ГЛАВА ПЯТАЯ

1

— «Так как боялась, что не хватит сил…» — еще раз читает Кёвари и задумывается. — Строка из какого-то стихотворения?

— Нет. Скорее признание. Или послание. Возможно, предупреждение. Давно это было, вам, пожалуй, и не понять…

Мы выходим на темную террасу, я удобно разваливаюсь в плетеном кресле. Наливаем, пьем. Пиво действительно холодное, приятно освежает.

— Последний раз на заводе вы были, когда приносили мне зачетку? — спрашиваю я.

— Нет. Примерно полгода назад я заходил к товарищу Гергею. Как изволите знать, в нынешнем году кончаю…

— Черт возьми! Не повторяйте вы свое «изволите». Я готов от него на стенку лезть. — Меня самого поражает собственная вспышка. Но я уже думаю о другом. О том, что юноша, возможно, еще не знает о несчастном случае. Осторожно прощупываю. — Каким образом вы стали стипендиатом? Расскажите-ка.

— Сдав экзамены на аттестат зрелости, я почти год работал на заводе, затем подал заявление в университет. Как-то раз товарищ Гергей пригласил меня к себе…

Он все говорит, говорит, и я окончательно убеждаюсь, что ему ничего не известно. В ту пору Пали Гергей работал в профсоюзном комитете, ведал подготовкой кадров. Он хлопотал хотя бы об одной стипендии, а потом добился еще двух.

— Сколько вам лет, товарищ Кёвари?

— Двадцать три.

— Ну, вы совсем уже мужчина, можно сказать, зрелый человек.

— Тем не менее многие обращаются, как с мальчишкой.

— Будь здоров, — чокаюсь я с ним, предлагая там самым перейти на «ты».

— Да я не в этом смысле, — испуганно оправдывается он.

— Будь здоров, — повторяю я.

— Будьте здоровы, дядя Яни, — тихо лепечет он.

— Выпьешь еще?

— Спасибо, налейте.

— Говори «налей». Переходи на «ты». Это только поначалу трудно, потом привыкнешь.

— Пожалуйста, налей. Пьем.

— Рассказывай о себе, — говорю я. — Окончишь, станешь инженером, активным строителем жизни. Перед тобой открыты все дороги.

— Ну что ж, об этом можно потолковать, — не без иронии говорит он.

— Не только можно, но и нужно. Рассказывай. Мне очень интересно послушать.

— Ты директор завода. Что тебе рассказывать?

— Директора завода будешь называть на «вы». А сейчас ты разговариваешь со старшим товарищем, ночью, на лодочной станции, кругом тишина, с набережной долетает запах роз, звенят комары… Чего еще не хватает?

— Завидую тем, кто имеет такой домик.

— А еще чему завидуешь?

— Тому, что ты директор. В сорок лет.

— В тридцать девять.

— Тем более… — Он становится смелее. — Среди стипендиатов моего курса нет ни одного, чей директор был бы моложе тебя, хотя немало заводов и поменьше нашего.

— Мне и в голову не приходило, что мой возраст может стать предметом какого-то соревнования.

— В этом нет ничего зазорного. Мы гордимся тобой, тем, что у тебя такие способности, что ты сумел так быстро продвинуться вверх.

— Нечто вроде спортивного рекорда? Этим гордитесь?

— Если хочешь, то да. Есть такие, кто застрял в самом низу шеста, еле-еле держится, того и гляди сорвется. А ты забрался на самый верх.

— Все более поразительные вещи я слышу о себе. А еще что ты скажешь?

— Что у тебя есть машина «рекорд-62».

— Вот тут ты ошибся, вас не обо всем правильно информируют. Как вижу, кое о чем, что происходит на заводе, вы плохо или совсем не осведомлены. Не «рекорд», а «москвич». Да и того уже нет.

— Не понимаю.

— Два года мы не выполняли план. Я не мог внести очередной взнос за домик на Балатоне.

— Все-таки не стоило продавать машину.

— Согласен, не стоило. Зато хоть со скрипом, в рассрочку, но все же выплатил ссуду.

— Об этом я действительно не знал.

— Жадность одолела. Рассчитывал на премии. Но ты хитрец, Дюри, как я погляжу. Мы условились, что ты будешь рассказывать о себе, а выходит наоборот — про меня выспрашиваешь. Обо мне больше ни слова.

— Жаль. Потому что ты для всех нас служишь примером.

