ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Приемная залита солнечным светом, одна стена, сплошь стеклянная, чуть наклонена. Перед ней — цветы, вдоль остальных стен тоже цветы, посредине стол, как стеллаж в ботаническом саду, по бокам его в глазированных горшках гладиолусы. Между ними сидит секретарша — хорошо сохранившаяся седая женщина лет под пятьдесят — и вяжет. Я вхожу, она поднимает на меня глаза, откладывает в сторону вязанье, снимает очки и кладет их на него.

— Товарищ Мате? — спрашивает она елейным голосом.

«Как в санатории для нервнобольных», — мелькает у меня мысль.

— Меня вызвал товарищ управляющий, — отвечаю я. Солнечные лучи, отраженные от стекла на столе, рассыпаются по бледно-зеленой стене комнаты.

— Присядьте, пожалуйста, — указывает она на кресло. — Товарищ управляющий просил извинить его, он приедет через несколько минут. Специально звонил по этому поводу.

Лестно, думаю я и, плюхнувшись в кресло, любуюсь, как солнечные блики скользят по лепесткам цветов.

В обеденный перерыв Борош сказал, что меня вызывает управляющий. Зачем? Он и сам не знает, ему передал прораб, а тому — начальник стройки… Явиться к часу дня. Пообедав, я помылся, переоделся.

— Хотите кофе? — предлагает секретарша.

— Спасибо, не хочу.

Однако же приветливо встречают здесь подсобного рабочего.

— Вы что, не любите кофе? Или у вас повышенное давление?

— Нет, нормальное, впрочем, в последнее время мне не до него.

Женщина вздыхает. Достает кофеварку, наливает в нее воду и включает.

— Я все-таки сварю. Может быть, запах кофе раздразнит вас.

— Большое спасибо.

— Вы, кажется, инженер? — Она снова усаживается на свое место, надевает очки, щурится, глядя в мою сторону, затем снимает очки и продолжает смотреть на меня. Глаза у нее красивые, ясные, голубые, в уголках почти нет морщин.

— Откуда вы знаете? — спрашиваю я упавшим голосом. Ее очарование вмиг улетучивается, кажется, что солнечный свет и цветы тоже утрачивают свою яркость, только щебетание птиц в саду остается чистым и ясным.

— Товарищ управляющий сказал. Поэтому и вызвал вас. Разве вы не знали?

— Теперь знаю. Спасибо.

Кофе готов, я охотнее выплеснул бы его и только из приличия беру чашку. Рука моя на мгновение останавливается. «Надо бы встать и уйти». Затем все же подношу чашку ко рту. Но мозг продолжает сверлить та же мысль: «Зачем я жду этого человека? Брошу все к черту — стройку, общежитие, все…»

Сижу и смотрю на секретаршу. Она опять вяжет, время от времени поднимает глаза. Теперь она уже не кажется мне такой красивой и моложавой. Взгляд у нее, скорее, хитроватый, цветы — мишура, в комнате слишком много солнечного света, чистого воздуха.

Секретарша расспрашивает меня о семье, о доме, о работе. Поначалу я что-то хмыкаю в ответ, а потом совсем умолкаю, начинаю перелистывать проспекты, цветные фотографии сказочно прекрасных строек, словно снимали их где-нибудь в раю, ярко-красный кирпич, синие комбинезоны на рабочих, темно-коричневые леса, желтые улицы…

Приходит управляющий, полнеющий, начинающий лысеть мужчина среднего роста, лет пятидесяти. Громко здоровается, размашистым движением открывает передо мной дверь, приглашает в кабинет, усаживает, достает коньяк, садится против меня на стул, наливает, чокается о мою рюмку. Я пью, все еще не произнеся ни слова, он прищелкивает языком, улыбается.

— Ну-с, приступим к делу. — Он произносит эти слова, как картежник, делающий первый ход с козырного туза. — Мне стало известно, что вы, товарищ Мате, инженер, более того, занимали пост директора завода. Я пригласил вас затем, чтобы сделать вам выгодное предложение. Разумеется, вам сначала придется ответить на несколько вопросов, но от этого, как мне кажется, суть дела не изменится. — Он умолкает, кивает головой, ждет. Я тоже молчу. — Да? — спрашивает.

— Что да? — удивляюсь я.

— Вы инженер?

— Да.

— Инженер-механик?

— Совершенно верно.

— Были директором?

— Был или до сих пор являюсь им, еще нельзя сказать с полной уверенностью.

— Как это понимать?

— У меня что-то желания нет объяснять сейчас.

Глаза у него серые, холодные, взгляд спокойный. Он наливает, чокается, пьет, затем подает и мне. Я выпиваю. А чего отказываться!

— Вы вольны отвечать так, как считаете нужным, — соглашается он, низко опуская голову. — Это несомненно. Но и мне нужно кое-что выяснить. Это тоже вполне правомерно. Иначе я не буду знать, правильно ли поступаю, намереваясь осуществить то, что задумал. — Он опять утвердительно кивает, но на сей раз скорее самому себе. — Кофе вы уже пили?

Я тоже киваю.

— Словом, оставим предыдущий вопрос открытым и пойдем дальше. Почему вы ушли с работы?

Он так отталкивающе холоден, высокомерен и чужд мне, что у меня нет никакого желания отвечать и на этот вопрос. Я молчу. Он смотрит так, будто ему все понятно, и поспешно задает следующий вопрос:

— Хотите остаться у нас? Сейчас мы подходим к самому главному, слушайте: я предлагаю вам пост инженера-механика.

Его предложение действительно застает меня врасплох, но, быстро овладев собой, я отвечаю отрицательно.

— Нет, спасибо.

Он вскидывает руку, машет ею, дескать, не поступайте опрометчиво.

— Не торопитесь с ответом. Повремените, я знаю, это не так просто решить. То, что вы сейчас подсобный рабочий у нас, а по образованию инженер, более того, были директором завода, само по себе очень сложное дело. Вы, несомненно, получили какую-то травму, и подобное предложение неизбежно причиняет боль, ибо рана еще не зарубцевалась. Поэтому мне хотелось бы сначала обработать края раны, присыпать хлороцидом, а затем уже проникнуть глубже. Но что поделаешь, вы упрямый человек, товарищ Мате. Кстати, я не отношу это к числу недостатков. Ну-с, теперь спрашивайте вы. О чем хотите. Вас, должно быть, интересует круг обязанностей, жалованье, премии… Поверьте, я отвечу со всей искренностью, без прикрас.

