нет уж, переделывать ничего не станем. Да и газета не выйдет вовремя, если ее начать исправлять да переделывать…

Словом, «первый блин» получился у меня комом. Газета вышла вовремя, но весь номер состоял из одних статей. Это было однообразно, скучно. И я не находил себе места от горького сознания, что все получилось так неумело, нелепо, скверно.

Дело, однако, не ограничилось только одной этой нелепостью. Случались и другие ошибки и казусы.

О них-то я и хочу сейчас рассказать. Это, впрочем, не значит, что они случались непрерывно, следуя друг за другом. Нет, этого как раз не было. И если я объединяю их здесь, то лишь потому, что так удобней рассказывать о них.

3

Я проработал в Ельне два с лишним года. За это время там переменилось несколько секретарей укома партии. И я помню почти всех — помню Розу Ковнатор, помню Кутузова, Чуброва, Афремова… Но в силу особых обстоятельств мне больше всех других запомнился А. Егоров.

В ту пору я едва ли задумывался над тем, каким должен быть руководитель уездной партийной организации, наивно полагая, что раз человека выбрали или назначили на ответственный пост, значит, он этого заслуживает. К тому же Егоров был старше меня, пожалуй, раза в два с половиной. А раз старше, стало быть, и опытней.

И все же не по душе мне пришелся Егоров, очень не любил я его, как не любили многие. Он по своей внутренней сущности больше походил на чиновника, чем на руководителя партийной организации. Для него важно было, по-видимому, не существо дела, а лишь внешняя сторона его. Это, конечно, не мешало тому, что в глазах людей ему хотелось быть передовым, инициативным, значительным.

Я, однако, не собираюсь сколько-нибудь подробно останавливаться на Егорове: это не входит в мою задачу. Расскажу лишь об одной мелочи, очень характерной для него.

В укоме не было ни машинки, ни машинистки. И всегда, когда требовалось созвать членов укома на заседание, Егоров сам под копирку писал им повестки. Каждую он начинал словами «уважаемый товарищ», в каждой затем сообщал, в какой день и час начнется заседание, объявлял повестку дня. Не забывал упомянуть, что «Ваше присутствие обязательно», и подписывался: «Отв. секретарь укома А. Егоров».

В этой повестке не было бы ничего удивительного, если бы точно такую же секретарь укома не писал и самому себе. И не только писал, но, как и все остальные, записывал ее в разносную книгу, в которой потом расписывался, что повестку получил.

Однажды его спросили, зачем он это делает. И Егоров ответил:

— А как же иначе? Во всем должен быть порядок. Мало ли что может случиться… Нет, форму надо соблюдать.

И вот однажды Егоров вызвал меня в уком и стал говорить, что название газеты «Известия» слишком уж обычно и даже казенно: всюду, во всех городах одни только «Известия» и ничего другого. Нет, название газете надо дать другое, более интересное и живое.

— Да ведь теперешнее название газете дал уком, — ответил я.

— Ну что ж, что уком?.. А новый уком с этим не согласен. Мы предлагаем назвать газету «Молва». Так что следующий номер должен выйти уже под новым названием.

Я не мог не выполнить директиву укома. И через неделю на свет появились уже не «Известия», а «Молва».

Кстати сказать, я и не подозревал тогда, что газета с таким названием где-то и когда-то уже выходила и что репутация у нее была отнюдь не блестящей. Поэтому подражать ей, хотя бы только воскрешая название, вряд ли следовало.

Действительно, новое название ельнинской газеты многие встретили с явной насмешкой: что это, мол, за «Молва» такая? Так могли бы назвать газету лишь ельнинские обыватели, если бы им пришлось издавать ее. «Молва»… Да ведь это же значит — слухи, сплетни, разговоры, пересуды…

Все это дошло и до Егорова. И всего через четыре или пять номеров «Молвы» уком вынужден был снова переименовать газету. На этот раз ее назвали «Путь бедняка».

А. Егоров был автором и еще одной «идеи».

В первые годы революции по всему уезду, как и по всей стране, велась большая работа по ликвидации неграмотности среди взрослых. Нужны были миллионы букварей, а их не хватало даже для школьников.

Егоров распорядился, чтобы в каждом номере газеты на третьей странице, в правом верхнем углу, печаталась крупным шрифтом одна буква алфавита — заглавная и рядом — строчная: мол, обучающиеся грамоте будут вырезать эти буквы, и, таким образом, у них соберется разрезная азбука.

Первые две буквы — «А» заглавное и «а» прописное — вскоре появились в газете на указанном Егоровым месте. Набрали их афишным шрифтом. Тут же было напечатано краткое разъяснение, для чего все это делается.

Однако разъяснение это прочитали, конечно, далеко не все. И поэтому, когда читателям попадались номера газеты с уже другими буквами (б, в, г), они просто разводили руками, не понимая, что значат эти таинственные буквы.

После того как было напечатано четыре или пять букв алфавита, я отважился пойти к Егорову и сказать, что печатать по одной букве в каждом номере бессмысленно: газета выходит редко, и нужно несколько месяцев, чтобы собрать все буквы алфавита. Никто этого делать не будет, никому это не нужно. И уж если печатать в газете буквы, то надо сразу в одном номере дать весь алфавит.

Егоров очень был недоволен, что я отверг его «идею», хотя он и сам, наверное, уже понял всю нелепость ее. И он сердито буркнул мне в ответ:

— Ладно. Буквы не надо печатать…

Сейчас все это может показаться странным, но тогда случалось всякое. Я помню, например, что гораздо позже, в 1930 году, и не где-нибудь в маленьком городке, а в областном центре — в Смоленске, по инициативе заместителя редактора газеты «Рабочий путь» Л. Тандита ради «эксперимента» был выпущен номер без единой прописной буквы!

Кто-то, видите ли, сказал, что если отказаться от прописных (заглавных) букв, то на отливку типографских шрифтов потребуется меньше металла, и государству будет от этого большая выгода.

Идея явно бредовая. Однако и у нее нашлись последователи.

Но вернемся к Ельне.

После выхода первых номеров газеты в редакцию, хотя еще и в небольшом количестве, стали поступать письма с мест, письма, по теперешней терминологии, от рабкоров и селькоров. И мне всегда доставляло особое удовольствие редактировать эти письма, переписывать их[21] для типографии и потом читать уже в газете.

Одно из таких писем очень сильно меня подвело.

В нем рассказывалось, что в каком-то селе (название села не помню) сын местного попа Михаил находится в интимной связи с молодой учительницей: он бывает у нее чуть ли не каждую ночь, но, для того чтобы об этом не знали окружающие, Михаил приходит поздно вечером и попадает к своей возлюбленной не через двери, а через окно.

Я напечатал это письмо. И меня здорово отчитали за него в губернской газете «Рабочий путь»: мол, негоже редактору печатать в газете разные сплетни; вместо того чтобы рассказывать, кто и к кому ходит по ночам, он лучше бы давал в своей газете действительно нужный материал о жизни деревни…

Конечно, «Рабочий путь» был прав, критикуя меня. Но все же мне казалось, что он не понял главного.

А главное, в тогдашнем моем представлении, заключалось вот в чем: если бы к учительнице ходил, ну, скажем, секретарь ячейки комсомола или какой-либо другой деревенский активист, то действительно газете нечего было вмешиваться в их взаимоотношения. Но ведь ходил-то к учительнице сын попа, церковника, человек, враждебный революции, вредный для нее. Подобный индивидуум никоим образом не должен был соприкасаться ни с советской школой, ни с советской учительницей, ибо такое соприкосновение позорит и учительницу, и школу, в которой та работает.

После-то я понял, что думал и рассуждал неправильно, во всяком случае, слишком упрощенно. Но уж такая была у меня в те годы непримиримость к религии, к попам и даже к их сыновьям, хотя сыновья могли быть совсем другими, чем их отец.

Из всех других казусов остановлюсь только еще на одном.

Это случилось, кажется, в 1920 году, когда я уже постиг некоторые премудрости газетной работы и мог более умело обращаться с газетным материалом.

Как известно, наша страна, все еще вынужденная бороться с интервентами и белогвардейцами, находилась в полной изоляции: ни с одним государством у нас не было связи — ни дипломатической, ни торговой. Нам было невероятно трудно во всех отношениях. Но, пожалуй, больше всего мы страдали от недостатка хлеба, а также от острой нужды во многих промышленных товарах.

И вот однажды в информационных телеграммах, которые передавало РОСТА всем газетам, я прочел сообщение о том, что в Советскую Россию прибыли из-за границы промышленные товары, полученные нами в обмен на 160 вагонов вина. Я не помню сейчас, откуда, из какой страны прибыли товары и сколько их было, но отлично помню, как обрадовало меня это сообщение. Конечно, некоторое количество товаров для огромной страны — это капля в море. Но ведь это только начало, думалось мне. А раз есть начало, то будет и продолжение.

И сообщение о товарах, полученных в обмен на 160 вагонов вина, я заверстал на самом видном месте. Набрали его крупным шрифтом. Заголовок я дал такой: «Вино — буржуям, товары — нам!» Все это выглядело просто здорово.

А через два или три дня в Ельню пришли центральные газеты, и в них я прочел, что хлеб мы получили не в обмен на 160 вагонов вина, а в обмен на 160 вагонов льна!

И хоть виноват в этой ошибке был не я, а телеграфист, неверно переписавший текст телеграммы, но ведь читатели об этом не знали и посмеивались, конечно, надо мной. К тому же очень было жаль, что бесцельно пропал столь броский, задорный заголовок: «Вино — буржуям, товары — нам!»


Всевозможные опечатки и ошибки в ельнинской газете были почти всегда, почти в каждом номере, особенно в первое время. Появлялись они и по недосмотру типографского корректора — человека не очень-то грамотного (а своего корректора в редакции не было), и по вине наборщиков, не желавших исправлять что-либо в наборе, и по некоторым другим причинам, иногда совершенно непонятным.

Помню, например, номер газеты, вышедший 4 января 1920 года. Однако в заголовке газеты значился не двадцатый год, а девятнадцатый! Метранпаж «забыл», что наступил новый, 1920 год.

Случались опечатки и похуже. Но разве обо всех расскажешь?

Если взять такую «мелочь», как знаки препинания, то их в типографии как бы совершенно не признавали. Предположим, на гранке сделана пометка, чтобы вставить пропущенную при наборе запятую либо, наоборот, выбросить запятую, которая стоит там, где ее не должно быть. В таком случае почти наверняка можно было сказать, что исправлять ошибку никто не станет. Однажды в ответ на мое замечание относительно злосчастной запятой наборщик сердито сказал мне:

— Подумаешь, запятая!.. Что же, мы Октябрьскую революцию делали для того, чтобы возиться со всякими там запятыми да точками?! У нас есть дела поважней ваших запятых…

Конечно, все это выглядит довольно курьезно. Но сил на искоренение подобных курьезов мне пришлось потратить немало.

4

Как бы там ни было, я все же относительно быстро усвоил основы газетной работы, усвоил, может быть, еще и не все, но, во всяком случае, главные. Дела у меня пошли успешней, хотя в редакции я продолжал оставаться в полном одиночестве. Впрочем, нет: штат редакции увеличился на одну единицу. Этой единицей был сторож, он же и курьер.

Я уже довольно хорошо разбирался в газетном материале, понимал, что нужно печатать в первую очередь и что можно отложить. Я знал, как лучше подать материал, где и что нужно выделить и как это сделать.

Длинных статей и корреспонденций я вообще не признавал: чем короче, тем лучше. И не только короче, но и понятней для читателя.

Если я помещал какую-либо статью, то редактировал ее так, чтобы уже из первых строк, из первого абзаца читатель понял то основное, о чем написана статья. А дальше это основное только уже детализировалось, объяснялось более подробно.

Заголовки я старался давать — насколько, разумеется, мог — боевые, броские, запоминающиеся. В общем, довольно скоро моя газета стала совершенно нормальной для того времени уездной газетой. Ее даже расхваливали однажды, и притом довольно сильно. Да не где-нибудь, а в Москве!

В то время РОСТА как бы шефствовало над низовой печатью. Оно, в частности, издавало специальный печатный бюллетень — нечто вроде журнала, предназначенного для редакторов уездных газет. В нем помещались отзывы об отдельных газетах, разбирался опыт работы некоторых редакций, давались советы, что нужно сделать, чтобы газета стала хорошей.

Вот этот-то бюллетень и удостоил меня похвалы. И в Смоленске стали относиться ко мне по-другому, считая, что ельнинская газета «Путь бедняка» — пожалуй, не хуже, а может быть, даже лучше других уездных газет Смоленской губернии.

Возможно, что именно это обстоятельство сыграло решающую роль в том, что когда в 1921 году предстояло назначить нового редактора губернской газеты «Рабочий путь», то губком партии остановился на моей кандидатуре. Губкому порекомендовал меня, по-видимому, В. Астров, которого я должен был сменить на посту редактора «Рабочего пути». Сам Астров из газеты перешел в губком партии, а вскоре он и совсем уехал из Смоленска в Москву, поступив в Институт красной профессуры[22].

5

С весны 1920 года наряду с газетой «Путь бедняка» я решил выпустить по мере надобности — раз или два, а то и три раза в неделю — стенную печатную газету под названием «РОСТА».

Это издание началось с выпуска однодневной стенной газеты, посвященной первомайскому субботнику, в котором участвовали ельнинцы: на полустанке с несколько странным названием Нежода, расположенном верстах в пяти от Ельни, собралось довольно много людей, которые почти весь день грузили в вагоны дрова. Я тоже принимал участие в этом субботнике и потом расписал его и в прозе, и в стихах как только мог. Кстати, субботник этот был «знаменит» еще тем, что уездный продовольственный комитет (упродком) выделил для его участников бочонок селедок, и потому каждому было выдано по одной селедке. Пусть ныне живущим не покажется это не заслуживающим внимания либо даже смешным: в двадцатом году даже одна селедка была для изголодавшихся людей настоящим сокровищем.

После первого мая, после первой пробы я решил, что буду печатать стенную газету и в дальнейшем. Это казалось мне совершенно необходимым по следующим причинам: ельнинская редакция получала телеграфную информацию из Москвы ежедневно. Однако напечатать эту информацию сразу же было невозможно: ведь газета выходила далеко не каждый день.

Информация, таким образом, старела, теряла свое значение, свою актуальность. Часто ни за что пропадали даже самые важные новости.

Отсюда и возникло намерение издавать стенную газету.

В каждый номер такой газеты я давал лишь немногие сообщения, но зато это были сообщения наиболее важные, наиболее злободневные. Набирались они обычно разными, но крупными шрифтами. Выходила газета небольшим тиражом — экземпляров сто или двести.

Правда, стенная газета редко попадала в деревню: почти все расклеивалось в Ельне. Но и это уже хорошо — информировать о происходящих событиях хотя бы даже только город.

Выпустить стенную газету не составляло особого труда: на набор ее и печатание уходило всего часа три или четыре.