— Лучше не нашли?

— Нет.

— Ну что ж, по крайней мере хоть откровенно.

— А почему бы мне не быть откровенным? Но только не обижайся. Представь, что я захмелел от пива.

— Можешь больше не пить, но правду-матку режь до конца. И забудь, что я твой директор.

— Мне нравится твое умение ловко лавировать, пробиваясь вверх. Ты безошибочно знал, когда надо выждать, когда и перед кем склониться, а перед кем встать во весь рост, когда сделать маленький, а когда широкий шаг, никогда не говорил больше, чем требовалось, но в нужный момент не отмалчивался…

Чем дальше он развивает свою мысль, тем сильнее начинают дрожать у меня руки. Я протягиваю их к стакану, и он падает на пол.

Юноша умолкает.

— Продолжай, продолжай, — говорю я с деланным спокойствием, но голос мой тоже предательски дрожит.

— Вот, собственно, и все, — заключает юноша; затем, после короткой паузы, заговорщически добавляет: — А еще мне нравится, что ты имеешь успех у женщин…

Под ногами у меня скрежещут осколки стекла, и во мне самом тоже что-то скрежещет.

— А Гергей? — тихо спрашиваю я.

— Не понимаю! — удивляется юноша. — При чем здесь он?

— Да просто так, а впрочем, почему бы и не вспомнить о нем. Интересно, какого ты мнения о Гергее?

— Как тебе сказать… — мнется он. — Откровенно говоря… Думается, что ему очень подходит его имя: Пали[2]. Этот человек может служить и отрицательным примером: занимал высокий пост, а теперь падает все ниже. — На мгновение у меня в глазах темнеет. — Знаешь, — продолжает он, — сейчас, заканчивая учебу, мы перебрали всех своих предшественников на заводе… Но могу ли я высказать всю правду? Ты не обидишься?

— Ну и к чему вы пришли?

— К весьма мрачным выводам. Нам придется годы трудиться в поте лица, прежде чем мы чего-нибудь достигнем. Жалованье тоже довольно долго будет скудным, а ведь нужно одеться и на развлечения тоже нужно, хорошо, если хватит на это. О женитьбе нечего и думать, разве только невеста подвернется с приданым или будет прилично зарабатывать, например косметичка, парикмахерша, официантка… — Он вздыхает. — Вот так придется прозябать лет до тридцати.

— И для тебя нет ничего важнее должности, жалованья? Нет у тебя ничего святого? Ничто не способно тебя воодушевить?

Тон у меня, как ни сдерживаюсь, несколько раздраженный. Он чувствует это. Молчит, наконец снова говорит, но уже, как в начале, осторожно, неуверенно:

— Знаю, что в таких случаях следует отвечать. Превыше всего — строительство социализма. — Он протягивает ко мне руку, словно за милостыней. — Но объясни мне, дядя Яни, как его надо строить? Потому что я не знаю. Мне говорят, что я должен учиться, и это будет моим вкладом в строительство социализма. Потом работать, чтобы уже непосредственно участвовать в строительстве социализма. Почему-то — только ты не обижайся — мне кажется это просто фразой. Что тут поделаешь, но до меня не доходит реальный смысл этого понятия! Социализм не требует от меня никаких дополнительных усилий, сам собой приобщается к моей повседневной, обыденной задаче, неотделим от нее, как вкус от пищи, как компостер от трамвайного билета. Стоит ли удивляться, если приходит на ум, что все это пустая болтовня, только красивая фраза, рассчитанная на простачков, которые жить не могут без этого? Разумеется, политика — это призвание избранных. Тех, кто достиг такого же положения, как ты, например, но, мне думается, не ниже… — Он расплывается в улыбке и разводит руками. Горька эта улыбка и вместе с тем несколько робка, но не лишена иронии и бахвальства. — Между прочим, — добавляет он, — экзамены по марксизму я сдал на отлично и, если хочешь, без запинки могу повторить основные положения.

— Лучшего и желать нельзя, — грубо обрываю я его. — Пичкаешь меня здесь банальными рассуждениями и красуешься сам перед собой своей якобы врожденной рассудительностью. Но ни словом не обмолвился о том, чем ты собираешься заниматься на заводе, в каком цехе хочешь работать, какие проблемы намерен поставить и решить, или бог не наградил тебя ни дарованием, ни наклонностью к чему бы то ни было. Только и знаешь, что надменно, глупо, высокомерно критиковать все и вся. Ты уж извини меня за грубость, прими это как дружескую откровенность. Позволь мне также говорить с тобой начистоту. Главное для тебя — занять высокий пост, приглядываешься, как бы изловчиться и повыше прыгнуть, словно готовишься к цирковому трюку, с помощью которого сможешь забраться на желаемую высоту, метишь потеснить кого-то, занять его место, считаешь всех, у кого иные стремления, глупее себя… Ну, знаешь ли, от этого кровь стынет в жилах!..