Я молчу. Все кажется мне странным, нереальным. Он настолько стремительно атаковал меня, что вызвал внутренний протест, и мой отпор выглядит вполне естественным. Подумав это, я тут же усомнился. А вдруг он прав?

Управляющий снова кивает, как бы оправдывая мое молчание, и говорит:

— У нас уже довольно много машин, осенью получим еще больше, так что без инженера-механика не обойтись. Вы здесь, под руками. Поэтому я и обращаюсь прежде всего к вам. Вы и в строительном деле не новичок, не спутаете кирпич со щебенкой. Словом, подумайте, я ничего не имею против, если на это уйдет одна-две недели, впрочем… — Он гладит подбородок. — Впрочем, это неприемлемо, — возражает он самому себе. — Мне сейчас нужно знать, можно ли рассчитывать на вас. Подайте хоть надежду, обо всем остальном мы сможем договориться… Надеюсь, вы понимаете, что у нас не какое-нибудь благотворительное учреждение и задумал все это я не ради того, чтобы помочь вам. Но если наши интересы обоюдны… — Он размашисто жестикулирует, задерживает руку у самого моего носа. — Поймите, вы тоже заинтересованы в этом. И даже в большей степени, уверяю вас, чем я, вернее, представляемая мной организация. Вот почему вы должны подойти к этому делу с открытой душой.

Я продолжаю молчать. Заинтересован? Откуда ему знать, в чем я заинтересован? Это, скорее, фарс. Он наливает, движения у него резкие, коньяк проливается на полированный стол. Он быстро размазывает его, вытирает пальцы о брюки. Пьет. Я отказываюсь. Он прищелкивает языком, смотрит на меня, как на подследственного, которого только что втолкнули к нему на допрос.

— Ну-с! Значит, отказываемся говорить? — спрашивает он. — Тогда придется сказать мне. Итак, товарищ Мате, я кое-что слышал о вас. Например, то, что вы сбежали с завода потому, что там произошел несчастный случай со смертельным исходом. Верно? И считаете себя виновным. Правильно? Потому что погибший был вашим старым другом. Так? К тому же дела на заводе у вас из рук вон плохи.

— Откуда вам это известно? — резко бросаю я ему в лицо.

Он принимает мой выпад улыбаясь, как боксер — легкие удары тренера.

— Видите ли, я мог бы сейчас сделать таинственное лицо и создать у вас впечатление, что располагаю официальной и исчерпывающей информацией о вас. Но не стану этого делать. Скажу прямо: слышал здесь, на стройке. Болтают люди. Словом, этот несчастный случай действительно имел место?

— Да.

— Ну, наконец-то. Как же это случилось? Впрочем, меня это не интересует. Важнее другое: привлекут вас за него к ответственности или нет? Собственно, и это важно только с той точки зрения, потащат вас в тюрьму, после того как вы оформитесь к нам на работу, или нет.

— Уже оправдали.

— Браво! К чему же тогда вся эта комедия? Зачем вам нужно было уходить?

— Незачем.

— Ну вот! Значит, по доброй воле? Стало быть, сами себя укусили до крови?

Каждый его вопрос обрушивается на меня как удар молота, и не столько разубеждает, сколько растравляет, раздражает.

— Не кусал я себя до крови, нечего насмехаться.

— Я отнюдь не насмехаюсь, — тут же парирует он, — просто мне очень любопытно, и не потому, что это случилось с вами, мне нужно знать для самого себя, в конце концов, я ведь тоже руководитель. — Голос у него становится мягче. — Смею надеяться, мы с вами все-таки станем коллегами. Ну так как же все это произошло?

Я взволнованно, горячо рассказываю ему о несчастье, да иначе, как мне кажется, и нельзя говорить об этом. Никому еще я не рассказывал так подробно, беспощадно ни о гибели Пали, ни о том, что произошло позже: о своем визите к заместителю министра, о встрече с Сегеди в райкоме… Сейчас моими устами руководитель рассказывал руководителю.

Я умолкаю. Теперь уже сам наливаю себе и пью. Руки дрожат. От него не ускользает это.

— Несчастный вы человек, — произносит он совсем другим тоном, с расстановкой, взвешивая каждое слово, и смотрит не на меня, а на стол. — Жаль мне вас, какой же вы все-таки наивный. Это ужасно. Ужасно потому, что вы и правы, и неправы. Между прочим, не ждите, что в данном случае я могу быть судьей вам, но раз уж мы нашли с вами общий язык, позвольте высказать несколько замечаний. Во-первых, сейчас уже можно с уверенностью сказать: ничто не мешает вам стать у нас прекрасным инженером, и надеюсь, вы станете им. Учтите, все теперь зависит только от вас. Этот душевный надлом не в счет, в учетной карточке отдела кадров такой графы не существует… Словом… — Он долго качает головой. — Обо мне говорят, что как только я появился на свет, пеленая, под меня вместо талька случайно насыпали кнопок, поэтому я такой колючий по натуре. Имейте это в виду, как сейчас, так и в будущем. Одними иллюзиями жить нельзя. И кто забывает об этом, тот рано или поздно терпит фиаско. Существуют две диаметрально противоположные вещи: принципы и факты. Между ними идет непрерывная борьба. Эта схватка происходит на ковре, именуемом историей. Человек может быть судьей, тренером, массажистом, заинтересованным болельщиком, безучастным зрителем, контролером, швейцаром и бог знает кем еще, но непреложной истиной остается одно: борьба. И за кого бы мы ни болели, необходимо считаться с тем, кто одерживает верх в борьбе. К чему же тешить себя иллюзиями? Предаваться мечтам? Упускать из виду то или другое? Нельзя отрицать, что в каком-то отношении вы внутренне правы, и если говорить обобщенно, то на вашей стороне такие высокие понятия, как мораль, гуманизм, убеждения, более того, высокие общечеловеческие идеалы… — Он неожиданно смеется, затем серьезно продолжает: — Мне вспоминается один случай, я расскажу вам о нем. Мой младший сын часто хворал, мы водили его к известному врачу. Думаю, мы с женой провели в его приемной больше времени, чем в кино. Но правда, это был замечательный врач, и мы недоумевали, почему он никогда не брал платы с нас. Сначала я пытался было дать ему денег, но он гневно швырнул их мне обратно. Я подумал, что человеку со столь утонченной душой нельзя совать деньги в руку. Послал их по почте. Они вернулись. Отправил ему посылку. Вскоре после того он пригласил мою жену к себе на квартиру, вернул ей посылку и показал на целую кучу таких же, отправители которых ему были не известны и поэтому он не мог отослать их обратно. Продержит у себя месяц, а потом выбросит. С тех пор мы почитали его за святого, благодаря в душе за все, что он сделал для нашего сына. Недавно он умер от сердечного приступа. Он как раз готовился кого-то оперировать. Для врача это, пожалуй, самая лучшая смерть. Мы пошли отдать ему последний долг, почтить его память. И представьте себе, вдова вдруг горько расплакалась. У нее не хватило денег на венок. Все до последнего филлера пришлось заплатить за похороны. Я купил на свои деньги венок и попросил написать на ленте: «От скорбящей семьи». Этот человек влачил жалкое существование на тысячу восемьсот форинтов. Жена постоянно ворчала на него, мол, по отношению к себе поступай, как знаешь, но у тебя ведь есть дети, два сына. Но он оставался непреклонным, ненавидел торгашей, скряг, людей с нечистой совестью. Об этом рассказала нам вдова.