Ельнинцы уже привыкли к стенной газете, ждали ее выхода и с интересом читали.

В то лето 1920 года шла ожесточенная война Советской России с белополяками. И сведения о том, что происходит на фронте, интересовали всех.

Помню, произошло и одно местное событие, взбудоражившее всю Ельню: в Вязьме взорвался (или, может быть, был специально взорван диверсантами — этого установить не удалось) большой склад артиллерийских снарядов, причем взрывы следовали один за другим в течение трех дней. В городе вспыхнули пожары. Оставаться в районе взрывов было небезопасно. И началась если не паника, то что-то вроде того…

Стенная газета печатала последние известия и о вяземских взрывах, и о ходе борьбы с их последствиями. Это было совершенно необходимо, хотя бы для того, чтобы рассеять самые нелепые вымыслы о Вязьме, передававшиеся из уст в уста.

В МОСКВУ ЗА БУМАГОЙ

1

Ельнинская газета, как и все уездные газеты Смоленской губернии, печаталась на скверной, желтой, оберточной бумаге — белая попадалась крайне редко. Но очень скоро не осталось даже оберточной.

Несколько раз я обращался в Смоленск, который по особой разверстке снабжал бумагой все уездные газеты. Но всякий раз ответ был отрицательный: бумаги нет, и никто не знает, когда она появится.

Посоветовавшись с укомом партии, я решил поехать за бумагой в Москву, в Главбум.

Ельнинский совнархоз выдал мне на руки пятьдесят тысяч рублей: все это были двадцатирублевые керенки.

Как известно, керенки по своему размеру походили на наши теперешние пятерки или десятки, если последние укоротить примерно на одну четверть. Печатались они на больших плотных листах бумаги. Довольно часто эти листы пускались казначействами в оборот в неразрезанном виде. Каждый разрезал эти листы сам.

Мне совнархоз выдал двадцатирублевые керенки тоже в виде неразрезанных листов, причем листов совершенно новых, не бывших в употреблении.

Куда девать такую уйму денег, притом денег таких неудобных?

В карман их не положишь — они не влезли бы даже в поповский карман, а никакого чемодана у меня не было.

И я не мог придумать ничего другого, как положить все эти неразрезанные листы, все эти «несметные богатства», доверенные мне, в старую, замызганную, истрепанную и исцарапанную картонную папку с двумя тесемками для завязывания. Было похоже, что в папку запихнули чуть ли не целую стопу бумаги, — до такой степени она стала толстой. И эту толстую папку я должен был ни на минуту не выпускать из рук во все дни поездки. А ночью я клал ее под голову вместо подушки.

Со мной в Москву по каким-то своим делам поехал заведующий Ельнинским отделением «Центропечати» Василий Кирпичников — будущий руководитель Ельнинской организации комсомола, которая в то время еще не была создана.

Я не буду даже кратко описывать нашу дорогу в Москву и обратно. Скажу лишь, что ездить тогда можно было только по самой крайней нужде: до такой степени все было сложно, трудно и утомительно. Ну и мы с Кирпичниковым в полной мере испытали все то, что приходилось испытывать всем железнодорожным пассажирам тех лет.

В Москве мы остановились у некоего Могилевкина — молодого парня, лишь недавно переехавшего из Ельни в Москву. У него была большая, хорошая, но уж очень запущенная и почти лишенная всякой обстановки комната.

Это, впрочем, нас не смущало. Спали мы, не раздеваясь, прямо на грязном паркете, предварительно закрыв его старыми газетами; моя голова покоилась конечно же на знаменитой папке, набитой керенками.

Рано утром наш хозяин уходил на работу, а мы отправлялись к Сухаревской башне, на толкучку. Это место интересовало нас потому, что там за относительно небольшую плату можно было купить пару горячих пирожков с начинкой неопределенного происхождения и выпить стакан какао с сахаром.

Это был наш завтрак. Точно таким же был и обед. Что касается ужина, то мы его отменили.

После завтрака мы расходились, предварительно условившись, где и когда встретимся. Я шел в Главбум, Кирпичников — в «Центропечать».

Но сколько раз я ни ходил в бумажный главк, с кем ни разговаривал, никто ничего не хотел (или не мог) сделать для какого-то редактора уездной газеты. Ответ всегда был один и тот же:

— Бумаги нет. А когда появится, пошлем сколько полагается в Смоленск. Там вы и получите свою долю. А к нам ехали напрасно, мы с отдельными уездами дела не имеем…

Ходили мы всюду пешком и под вечер едва могли дотащиться до своего временного обиталища. А наутро все начиналось сызнова.

Протолкались мы в Москве дня три или четыре. Надо было собираться в обратный путь. И мы — уже в последний раз — отправились на Сухаревку. Хотелось что-нибудь купить на память о пребывании в Москве. Однако ничего такого, что подошло бы нам, Сухаревка не продавала.

И мы уже готовы были повернуть оглобли, как вдруг Кирпичников заметил, что кто-то продает две новенькие портупеи.

— Давай купим! — предложил он.

— А зачем?

— Как зачем? Ты разве не видел таких ремней у моего брата? Это же очень красиво.

У Кирпичникова действительно был брат, работавший в Ельнинском военкомате. И хотя его костюм был скорее гражданским, чем военным, он всегда ходил, подпоясавшись широким поясом и с ремнями, из-за спины перекинутыми крест-накрест через плечи.

Василий Кирпичников, по-видимому, не хотел отставать от брата. И он мне сказал:

— Ты как хочешь, а я куплю.

Ну, конечно, я тоже «захотел». Мне и в самом деле показалось это красивым: ремни были новые, блестящие, приятно поскрипывающие в руках.

Но мало этого: каждый из нас купил еще и кортик, тот самый, что носят моряки.

Забегая вперед, могу сказать, что, вернувшись в Ельню, мы с Кирпичниковым довольно часто и притом демонстративно бродили по ельнинским улицам в своих, как нам казалось, неотразимых нарядах. У меня были черные брюки галифе и черные же ботинки с черными обмотками. Это дополнялось самым обыкновенным гражданским пиджачком. Но поверх пиджачка — портупея, справа на боку — кобура с наганом, который, кстати сказать, был испорчен и не стрелял, слева — морской кортик. Точно так же был снаряжен и Кирпичников.

Вероятно, нам тогда казалось, что все ельнинские девушки просто с ума сойдут, увидев таких молодцов, как мы. И нам очень хотелось, чтобы это произошло.

Но ничего не случилось ни с девушками, ни с кем-либо другим. Только, вероятно, многие посмеивались над глупыми ребятами, нарядившимися так нелепо, так несуразно.

Впрочем, мы и сами скоро охладели к своим портупеям и кортикам и перестали их носить.

2

Из Москвы в Ельню мы отправились через Сухиничи, где должны были пересесть на поезд, курсирующий по линии Смоленск — Козлов. И там, на станции Сухиничи, произошел один случай, о котором нельзя не рассказать.

С московского поезда мы с Кирпичниковым сошли рано утром — солнце только-только взошло. Оба мы давно ничего не ели и потому с небольшой группой других пассажиров прямо с поезда пошли в буфетную комнату.

Несмотря на столь ранний час, буфет был уже открыт, открыт в том смысле, что за стойкой на обычном своем месте восседал буфетчик, готовый, казалось, выполнить любую вашу просьбу.

Однако в буфете не было даже следов чего-либо съестного — ни единой крошки, ни единой росинки, ни единой ка́левки, как говорили у нас в деревне. Абсолютная пустота. Не было даже просто кипятку.

Пришедшие молча уселись за длинный, накрытый клеенкой, но — увы! — пустой стол. Сели, чтобы отдохнуть немного: ведь ехали долго, в невероятной тесноте и преимущественно стоя. Что касается меня, то я был совершенно изнурен поездкой и потому, положив на стол свою набитую деньгами папку, склонил над ней голову и задремал.

Дремал, однако, недолго: с шумом раскрылась входная дверь буфетной комнаты, и вошедший в нее прямо с порога громко заговорил, обращаясь ко всем сразу:

— Эй, вы! Чего же вы сидите? Чего ждете? Там на базаре во-о какие яблоки продают!.. Торопитесь, а то прозеваете…

Все, как один, моментально вскочили со своих мест и бросились к выходу. Вскочил, конечно, и я.

Базар отстоял от станции довольно далеко. И чтобы попасть туда первым, чтобы не опоздать, каждый старался обогнать другого, и мы, собственно говоря, не шли, а бежали сколько есть силы.

И вдруг я не столько вспомнил, сколько инстинктивно почувствовал, что у меня в руках нет моей папки!

И, не сказав никому ни слова, я немедленно бросился в обратную сторону. «Что же мне делать? — думал я. — Папку я скорей всего позабыл на столе. А там ее уже кто-нибудь подхватил. Конечно, подхватил. Разве могла она уцелеть, если в ней такая уйма денег?.. Вот так штука!.. Как же я теперь отчитаюсь перед совнархозом?.. Ведь не поверят, что деньги у меня украли».

С этими тревожными, жгучими мыслями я бежал, забыв не только о яблоках, но и обо всем на свете.

С замиранием сердца — в полном смысле этого слова — распахнул я двери и чуть не закричал от радости, увидев, что папка лежит на том же самом месте, где я ее оставил. Хотя в буфете за время моего отсутствия перебывало много людей, никого не заинтересовала старая, обшарпанная, потрепанная папка, завязанная грязными тесемками.

И счастье мое, что была она именно такой неприглядной, непривлекательной. Иначе не избежать бы мне очень больших неприятностей.

В конце концов оказалось, что поездка моя в Москву не была напрасной: недели через три я все же получил из Главбума сто пятьдесят пудов долгожданной бумаги. И газета стала выходить снова.

КОМАНДИРОВКА В АРНИШИЦКУЮ ВОЛОСТЬ

1

Кроме газеты, у меня были и другие дела, дела хотя и не каждодневные, но все же отнимавшие много времени.

Я довольно часто — то в одиночку, то в составе какой-либо группы — ездил в деревню, точнее, не ездил, а ходил пешком, потому что ездить было не на чем. Тогда проводилось много всевозможных кампаний, и я принимал участие почти в каждой из них. Проводилась, например (и не один раз), «Неделя помощи фронту». Смысл ее заключался главным образом в том, чтобы собрать для бойцов Красной Армии как можно больше носильных вещей — лучше всего теплых. Ездил я в одну из волостей для проведения «Дня помощи детям». Участвовал в работе комиссий, которые время от времени создавались по тому или иному поводу. Было и многое другое.

А незадолго до поездки в Москву за бумагой меня во главе группы из трех человек послали в командировку в Арнишицкую волость.

Вряд ли стоит еще раз повторять, что шла гражданская война, что Советская Россия находилась в огненном кольце, которое сжималось все больше и больше. Красная Армия героически сражалась как с внутренней контрреволюцией, так и с бесчисленными иностранными интервентами, ставившими своей целью задушить молодую Республику Советов, поработить ее народы. И Красной Армии ежедневно, ежечасно нужны были все новые и новые силы, новые подкрепления.

Между тем почти во всех деревнях уезда преспокойно жили военнообязанные: одни из них дезертировали из армии, а другие не явились в военкомат, который должен был направить их в армию.

В нашу задачу входило описать имущество (главным образом скот: лошадей, коров, овец, свиней), принадлежащее семьям дезертиров, и предупредить эти семьи, что если в течение определенного срока дезертиры не явятся в военкомат, то имущество будет конфисковано.

Поручение, данное нашей тройке, как, впрочем, и остальным аналогичным тройкам, отправившимся в другие волости, было не только не легким, но и небезопасным: дезертиры могли сделать с нами что угодно.

Однако же мы отправились. Кроме меня, в тройку входили два моих ровесника: Жорж Селезнев (именно так звали его все, хотя настоящее его имя — Егор) и Николай Лопатин. Оба служили в запасном полку, стоявшем в Ельне: Жорж — по писарской части, а Николай — по культурно-просветительной.

До станции Павлиново мы доехали на поезде, а там верст двадцать — двадцать пять предстояло преодолеть пешком.

Спрашивать дорогу до села Арнишицы совсем не требовалось: ее показывали телефонные столбы, начинавшиеся в Павлинове и через Арнишицы доходившие до деревни Купавня, Арнишицкой волости.

Еще до начала первой мировой войны, когда телефона не было даже в уездном центре, а в деревне вообще не знали, что это за штука такая, телефонную линию Павлиново — Купавня соорудил на свои средства и для своих собственных нужд некий Саарек — мельник и владелец предприятия, вырабатывавшего мельничные жернова. Предприятие это (или, может статься, его филиал) находилось в Павлинове, и называлось оно «Трансвааль». Сам же Саарек жил в Купавне, где у него была водяная мельница. Для повседневной связи со станцией Павлиново Саарек и построил специальную телефонную линию.

Именно об этом Саареке писатель Константин Александрович Федин написал в двадцатых годах свою знаменитую повесть «Трансвааль».

Правда, у К. А. Федина изменена фамилия: у него действует в повести не Саарек, а Сваакер. Все остальное дано в повести таким, каким оно было на самом деле.

С обширнейшим материалом, с многочисленными рассказами о Саареке Константин Александрович познакомился однажды летом (это было в первой половине двадцатых годов), когда он жил у И. С. Соколова-Микитова в селе Кислове Дорогобужского уезда.

Саарека и всю его деятельность хорошо знал М. И. Погодин. Он очень хвалил повесть «Трансвааль», но все же сожалел, что писатель использовал лишь небольшую часть материала: о Саареке можно было написать раз в пять больше, ничего при этом не выдумывая.

Повесть «Трансвааль» сильно задела и самого Саарека, и он очень своеобразно реагировал на нее, о чем я, хотя бы коротко, скажу дальше…

Но все это произошло несколькими годами позже. А в ту пору, когда мы шагали в Арнишицы, ориентируясь по телефонным столбам, о Саареке я знал не так уж много, но кое-что все-таки знал.

В Арнишицах мы поселились в волисполкоме. Спали на канцелярских столах. Питались тем скудным пайком, что получили из военкомата. Пополнить свои мизерные продовольственные запасы на месте мы даже не пытались: Арнишицкая волость считалась чуть ли не самой голодной в уезде. От прошлогоднего — весьма низкого — урожая давно уже ничего не осталось, а новый еще не созрел, и люди ели что попало. Кроме того, наша миссия — с точки зрения тогдашнего мужика — вряд ли могла расцениваться положительно: что же, мол, тут хорошего, когда описывают имущество да еще грозятся и конфисковать его. Так что рассчитывать на сочувствие населения мы никак не могли.

Откровенно говоря, каждому из нас было страшновато ходить в одиночку по совершенно незнакомым деревням. Но иначе никак не получалось. Ведь если бы мы в каждую деревню ходили все вместе, то для выполнения порученной нам работы потребовалось бы слишком много времени.