Я с трудом сдерживаю себя, а он, пожалуй, даже и не понимает, чем вызвана эта вспышка, этот взрыв негодования. Хотя он и оторопел, но не только не сдается, а, наоборот, переходит в контратаку.

— А кто в этом виноват? Скажи. Не стану приводить положения марксизма, но, если они верны, тогда и в моем мышлении, в сознании тоже отражаются материальные условия жизни, то есть облик общества, его мораль и все, что относится к его надстройке. Верно? Если же мое мышление извращенное, то оно извращено только им. Моя врожденная индивидуальность тут ни при чем. На занятиях по психологии нас учили тому, что воспитание — более важный фактор, чем унаследованные качества, а в данном случае это сказывается особенно сильно. Главным воспитателем, формирующим сознание, выступает все общество. Ты недоволен мной? Но мной ли в действительности ты должен быть недоволен? Справедливо ли обрушивать весь свой гнев на меня? Может быть, в той же мере ты должен адресовать его и самому себе? Ты тоже один из тех, из кого состоит общество, которое формирует меня.

— Ловко! Делаешь ход конем, — с издевкой произношу я.

— Не ход конем, — продолжает он, горячась, — а всего лишь я отвечаю тебе, причем со всей откровенностью. Кого может интересовать, по своему ли врожденному или благоприобретенному, мной самим сформированному характеру я предназначен для совершенно другой роли? Кому интересно знать, что я мечтал не о том, чтобы закиснуть на одной должности, сменив другого, состарившегося на ней? Что по ночам мне иногда хочется рвать и метать от сознания своей ненужности, безнадежности, мелкотравчатости? — Он молитвенно складывает руки. — Иногда я чуть ли не схожу с ума, у меня возникает желание обрушить все ракеты в одну точку и самому погибнуть или прыгнуть с моста, чтобы на меня обратили внимание, поверили в мои благие намерения, в желание действовать…

— Меня приводит в умиление твоя поза великомученика, — грубо обрываю я. Знаю, что он будет ошарашен, но я должен остановить его, ибо не в состоянии больше слушать. — Бросаешься громкими фразами, — продолжаю я допекать его, — и все это опять-таки лишь для того, чтобы устраниться от реальных целей, конкретных дел, повседневной, упорной, целенаправленной работы. Для самоутешения это, возможно, превосходное средство, но меня, твоего директора, оно раздражает, более того, возмущает. Завод задыхается, не выполняет план, беспорядков хоть отбавляй, сплошное недовольство, тебя, заканчивающего учебу молодого специалиста, с нетерпением ждут, а ты несешь ахинею о ракетах, о желании прыгнуть в моста… Как ребенок из детского сада. Нет того, чтобы подумать о нуждах производства! Высказать какое-то оригинальное, свое собственное соображение. А что, если в очень тяжелой обстановке… от тебя действительно потребуются решительные действия? — Мысленным взором я вижу мостовой кран, клубы дыма…

Кёвари молчит.

Мы долго сидим так, в мучительном молчании.

Из домика по соседству выходит мужчина в пижаме, потягивается, спускается к воде, голый погружается в реку, но тут же выскакивает, подхватывает на руку пижаму и бежит обратно. В тех же дверях появляется женщина в ночной рубашке, оглядывается, замечает нас и быстро исчезает.

Мои часы со светящимся циферблатом показывают половину второго.

— Ну я пойду, дядя Яни, — говорит Кёвари тихо, заискивающе, с почтением в голосе. — Не сердись на меня за все, что я тут наплел. Но поверь, все, что я говорил, от души, откровенно, и, если ты усмотрел в этом ересь, прости. Об одном только прошу: попытайся понять меня. Поставь себя на мое место. В твои времена была романтика, перспектива быстро выдвинуться, сделать головокружительную карьеру. А теперь? — Он машет рукой, встает. — Право, не сердись на меня, товарищ Мате.

Мною снова овладевает страх одиночества, и я тоже встаю.