Он умолк, невнятно хмыкнул себе под нос и так же серьезно продолжал:

— Для чего я вам рассказываю это? Для аналогии. Этот наивный человек хотел в одиночестве вступить в единоборство с тем, что является недугом нашего времени или, как я уже упомянул, проявлением борьбы между принципами и фактами. Прекрасная, наивная глупость, которой он причиняет вред самому себе, своей семье, но никому не приносит пользы. Внимательно слушайте меня. Женщины, как вам известно, реально смотрят на вещи. Когда врач умер, я спросил свою жену, у кого мы будем теперь лечить нашего сына. Она ответила, мол, не беспокойся, у того же, у кого и до сих пор. Оказывается, она тайком от меня ходила с мальчиком к другому врачу, который изрядно наживался на нас. Жена рассуждала так: с дешевого мяса плохой навар, а что, если этот врач ничего не берет потому, что мало смыслит в своем деле. Она бы совсем перестала ходить к нему, но боялась, как бы я не узнал об этом. Видите, где собака зарыта. Вы что, воображаете кого-нибудь удивить своим поступком, обратить на себя внимание? Поверьте, никого не волнуют ваши душевные переживания. Это ваше личное дело. Тот наивный врач не снискал себе почета в обществе, наоборот, коллеги называли его позером, отвернулись от него. Большинство неизбежно объединяется против меньшинства. Не забывайте, самый опасный противник всегда тот, кто лучше нас. Подлец не противник, он всего-навсего чучело-силомер, даже желательно, чтобы он встречался на нашем пути. Но такой? Против такого надо объединиться, чтобы столкнуть его в общее русло. — Он смотрит мне в глаза, во взгляде его сквозит насмешка. — Скажите, неужели вы воображаете, что вам поставят памятник на заводском дворе? Мраморный бюст с гордо, — он показывает, позируя, — поднятой головой? Чтобы совсем разочаровать вас, могу привести еще несколько примеров. Но как только выйдете отсюда, сразу же забудьте о них. С помощью нашего управления высокопоставленный профсоюзный руководитель строил себе на Розовом холме шестикомнатную двухэтажную виллу. Конечно, за свой счет. Смету составили чуть ли не на восемьсот тысяч форинтов. Недавно мы строили виллу для одного государственного деятеля. Стоила она полтора миллиона, причем денежки платило государство. И чтобы вы не подумали, что это единичные случаи, скажу, что за три года моей работы здесь мы построили частные виллы для семидесяти высокопоставленных лиц. Понимаете теперь? Некоторые из них, конечно, могли накопить эти несколько сот тысяч, откладывая из своего жалованья. А кое-кто выстроился на «левые», чаще всего получая подешевле от государства строительный материал. Подписывали друг другу разрешения. — Он вскакивает. Ирония, цинизм так и прут из него, он хватает меня за лацкан пиджака и бросает прямо в лицо: — Вы наивный, глупый, несчастный человек, думаете, что одной порядочностью можете остановить этот поток.

Я закрываю глаза, на мою голову обрушивается кирпич, цемент с моего балатонского домика.

Управляющий резко отворачивается, торопливо подходит к окну, переплетает за спиной пальцы рук. После долгой паузы произносит очень спокойным тоном:

— Возвращайтесь на завод и плывите по течению. Это самое умное, что вы можете сделать. А если станет тошно, запритесь в уборной и суньте три пальца в рот. Субъективно я понимаю вас, но объективно — нет. Кому какая польза от того, что вместо одной жертвы станет две?

2

Я отсчитываю шаги по ференцварошским тротуарам, асфальтированным и вымощенным плитами. Отсчет веду по-венгерски, по-немецки, по-английски до тысячи. С нетерпением жду, когда дойдет очередь считать на английском языке, на нем я еще не могу считать механически, приходится сосредоточиваться, и в это время уже не думаю ни о чем другом. К вечеру выхожу на набережную Дуная, ноги подкашиваются, обессиленный, опускаюсь на ступеньки. Напротив уже зажглись фонари, гордо возвышается гостиница «Геллерт», рядом с ней громоздятся мрачные здания квартала Политехнического института.

Мы с Гизи часто любовались открывающейся отсюда панорамой, здесь назначали первое свидание, здесь я зубрил, готовясь к первому семинару, здесь загорал потом, довольный или расстроенный, здесь готовился к последнему экзамену… А теперь к чему готовлюсь? К тому, чтобы убежать от всего. Обратно на завод не пойду, я недостаточно сильный для этого и не настолько слабый. Я слеп и глух, беспомощный бродяга. Упал и не могу встать на ноги. Смотрю, как передо мной катит свои воды странница река, лижет берег. А вместо нее вижу Кёрёш, спускающийся к самой воде сад, примыкающий к дому парк, усаженный кустами, огородные грядки, Гизиного деда. Он курит трубку, ворчит, косо посматривает на шелковицу, костит город. «Здесь бы вы могли спокойно жить, пока не надоест», — говорит он.

Я вскакиваю со ступенек, охваченный какой-то смутной тревогой, нетерпением. Бежать! Бежать без оглядки, спасаться, не медля ни минуты… Стряхиваю с себя холодное прикосновение камня и направляюсь домой, в сторону нашей квартиры. Трамвай мчится, скрежещет тормозами, дребезжит, трезвонит, выбрасывает меня в темноту. Я стою около районного парка, передо мной освещенные коробки домов.

Застану ли я Гизи дома?

(Эта дорога ведет к нашему дому.)

Что она скажет о моем намерении?

(Это школа, ее надо обогнуть.)

Сможем ли мы начать все сначала?

(Скамеечка, площадка, качели.)

Теперь мы должны будем начать все сначала, вырвав из сердца прошлое и самих себя из его пут.