Волей-неволей мы вынуждены были ходить в одиночку, распределив между собой все деревни, входящие в состав волости. Две или три деревни мы все же оставили «в запасе». Эти деревни считались наиболее «опасными», и мы договорились, что пойдем туда все трое, после того, как закончим работу во всех других деревнях.

Обычно «в поход» мы уходили рано утром и возвращались только к вечеру. Жадно расспрашивали друг друга, кто и что успел сделать, не было ли каких происшествий; давали друг другу советы, как лучше поступить в том или ином случае.

Все шло пока хорошо. Конечно, встречали нас не очень-то ласково, но и не оказывали сколько-нибудь сильного сопротивления.

В каждой деревне опись производилась обязательно в присутствии свидетелей или даже на специально созванном сельском сходе. При этом мы сначала объясняли крестьянам, зачем и почему производится опись, и призывали всех как можно скорее искупить свою вину, то есть добровольно явиться в военкомат.

И как это выяснилось впоследствии, работа наша не пропала даром: дезертиры действительно стали появляться в Ельнинском военкомате все чаще и чаще. И ни в одном хозяйстве описанное нами имущество конфисковано не было.

2

Чтобы полностью закончить работу, наша тройка должна была провести в Арнишицах еще два-три дня. Но у нас не осталось никакой еды, и мы стали думать, что предпринять. И тут я вспомнил о Саареке.

— Ребята, — сказал я, — да ведь у него же мельница. Пусть она сейчас, может статься, работает от случая к случаю, потому что нечего молоть. Но все же хоть немного она мелет! А за помол мельники денег не берут: им подавай натурой! Значит, мука у Саарека должна быть…

И я написал Саареку записку с просьбой отпустить для нас ну хотя бы фунтов десять муки — отпустить за деньги или как он там найдет нужным. Записку я подписал: «Уполномоченный Ельнинского уисполкома М. Исаковский».

Я не очень рассчитывал на то, что на Саарека подействует моя фамилия, которую он вряд ли знал, и все надежды возлагал на титул «уполномоченный уисполкома», который, по моим предположениям, должен был помочь нам выйти из бедственного положения.

Утром, совсем голодные, мы отправились каждый в свою «вотчину», а сходить к Саареку с запиской попросили волисполкомовского сторожа.

Записка моя и вправду подействовала на Саарека, но… Одним словом, Саарек прислал «уполномоченному уисполкома» и двум его сотрудникам всего два фунта овсянки. Причем сторожу он сказал:

— Я всего лишь бедный мельник. У меня у самого ничего не остается: отдаю последнее…

Тот, кто знает, что такое непросеянная овсянка, легко поймет, что два фунта (800 граммов) — это вовсе не два фунта. Если овсянку просеять, то высевок (по весу) окажется гораздо больше, чем чистой муки.

Но, как говорится, дареному коню в зубы не смотрят. Будь доволен и тем, что хоть это дали. Могло и ничего не быть.

Жена сторожа просеяла принесенную муку и напекла нам овсяных блинов. А это уже что-нибудь да значило!

Весьма возможно, что Саарек решил немного поиздеваться над «уездным начальством» — он умел это делать. Но возможно, что он хотел, чтобы его действительно считали лишь «бедным мельником», у которого ничего нет. В ту пору люди предпочитали скрывать свои богатства, а не хвастаться ими. И это лучше других понимал Саарек — плут и проходимец.

В годы нэпа (я опять забегаю вперед) Саарек вел себя совсем по-другому. В частности, известно, что, прочтя повесть К. А. Федина «Трансвааль», он сказал:

— Ах, Федин, Федин! Зачем тебе понадобилось писать эту книжонку, для чего ты задумал опорочить хорошего человека?.. Деньги тебе нужны — ну что ж, приехал бы и сказал, что нужны. И я дал бы без разговора… Сколько он там мог получить за эту книжку-то? Тысячи три-четыре, не больше. А я бы больше дал. Пять тысяч дал бы…

И Саарек действительно дал бы.

Жернова фирмы «Трансвааль» шли нарасхват. Саарек снабжал ими не только всю Смоленскую, но и многие другие губернии. Так что денег у него было много. Во второй половине двадцатых годов фирма «Трансвааль» участвовала даже в губернской сельскохозяйственной выставке и получила соответствующее поощрение за хорошее качество продукции.

Саарек был прежде всего кулаком, кулаком хитрым, изворотливым, умным, я бы даже сказал, талантливым, если вообще это слово можно применить здесь. Но он отнюдь не хотел, чтобы окружающие считали его кулаком, захребетником, пройдохой. Наоборот, Саарек стремился показать себя так, чтобы его считали человеком передовым, несущим в деревню культуру, прогресс, готовым отозваться на все хорошее…

И он «отзывался» В поселке Павлиново Саарек на свои средства построил клуб и безвозмездно передал его павлиновской молодежи.

Когда наступал праздник женщин — 8 Марта, Саарек и тут не оставался в стороне: давал женской организации по двести и более рублей «на подарки женщинам-труженицам».

Если бы у него попросили денег на какое-либо другое мероприятие — ну, скажем, на постройку школы, — он тоже внес бы свою «лепту».

Делал он это по вполне понятным причинам: он постепенно и незаметно старался подкупить всех, кто его окружает, и, таким образом, отвести от себя возможные удары. Во многих случаях это ему удавалось.

Существовало множество всевозможных рассказов о Саареке, и в них очень часто действительность смешивалась с вымыслом, с легендой.

Я помню, что в 1928 году, уже после того, как вышла повесть К. А. Федина «Трансвааль», смоленская газета «Рабочий путь» посвятила Саареку целую страницу. Цель этой страницы заключалась в том, чтобы разоблачить кулацкую сущность Саарека, доказать, что все его «благодеяния» — это лишь ширма, за которой он пытается скрыть подлинное лицо свое.

Прочитав газету, Саарек немедленно отправился в Москву, чтобы пожаловаться М. И. Калинину на «вопиющую несправедливость», на то, что всякие зловредные люди порочат и позорят его ни за что ни про что, позорят хорошего и полезного человека, который принес и приносит людям так много добра…

Не знаю, говорил ли Саарек с Калининым или с кем-либо еще, но слышно было, что из Москвы он вернулся весьма довольный. Там ему будто бы обещали во всем разобраться, а затем по радио (чтобы слышали все!) объяснить людям, кем на самом деле является Саарек и как к нему надо относиться, как расценивать его поступки.

Всему этому можно было бы и не поверить, если бы не одно обстоятельство. Москва, как я уже говорил, обещала рассказать о Саареке по радио. Радиопередачи для населения тогда действительно уже велись. Но в деревне не было еще ни трансляционной сети, ни тем более радиоприемников. Впрочем, приемники (детекторные, самодельные) кое у кого имелись, но это было такой редкостью, что принимать во внимание их вряд ли следовало.

А ведь Саарек хотел, чтобы рассказ о нем слышали все! И он с необыкновенной поспешностью установил два динамика большой силы: один в поселке Павлиново, недалеко от станции, другой в городе Ельне. И конечно, заранее оповестил население о предстоящей радиопередаче, посвященной ему, Саареку, — поэтому, мол, слушайте.

Все это не выдумкой было: я сам видел саарековский динамик в Павлинове и сам в ожидании поезда на Смоленск слушал радиопередачи из Москвы.

Однако Саарека, как он говорил потом, обманули. Радиопередача о нем в самом деле состоялась, но не такая, какой он ожидал. В передаче была проанализирована вся его деятельность, и в результате анализа все-таки выходило, что он не кто иной, как кулак, предприниматель, причем кулак самый что ни на есть матерый.

Вскоре после этого Саарек приказал сорвать со столбов динамики и разбить их.

Но свои чудачества он продолжал, как и прежде. Я остановлюсь только еще на одном из них.

В самом конце двадцатых годов специальным решением обязали всех мельников сдавать государству за определенную плату так называемый гарнцевый сбор, который те взимали с крестьян за помол зерна.

Далеко не все мельники подчинились этому решению. И не удивительно, что некоторые из них были осуждены и отправлены в тюрьму.

И вот, как говорят, в один прекрасный день у здания ельнинской тюрьмы остановились сани (дело было зимой), нагруженные всякой снедью: окороками, копченой колбасой, маслом, салом, мукой, то есть всем тем, чего в то время уже начинало не хватать.

Возница — а им был Саарек — попросил, чтобы к нему вышел начальник тюрьмы. Начальник вышел.

— Вот примите, пожалуйста, — сказал ему Саарек, указывая на загруженные сани.

— А что это такое? — поинтересовался начальник.

— Да так, еда разная…

— А зачем я должен это принимать? — удивился начальник тюрьмы.

— Как зачем? Вы же знаете, что сейчас бедным мельникам совсем житья не стало: чуть что — и за решетку. Вот и я жду, что скоро посадят и меня… Кто обо мне тогда позаботится? Никто. Ну вот я, пока еще можно, и привез для себя еду. А то ведь в тюрьме-то у вас небось плохо кормят…

— Хорошо, — ответил начальник, — предположим, что я приму все это. Ну а вдруг вас не посадят? Что тогда делать с этим добром?

— А тогда раздайте его другим бедным мельникам, скажите, что это от меня…

Я не знаю, чем закончился этот «торг», и не могу утверждать, что он и взаправду был. Но все это настолько в духе «бедного мельника», настолько в его характере, что я думаю: этот рассказ — не выдумка, это — правда.

К тому времени, когда Саарек облагодетельствовал нас двумя фунтами овсянки, работа наша почти закончилась.

И скоро мы — уже втроем — начали обход тех двух или трех деревень, о которых нам говорили, что это наиболее «опасные» деревни и что вести себя там надо настороженно.

Однако и в «опасных» деревнях с нами ничего не случилось. А в самой последней — помню, это была деревня Александровка — нас даже накормили, и накормили хорошо.

И, довольные тем, что работа закончена, что все трудное уже позади, мы весело зашагали обратно — к станции Павлиново, ориентируясь все по тем же телефонным столбам, которые ставил когда-то Саарек.

СНОВА В РЕДАКЦИИ

1

В редакции я продолжал работать один. Правда, некоторое время мне помогал мой сотоварищ по гимназии И. С. Молотов. Но его скоро призвали в армию, и он уехал из Ельни. И опять я один.

Конечно, в Ельне, несомненно, были люди, которые могли бы вести если не газетную, то хотя бы канцелярскую работу в редакции — это ведь тоже было необходимо. Однако идти в редакцию никто не хотел. Не хотел по той причине, что она не могла обещать своим сотрудникам даже самого минимального продовольственного пайка. За работу я мог платить только деньгами. Но деньги мало кого интересовали: купить что-либо за деньги было почти невозможно. Поэтому люди, естественно, предпочитали такие учреждения, где хоть изредка, хоть нерегулярно, но все же что-нибудь «дают». Выше всех котировались военные учреждения, затем уездный союз кооперативов, упродком…

А в моем распоряжении не было ровно ничего. Когда я сейчас вспоминаю 1919 год, то и сам не могу понять, как я мог тогда выжить. Да не только выжить, но еще и работать. Я голодал день за днем, неделю за неделей, и этому не видно было конца.

Помню лишь три случая, когда мог считать себя более или менее сытым.

В Ельне на базаре довольно часто появлялись некоторые продукты питания, хотя и в небольшом количестве. Но их не продавали за деньги, а лишь меняли на что-либо — на мануфактуру, на керосин, на соль, острый недостаток которой испытывался тогда всюду, и на некоторые другие предметы. У меня же не было ни мануфактуры, ни соли, ни чего-либо другого, что можно было бы предложить в обмен на продукты.

И лишь однажды каким-то чудом мне удалось купить за деньги бутыль молока. Вероятно, я отдал за эту бутыль весь свой месячный заработок, но зато в течение двух дней мог быть спокойным.

Второй раз меня выручил один мой земляк — Карначев. Специально для меня он достал где-то фунтов пятнадцать ржаной муки, а его жена испекла из этой муки хлеб. Ну, тут уж я мог считать себя просто Крезом и в течение нескольких дней мог совсем не думать о хлебе насущном.

Но особое удовлетворение я испытал в третий раз, когда по ордеру упродкома получил половину головки сыра, которого я вообще до тех пор ни разу не ел, и четверть фунта сахару.

В это время у меня жил мой школьный товарищ Петя Шевченков, приехавший, чтобы устроиться на работу в Ельне. Вместе с ним мы вскипятили в солдатском котелке воду (вместо чая) и устроили настоящий пир. В один присест мы уничтожили и сыр, и сахар, и весь кипяток. И это было так вкусно, что, казалось, вкуснее не может быть ничего.

Вот такие были времена.


Несмотря, однако, на то, что моя редакция никак не могла считаться «хлебным местом», штат ее все же постепенно начал увеличиваться. Сначала пришла на работу совсем еще молодая девушка Таня Соколова — дочь печатника, работавшего в типографии. Она взяла на себя всю канцелярскую работу. Затем появился счетовод. Как-никак в распоряжении редакции были и деньги, и некоторые материальные ценности: ну хотя бы бумага. Все это надо было учитывать, вести приход-расход. Счетовод попался хороший, старательный, знающий свое дело. Но вся беда была в том, что он страдал тяжелой формой эпилепсии. Бывало, прямо на работе упадет на пол, корчится, извивается, бьется головой об пол, мычит, бормочет что-то — просто страшно становится.

Помочь ему в это время мы ничем не могли. Ждали, пока припадок кончится сам собой. Припадок кончался, и я отпускал счетовода домой. Возвращался он лишь дня через два или три: нужно было время, чтобы больной пришел в норму.

Так повторялось много раз, но заменить счетовода было некем. И он работал в редакции довольно долго.

Вокруг газеты объединились и еще кое-какие ельнинцы. В штате редакции они не состояли, так как работали в других учреждениях, но охотно писали в газету как по собственной инициативе, так и по специальным заданиям редакции.

А однажды пришел ко мне «итальянец» и спросил, не могу ли я взять его на постоянную работу. Он сказал, что после ранения и после госпиталя приехал к родственникам в Ельню и намерен прожить у них несколько месяцев. «А может быть, — добавил он, — я останусь здесь и навсегда».

Я, к сожалению, позабыл, как звали этого человека. «Итальянцем» же я назвал его потому, что он великолепно знал итальянский язык, и в редакции его так и прозвали — «итальянец».

Он проработал в газете два или три месяца, а потом куда-то уехал. Запомнился он мне не столько своей работой, сколько тем, что очень хотел научить меня итальянскому языку.

С большим желанием начал заниматься со мной, хотя, к сожалению, продолжалось это очень уж недолго — каких-нибудь дней десять. А потом я отказался от занятий, полагая, что итальянский язык никогда и нигде мне не понадобится.

Это, конечно, было глупо, и мой учитель искренне огорчился, когда узнал, что заниматься итальянским языком я больше не буду.