— Погоди, я провожу тебя немного, — говорю я, потягиваясь до хруста в пояснице. — А этому ты не завидуешь? — с издевкой спрашиваю я, но уже без злости. — Хрусту в пояснице, ревматизму, которого пока еще нет, но скоро наверняка будет, седым волосам и всему прочему? Только…

— Не обижайся, — повторяет он, проглатывая последний слог, — он уже снова студент, а я его директор. — Так ты идешь? — спрашивает он неуверенно.

— Нет, я здесь останусь ночевать.

— Тогда не утруждай себя. Я все равно сначала поброжу, не сразу пойду домой.

— Почему?

— Дворник, да и та пара… Впрочем, я люблю ночью гулять.

— Когда сдаешь следующий экзамен?

— Послезавтра. Вернее, уже завтра.

Мне вспоминаются мои экзамены, с их волнениями и переживаниями, и сразу становится жаль его.

— Знаешь что? Ты ложись здесь, а я погуляю. Я тоже люблю гулять.

— Нет, нет, дядя Яни, что ты…

Я уже твердо решил. Лучше уж бродить в ночи, чем запереться здесь, вот именно здесь, и терзаться, мысленно бороться с прошлым, с настоящим…

— Молчи. Будет так, как я сказал, — приказываю я. — В том, чтобы ты успешно сдал экзамены, заинтересованы и я и завод.

— Но право же…

— Вот ключ.

— Не возьму.

— Как так не возьмешь? Бери. Потом тоже можешь приходить сюда, вместе с друзьями. Более того… Ты уже ухаживаешь за девушками?

— Да.

— Ну вот видишь, как нельзя кстати. Можешь пользоваться и моей лодкой. Удостоверение на лодку найдешь в ящике. Понял?

— Спасибо, дядя Яни. Ключ я как-нибудь занесу.

— Есть запасной у сторожа, так что этот оставь у себя.

— Нет, мне неудобно, право, лучше уж я пойду.

— Не возражай. И сделай, пожалуйста, одолжение, как-нибудь наведайся ко мне на завод.

— Обязательно наведаюсь, дядя Яни.

— И если приведешь сюда своих друзей, не устраивайте дебоша.

— Право, дядя Яни… Я даже не знаю, как…

— Хорошо, если бы беда заключалась в том, что ты не знаешь только этого. К остальному же мы еще вернемся. Спокойной ночи.

Мы пожимаем друг другу руки. В темноте я не вижу отчетливо его лица, лишь глаза тускло поблескивают.

— Пали Гергей погиб, — внезапно произношу я.

— Погиб?

Он поражен? Или просто удивлен?

— Да.

— Как это произошло? Несчастный случай?

— Упал с крана. В малом сборочном.

— Ужасно нелепая смерть! — И он торопливо начинает объяснять: — В институте читали курс по технике безопасности, но, правда, факультативно…

— Ну я пошел. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, дядя Яни.

— Утром сдашь бутылки, получишь за них несколько форинтов.

2

Я слоняюсь по темным улицам, поднимаюсь к городу, выхожу на окружную дорогу, медленно бреду в сторону Кишпешта. Ночью тихо, и только кое-где вдруг загорланит пьяный, в темных уголках жмутся целующиеся парочки. Бредет одинокий человек, низенькие домики, погруженные во мрак, словно слились с землей, а вон там заводская труба врезается в черное небо, все вокруг нее отравлено ядовитым дыханием химического завода, над морем далеких домов мерцает бледный свет, в воздухе дрожит приглушенный рокот… Спящий город, повернувшись открытым ртом к небу, тихо похрапывает.

Противный запах химического завода иногда достигает и нашего дома; как тайком пробирающийся вор, он проникает в окно и пропитывает мебель, стены. Гизи спит с открытым окном. Если спит. А если бодрствует, тогда, бедняжка, строит догадки, где я сейчас, что делаю, действительно ли это конец или только повторение обычной нервотрепки, к которой никогда нельзя привыкнуть.

Куда же идти теперь? Дорога как раз ведет к дому. Но нет, не пойду. Буду расплачиваться и за внезапный каприз, за глупое чванство, за то, что легкомысленно предоставил свою летнюю резиденцию юноше. Откровенно говоря, это тоже не больше, чем поза. Привычка к самообману. Раз поддашься ей, и потом уже не сладишь, она пропитывает всю твою душу, становится неотъемлемой частью тебя самого, точно так же как вонь химзавода въедается во все уголки квартиры, в одежду, занавески, мебель, книги. Так мне и надо, раз уж вместе с директорским постом приобрел и это.