(Вон уже наш дом.)

Нечего мечтать о высоких материях, будем довольствоваться земными радостями.

(Здесь надо перейти на противоположную сторону.)

Приходится считаться с фактами.

— Товарищ директор!

Внезапно, словно аркан, наброшенный из-за угла, чей-то голос заставляет меня застыть на месте. Не может быть, наверно, мне померещилось.

— Товарищ директор! — как цепкие руки, тянутся ко мне из темноты эти слова.

Я резко поворачиваюсь и бегу. Желание спастись овладевает всем моим существом, как безумный мчусь через площадь, по цветочным клумбам, газонам. Стряхнуть с себя этот аркан, высвободиться…

— Товарищ Мате, подождите! — недоумевая, кричит кто-то позади, шумно и тяжело дыша.

— Нет! — громко отвечаю я, но спотыкаюсь и падаю, прямо в траву…

Шаги умолкают, и я совсем рядом слышу прерывистое дыхание.

— Товарищ Мате…

Это голос Кёвари, я узнаю его. Хочется провалиться сквозь землю, и я изо всех сил прижимаюсь к ней. Веду себя как мальчишка. Так продолжается несколько минут. Наконец здравый смысл берет верх. Я медленно поднимаюсь, вытираю руки, здороваюсь.

— Добрый вечер, товарищ Кёвари.

Он ловит мою руку, пожимает ее, некоторое время пристально вглядывается, затем вдруг обнимает меня. Лицо мое все еще горит от стыда. Приходится лавировать, искать выход из положения.

— С чего это вы расчувствовались, что за сентиментальности! — пытаюсь я перейти на повелительный тон.

Он разжимает объятия. Лицо его остается в тени. Беру его под руку и вывожу на свет.

— Ну-ка, дайте поглядеть на вас! Бегать, как вижу, вы умеете. Не очень задыхаетесь?

Скулить хочется, а я громко смеюсь. Тащу его дальше, прямо через клумбу. Мы садимся на скамейку.

— Ну, рассказывайте, как ваши дела? Ах да, мы же перешли на «ты». Как ты очутился здесь?

Он совсем смущен, что-то лепечет. Вначале я плохо понимаю, потом постепенно выясняется, что он хочет сказать мне. Уже третий день, как он поджидает меня здесь. Приходил на завод, как мы договорились на лодочной станции, и с тех пор разыскивает всюду. Ездил на Балатон, разговаривал с Гизи…

— И безуспешно? — поддеваю я его, а в душе все еще не могу оправиться от стыда и страха. Но тут я перегибаю палку, ибо он, обозлившись, переходит в наступление.

— К чему этот тон, товарищ Мате! Он не подобает тебе и не соответствует твоему нынешнему положению. Мне нужно поговорить с тобой, причем очень серьезно.

— Ну что ж, пожалуйста! — сдаюсь я.

3

Кёвари говорит долго, обстоятельно. На заводе он узнал об истории с Гергеем — я ему вскользь сказал о ней ночью, на берегу Дуная, но тогда до него не дошло, — о том, что я сам хотел подняться на кран, но Гергей опередил меня. Слышал о суде, о моем оправдании, наконец, исчезновении…

— Я понимаю, что все не так просто, — говорит он тихо. Голос его мягко стелется по безмолвному темному парку. — И… кое о чем я умолчал… Я был у жены Гергея.

Пауза длится бесконечно долго. Освещенные глазницы окон коробок-домов гаснут одна за другой.

— Ну и что же? — еле шевеля губами, произношу я.

— Мне все известно.

— Что «все»?

— Не заставляй рассказывать о том, о чем сам знаешь не хуже меня.

— Ладно, не буду. Я не заставлял тебя и выслеживать меня. Скажи, чего ты, собственно, добиваешься? Только покороче, мне некогда.

Я лгу, у меня не времени, а терпения нет. Надо уйти, оставить его здесь, меня не интересует его болтовня, сует нос в чужие дела, в мою личную жизнь… Значит, Гизи ждет, надеется, что я приду. Меня охватывает радостное волнение, хочется встать, бежать домой… Войду в переднюю, позову, она выйдет, ни о чем не станет спрашивать, я тоже не буду. Пойду в ванную, вымою руки, напущу теплой воды в ванну, разденусь, выкупаюсь, Гизи принесет мне пижаму, сяду в кресло, передо мной появится чашка кофе, просмотрю непрочитанные газеты, письма, как будто только что вернулся из сольнокского филиала… Затем я скажу Гизи: «Дорогая, не пора ли нам навестить твоих стариков. Хорошо бы съездить к ним. Знаешь, я думал… может, нам и в самом деле переехать туда, если ты не возражаешь…» А вместо этого я продолжаю сидеть, дожидаюсь чего-то, слушаю этого юношу, словно под гипнозом, а он готов еще глубже запустить лапы в мою душу. Зачем это ему?

— Помнишь, — слышу я голос Кёвари, — в кабине на лодочной станции я сказал, что ты служишь примером для нас…

— Потому что умею ловко лавировать, — иронизирую я.

— Да, я объяснил тогда именно этим, — подтверждает он. — Но с тех пор у меня на многое открылись глаза, многое изменилось. Мы были глупыми, не раскусили тебя. Вернее, я ошибся в тебе, переоценил. Думал, ты действительно не промах, и с тобой стоит дружить. Собственно говоря, хорошие отношения со своим директором никогда не повредят. А ты благоволишь ко мне, полагал я, потому что нуждаешься в поддержке молодежи. Один начальник делает ставку на пожилых, другой — на молодых. Нынче модно заигрывать с молодежью. Так я считал. Уж если быть до конца откровенным, то нужно признаться, что я немного разочаровался в тебе. Издали ты казался мне солидным, всесильным авторитетом. Когда же я познакомился с тобой поближе, побеседовал, вижу ты и позер немного, и хвастун, и даже смешон.

— Словом, ты лгал, когда говорил, что берешь с меня пример? — Я чувствую, как у меня все кипит внутри. Надо уходить, бежать отсюда. — Тебе импонировали мой солидный возраст, машина, участок на берегу Балатона и еще бог знает что. Значит, ты обманывал своего директора? — Я смеюсь. — Теперь я знаю, что последует. Ты перевернешь все шиворот-навыворот. Прибегнешь к самобичеванию, чтобы предстать в другом обличье. Мол, твое мнение обо мне настолько изменилось, что теперь ты уже искренне уважаешь и ценишь меня… — Я произношу это грубо, повышенным тоном, бросаю, швыряю в него слова.