А между прочим, я и до сих пор помню несколько заученных тогда итальянских фраз. И когда я впервые попал в Италию в 1957 году, то не один раз пользовался этими фразами. И мне было как-то особенно приятно, что итальянцы меня понимают… Я неизменно вспоминал и своего бескорыстного учителя, которого в свое время — увы! — не послушался.

2

К осени девятнадцатого года в составе редакции появился уже настоящий, как он называл себя сам, газетчик — по фамилии Гликман. Правда, обошелся он редакции довольно дорого, но зато ведь «настоящий»!

Что занесло Гликмана в Ельню, я не знаю, но отлично помню те требования, которые он сразу же предъявил мне: он останется работать в газете только в том случае, если в штат редакции будет зачислена и его жена (Гликман уверял, что она тоже газетный работник, но это была неправда); он требовал, чтобы я предоставил ему и его жене комнату. Это было, пожалуй, самым трудным, почти невозможным.

Меня выручил лишь счастливый случай. Дело в том, что редакцию ельнинской газеты очень часто переселяли, перегоняли с места на место. И почти всякий раз ей давали худшее помещение, чем она занимала до переселения. А тут получилось совсем наоборот: в распоряжение редакции передали тот самый дом, где в 1917 году печаталась «Народная газета», выходившая под редакцией В. Аверина. При Аверине в том доме помещалась не только редакция, но и типография. Другими словами, помещение, которое я получил, было довольно обширным. Я незамедлительно поставил там тесовые перегородки (причем, замечу в скобках, сделать это в то время было невероятно трудно), и, таким образом, за счет уменьшения редакционной жилплощади получились две небольшие комнаты. Одну из них я отдал Гликману, в другой поселился сам.

Но старался я напрасно. Гликман, по-видимому, уже с самого начала решил, что в Ельне долго не останется: ему нужно было лишь выждать, пока найдется более «доходное» место. Через несколько месяцев он такое место где-то обнаружил и покинул Ельню без всякого сожаления.

В общем, кадры мои, как говорят теперь, были весьма «текучие».

Лишь в следующем, 1920 году у меня появился надежный и постоянный помощник — Н. А. Верховский.

Уроженец города Ельни, он до того находился в Красной Армии в составе продовольственного отряда. Но его удалось демобилизовать, и он стал работать в редакции. Кстати сказать, когда в марте 1921 года меня перевели для работы в смоленскую газету «Рабочий путь», Н. Верховский вместо меня был назначен редактором ельнинской газеты.

3

На первой странице ельнинской газеты значилось, что выходит она два раза в неделю — по вторникам и пятницам. Это не совсем правильно: фактически газета выходила реже. Правда, иногда удавалось выпустить ее и два раза в неделю, но чаще всего лишь один раз. Если же кончалась бумага и ее нигде нельзя было достать, то интервал между выходом отдельных номеров мог быть и гораздо больше недели. Но газета все-таки выходила.

Однако в конце девятнадцатого — в начале двадцатого года выпускать ее становилось все трудней и трудней.

На этот раз из-за типографии. Типография определенно начала игнорировать газету и если набирала газетный материал, то в самую последнюю очередь. И не раз случалось так, что разрыв между выходом отдельных номеров составлял дней десять. А то и больше.

Я много раз говорил об этом и в типографии, и в совнархозе, которому типография непосредственно подчинялась, и в укоме партии. Но все оставалось по-старому. Типография оправдывалась то тем, что мало наборщиков, то тем, что не хватает шрифта, так как он занят для других надобностей, то наличием большого количества других — притом срочных — заказов. А я-то хорошо знал, что это за другие — да еще срочные! — заказы: это печатание всевозможных ведомостей, бланков, квитанционных книжек, ордеров и т. п. Эти заказы свободно можно было отодвинуть на второй план, а на первый — поставить газету. Но для типографии это просто было невыгодно: выполнять мелкие заказы гораздо легче, чем выпускать газету. К тому же некоторые учреждения за срочное выполнение их заказов могли выделить для типографии некоторое количество продуктов. И этим решалось все.

Тем не менее я решил борьбу за регулярный и своевременный выпуск газеты довести до конца.

Надо сказать, что до революции в Ельне существовала небольшая полукустарная типография, принадлежавшая некоему К. Логунову. После революции логуновскую типографию конфисковали.

Однако ни ее шрифты, ни ее машины, ни прочее оборудование никак и нигде не использовалось: все свалили в каком-то подвале, тем дело и кончилось.

К. Логунов, который был когда-то не только владельцем типографии, но мог и набирать, и печатать, и переплетать, дважды приходил ко мне и предлагал:

— Пусть типография совнархоза заберет и пустит в дело бывшую мою типографию. А меня пусть примут на работу наборщиком. И я вам ручаюсь, что газета будет выходить вовремя, без всяких запозданий. Я ведь один могу не только набрать всю газету, но, если надо, и отпечатать ее.

При этом К. Логунов добавлял:

— Вы не подумайте только, что я таким способом хочу вернуть свою бывшую типографию. Нет, я знаю, что это невозможно, да, пожалуй, и не нужно мне сейчас. Просто я привык к типографии, к работе в ней. И мне трудно без этой работы: все время кажется, что тебе чего-то не хватает.

И я подумал: а почему бы в самом деле не воспользоваться предложением Логунова? Ведь ничего плохого в нем нет.

Но говорить с местным начальством о слиянии бывшей логуновской типографии с типографией совнархоза и о приеме самого Логунова на работу в качестве наборщика было бесполезно. Поэтому я решил обратиться прямо в Москву.

В то время наряду со всем прочим я был еще и корреспондентом РОСТА по Ельнинскому уезду. Из РОСТА мне прислали специальные — розового цвета — телеграфные бланки. Телеграммы, написанные на таких бланках, принимались бесплатно. Вот я и воспользовался этими бланками и по телеграфу передал свое заявление на имя тогдашнего руководителя РОСТА Платона Михайловича Керженцева. Телеграфный способ я избрал потому, что терпение мое иссякло; мне хотелось, чтобы все произошло как можно скорей.

Я подробно написал Платону Михайловичу о том, в каком положении находится газета, о том, что все равнодушны к ней и никто даже палец о палец не ударит, чтобы она выходила вовремя. Достаточно подробно говорилось в телеграмме и о предложении Логунова…

Лично я никакого ответа от П. М. Керженцева не получил. Но ответ все же был. И носил он такой характер, что никак не мог понравиться некоторым ельнинским начальникам.

Об этом ответе я узнал дней через десять или пятнадцать после отправки «розовой» телеграммы. И узнал в весьма своеобразной форме: заместитель председателя совнархоза Сурков так клял, так ругал, так костил меня, что и представить себе невозможно. Он совершенно взбеленился, что я, какой-то мальчишка, осмелился написать прямо в Москву об ответственных работниках, о солидных людях да еще вздумал критиковать их, учить, как они должны работать.

Но чем больше ругал меня Сурков, чем больше он выходил из себя, тем больше я чувствовал свою правоту. Но и чувствуя себя правым, я все же думал, что после «телеграфного бунта» меня так или иначе должны наказать.

Однако никто и ничем наказывать меня не стал. Все ограничилось словоизвержением Суркова. А отношение к газете в типографии совершенно изменилось. Газета стала выходить регулярно, в намеченные сроки. Так что «розовая» телеграмма сослужила мне добрую службу.

О ЧЕМ И КАК ПИСАЛОСЬ В ЕЛЬНИНСКОЙ ГАЗЕТЕ[23]

1

«Автобиографические страницы», относящиеся к тому времени, когда я жил в Ельне, появились у меня раньше всего остального — еще в 1967 году. Писал я их, полагаясь исключительно на свою память, так как ни одного номера газеты у меня под руками не было. И разыскивать ее я никак не мог из-за большого и длительного нездоровья.

В конце 1970 года ныне покойный журналист, преподававший журналистику в МГУ, полковник в отставке Алексей Александрович Замотаев подарил мне фотокопии тринадцати страниц ельнинской газеты. На одной из фотокопий зафиксирована первая страница номера газеты за 20 декабря 1919 года; на остальных фотокопиях — отдельные, разрозненные страницы других номеров, вышедших в течение 1920 года.

Тринадцать страниц — это совсем мало, особенно если принять во внимание, что ельнинскую газету я редактировал в течение двух лет и выходила она два раза в неделю (за исключением тех случаев, когда или не было бумаги, или подводила типография, не успевавшая выпускать газету в намеченные сроки).

Но даже по тринадцати страницам можно понять, в каком невероятно трудном положении находилась в ту пору Советская Россия, с каким героизмом, с какой самоотверженностью сражалась Красная Армия, чтобы отстоять свою страну как от внутренней контрреволюции, так и от интервенции иностранных государств; до какой степени дошла хозяйственная разруха; как люди, совершенно голодные, жили в нетопленных квартирах; как обувались и одевались во что попало…

Словом, мне захотелось перепечатать здесь некоторые статьи и заметки. Перепечатать затем, чтобы они еще раз напомнили нам о том трудном и героическом времени, о той непомерно большой ноше, которую советские люди, несмотря ни на что, вынесли на своих худых, изможденных плечах.

Напомнить действительно необходимо, потому что даже мы, то есть люди моего поколения, которые видели все своими глазами, трогали своими руками, и то понемногу начинают забывать о прошлом. А о молодежи нашей и говорить нечего: у нее в большинстве случаев представление о прошлом самое туманное.

А между тем знать прошлое необходимо хотя бы только для того, чтобы сравнить, кем мы были тогда и кем стали теперь, как далеко мы ушли вперед, и ушли потому, что вела нас Коммунистическая партия, Советская власть.

Много лет спустя я в одном из своих стихотворений писал о нашей партии:

И этот путь свой необычный

С тобой лишь мог пройти народ —

Путь от лучины горемычной

И до космических высот.

Это сущая правда, потому что начинали мы действительно от «горемычной лучины».


Я хочу перепечатать некоторые материалы из ельнинской газеты еще и потому, что мне и самому все-таки интересно, как же работал в газете я, что делал там и как делал.

2

Перед Советской Россией, перед Коммунистической партией стояло в то время множество самых трудных и притом самых неотложных задач.

Но я думаю, что наиболее трудной, наиболее неотложной была все же задача — как можно скорее покончить с гражданской войной, полностью и навсегда разгромить всех врагов наших, всех тех, что уже не один год протягивали свои грязные, кровавые руки, чтобы безжалостно задушить Советскую Россию.

Для начала приведу здесь только две сводки полевого штаба Реввоенсовета Республики — за 15 и 16 декабря, напечатанные в ельнинской газете 20 декабря 1919 года. Сводки приводятся в несколько сокращенном виде.

Сводка за 15 декабря

На всем направлении Западного фронта сильная артиллерийская перестрелка.

На Южном фронте бои северо-западнее Бердичева. Нами захвачено два орудия, четыре пулемета.

Идет напряженный бой на переправах под Киевом. Наши части продвинулись на линию 20 верст к югу от Пирятина.

В Купянском направлении продолжается наступление при упорном сопротивлении противника.

По дополнительным сведениям, в бою северо-западнее Бирюча наши части внезапным налетом захватили штаб конного корпуса Мамонтова со всеми важнейшими документами, большое количество патронов и много военного имущества.

Южнее ст. Ерастовка нами захвачено 300 пленных и два пулемета.

Наши части с боем переправились через Дон на участке 20 верст северо-западнее и 8 верст северо-восточнее Богучара и заняли прибрежные пункты. Южнее мы отбили атаки противника, нанеся ему большие потери.

Восточнее наши части вышли на фронт 70 верст южнее Лбищенска, захватив пленных и военную добычу.

15 декабря нами занят Новониколаевск[24] (в Сибири). По предварительным подсчетам, взято около 5000 пленных, два орудия, несколько генералов, много офицеров.

Сводка за 16 декабря

В Нарвском районе идут упорные бои.

В Киевском районе идут успешные для нас бои. 20 верст западнее Фастова на левом берегу Днепра ожесточенная артиллерийская перестрелка. В Переяславском районе наши части вышли на линию селений 10—15 верст от Днепра и заняли город Переяслав.

В Кременчугском направлении наши части ведут бои 10 верст северо-восточнее города Лубны и под городом Миргородом.

В Харьковском направлении продолжается наше наступление к югу от города Валки[25].

Восточнее станции Марифа противник контратаками пытался остановить наше наступление, но после боя отброшен нами к югу.

В Купянском направлении наше наступление развивается успешно.

В Богучарском районе мы с боем заняли город Богучар, овладели рядом селений в районе этого города и продолжаем теснить противника к югу. При взятии Богучара захвачено много пленных и трофеев.

На Гурьевском тракте наши части заняли форпост Антоновский. 25 верст южнее Сахарной захватили свыше 100 пленных, снаряды и освободили много пленных красноармейцев.

В Семипалатинском направлении наше наступление продолжается.

В Барнаульском районе мы заняли станцию Алтайскую, 25 верст от Барнаула и ряд селений севернее ее. Захвачены пленные, патроны и другие трофеи.

В Новониколаевском районе наши части выдвинулись на 15 верст к востоку от Новониколаевска.

Возможно, что оперативные сводки, которые я только что привел, покажутся для читателя несколько однообразными. Возможно. Но они свидетельствуют, как отважно Красная Армия сражалась с вражескими полчищами и на юге Советской России, и на западе ее, и на востоке.

В сводках ничего не сказано о Северном фронте. Но это, очевидно, лишь потому, что ни пятнадцатого, ни шестнадцатого декабря там никаких событий, никаких перемен не было. Но именно в это время на севере еще свирепствовали английские интервенты, оккупировавшие огромную территорию, в том числе города Архангельск и Мурманск.

В приведенных сводках ничего нет и о том, что в Крыму засел барон Врангель, копивший силы для нового похода на первую в мире Советскую державу.

Надо также иметь в виду, что на Дальнем Востоке в ту пору вовсю хозяйничали японцы…

Несмотря, однако, на все это, Красная Армия не только успешно отбивалась от врагов, но во многих местах, во многих направлениях она вела успешные наступательные бои. И враг отступал под ее могучими ударами. Красная Армия выросла, окрепла, закалилась, и весь мир убедился, что сломить, уничтожить Советскую республику не только трудно, но просто невозможно. И не случайно в ряде капиталистических стран отношение к Советской России становилось иным, чем было раньше.

Не случайно и то, что именно в это время Советское правительство обратилось к так называемым державам Согласия с предложением начать мирные переговоры.

По этому поводу в ельнинской газете 20 декабря 1919 года была напечатана передовая статья «Когда и какой будет ответ». В статье говорится:

«10 декабря тов. Литвинов разослал послам держав Согласия в Копенгагене копию мирной резолюции 7-го съезда Советов и в сопроводительном письме уведомил их, что он уполномочен вступить с ними в предварительные переговоры.