— Нет, нет, нет! Ты извращаешь смысл моих слов! — протестует Кёвари.

И этим он еще больше бесит меня.

— Обрушил бы все ракеты в одну точку с риском для собственной жизни, — безжалостно бичую я его. — Или прыгнул с моста, чтобы доказать свою готовность к самопожертвованию? Неужто и этот камуфляж все для того же: не клюнет ли директор? Что тебе надо? Не думаешь ли ты, что меня может интересовать твое вранье? Не лучше ли нам расстаться и идти каждому своим путем? — Тут я уже кричу: — Пошел ты к черту! Слышишь?

Я хочу встать, он хватает меня за руки и, боясь, что я уйду, удерживает силой.

— Нет, нет, дядя Яни, не надо так, погоди! — умоляет он. — Я по глупости наболтал всякой ерунды, такая уж у меня натура. Мне нужно сказать тебе кое-что важное, сообщить, что…

С быстротой молнии проносятся мысли: может быть, Гизи, Эржи, Йолан, министерство, хорошее, плохое, разрыв, мольба, прощение, зов, проклятия, радость…

— Между прочим, некоторые из наших тогда в кабине… — торопливо, глотая слова, продолжает он. Я сразу же перестаю строить догадки, и вместе с растущим недоумением сосредоточиваю внимание на одном пункте. — Знаешь, я кое с кем из своих друзей обсуждал все это… и мы пришли к выводу…

— Любопытно! К какому же? — Я не скрываю своего нетерпения.

Он бьет кулаком по спинке скамейки.

— До чего же глупо я все объясняю, — досадует он. — Тебе следовало бы самому прийти и поговорить с нами… — Он явно волнуется. — Мы до ночи спорили о тебе, об истории с Гергеем, обо всем, что происходит на заводе, о давнем прошлом и… и высказывали предположения о твоих переживаниях, раздумьях… о причинах, заставивших тебя скрываться… Не улыбайся, сейчас я говорю истинную правду. Мы считаем тебя теперь не только примером, но и нашей надеждой. Тебе плевать на положение в обществе, на высокий пост, на преуспеяние, тебя не интересует личная выгода, погоня за деньгами… — Он снова берет меня за руку и с мольбой в голосе спрашивает: — Так ведь? А?

— Нет, не так, — сухо отвечаю я.

— Лжешь! Не может быть! — кричит он, выходя за рамки приличия.

— Замолчи! Ты, видимо, забыл, что я гораздо старше тебя.

— Ты прав. Если мы заблуждаемся, то нам ничего другого и не остается, как уважать твой возраст, — грубо отвечает он.

— Ну это уже слишком! Убирайся!

— Ты не можешь запретить мне сидеть на скамейке.

Я встаю. Он тут же вскакивает и преграждает мне дорогу. Голос его опять испуганный и умоляющий.

— Нет, не поступай так со мной. Или по крайней мере помоги разобраться во всей этой сумасшедшей кутерьме, я ничего не понимаю.

— Какое мне дело, понимаешь ты или нет?

— Ага! — восклицает он. — Вот, значит, как. Тебе ни до кого нет дела. Теперь я начинаю кое-что понимать.

Я разражаюсь злым, саркастическим смехом.

— Понимать? Что ты способен понимать, кроме того, чтобы отсчитывать, сколько осталось до смерти или до ухода на пенсию того или иного, чье место на заводе ты метишь занять? Деньги, прибавка в зарплате, одним словом шкурничество — вот цель твоей жизни. Разве тебя интересует что-нибудь еще на заводе? Этим ограничивается круг твоих интересов в жизни! Думаешь, я забыл твои слова? Они до сих пор звучат у меня в ушах, ей-богу, и сейчас в голове звон стоит от них.

Я резко поворачиваюсь и направляюсь к нашему дому. Он следует за мной по пятам и бубнит в затылок:

— Если бы ты выслушал меня, черт возьми! Если бы не перебивал на каждом слове, то, возможно, понял бы. Но ты ведешь себя так, словно все еще директор… только с собой и считаешься, слушать никого не хочешь, лишь собственный голос способен повергнуть тебя в волнение или умиление.

Я резко останавливаюсь и кричу ему:

— Что ты сказал?

Он чувствует, что задел меня за живое.

— Сам себе дифирамбы поешь, — говорит он, теперь уже без промаха попадая в цель. — Слышишь только то, что исходит из твоих уст, подмечаешь только то, что тебе выгодно, из всего сказанного мной запомнил только то, что можно использовать против меня. Вот весь ты тут…

— Словно я все еще директор? — резко перебиваю я его.

— Да. Ты не ошибся. Или у тебя другое мнение? Разве не так? Ты даже не хочешь потрудиться выслушать меня до конца, не говоря уже о том, чтобы постичь смысл моих слов, помочь мне излить все, что у меня на душе…

— За кого ты меня принимаешь? Что я, нянька тебе или психиатр?

— Вот видишь, ты взял именно тот тон, о котором я только что говорил. Ну что ж, продолжай в том же духе. — Он замедляет шаги, отстает от меня. Я иду дальше, дохожу до угла нашего дома, отсюда видны окна моего кабинета и Гизиной комнаты. Смотрю вверх. В обоих темно. Поворачиваю назад. Кёвари продолжает стоять в темноте.

Медленно возвращаюсь к нему.

— Видишь ли, — говорю я и кладу на плечо ему руку. — Я погорячился, да и ты тоже. Давай потолкуем спокойно. Хотя заранее можно сказать, что из нашего разговора ничего путного не выйдет. Ну, выкладывай все, что у тебя на душе. Я не стану перебивать, постараюсь понять тебя.

Я направляюсь к Юллёйскому шоссе. Кёвари идет следом за мной.

— К себе не подымешься? — спрашивает он.

— Нет.

— Почему?

— Не будем об этом! Говори, а то передумаю, не стану слушать.

— Почему ты не идешь домой?

— Это еще что такое? — взрываюсь я. — Опять за свое? — Я стараюсь сдержаться, чтоб не нагрубить ему.

— Убедительно прошу тебя ответить на мой вопрос.

Он говорит таким серьезным тоном, что я невольно улыбаюсь.

— Пойми же, глупец ты этакий, я не иду домой лишь потому, что у меня нет ключа. Забыл его в сумке в рабочем общежитии.

— В общежитии?

— Вот теперь тебе и это известно, но полагаю, ты не придашь этому большого значения. Хочешь услышать еще какую-нибудь пикантную подробность обо мне, прежде чем соизволишь приступить к своему рассказу?

— Мне бы очень хотелось, чтобы ты вернулся на завод.

Он берет меня за руку, останавливается, мы смотрим друг другу в глаза. Стоим у стены прачечной, за ней сушилка. Оттуда доносится запах хлорки. Я прислоняюсь спиной к стене дома.

— Ну, что ты еще скажешь?

— Ты должен вернуться на завод, — убежденно говорит он. — Тебе нельзя бросить его и вот так, ни с того ни с сего уйти.

— Как это «ни с того ни с сего»?

— Так, как ты собираешься это сделать.

— И вообще, откуда ты взял, что я собираюсь уйти?

— Значит, правду говорят?

— Что говорят? И кто?

— На заводе все шушукаются об этом. Говорят, что ты испугался ответственности. Что, пожалуй, ты правильно сделал, не став дожидаться, пока тебя снимут. Ты допустил много промахов и ошибок. За два года завалил работу, не смог ужиться с техническим руководством, допускал самоуправство, наконец, гибель Гергея…

— Кто это наплел тебе? — резко обрываю я его. — Назови хоть одно имя!

— Чтобы ты отомстил ему?

— Это не твое дело.

— Зато мое дело — сказать тебе имя или умолчать.

— Холба?

— Он до небес превозносит тебя, всех уверяет, что травма твоя заживет.

Я отчетливо представляю себе Холбу, слышу его слова, каким тоном он их говорит. Перед словом «травма» делает многозначительную паузу, будто задумывается, затем произносит его с особым нажимом. Меня охватывает чувство отвращения, и я снова ощущаю спазмы в желудке…

— И конечно, его прочат на мое место. Верно?

— Большинство придерживается именно такого мнения.

— Меня это совершенно не интересует! — выкрикиваю я и ускоряю шаг. До этого места мы с Гизи проводили Холбу с женой, когда они возвращались домой после «крещения» автомашины. — И слышать не хочу… — негодую я, — о заводе и обо всем, что делается там…

Кёвари ни на шаг не отстает от меня.

— Вернись на завод, товарищ Мате, — бубнит он. — Тебе нельзя бросить нас на произвол судьбы. И с самим собой ты тоже не вправе поступать так.

Я останавливаюсь и круто поворачиваюсь к нему, словно собираюсь ударить.

— Как это я не вправе поступать?

— Самоустраняться. Губить себя.

— Во-первых, — возражаю я, — еще не известно, устраняюсь ли я. Ведь так? Во-вторых, что, если это не пагубно, а, наоборот, полезно для меня? Буду жить там, где мне удобнее, работать там, где хочу. Верно? Конституция гарантирует мне такое право. Что ты на это скажешь?

— То, что я разуверился бы во всем.

Я смеюсь.

— Убедительный аргумент. Значит, чтобы ты не разуверился, мне надлежит поступать в соответствии с твоими замыслами, обеспечивать твое будущее, протежировать тебя. Так, что ли? Благодарю покорно. Что ты еще можешь добавить к той соблазнительной перспективе, которая ждет меня?

— Ты поддерживай нас, а мы поддержим тебя. Возвратись на завод ради того, что вынуждает тебя покинуть его. Возможно, это звучит абсурдно, так как я опять неточно выражаюсь, но главное все-таки в этом. Так велели передать тебе и все остальные.

— Но ведь ты же знаешь меня, глупец. Только что перечислял мои недостатки: я и карьерист, и самодур, мотаю себе на ус только то, что мне выгодно, по собственному произволу извращаю смысл слов. На что же ты надеешься?

— Ты не только такой, но и другой. Мне бы хотелось, чтобы тот, другой…

— А если первый?

— Мы бы общими усилиями боролись против примиренчества. Против трусости в самих себе и в других. За идейную чистоту, честность, принципиальность, коллективизм…

— Что за банальности. В каких скрижалях ты вычитал их?

— Вместе с тобой мы нашли бы и прямые пути…

— А если бы на том пути тебя осыпали бранью? Принуждали к сделке с совестью? Сломали тебе хребет?

— Я бы не дал сломать.

— Ты наивный, впрочем, тебе это идет. Но что бы ты противопоставил?

— Вот для чего нам и нужен твой опыт.

— У меня слишком мало такого опыта.

— Во всяком случае, больше, чем у нас. Но пойми, иначе жить нельзя! Все теряет смысл, если человек копается в себе, старается найти одну грязь, не замечая ничего чистого, настоящего. Разве можно вступать с этим в жизнь? Да еще у нас! В наши дни!

Мне смешно, но смех получается горьким, ибо, право же, смеюсь я над самим собой. Вспоминаю себя в двадцать с лишним лет. И вдруг к горлу подступает ком: я вижу Пали Гергея.

— Ах ты глупыш, дурачок, — произношу с горечью и сожалением, — неужели, по-твоему, одной веры, энтузиазма достаточно в такой борьбе?

— Я на все согласен, кроме трусливого примиренчества.

— А если против тебя ополчатся и, вместо того чтобы подниматься в гору, ты сползешь вниз?

— Буду бороться.

— А если тебя заклеймят глупцом? Человеком, не смыслящим в своем деле? И все из одной только зависти?

— Тогда я докажу обратное.

— А если у тебя не будет денег даже на пачку сигарет?

— Поверь мне, дядя Яни, что это еще больше воодушевит меня!

— Надолго ли хватит твоей воодушевленности? Могу сказать: пока не получишь несколько весьма ощутимых пинков и моральных пощечин, пока не лишишься друзей, знакомых, уважения… когда увидишь, что другие обманом, подлостью, нахальством добиваются большего почета, живут лучше, обогащаются, преуспевают, здравствуют, довольны своей судьбой… А честный, порядочный человек увязает в трясине, погружается в нее все глубже, его сердце и мозг обволакивает ил. И конец. В иле начинают заводиться болотные черви…

— Какой ужас! Перестань! — в отчаянии выкрикивает он.

— Вот видишь, ты уже струсил.

Он хватает меня за руку.

— Нет, дядя Яни. Мне просто противно. Я не боюсь. Дай мне возможность доказать это. Вместе с тобой. Понимаешь? Очистим мозг и сердце от ила, истребим червей. Вернись, не оставляй нас одних.

— И без меня вы не останетесь одни. Не говори глупостей. А если так случится, мне очень жаль вас.

— Приходи завтра в кабину. Ладно? Или в субботу. Мы все там соберемся.

— Не приду. Предоставь мне идти своим путем.

Я вырываю свою руку, шагаю по освещенной неоновым светом улице в ту сторону, откуда доносится шум мотора автобуса. Кёвари не отстает от меня.

— Так что же мне сказать остальным?