Тов. Литвинов выбрал удачный момент. Мы только что одержали ряд крупных побед на всех фронтах и близимся к победоносному окончанию гражданской войны. Окраинные государства, так называемые «малые нации», которые Антанта натравливала на нас, истощены, измучены — и обнаружили уже полное свое бессилие в борьбе с нами. Они вступают с нами в мирные переговоры, не дождавшись даже официального на то разрешения великих держав. Вместе с тем в самих странах Антанты растет возмущение против блокады и против военного вмешательства в дела России, растет возмущение не только в рядах пролетариата, но и в рядах мелкой и средней буржуазии…»

Несколько дальше в статье читаем:

«…Мы уже не первый раз предлагаем Антанте мир. На все прежние наши мирные предложения не последовало никакого ответа. Но на этот раз мы имеем все основания ожидать, что ответ последует…»

Заканчивается статья нижеследующими словами:

«…Каков будет этот ответ — всецело зависит от нас, от нашего мужества, от нашей энергии, от нашей революционной стойкости.

Мы можем добиться скорого и прямого ответа, если мы будем побеждать на внешних и внутренних фронтах. Если мы проявим достаточно мужества и стойкости в борьбе с Деникиным, в борьбе с внутренним врагом — разрухой и неурядицей, мы добьемся желательного благоприятного для нас ответа».

3

С особым удовлетворением я печатал в газете сообщения, в которых говорилось о крупных победах Красной Армии. Так, например, 25 февраля 1920 года в сообщении, набранном в две колонки крупным шрифтом и поставленном в верхнем левом углу на первой странице, говорилось:

«Красная Армия одержала еще одну победу: пал Архангельск — оплот северной контрреволюции.

Да здравствует непобедимая Красная Армия!»

Если в номере появлялось подобное сообщение, то и сама газета — в общем-то невзрачная по внешнему виду — начинала казаться более значительной, даже праздничной, что ли.

О другой крупной победе Красной Армии газета 10 июля 1920 года сказала своим читателям еще более торжественно.

Через всю первую страницу, набранное в виде лозунга, шло сообщение:

«Красная Армия прорвала польский фронт, заняла Минск и Бобруйск.

Да здравствует освободительница крестьян и рабочих Белоруссии — непобедимая Красная Армия!»

И далее в заметке «Нами занят Минск и Бобруйск», набранной в две колонки, шли подробности. А именно:

«Сегодня, 8 июля, в Ельню передали из Смоленска по прямому проводу, что Красная Армия прорвала польский фронт и заняла Минск и Бобруйск[26].

В Смоленске вчера по поводу взятия этих городов состоялся грандиозный парад войск. В честь победы над врагом было выпущено в воздух до 100 орудийных снарядов. Состоялись многолюдные митинги, на которых приветствовали непобедимую Красную Армию».


В самом деле, печатать подобные сообщения в газете было необыкновенно приятно, я бы сказал даже — почетно. Поскольку мне как бы самому первому давалась возможность рассказать обо всем населению города Ельни и Ельнинского уезда, то появлялось такое ощущение, будто я и сам принимал участие в освобождении белорусских городов, о чем вот теперь и рассказываю, будто в этом и моя заслуга, что отныне Минск и Бобруйск — в наших руках!..

4

В том же номере газеты — 10 июля 1920 года — напечатана небольшая статейка «Пока не поздно». Я хочу полностью воспроизвести ее текст:

«Сейчас у нас проходит мобилизация граждан 1901 года рождения. Наряду с этим выкуриваются дезертиры.

Иногда подумает крестьянин да и скажет: «Вот забирают всю молодежь, теперь не жди добра, потому работать дома некому».

Такой крестьянин забывает самое главное — войну с польскими панами за освобождение рабочих и крестьян, войну с буржуазным наемником бароном Врангелем, который «орудует» в Крыму.

Такой крестьянин не слышит криков с фронта. А крики несутся и несутся. Они говорят: «Дайте нам свежих сил, дайте пополнений, ибо мы устали, а враг силен».

Что же получится, если мы не дадим фронту свежих сил, свежих пополнений. А получится скверная история. Польские паны вместе с бароном Врангелем накинутся, как алчные звери, на Советскую Россию, снова сдавят русского рабочего и крестьянина. Да как сдавят! Только косточки трещать будут.

Вот тогда наш крестьянин увидит, что дела действительно плохи. Он на опыте убедился, как убедились крестьяне Волыни и Белоруссии, что самая плохая Советская власть лучше самой лучшей панской власти. Там даже такая пословица сложилась.

Вот поэтому-то надо всей молодежи идти в ряды Красной Армии, заменить уставших в борьбе братьев. С врагом нужно немедленно покончить, а покончить с ним можно только путем пополнения армии свежими силами.

Молодежь должна помнить, что она борется за личное благополучие. Если старики, их отцы и матери не доживут до расцвета нашей страны, то молодежь доживет.

Но чтобы дождать расцвета — нужно охранять корень, а корнем у нас является социальная революция, и молодежь должна грудью стать на защиту ее!

Пусть же каждый крестьянин помнит, что не теперь плохи дела, когда у него берут сына, нанося небольшой ущерб хозяйству, а будут плохи они тогда, когда польский пан навсегда закабалит и его самого, и его сына.

Молодой рабочий и крестьянин! Пока не поздно — иди в Красную Армию!»


Под этой статьей стоит подпись — М. Исаковский.

Да, это моя статейка. Это мой — в известной мере — образчик того, как я учился писать для газеты: писать покороче, но так, чтобы написанное мной было вполне доступно и понятно каждому, даже не шибко грамотному, крестьянину.

Правда, эту незамысловатую статейку я сейчас написал бы несколько иначе. Но переделывать задним числом — и поздно, да и не нужно. Как поется в одной хорошей песне — «что было, то было». Так и здесь. Пусть все останется таким, каким оно было спервоначалу.

5

В годы гражданской войны, особенно в первое время и особенно в деревнях, нередко можно было услышать такую фразу: вот, мол, какая война теперь идет — свои со своими воюют…

Надо было объяснить непонимающим — несознательным, как говорили тогда, — что же представляют собой эти «свои», которые идут против Советской власти, против рабочих и крестьян; кто они, эти «герои», претендующие на то, чтобы управлять Россией…

С этой целью в газете время от времени появлялась рубрика «В стане контрреволюции». Под этой рубрикой печатались статьи и заметки, в которых рассказывалось, что делается в тех местах, где власть захватили белые генералы; как невыносимо тяжело живется рабочим и крестьянам под властью белогвардейцев; какой кровавый произвол царит на земле, захваченной новоявленными «владыками»…

Раздел «В стане контрреволюции» есть и в номере ельнинской газеты, вышедшем 4 января 1920 года. Там, кроме нескольких мелких заметок, напечатана статья «В царстве Семенова» с подзаголовком «Из записок очевидца». Статья была распространена Российским телеграфным агентством (РОСТА). Я воспроизвожу ее полностью.

«Район царствования атамана Семенова начинается от станции Танхой, расположенной над озером Байкал, и кончается на станции Маньчжуры Китайской железной дороги.

Атаман Семенов является в настоящее время «самодержцем» богатого Забайкалья.

Семенов на вид имеет лет 35, лицо его бурятское. В старой армии был он есаулом, а в настоящее время за расстрелы трудящихся произведен Союзным командованием в генералы.

Семенов живет с комфортом. Поезд, в котором он разъезжает, отделан шелком и украшен дорогими картинами, собранными при грабежах. «Мадам» Семенова щеголяет бриллиантами, добытыми тем же путем. Бриллианты Семеновой специалисты оценивают в десять миллионов рублей. Семенова — бывшая шансонетка, известная в Москве под кличкой «цыганка Маруся». В настоящее время она играет роль «царицы Забайкалья».

Пишущий это сам видел, как прибыл поезд Семенова на станцию Маньчжуры, где был выставлен почетный караул из солдат его банды. Поезд был встречен музыкой. Играли «Стеньку Разина». «Стеньку Разина» Семенов считает почему-то своим гимном.

«Царица» Семенова, идя из поезда вместе с Семеновым, обошла почетный караул и благодарила за встречу, давая целовать свою руку золотопогонникам.

Помимо своего кровавого дела, атаман Семенов занимается спекуляцией, открывши шесть больших магазинов в Чите и продавая в них товары дешевле, чем другие торговцы. Это понятно: весь его товар набран посредством грабежей и реквизиций.

Тюрьмы в семеновском царстве переполнены, расстрелы производятся очень часто. Расстреливают даже детей и женщин, только заподозренных «в большевистской ориентации». Порка производится вовсю. Делается это в публичных местах — например, на станциях железных дорог, на базарах и вообще где вздумается пьяным бандитам.

Атаман Семенов опирается на банду, численность которой доходит до 20 000 голов. Одевает Семенов своих бандитов хорошо, так как костюмы шьются из награбленных материалов. Вооружены «войска» Семенова японскими винтовками. Отряд его состоит из добровольцев разных национальностей, забайкальских казаков и бывших уголовных, сосланных в Сибирь. Оклад жалованья в семеновских бандах — 180 рублей, но это не смущает «солдат», так как при постоянных грабежах они наживают очень много.

У Семенова имеется пять бронепоездов: «Мститель», «Бесстрашный», «Беспощадный», «Атаман» и «Семеновец».

Езда на забайкальских дорогах очень опасна: я сам был свидетелем одного из многих зверств семеновских бандитов, едучи в почтовом поезде из Маньчжурии в Иркутск. В вагоне, в котором я был, ехала пьяная компания золотопогонников семеновского отряда. Пели они «Боже, царя храни» и разные монархические песни. По прибытии поезда на станцию Карымская вся эта компания пошла в станционный буфет. В буфете женщина, находившаяся в обществе золотопогонников, указала на какого-то молодого человека, сказав: «Это большевик, я его знаю». Офицеры побежали к несчастному, арестовали его и отвели в вагон, в котором «следовали». Когда поезд тронулся, золотопогонники начали избивать арестованного, прижигать ему тело папиросами, а один старик полковник жег несчастному лицо свечой. Не доезжая Читы, полумертвого арестованного вывели на площадку, пристрелили из револьвера и сбросили на рельсы.

Таких фактов много. Население Забайкалья ждет с нетерпением приближающейся к восточным границам Красной Армии, от которой ожидает спасенья от всех ужасов семеновского террора.

А. Ш.» (РОСТА)

6

Печатал я и фельетоны. Фельетоны, написанные на всевозможные международные темы, брал из «Бюллетеня РОСТА», а на местные темы чаще всего писал сам.


Сейчас у меня лишь один из моих фельетонов. Другие не сохранились. Вот я и воспроизведу этот один. В ельнинской газете он появился в декабре 1920 года.

«Мандат председателя сельского Совета
(Маленький фельетон)

Член Ельнинского уисполкома тов. Вейсберг приехал в одну из волостей по делам службы.

Сидя в волисполкоме за столом, он увидел, что к нему подходит мальчик лет 14—15 и детским голоском робко спрашивает:

— Ты будешь товарищ Изверг?

— Да, я товарищ Изверг, — шутливо ответил член уисполкома, зная, что его фамилию в деревне всегда переделывают без всякого умысла из Вейсберга в Изверга.

— Наша деревня просила тебя к нам приехать, — заявил мальчик.

— А кто тебя послал? — спросил тов. Вейсберг.

— Да деревня и послала…

— Как деревня?..

— Да так, деревня… — возразил мальчик.

— Ну, по крайней мере, есть у тебя хоть записка от вашего сельского председателя? — допытывался тов. Вейсберг.

— Да какая тут записка? Я записку и сейчас могу написать, коли надо, я ведь грамотный, — уже смелее заявил мальчик.

— Ну, то ты напишешь, а не председатель. Вот если бы председатель написал, я бы и поехал. А то, может, тебя никто и не присылал.

— Да вот я-то председатель и есть! — заявил мальчик.

— Ты?! — разинув от удивления рот, воскликнул тов. Вейсберг.

— Да, я, — уверенно подтвердил мальчик.

— Ну, коли ты, то приеду в вашу деревню, там, кстати, узнаю, кто тебя выбирал председателем, — согласился тов. Вейсберг и, принимая шутливый тон, обратился к «председателю»: — Ну а мандат у тебя есть?

— Как же, есть, — лукаво подмигнул тот, — только дома остался.

— А отчего же ты его с собой не носишь?

— Да большой дюже и тяжелый, в карман не лезет. Так около хаты и стоит.

— Ничего не понимаю, — пробормотал тов. Вейсберг и после некоторого раздумья добавил: — Ну едем, я готов. Ты ведь на лошади?

— Да, лошадь есть. Можно ехать.

Они сели и поехали.

Приехав в деревню, мальчик повернул лошадь к одной из изб и заявил.

— Ну, вот мы и приехали. Сейчас соберем сходку.

Лошадь остановилась.

— А что это у тебя около стены стоит? — спросил тов. Вейсберг, указывая на саженную толстую палку с вязанкой соломы, прикрепленной к верху палки.

— А это мой мандат и есть, — улыбаясь, ответил «председатель».

— Как мандат?! Что же, ты этим мандатом собак гоняешь? Ведь это палка. Но зачем сверху солома?

— А ты, наверно, ни разу не был в наших местах, зато и не знаешь. А у нас везде так. У нас председатели очередные: понедельно ходят; вот тому, чья очередь, и переносят эту палку с соломой, — пояснил мальчик.

— А такого большого мандата, пожалуй, и у Ленина нет, — пошутил тов. Вейсберг и прибавил уже серьезно: — Собери-ка сходку.

Сходка была собрана. В этот день был выбран новый постоянный председатель, и мандат ему был выдан в волисполкоме не на палке, а на бумаге.

М. Исаковский».

Этот фельетон я как бы и не писал вовсе. Я лишь записал рассказ члена уисполкома Вейсберга о том, с каким случаем он столкнулся при поездке в деревню. И этот анекдотический, в сущности, случай не был в Ельнинском уезде единичным. Поэтому-то о нем и надо было написать.

Суть дела заключалась в том, что в самые первые годы революции сельский Совет выбирался в каждой деревне — даже небольшой. Никакой заработной платы председатели сельских Советов не получали. А забот и хлопот у них было хоть отбавляй. Вот в иных деревнях и придумали: зачем же взваливать на одного человека все? Уж лучше пусть «ходят в председателях» все поочередно: неделю — один, неделю — другой, а там неделю — третий, за ним — четвертый и так далее.

А чтобы знать, кто в данное время председатель сельсовета, к его хате переносили и прислоняли возле угла толстую длинную палку — почти жердь — с вязанкой соломы, прикрепленной к верхнему концу палки.

Кстати сказать, этот необычный «знак власти» — толстая палка с соломой — был придуман не при Советской власти. Он достался нам в наследство от царского режима.

При царе в каждой деревне обычно на сходке выбирали сельского старосту. Но в старосты шли весьма неохотно, потому что старостам ничего не платили, а требовали с них многое. Вот тогда-то в деревнях и возникло «очередничество».