— Ничего. Постарайтесь обойтись без меня.

Он внезапно останавливается. Я ускоряю шаг — спешу на автобус.

Кёвари что-то кричит мне вдогонку, но я уже ничего не слышу…

4

В комнате общежития темно. Окно открыто, тем не менее в нос мне ударяет запах винного перегара. Койки Тилла и Бороша пусты, Силади спит, повернувшись к стене. Не зажигая света, я расстилаю одеяло, нащупываю подушку. Затем открываю шкаф, достаю свою сумку и принимаюсь укладывать вещи.

Силади шевелится, кряхтит, кашляет, поворачивается на другой бок.

— Это ты, Апостол?

— Спи, не разгуливайся, — говорю я шепотом.

— Барон пришел?

— Нет.

— А Борош?

— Тоже.

— Так чего же ты шепчешь?

Он садится, свешивает с койки ноги, сутулится, протирает глаза.

— Да спи же ты, — уговариваю я его. — Я не буду мешать.

— Который час?

— Одиннадцатый.

— Что ты делаешь?

— Ничего. Спи.

— Зачем укладываешь вещи?

— Просто так.

— Борош был прав, когда назвал тебя спесивой обезьяной. Чего ты нос задираешь?

— Ладно, согласен, прав так прав.

— Он говорил, что ты и Барон пришли сюда, чтобы подчеркнуть свое презрение к нам.

— Ты пьян?

— Не твое дело!

— Ты в десять раз спесивее.

— Принеси мне ведро. Вот тогда поверю, что ты не спесивый.

— Что?

— Прошу прощения, товарищ директор. Обойдусь и без него. А ежели приспичит, успею добежать до уборной.

— И не стыдно тебе?

— Ну как же, товарищ директор, конечно, стыдно. Ты точь-в-точь как мой бывший хозяин. Тот тоже был запанибрата с нами, а когда он перестал нуждаться в нас, то дал нам пинка под зад. Вы с Бароном и он одним миром мазаны.

— Вино тебя разума лишило.

— Кого что. Барона — реабилитация, Бороша — потаскушка, а тебя — наклонная плоскость, по которой ты катишься вниз на ягодицах. — Он хохочет. — Сейчас они, скорей всего, наступают. Не знаю только точно, кто на кого: Борош ли на Барона или Барон на девушку.

— Ты не видел ключей?

— Ну как же, видел.

— Где?

— У коменданта на столе.

— Мои?

— Нет, от дверей общежития.

— Иди ты к черту.

— Пошел бы, да боюсь упасть. Мне, старик, хмель сначала ударяет в ноги, а уж потом в голову.

Во мне все кипит, я продолжаю искать ключи. Зажигаю свет. Силади прикрывает глаза ладонью. На койке Тилла валяется распечатанный конверт. Беру его в руки, сверху гриф министерства и министерский штамп. Письма в нем нет.

Силади снова ложится, отворачивается к стене.

— Выключи свет, старина, — просит он. — Если загажу блевотиной стену, ты будешь отвечать.

— Давай помогу тебе выйти, а?

— Лучше дай выпить чего-нибудь покрепче. Есть у тебя?

— Нет.

— Жаль. Завтра Барону опять раскошеливаться. Он уже говорил тебе?

— О чем?

— О прощальном ужине. Его снова возводят в директора. Говорил, ох и мину же ты скорчишь, когда узнаешь.

Сумка уложена, только ключей не хватает. Уйти? Пусть остаются здесь? Подожду Гизи на лестнице. А вдруг она ночует у матери? Может, не придет домой еще несколько дней? Надо найти проклятые ключи.

Я снова торопливо обшариваю все кругом.

— Министр лично написал ему, — шумно выдыхает Силади. — В письме так и сказано: товарищу Михаю Тиллу. Барон прочитал про себя, потом взобрался на стул и читал вслух. А Борош тем временем ликовал от счастья. И только тогда осекся, когда Барон сказал, что сегодня вечером выиграет пари.

Как ни пытаюсь не слушать, не думать ни о чем, не придавать значения услышанному, все-таки вижу Тилла. Вот он важно шествует по заводскому двору, входит в директорский кабинет, садится в кресло. Нервная дрожь пробегает у меня по телу, я задыхаюсь от ненависти, все нутро переворачивается. Сейчас меня стошнит вместо Силади. Вспоминается Кёвари — а, по правде говоря, он и не выходил у меня из головы, — слышу его голос, злобное ожесточение, когда я прогнал его.

— Хватит болтать! — кричу я. — Знать ничего не хочу ни о Тилле, ни о Бороше, ни о чем…

— Знать не хочешь? Но ведь он же твой друг! А что ты скажешь, если сюда внесут сейчас мертвого Барона? Длинный отточенный кинжал поразил парня в самое сердце. Клянусь богом, что это будет не кинжал, а нож Бороша. — Он встает, кряхтит, закуривает, дымит. — Вот так зажал в руке, — показывает, — и кинулся за ним. Только не знаю, догнал ли? Уж и убивался он тут, плакал, как дитя малое.

— Из-за чего это? Они поскандалили, что ли?

— Ты разве не заметил, ведь этот остолоп Борош не на шутку втюрился в ту потаскушку? Не отходил от нее ни на шаг, как только ни уговаривал, даже жениться обещал. На полном серьезе задумал, осел.

— И что же?

— Потуши свет.

Гашу.

— Ну?

Силади снова садится на край койки, встает, поддергивает подштанники, подходит к окну, забирается на подоконник, свешивает ноги наружу.

— Упадешь, дурень, — предупреждаю я его.

— Отсюда видно, если кто-нибудь из них появится. Не терпится узнать побыстрее, что там у них. Если Борош догнал его, тогда Барон уже в больнице лежит, а Борош заполняет анкету в полиции. А если не догнал, то Барон как раз сейчас девушку обрабатывает. Взгляни на часы, можешь проверить потом: все происходит именно так, как я говорю. — Он болтает ногами, сидя на подоконнике, шумно выпускает дым в темноту. — Заманит желторотого птенца к своему дружку, у которого папаша художник, что ли, наговорит с три короба: мол, ты такая красавица, что тебя грешно не нарисовать. Глупышка, конечно, клюнет и пойдет с ним. Борош поначалу не сдавался, ну и что, мол, с того, что пойдет? Это, дескать ни о чем еще не говорит! И только тогда завертелся волчком, когда Барон проговорился, как они в студенческие годы, когда учились в институте, заманивали туда девушек, приходили всей компанией, и каждый из них бедняжку, понимаешь?.. Ни одной не удалось убежать, и ни одна не осмелилась после этого пожаловаться. Один из приятелей — правда, он не знал об этом — даже женился на такой девушке, хотя его и предупреждали.