При Советской власти оно существовало очень недолго и лишь в некоторых деревнях. Очень скоро все вошло в норму, и деревня окончательно рассталась с деревянно-соломенным «знаком власти». А сейчас о нем, наверно, уже и не помнит никто.

7

В ту пору, когда я редактировал в Ельне газету, страна наша в результате мировой и гражданской войн была разорена до такой степени, народ наш жил настолько бедно, что это сейчас трудно даже вообразить.

Я знаю, что значит работать в нетопленной редакции и жить в нетопленной квартире, я сам по целым суткам, а то и больше ничего не ел; сам, едучи в поезде из Ельни, был свидетелем того, как поезд, не дотянув до станции, останавливался в поле или в лесу: кончались дрова, и подбрасывать в паровозную топку было нечего.

Но всех тогдашних тягот, всех трудностей того времени мы как бы не замечали. Нет, конечно, замечали, — не замечать было просто невозможно, — но мы как бы привыкли ко всему, принимая все тяготы жизни как нечто такое, что неизбежно, что нужно пока перетерпеть, дождаться лучших времен. Да и не просто дождаться, а работать в полную силу, делать все от нас зависящее, бороться, чтобы эти лучшие времена настали как можно скорей. Мы, то есть советские люди того времени, именно так и поступали.

А вот сейчас, когда прошло более полувека, я не могу читать некоторые материалы, напечатанные в ельнинской газете, без острой горечи, без огромного чувства обиды. Конечно, нелепо было бы обижаться на самодержавие, на мировую войну, на иностранных интервентов, на белогвардейских генералов… Мне обидно не на кого, а за кого. Мне обидно и горько за свою страну, за свой многострадальный народ…

Вот передо мной газета, в которой говорится, что в Ельне и уезде проводится «Неделя помощи фронту». И дальше напечатан список вещей, собранных (в заметке сказано — пожертвованных) в пользу фронтовиков по деревням Осельской волости.

Что же собрано (пожертвовано)? Читаем этот удивительный в некотором роде список. Итак, собрано:

холста — восемнадцать и три четверти аршина; лаптей — одиннадцать пар; материи на портянки — два аршина; денег — 3997 рублей 70 копеек.

И это — для победоносной Красной Армии, которая героически сражалась на многочисленных фронтах, которая отстаивала и в конце концов отстояла честь и независимость нашей Советской Родины!

Как же мы были бедны, что не могли дать ничего другого! И разве это не больно и не обидно?

В других волостях было собрано всего несколько больше, чем в Осельской. Так, например, в списке собранного в Ивонинской волости есть даже тридцать три фунта мяса и сала. Но тут же опять — лапти с онучами и с оборами. Их тридцать пар!

Даже став Советской, Россия некоторое время все еще продолжала быть нищей, сермяжной, лапотной… И думать об этом больно, ибо народ наш с самых давних времен достоин был совсем иной участи, иной судьбы.


За годы, прошедшие с тех пор, все изменилось: наша Родина прошла ни с чем не сравнимый путь вперед, она стала богатой и могущественной, она поднялась на невиданную высоту. И как сказано в одном стихотворении:

Уже идет полмира с нами.

Настанет час — весь мир пойдет.

Такой теперь стала наша великая Родина — Советский Союз.

И тем не менее мы в полной мере и всегда должны знать, представлять и помнить свое прошлое, из которого вышли.

8

Я хотел бы также привести здесь одно стихотворение из числа печатавшихся в ельнинской газете.

Два дезертира

— Откуда?

«Я — с польского фронта.

Я стойко сражался в бою».

— А ты?

«Я ушел от ремонта.

Я сделал работу свою».

— Куда ж вы теперь устремились?

«Иду отдохнуть от войны:

Мы с Польшею мира добились

Для нашей Советской страны.

Исполнил свою я работу, —

Пора мне спокойно пожить,

Пора и нужду, и заботу

Хотя бы на время забыть».

— Неверно вы поняли дело,

Мои дорогие друзья:

В боях ты сражался хоть смело,

Но где же победа твоя?

Мы с Польшею мир заключили,

Но лишь предварительный мир;

До полного ж мы не дожили,

И ты, дорогой, — дезертир!

Не мог ты за правое дело

На страже стоять до конца.

Хотя ты сражался и смело,

Но ты не достоин борца.

Мир с Польшей непрочным быть может,

У нас есть другие враги, —

Их надо скорей уничтожить,

Вернись и добить помоги!

А ты, что с разрухою бился,

Какой же ты славный боец?

Чего ж ты достиг и добился,

Пришел ли разрухе конец?

К работе скорее вернися,

Отдайся скорее труду! —

Тогда лишь домой возвратися,

Когда уничтожишь нужду.

И оба в смущенье, в конфузе

Вернулися Митьки назад…

Тыл с фронтом в едином союзе

Нужду и врагов победят!

Стихи эти напечатаны в декабре 1920 года. Подписи под ними нет. И я стал гадать: кто же автор этой агитки? По тому, как было построено стихотворение, по форме некоторых слов, употребленных в нем («не дожи́ли» вместо «не до́жили», «вернулися» вместо «вернулись» и т. п.), я пришел к выводу, что стихотворение принадлежит, по всей видимости, мне. А не подписал я его, очевидно, потому, что в том же номере, на той же странице и на ту же тему — о дезертирах с военного, а также с трудового фронта — напечатаны «Митькины частушки», под которыми стоит подпись: М. Исаковский. Подписываться в одном и том же номере сразу под двумя произведениями я счел, вероятно, неудобным, неловким. Во всяком случае, это было не принято.

Впрочем, я воспроизвел здесь стихотворение «Два дезертира» вовсе не для того, чтобы установить, кто же является его автором — я или не я. Нет, оно заинтересовало меня тем, что, как и другие материалы, взятые из газеты, живо напомнило мне о годах, которые я провел в Ельне, о том, как и чем жили тогда люди, за что они боролись…

КОМСОМОЛ В ЕЛЬНЕ

1

Живя и работая в Ельне, я находился в том счастливом возрасте, который теперь обычно называют комсомольским. Поэтому не удивительно, что когда стали поговаривать о необходимости создания в Ельне уездной организации комсомола, то я оказался в одном ряду с теми, кто стоял за быстрейшее и притом практическое осуществление возникшего вопроса.


Предшественником комсомола в Ельне, несомненно, надо считать Союз рабочей молодежи, который возник еще весной девятнадцатого года.

Союз этот ставил перед собой главным образом экономические задачи. Он следил за тем, чтобы законы о труде, касающиеся молодежи, выполнялись неукоснительно. Он по мере сил заботился и об улучшении материальных условий жизни молодежи. Тогда это было очень важно и нужно.

Мне вспоминается, как однажды Союз молодежи получил для своих членов пятнадцать или двадцать пар ботинок. Правда, ботинки были сшиты из довольно плохой кожи, да и сшиты к тому же небрежно, кое-как. И все же это был настоящий клад, если учесть, что люди обносились, ходили в чем попало.

Союз рабочей молодежи в Ельне не был многочисленным: в него входило два-три десятка человек или, может быть, несколько больше. А это понятно почему. Ведь в Ельне почти не было никаких промышленных предприятий. Тем не менее Союз рабочей молодежи в Ельне существовал.

В августе девятнадцатого года к нам в Ельню приехала из Смоленска комсомолка Соколова, работавшая в губкоме комсомола (в губкомоле, как говорили тогда). Губкомол поручил ей собрать ельнинскую молодежь и на собрании поставить вопрос о создании организации комсомола.

На первом — организационном — собрании народу было немного: человек двенадцать — пятнадцать. Объяснялось это очень просто: Ельня была городом самого заскорузлого мещанства, которое ко всему тому новому, что принесла с собой Октябрьская революция, в лучшем случае относилось совершенно равнодушно, а чаще всего или недоброжелательно, или враждебно.

Собрание единогласно приняло решение о создании комсомольской организации. Был избран и первый комитет ельнинского комсомола.

Я находился в то время в несколько ином положении, чем мои товарищи, а именно: я был уже членом партии с годичным стажем. Может быть, поэтому меня не только ввели в состав комитета, но и избрали секретарем его.

Скоро, однако, я подал заявление о том, чтобы обязанности секретаря с меня сняли: трудно было в одно и то же время и возглавлять комсомол и редактировать газету. Просьбу мою удовлетворили, но не сразу. И я возглавлял уездную организацию комсомола до февраля двадцатого года. Секретарем уездного комитета комсомола стал Василий Кирпичников, который стоял потом во главе его несколько лет кряду.

2

К концу года в Ельнинской организации комсомола насчитывалось уже человек тридцать или сорок.

Не так много. Но все же это была организация, притом организация сплоченная, дисциплинированная и до конца верная своей Советской Родине.

В то исключительно трудное для нашей страны, для нашего народа время и добровольно, и по мобилизации на фронт отправлялись многие тысячи как членов партии, так и беспартийных, чтобы с оружием в руках отстоять завоевания Октября.

В конце ноября в Ельне было получено сообщение, что Смоленский губкомол проводит мобилизацию комсомольцев для отправки на фронт. Ельнинской организации было дано задание послать четырех человек. И к чести ельнинских комсомольцев надо сказать, что «мобилизовывать» их не пришлось: четыре человека сами попросили, чтобы их отправили на фронт. Не потребовалось никаких уговоров, ни тем более мер принуждения.

В ранние декабрьские сумерки мы провожали своих добровольцев на вокзал.

Стоял легкий морозец, и бесшумно падали снежинки на замерзшую землю. Мы шли строем — вся Ельнинская организация. Шли со знаменем. Четверо наших добровольцев — впереди. Шли молча, без песен, без разговоров. И только наши шаги нарушали тишину безлюдных вечерних ельнинских улиц, на которых не горело ни одного фонаря.

Не запомнилось, был ли на вокзале митинг. Кажется, нет. Но помнится, как на прощанье мы крепко-крепко пожали руки нашим товарищам, пожелали им скорого возвращения с победой, как они вошли в вагон… И мы долго потом смотрели вслед уходящему поезду, не смея сдвинуться с места. На душе было грустно, и хотелось сделать что-то большое-большое и хорошее…

Кстати сказать, в составе четверки, которую мы провожали, на фронт уехал и молодой наборщик ельнинской типографии Самогит. И, грешным делом, я подумал, что выпускать газету теперь будет еще трудней.

3

Многие люди не раз спрашивали меня:

— У вас есть песня «Комсомольская прощальная» («Уходили комсомольцы на гражданскую войну»). Может быть, материалом для этой песни послужили вам проводы на фронт ельнинских комсомольцев? А может быть, вы даже имели в виду кого-либо конкретно из числа ельнинцев, уходивших «на гражданскую войну»?

На все эти и подобные им вопросы я отвечал уже неоднократно. Хочу ответить и еще раз.

Когда я писал стихи «Прощание», положенные на музыку композитором Дм. Покрассом (он назвал песню «Комсомольская прощальная»), никого персонально я в виду не имел. Песня посвящена всем комсомольцам и комсомолкам, которые когда-то «уходили на гражданскую войну».

Кроме того, стихотворение «Прощание» возникло у меня вовсе не в результате проводов ельнинских комсомольцев в конце 1919 года. Оно возникло гораздо позже, а именно в 1935 году, когда появился кинофильм «Подруги».

В кинофильме, в частности, показан комсомольский митинг. С митинга комсомолки и комсомольцы уходили прямо на фронт, прямо в бой. Они на ходу прощались друг с другом. И, уже простившись, кто-либо оборачивался и кричал другому:

— Пиши!..

— Куда? — отзывался другой.

— Не знаю…

Вот отсюда и возникла строка стихотворения:

Напиши… куда-нибудь.

На митинге присутствовала и одна старая женщина, напутствовавшая комсомольцев и желавшая им:

— Если смерти, то скорой… (то есть смерти без особых мучений). Если раны, то малой…

Очевидно, отсюда в мое стихотворение вошли такие слова (хотя я вложил их в уста девушки, а не старой женщины):

И родная отвечала:

— Я желаю всей душой, —

Если смерти, то мгновенной,

Если раны, — небольшой.

Но за этим четверостишием следует и такое:

А всего сильней желаю

Я тебе, товарищ мой,

Чтоб со скорою победой

Возвратился ты домой.

Вот эти две последние строчки четверостишия («чтоб со скорою победой возвратился ты домой»), по-видимому, появились уже не в результате просмотра кинофильма «Подруги», а пришли ко мне с ельнинского вокзала, пришли из того декабрьского вечера, когда мы желали каждому из отъезжавших товарищей своих именно того,

Чтоб со скорою победой

Возвратился ты домой.

Я начал говорить обо всем этом потому, что мне показалось интересным и даже в некотором роде поучительным проследить, как и из чего могут складываться стихи, какие стадии развития им иногда приходится пройти, прежде чем они появятся на бумаге.

Стихотворение «Прощание» («Комсомольская прощальная») не могло быть написано сразу после того, как мы только что проводили своих товарищей-комсомольцев, не могло не только потому, что у меня не было тогда того поэтического опыта, который пришел гораздо позже, но потому главным образом, что для появления его (стихотворения) чего-то не хватало. А чего именно — поэт не мог сказать и сам.

Это недостающее «что-то» пришло только спустя пятнадцать лет! Пришло из кинофильма «Подруги».

Но тут я должен сказать еще и то, что если бы я видел только кинофильм «Подруги», но никогда сам лично не провожал бы комсомольцев на фронт, то стихотворение «Прощание» тоже вряд ли было бы написано. Для его появления опять-таки чего-то не хватало бы.

Очевидно, то, что пережил когда-то поэт и что хранится в его памяти, в его душе, вдруг как бы вспыхивает от другого события, от другого переживания, совсем недавнего. Или наоборот: недавнее событие, недавнее переживание «загорается» от столкновения с тем, что случилось когда-то раньше и что хранилось в «запаснике» памяти поэта.

В результате получается та поэтическая «плавка», которая выливается на бумаге в виде законченного стихотворения.

Конечно, бывает и совсем по-другому. Но в данном случае получилось именно так, как я рассказал об этом.

СБОРНИК СТИХОВ И ПЬЕСА «ПЕРЕВОРОТ»

1

Сразу же после переезда в Ельню я встретил своего приятеля и друга Якова Заборова, с которым познакомился еще в семнадцатом году в ельнинской гимназии, в которую я перевелся и из которой вынужден был вскоре уйти. Об этом я уже говорил несколько раньше, как равно говорил и о Заборове. Теперь Заборов уже кончил гимназию и, кажется, работал в каком-то ельнинском учреждении.

Он часто заходил ко мне, мы подолгу разговаривали с ним и наперебой читали друг другу свои стихи. Раза два даже выступали вместе на каких-то вечерах.

А спустя некоторое время решили, что у нас есть полное право напечатать свои стихи отдельным сборником.

В те годы и в столице, и во многих других городах то и дело появлялись маленькие, тощие сборнички, напечатанные на весьма скверной бумаге, заполненные преимущественно плохими, невразумительными стихами и носящие столь же невразумительные, но весьма претенциозные названия. Иногда такие сборнички доходили и до Ельни, и мы с Яшей Заборовым, читая их, думали:

«А почему бы и нам не совершить такое? Чем мы хуже авторов этих сборников?..»

И мы таки «совершили». Выпустили свой собственный сборник.

Можно было заранее понять, что наш сборник отнюдь не лучше тех «образцов», каким мы подражали, а скорее даже хуже. Но мы не поняли этого по своей малоопытности.

Не понимали мы и многого другого. И потому — хотя бы только в названии сборника! — решили перекрыть всех и быть самыми оригинальными. Наш сборник назывался так: «Низринулись с гор холодных черепов лавиной революции».

По-видимому, когда придумывалось это невероятное название, у нас перед глазами стояла картина В. В. Верещагина «Апофеоз войны», на которой, как известно, изображена пирамида, сложенная из человеческих черепов. С высоты подобной пирамиды, как мы тогда образно представляли себе, и низринулась лавина революции. Другими словами, нам хотелось сказать, что революционные бури породила мировая война, стоившая многих миллионов жизней.

Не знаю, насколько такая формулировка соответствовала действительности, но что она была уж слишком «оригинальной», слишком замысловатой, за это вполне можно поручиться.

Вторая «оригинальность» заключалась в том, что мой соавтор по сборнику никак не хотел ставить свою настоящую фамилию. Он соглашался только на псевдоним. И псевдоним этот был: Хромоногий Гефест.

Это, скажем прямо, было для меня завидным: я не только не мог придумать для себя ничего похожего, но вряд ли даже понимал тогда, что́ это значит — Хромоногий Гефест.

Так, выпустив общий с Заборовым стихотворный сборник, мы, как я понял это уже давным-давно, совершили первое «грехопадение». Правда, у Яши Заборова оно было первым и последним, у меня же повторялось еще и еще, о чем я весьма сожалею сейчас.

Странное дело — это было и тогда, есть и поныне: начинающему поэту хочется как можно скорее увидеть свои стихи напечатанными. Я часто думал: почему? И всегда приходил к такому выводу: человеку, который не разбирается еще в том, что́ в поэзии хорошо, а что плохо, настоящими стихами кажутся лишь те, которые напечатаны. Вот он и торопится поскорее стать настоящим поэтом, то есть напечататься, хотя после почти всегда раскаивается в своей опрометчивости.

Сборник с замысловатым, нелепым названием, если не ошибаюсь, вышел в первой половине двадцатого года. После него я, по крайней мере, в течение двух лет не предпринимал никаких мер, чтобы повторить и приумножить первый «опыт». Да и стихов я почти не писал. Если же и писал, то лишь такие, которые нужны были для газеты.

Я бы и совсем не стал вспоминать здесь о тех «тонконогих» (страничек в 16—20) стихотворных сборничках, которые — увы! — выпускал то в единоличном порядке, то в содружестве с кем-либо; не касался бы и тех слабых, неумелых стихов, что время от времени появлялись в ельнинской газете, а изредка и в смоленском «Рабочем пути». Но волей-неволей приходится вспоминать, потому что мне и сейчас становится невероятно стыдно за «грехи молодости».

Конечно, писать я мог все, что угодно. Но зачем же было печатать? Зачем?

Как известно, Н. А. Некрасов, выпустив в юности первый сборник стихов «Мечты и звуки», ходил затем по книжным магазинам Санкт-Петербурга и скупал этот свой сборник, чтобы уничтожить его. Некрасов понял, что стихи, включенные в сборник, недостойны того, чтобы их распространяли.

Великому русскому поэту удалось скупить и уничтожить почти весь тираж сборника.

Я знал об этом давно и готов был сделать то же самое. Но мои сборнички, а также стихи, попавшие в газету, никак нельзя было скупить, чтобы сжечь их или уничтожить другим способом: они «расползлись» по всей губернии, попали в тысячу мест, и было невозможно даже определить, где и у кого их искать…

Правда, по крайней мере в настоящее время, можно, казалось бы, поставить большой и окончательный крест на всех тех «творениях», которые были напечатаны «на заре туманной юности» — более пятидесяти лет тому назад. Это тем более так, что сейчас вряд ли найдешь человека, который помнил бы хоть одну строку из всего того, что я напечатал в ту далекую пору. Да и сборнички мои, если они случайно где-либо и сохранились, то сохранились, по моим расчетам, в количестве трех-четырех экземпляров каждый, считая и те, что находятся у меня лично. Словом, получается, что столь беспокоящие меня «грехи» мои давно и навсегда ушли в прошлое и возврата им нет.

Однако в течение последних двадцати лет я убедился, что есть немало людей, которые во что бы то ни стало хотят «воскресить», «оживить» мои злосчастные стихи, «оживить», несмотря на то, что они, эти стихи, едва-едва «дышали» (если дышали вообще) даже в те дни, когда только что появились на свет.

«Воскрешение», «оживление» их понадобилось тем, кто пишет и защищает диссертации.

Диссертаций, то есть научно-исследовательских работ, в которых с различных точек зрения рассматриваются мои стихи, написано и защищено довольно много. В самом этом факте ничего отрицательного, разумеется, нет. Наоборот, я мог только радоваться тому, что моя работа привлекает столь пристальное внимание исследователей.

Но меня всегда приводил, приводит и сейчас в изумление тот факт, что некоторые из работающих над критическими статьями и диссертациями, посвященными моему творчеству, непомерно много уделяют внимания ранним моим стихам, стихам крайне беспомощным и, если хотите, ровно ничего не выражающим. Даже такой знаток и тонкий ценитель поэзии, каким был ныне покойный критик А. К. Тарасенков, именно с них начал вступительную статью, напечатанную в моем двухтомнике (1956 год). Но Тарасенков — это еще туда-сюда: о моих весьма незрелых стихотворных опытах он сказал лишь мимоходом.

А было немало случаев куда более странных. И об одном из них я хочу рассказать.

Условно назову того человека, о котором пойдет речь, Никитой Ивановичем Орловым. От него-то я и получил письмо несколько лет тому назад.

В письме говорилось, что он, Орлов, обнаружил в ельнинской газете такие мои вещи (например, «Поэма о Неделе помощи фронту» и др.), которые не только не оценены критикой, но о которых критика вообще ничего не знает. Кроме того, в руки Никиты Ивановича попали и некоторые другие мои писания, тоже «никому не известные» и «не оцененные критикой». Поэтому он задумал написать кандидатскую диссертацию, взяв для нее все то, что я напечатал с 1917 по 1924 год.


Письмо Н. И. Орлова сильно меня раздосадовало.

Уже много раз мне приходилось и говорить, и писать, что началом своей поэтической работы я считаю 1924 год (точнее — осень 1924 года), что стихи, написанные до этого времени, считаю совершенно несостоятельными, неумелыми, слабыми до последней степени. Писались они наобум, вслепую: как выйдет, так и ладно.

И вдруг меня как бы привлекают к ответу именно за эти стихи, именно их исследует человек, именно о них он хочет написать диссертацию, то есть научную работу!

Но зачем же исследовать то, что ясно без всякого исследования, ясно с первого взгляда, с первого прикосновения! И при чем здесь наука?..

Конечно, в диссертации вполне возможно, а может быть, и совершенно необходимо сказать, что у Исаковского много слабых стихов, написанных в детстве и юности. Это было бы верно. И в этом нет ничего обидного, ибо слабые, плохие стихи есть у каждого поэта.

Но никоим образом нельзя, просто, с моей точки зрения, недопустимо строить научную работу на столь зыбком основании, как мои (или чьи-либо еще) крайне несовершенные и притом случайные опыты. В этих опытах науке делать нечего.


Чтобы не затягивать свой рассказ, я опускаю многие подробности и хочу сообщить лишь о результате: в конце концов Н. И. Орлов защитил свою диссертацию, хотя ему пришлось во многом изменить первоначальный план ее. В частности, он не ограничился стихами, написанными мною в 1917—1924 годах, а рассмотрел в своей работе и то, что я написал позже — вплоть до 1930 года включительно. Сюда вошла и первая моя книга стихов «Провода в соломе» и, наверное, сборник «Провинция» — тоже.

Я могу только порадоваться, что у Н. И. Орлова все закончилось благополучно. Но все же думаю, что много времени и сил он потратил на собирание и изучение таких материалов, в которых изучать было нечего.

Возможно, что я в чем-то не прав. Но таково мое мнение, которое я и высказываю здесь.

2

В самом конце девятнадцатого года я решил попробовать свои силы в драматургии. Мне сильно захотелось написать пьесу. И я в конце концов написал ее, хотя пьеса была, по-видимому, не лучше тогдашних моих стихов.

В первые годы революции появилось множество драматических кружков, созданных молодежью. И каждый кружок жаждал показать хотя бы один спектакль, поставить хотя бы одну только пьесу.

А пьес между тем не было. Требовались пьесы современные, с новым содержанием, а их не успели еще написать.

Но деревенским драматическим кружкам нужны были пьесы не только современные по содержанию, а еще и очень простые — с малым количеством действующих лиц, с весьма несложными декорациями и тому подобное. Таких пьес не было и в помине.

Вот я и решил восполнить этот пробел.


Писать пьесу заставила меня и моя необыкновенная, неизвестно откуда взявшаяся любовь к театру, любовь к тому виду искусства, которого я, в сущности, совсем не знал и представления о котором были у меня крайне туманными.

После установления Советской власти старая, забитая, неграмотная русская деревня, какой она была до революции, получила обширные возможности, чтобы с каждым годом все больше и больше приобщаться к знаниям, к культуре, к искусству. И я полагал, что в этом приобщении большую, если не самую главную, роль должен играть театр.

По этой причине еще летом восемнадцатого года, вскоре после злополучной поездки за хлебом, я — вероятно, самый первый из всех живших тогда на Смоленщине — пришел к твердому выводу, что в селах и деревнях наряду со школами надо обязательно строить деревенские театры — один театр на семь — десять деревень. Ну а начать следует конечно же с Глотовки.

Поговорить, посоветоваться по поводу предполагаемого театра мне было не с кем: никто о нем ничего сказать не мог. Ведь тогда в деревне не было даже простейших изб-читален либо сельских клубов. А тут вдруг театр!

Не надеясь ни на кого, я стал потихоньку расспрашивать людей, которые могли что-либо знать об этом, во что обошлось бы строительство такого здания, как наша сельская школа, но здания в два раза большего, чем школа, и совсем иной конфигурации; сколько понадобится для строительства лесу, а также других материалов; сколько нужно будет заплатить рабочим-строителям.

Расспрашивая обо всем и делая необходимые записи, я уже начинал ясно представлять, где, на каком месте будет стоять первый деревенский театр и как он будет выглядеть. Я видел уже большой — человек на триста или четыреста — зрительный зал, сцену, а за ней помещение, где будут переодеваться и гримироваться артисты. Видел также и вместительное, примыкающее к зрительному залу фойе. Видел даже небольшую пристроечку, в которой будет находиться кассирша, продающая билеты.

Словом, театр в моем воображении существовал, в нем уже ставились, конечно тоже воображаемые, спектакли.

Постепенно я как мог составил смету на строительство театра. Сейчас это может показаться курьезным, анекдотичным и каким угодно, но тогда я был вполне уверен, что делаю нужное дело и что Советская власть просто обязана дать деньги на такое дело, как театр.

Кроме сметы на строительство здания, я составил годовую смету на содержание тех, кто будет работать в театре. Тут мне понадобилось установить и штаты театра. И я ничтоже сумняшеся установил их. Я записал в штат десять актеров (женщин и мужчин поровну) и считал, что этого количества будет вполне достаточно. Кроме артистов, в штат театра я включил заведующего театром, кассиршу, контролера, уборщицу и сторожа. Разумеется, я же установил каждому и определенную заработную плату, которую в то время называли еще жалованьем.

В дополнение к двум сметам я составил еще и соответствующее ходатайство об отпуске «необходимых денежных средств». Ходатайство было написано от имени нескольких деревень. Его поддерживал и Осельский волисполком.

Взяв с собой все эти бумаги, которые стали теперь не иначе как документами, я пошел на станцию Павлиново, чтобы ехать оттуда, минуя Ельню, прямо в Смоленск.

Смоленск был в то время уже не губернским городом, а центром вновь образованной Западной области, которой руководил областной исполнительный комитет, сокращенно — Облискомзап. Вот туда-то по приезде я и отправился, чтобы поговорить с «самым главным», то есть с председателем Облискомзапа. Я был вполне уверен, что Облискомзап пойдет мне навстречу и что в Глотовку я вернусь уже «с театром».

Но случилось так, что председателя в Смоленске не было и беседа «на высшем уровне» не состоялась. Мне предложили переговорить с заместителем председателя (его фамилии я не помню), и я согласился.

Заместитель внимательно прочел бумаги, которые я передал ему, и, вероятно, в душе посмеялся над моей наивностью, неопытностью… Но мне он ответил совершенно серьезно, ответил так, как будто все было в норме:

— Это хорошо, что вы задумали театр строить. Деревню действительно надо просвещать… Но вот беда, — заметил мой собеседник, помолчав, — денег у нас нет, и мы ничего не можем вам дать…

— А как же быть-то? — растерянно и безнадежно спросил я.

— Ну что же, — тихо и очень спокойно начал заместитель председателя, — если вы ничего не имеете против, то Облискомзап перешлет ваше ходатайство в ельнинскую земскую управу. Им там видней. И деньги у них, возможно, найдутся. А у нас, повторяю, ничего нет. Ну как, согласны?

Я, конечно, согласился, хотя сразу же понял, что мой деревенский театр «провалился» окончательно и, наверно, бесповоротно. Ведь если в области нет денег, думал я, то откуда же они возьмутся в уезде?

В самом невеселом настроении вернулся я домой. А вскоре получил письмо и из ельнинской земской управы. В нем тоже стояло роковое слово «нет». Я был удручен и смертельно обижен.

Лишь спустя несколько месяцев я хорошо понял, что определенно поспешил со своей затеей, что еще не настало время строить в деревнях театры. И мне тогда захотелось написать хотя бы пьесу, которую могли бы ставить деревенские драматические кружки. И, как уже сказано, я начал писать ее.

Был еще закончен только первый акт пьесы, но я уже решил, что назову ее «Переворот».

Первый же акт, или первое действие, как у меня было обозначено в рукописи, я решил прочесть на собрании литературного кружка, который в ту пору существовал в Ельне.

В литературном кружке мне больше всего хотелось услышать, что скажет о «Перевороте» Роза Ковнатор[27], недавно присланная в Ельню на партийную работу. Она тоже бывала на собраниях литературного кружка. Правда, никто из нас не мог сказать, что она пишет — стихи или рассказы — и пишет ли вообще. Но все считали, что эта девушка обладает большими познаниями и, в частности, хорошо знает литературу. Поэтому слушали ее с большим интересом.