— Что-о-о? — взревел я диким голосом.

— Чего глотку дерешь, я чуть не упал из-за тебя. С той поры, как увидел нож в руке Бороша, я стал пугливым. Такой нож, старик, наверно, носил Гулливер в стране лилипутов.

— Кто женился? — кричу я вне себя.

— Ты что, взбесился, что ли, сколько раз нужно тебе повторять, — обижается он.

Я пулей вылетаю в дверь, с такой силой рванув ее, что она чудом не слетела с петель.

5

Да, вот он, этот дом, три ступеньки, слева площадка, лифт… Запыхавшись, читаю на дощечке фамилии: «Скульптор Адам Деги».

Мчусь по лестнице, перепрыгиваю через три ступеньки, выскакиваю на площадку второго этажа, затем на третий…

По мощеному двору гулко стучат шаги, знакомые шаги. Перегнувшись, смотрю вниз — плечи, голова Тилла, засунутые в карманы руки, походка вразвалку.

Как ужаленный кидаюсь вниз. Догоняю его уже за воротами. У меня перехватывает дыхание, вместо крика с трудом вырывается хрип:

— Где девушка?

Он вздрагивает, словно у него над самым ухом выстрелили из ружья, поворачивается ко мне. Некоторое время непонимающе таращит на меня глаза, затем улыбается.

— Это ты, Яни? Каким ветром тебя сюда занесло? Откуда ты знаешь?

Руки он по-прежнему держит в карманах. Во всей его фигуре, развязной позе сквозит сознание собственного превосходства, надменность, самоуверенность, самодовольство. Не в силах сдерживать себя, я хватаю его за пиджак, притягиваю к себе и кричу прямо в рожу ему:

— Что ты сделал с девушкой? Мразь!

Помрачнев, он молча берет меня за руку и пытается высвободить пиджак. Но я сильнее сжимаю руку. Тогда он, обозлившись, толкает меня.

— Ах ты подлец, ну погоди же… — рычу я.

Он бьет меня по руке. Удар сильный. Пальцы мои разжимаются.

— Ты чего пристаешь, скотина? — огрызается он. — Зависть замучила? Ступай, и на твою долю хватит.

Кулаком бью его по лицу. Голова Тилла откидывается назад, наношу второй удар, еще сильнее. Что-то трещит или рвется… Во мне тоже обрывается что-то, отказывают все тормозные центры. Безудержное неистовство сметает все преграды, и я набрасываюсь, колочу куда попало…

Ощущаю удар где-то в области живота.

Падаю навзничь.

Слышу скрип тормозов, чей-то визг…

6

Я просыпаюсь. В комнате полумрак. Возле меня кто-то стоит.

— Это ты, Пали? — Мне никто не отвечает. — Пали? — спрашиваю громче.

Открывается дверь. Семеня, входит тетушка Йолан; она чуть горбится, на лице деланная улыбка, как в тот раз, в кинотеатре, когда она спешила убрать мусор. Здоровается за руку с Пали, они о чем-то говорят, но голосов их я не слышу.

— Тетушка Йолан! — зову я.

Никакого ответа. Они даже не обращают внимания, словно меня нет здесь. Их трое. Или больше? Напрягаю зрение, все отчетливее вижу знакомое лицо — это Кёвари, он сидит у стола вместе с Аранкой, держит ее за руку и что-то доказывает. Рядом с Пали — Сегеди, Эржи, Гизи.

— Гизи!

Койка моя рванулась, стремительно катится назад, в какую-то бесконечно длинную трубу, комната становится все меньше и у́же, превращается в крошечный, чуть заметный квадратик, затем и он исчезает, как свет на экране телевизора.

— Пустите! — кричу я.

Экран снова освещен, все смотрят на меня, машут руками, улыбаются. Пали что-то кричит и вдруг кувыркается, все смеются. Йолан тоже. И Аранка. Она что-то говорит мне, остальные тоже говорят…

Неужели я оглох? Хватаюсь за голову… она забинтована. Рывком срываю повязку и кричу:

— Не слышу!

Зажигается свет, надо мной склоняется белое лицо.

— Слава богу, очнулся, — говорит женщина в белом халате. — Успокойтесь, больной.

Торопливо входит молодой врач, приближается к моей койке.

— Ну, пришли в себя? — ласково спрашивает он, нащупывая мой пульс — Сестрица, попрошу вас связать ему руки.

— Нет! — кричу я.

— Спокойно, спокойно, — повторяет он и проводит рукой по моему лицу. — Радуйтесь тому, что остались в живых.

— А где остальные? Впустите их!

— Кого?

— Всех, кто был здесь.

— Ах, вот оно что! — многозначительно произносит он и смотрит на сестру. — Знаете, сколько дней вы лежите без сознания? Вам еще повезло — могло быть хуже, и тогда не отделались бы одним сотрясением мозга. В следующий раз бросайтесь не под такси, а под автобус, вернее будет.

— О чем вы? — спрашиваю я.

— К вам придут, чтобы составить протокол.

— Но я вовсе не хотел покончить жизнь самоубийством!

— Ладно, ладно, вот вы им и расскажете это.

Он деловито диктует все необходимые данные: пульс, кровяное давление… температура… состояние крайне беспокойное…

— Жене сообщили? — спрашиваю я чуть слышно.

— Она, бедняжка, уже прибегала сюда. Намучилась же она с вами!

— А на завод?

— Целая делегация приходила.

— Скажите, доктор, когда я смогу вернуться на завод?

— Для этого нужно иметь и ноги и голову целыми. Ноги у вас будут в порядке скоро, а вот голова… Значит, вы не из-за неполадок на заводе?

— Я же вам сказал, что не собирался покончить жизнь самоубийством. Впрочем, это легко установить… Что сказал…

— Шофер? — спрашивает сестра. — Говорит, что вы выскочили из темноты.

— А другие?

— Ему повезло: на месте происшествия не оказалось ни одного свидетеля, поэтому может утверждать все что угодно.

— Какой сегодня день, сестрица?

— Среда.

— Скажите, к субботе я поправлюсь?

— Не надо считать дни. Закройте глаза и усните.

— Долго вы намерены держать меня здесь? — спрашиваю я громко, раздраженно.

Врач резко обрывает меня.

— Чем спокойнее будете вести себя, тем быстрее! — И, обращаясь уже к сестре, говорит: — По-прежнему затемнение и снотворное.

Загрузка...