Вряд ли сейчас можно восстановить какие-либо подробности выступления Розы Ковнатор по поводу моей пьесы. Но общий смысл его я, по-видимому, помню.

Прежде всего это была критика тех многочисленных и самых разнохарактерных недостатков, которых не могло не быть в «Перевороте». Но потом Р. Ковнатор все же оставила мне некоторую надежду на то, что из пьесы может что-то получиться, если автор исправит уже сделанные ошибки и не допустит новых, когда будет дописывать пьесу.

Ну, конечно, меня похвалили за современную тему пьесы — именно пока еще только за тему, а не за ее выражение. (А я в то время, признаться, путал эти два понятия — тему и ее воплощение в произведении.)

Общее впечатление после собрания литературного кружка у меня все же сложилось такое, что пьесу надо дописать.

3

Все только что сказанное о ельнинском литературном кружке, а также о чтении на его собрании пьесы «Переворот» я написал, когда работал над своими «Автобиографическими страницами». Но когда эти «Страницы» были не только написаны, но уже и напечатаны, мне в руки случайно попал номер ельнинской газеты, в котором помещен отчет как раз о том самом собрании литературного кружка, на котором читалось и обсуждалось первое действие пьесы «Переворот».

И мне очень захотелось слово в слово переписать этот отчет и дополнительно включить его в «Автобиографические страницы», ибо он, газетный отчет, — прямой свидетель события — несет в себе какую-то особую непосредственность, какие-то весьма характерные для своего времени черты и детали, которые не сохранились в моей памяти.

Вот в каком виде он был опубликован в ельнинской газете «Известия» 20 декабря 1919 года под рубрикой «По городу и уезду» и под заголовком

«В Литературном кружке.

16 декабря состоялось очередное заседание Литературного кружка при Комитете Ельнинской организации Р.К.С.М.

Тов. Исаковским было внесено предложение о том, чтобы члены кружка заслушали и подвергли всестороннему обсуждению первое, недавно написанное, действие его собственной пьесы. Предложение было единогласно принято.

После чтения пьесы тов. Ковнатор сказала, что главный герой пьесы Павел кажется слишком идеальным и развитым для крестьянской среды. Она полагает, что если и были типы, подобные Павлу, в крестьянской среде, то они очень и очень редки. Затем, ссылаясь на русскую литературу, тов. Ковнатор говорит, что развиты только бывают те крестьяне, которые выварились в котле фабричной жизни. В пьесе же не указано, что Павел был на фабрике или заводе. В этом Ковнатор находит главный недостаток пьесы. Вообще же тов. Ковнатор находит, что пьеса недурна и у автора есть искорки таланта. Она приводит несколько типичных выражений из пьесы.

Другой товарищ говорит, что в первом действии пьесы рисуется жизнь бедняка-крестьянина, а если бы было указано, что Павел был на фабрике, то бедность не соответствовала бы действительности, т. к., по мнению товарища, фабричные жили (до войны) не богато, но и не бедно.

Тов. Ковнатор и тов. Исаковский возражают и доказывают, что фабричные жили бедно.

В последующих прениях некоторые товарищи и в заключительном слове тов. Исаковский указали, что если тов. Ковнатор, ссылаясь на русскую литературу, говорит, что такие типы, как Павел, могли быть только после того, как они побыли в городе, то в той же литературе можно встретить и обратное. Тов. Исаковский приводит в пример роман Засодимского «Хроника села Смурина» и героя этого романа Дмитрия Кряжева. Наконец, он указывает на себя, говоря, что он также вышел из бедной крестьянской среды. Собрание пожелало тов. Исаковскому довести свою работу до конца.

Из дальнейших работ следует отметить чтение речи Луначарского при открытии памятника Радищеву.

На следующем заседании будут выступать с декламацией все желающие, другие же будут учиться декламировать и, если могут, поправлять декламировавшего.

Присутствовавший».

После собрания литературного кружка пьесу я дописал довольно быстро. Может быть, даже чересчур быстро. В юности у меня всегда выходило именно так: или написать сразу, или сразу же бросить.

Итак, пьеса написана. А раз написана, значит, надо двигать дальше. Но куда и как?

Мне был известен только один путь. Не говоря никому ни слова, я отнес рукопись «Переворота» в типографию, чтобы выпустить пьесу отдельной брошюрой.


После того как «Переворот» был набран и сверстан, меня спросили:

— А сколько же экземпляров печатать?

Вопрос этот застал меня врасплох: я совершенно не знал, в каком количестве печатаются пьесы. Ельнинская газета выходила в количестве трех тысяч экземпляров.

Но для пьесы такой тираж почему-то показался мне определенно низким. И, подумав немного, я ответил:

— Печатайте десять тысяч!

И десять тысяч напечатали. Напечатали и говорят:

— Забирайте!

Но куда я дену такую уйму книжек? И чем расплачусь с типографией за работу и за бумагу? Об этом я раньше как-то не подумал…

Очутился я, прямо скажем, в довольно безвыходном положении. И трудно представить, чем бы все кончилось. Но… произошло «чудо».

Из каких-то неизвестных мне источников (сам я по этому поводу никуда не обращался) о моей пьесе узнал Смоленский губком комсомола. И он решил купить у меня и купил весь тираж пьесы «Переворот»!

Вряд ли стоит говорить, до какой степени это обрадовало меня.

Полученные деньги я все до копейки отдал типографии в погашение долга. И их едва-едва хватило. Что же касается авторского гонорара, то я о нем в то время не думал и не заботился. Мне достаточно было «славы».

Пьеса «Переворот» бесчисленное количество раз ставилась в деревнях Смоленской губернии молодежными драматическими кружками. И первое время мне это нравилось. Но довольно скоро я понял, что происходит это отнюдь не из-за хорошей пьесы, а из-за хорошей (то есть нужной, своевременной) темы.

И кончилось все вот чем.

В двадцать втором году, когда я переехал уже в Смоленск, мне однажды возле городского сада Блонье бросилась в глаза большая афиша, которая извещала смолян, что такого-то числа в клубе милиции будет поставлена пьеса М. Исаковского «Переворот».

Я прочел эту афишу не только без какой-либо радости, но скорее с большим огорчением. Мне стало неприятно, что пьеса «Переворот» еще, оказывается, существует.

И на следующий день в газете «Рабочий путь» я напечатал письмо в редакцию, в котором просил, чтобы пьесу мою «Переворот» не ставили. Я писал, что в свое время она, может статься, действительно была нужна и даже сыграла положительную роль, но что сейчас нужно искать для постановок другие, более совершенные и даже более современные пьесы.

Так нашло свой конец мое первое и единственное драматургическое произведение — пьеса «Переворот». У меня не сохранилось ни одного экземпляра «Переворота», ни одной строки его текста.

ПЕРЕЕЗД В СМОЛЕНСК

В начале двадцать первого года Смоленский губком РКП(б) назначил меня редактором губернской газеты «Рабочий путь». Извещение о своем назначении я получил, по всей видимости, числа двадцатого февраля. Но сразу в Смоленск не поехал: я попросил у губкома разрешения остаться на несколько дней в Ельне и такое разрешение получил.

В Ельне уже приступил к работе новый редактор газеты — Николай Анатольевич Верховский, и мне, собственно, делать было нечего. Кое-что я все же делал — помогал новому редактору, но больше того лентяйничал, бездельничал.

Всего я проработал в Ельне около двух с половиной лет и ни разу за это время не пользовался отпуском. По большей части я работал даже в те дни, которые считались выходными. Вот теперь поэтому и наверстывал упущенное: валялся сколько захочется в постели, подолгу бродил по городу, встречался с друзьями и знакомыми, кое-что читал. Словом, отдыхал как только мог.

Но время тем не менее шло своим чередом, и день отъезда наступил, казалось, гораздо быстрей, чем хотелось бы.


В Смоленск я попал в начале марта. День приезда, как и многие последующие дни, очень хорошо мне запомнились, запомнились потому, что именно в марте, именно в эти дни происходили и произошли события, чрезвычайно важные для всей нашей страны, для всего нашего народа, и я, приехав в Смоленск, как бы встретился в нем с этими событиями.

В первый же после приезда день я, войдя в редакцию «Рабочего пути», можно сказать, столкнулся со спешившим куда-то В. Н. Астровым, которого должен был сменить на посту редактора губернской газеты. Он остановился, поздоровался со мной и, воскликнув что-то вроде «Вот хорошо, что приехали!» — сразу же начал:

— Вы, наверно, следите за дискуссией о профсоюзах? Какой же точки зрения вы придерживаетесь, за кого вы, на какой вы платформе?..

Мне понравилось, что Валентин Николаевич интересуется моей точкой зрения: стало быть, и она что-нибудь значит!

И с особым удовлетворением я, помню, ответил:

— Я за ленинскую платформу, за Ленина.

Это была истинная правда.

Может быть, я даже не очень внимательно следил за дискуссией о профсоюзах, не совсем точно помнил некоторые формулировки, — все это могло быть. Но что касается В. И. Ленина, то я всегда и во всем верил ему безоговорочно. Я даже условно не мог допустить такой мысли, такого предположения, что Владимир Ильич может сказать либо написать что-нибудь неверное, неправильное или сделать что-то такое, что можно назвать неправильным, необоснованным, не вызванным самой жизнью. Ленин, в моем представлении, всегда был прав.

С тем большим удовлетворением я говорил, что стою на ленинской платформе еще и потому, что очень я не любил Троцкого. И эту свою нелюбовь, а скорее неприязнь старался подчеркнуть всюду, где только можно.

Сложилось как-то так, что в первые после Октября годы в многочисленных резолюциях, которые выносились по вопросу «о текущем моменте» (и по другим вопросам тоже), имя Троцкого почти всегда стояло в одном ряду с именем Ленина. Его, Троцкого, тоже называли «вождем революции». Читать такие резолюции, особенно если они публиковались в печати, мне было и досадно, и обидно. Троцкий, по моим понятиям, никогда не был и не мог быть вождем революции, как не были вождями и другие прочие. Троцкий, может быть, только «ходил в вождях». А настоящим, истинным вождем революции был и есть лишь один человек: это — Ленин.

И я с особой радостью узнал, будучи уже в Смоленске, что в дискуссии о профсоюзах взяла верх, победила ленинская точка зрения, что X партийный съезд принял ленинскую резолюцию о профсоюзах, а Троцкий и иже с ним провалились, потерпели полный крах.


Другим памятным, хотя и неприятным до последней степени, событием был Кронштадтский мятеж, начавшийся, как известно, в последний день февраля и продолжавшийся почти три недели — вплоть до 18 марта.

Мятеж этот, поднятый при поддержке как внутренней, так и внешней контрреволюции, мог принести нам неисчислимые бедствия. Казалось, что гражданская война уже закончилась и наш народ может передохнуть, заняться мирным трудом, мирными делами. И вдруг — Кронштадт!

Все хорошо понимали, что если не разгромить мятежников сразу, в кратчайший срок, то им на помощь придут — успеют прийти! — внешние силы контрреволюции, и иностранная интервенция, от которой мы только что избавились, начнется снова и снова.

Вот почему я каждый день и каждый час нетерпеливо ждал известий о положении в Кронштадте. И день, когда наконец пришло сообщение о том, что мятежники полностью разгромлены и крепость Кронштадт теперь в наших руках, — день этот стал для меня подлинным праздником, одним из самых памятных дней марта двадцать первого года.

Памятность этого дня не только не померкла с течением времени, а наоборот, она сделалась для меня более яркой, более зримой.

Как известно, в подавлении Кронштадтского мятежа приняли непосредственное участие триста делегатов X съезда партии, пошедших в бой во главе с К. Е. Ворошиловым. И в числе этих делегатов (о чем я узнал много лет спустя), и рядом с ними на штурм Кронштадта шел будущий писатель и будущий мой друг Александр Александрович Фадеев, избранный на X съезд партии Читинской конференцией военных большевиков.

И теперь, когда я вспоминаю о Кронштадтском мятеже, то совершенно ясно вижу, как Александр Александрович, тогда совсем еще молодой, держа в руках винтовку с примкнутым штыком, смело идет на штурм крепости по не очень уже надежному льду Финского залива. Я вижу даже, как, тяжело раненный, он упал и как кровь его льется на слегка запорошенный снегом лед.

Это «видение» каким-то образом связывает в моем воображении и непосредственную битву за Кронштадт, и тот мартовский день в Смоленске, когда я узнал, что враг в Кронштадте разбит.

И конечно, мне всегда напоминают как о Кронштадте, так и о первых моих днях в Смоленске строки из знаменитой поэмы Э. Багрицкого «Смерть пионерки»:

Нас водила молодость

В сабельный поход,

Нас бросала молодость

На кронштадтский лед…

Третьим чрезвычайно важным событием марта двадцать первого года была отмена продразверстки и замена ее продналогом, о чем X съезд РКП (б) принял соответствующее решение. Этим было положено начало новой экономической политике.

И хотя сразу трудно было предугадать, как это будет на деле, во что это превратится на практике, все чувствовали, что в жизни нашего народа начинается новый этап, что отныне Советская Россия пойдет по новому пути своего развития…

Вот в такое сложное, «в такое трудное, ответственное время» я и переехал в Смоленск.

В этом городе, работая в газете, я прожил почти десять лет — до начала 1931 года.

Десять лет — они не прошли для меня даром. Я многое понял за эти десять лет, многому научился, многое пережил.

В Смоленске, который стал мне не только близким, но и родным городом, я научился по-настоящему понимать и ценить поэтическое слово. И не только ценить и понимать: я и сам попытался сказать в Смоленске свое первое поэтическое слово. Именно живя в Смоленске, я написал свою первую книгу стихов «Провода в соломе». И, наверно, можно считать, что она не стояла вне поэзии, как мои первоначальные, весьма несовершенные стихи. Она полноправно вошла в русскую советскую поэзию наравне с книгами других советских поэтов.

Вслед за «Проводами в соломе» я выпустил в Смоленске и другую книгу стихов — «Провинция». В этой последней впервые появились стихи, написанные с некоторой иронией, а больше того — с улыбкой, то веселой, то грустной, с шуткой, со смешинкой, с юмором…

Впоследствии я продолжал и, если так можно сказать, развивал, развивал не без успеха ту манеру поэтического письма, которая впервые обозначилась в «Провинции».

В Смоленске я встретился со многими людьми — хорошими и плохими; я был свидетелем многих событий, событий, может статься, и не очень крупных по масштабу, но все же таких, которые в моей жизни (да и не только в моей) имели большое значение.

До сих пор по целому ряду причин мне не удалось написать «автобиографических страниц» о «смоленском периоде». Тем не менее я надеюсь, что когда-нибудь напишу…

Поэтому, расставаясь со своими читателями, я не говорю им «прощайте!». Наоборот, мне хочется во всеуслышание сказать: «До свидания, дорогие товарищи и друзья! До скорой встречи!»


1967—1972

Загрузка...