Ноги тяжелеют, будто я вязну в глине, и ее все больше налипает на подошвы; без сна проведенная ночь гнетет меня, давит, прижимает к земле. Вот и поселок, конец нашей улицы, перехожу на противоположную сторону, ищу наше окно. В окне свет. К сожалению, Гизи дома. Ждет меня? Или просто разволновалась и не может уснуть? Или ее мучают угрызения совести? Продолжать ссору? Нет, это было бы ужасно. Заискивать? Еще хуже. Лечь молча в постель? Нет, это становится невыносимым, как веревочке не виться, а кончику быть.

Я смотрю на освещенное окно — там мой дом… Был? Или есть?

Внезапно я ощущаю непомерную тяжесть своего тела. Нет ничего тяжелее на свете, чем собственное отягощенное усталостью тело.

Вот небольшая детская площадка. Как далеко до нее! С трудом дотащившись туда, как подкошенный падаю на детские качели. Повисаю на них, как развешанное для просушки белье. Напротив школа. Когда мы переехали сюда, нас, как первых жильцов на этой улице, приветствовали школьники. Четыре девочки тоненькими голосами пели, затем одна из них — с худеньким личиком, с красным бантом на голове — прочитала какое-то стихотворение, посвященное таким, как я, кто в прошлом столько сделал ради того, чтобы настоящее стало счастливым, кто и сейчас трудится не покладая рук… ради их счастья, ради прекрасного будущего… Гизи плакала от умиления, привалившись к перилам лестницы.

Словно оглушенный, безжизненно вишу я на качелях. Глаза слипаются.

Просыпаюсь я на рассвете. На зеленой стене школы прыгает желтый солнечный зайчик. Выбираюсь из качелей — приходится ухватиться за веревку, чтобы не упасть на колени, — плетусь к скамейке, яркое солнце с жадностью поглощает тень под зелеными деревьями, ложусь на спину, темно-голубое небо простирается надо мной.

Почему же я не принимаю какого-либо определенного решения? Только и знаю что забивать себе голову нерешенными вопросами, и даже тогда не пытался найти ответа на них, ссылаясь на неотложные и важные дела, когда сделать это было куда легче. Только спрашиваю, но не отвечаю. Так, кажется, говорил Сегеди? Спрашивать легче и проще. Раз не отвечаешь, значит, лишен принципов, и тебе не приходится следовать им. И так, право же, куда приятнее. Раза два дело принимало такой оборот, что казалось, наступил конец семейной жизни, что этот недуг — отсутствие принципов — доконает ее. Но сегодня он возникнет, а завтра от него и следа не остается. На третий раз он держался дольше, пять недель мы жили врозь — через год после переезда в эту квартиру. И все с большим нетерпением ждал я звонка Гизи — она всегда звонила первая, и я воспринимал это как шаг к примирению и признание ею своей вины, — но в тот раз она не звонила. Через пять недель я сам позвонил, но, услышав ее голос, бросил трубку. Снова ждал, но от нее — ни звука. Я придумал неумный предлог: будто оставил у тещи какую-то книгу и она мне очень нужна. Говорил с ее матерью, книгу Гизи выслала мне по почте. Вечером я не мог уснуть, спустился вниз, вышел на улицу, ноги сами несли меня к перекрестку возле их дома, долго бродил в нерешительности, наконец вбежал наверх.

И она вернулась тогда домой. Все началось сначала — и семейная жизнь и любовь.

Мысленно я называю себя сумасшедшим, небольшими дозами, как шприцем яд, время от времени впрыскиваю себе проклятое прошлое и, подобно бешеному псу, набрасываюсь на людей. И только усугубляю все. Гизи терпелива, ласкова, приветлива, любит меня, мирится даже с моими капризами, пока может. Для подозрений в измене, с тех пор как мы живем вместе, у меня нет никакого повода, но… ее прошлое? То голосование? Ужас. И кто знает, может, и сейчас, несмотря ни на что, она ведет такой же образ жизни? А я, как и многие другие мужья, веря ей, лишь доказываю свою наивность?..

Надо кончать. Это тот самый круг, который как начинался, так неизбежно и должен замкнуться.

Где-то хлопает ставня. Я сажусь, осматриваюсь. Парк залит солнечным светом, половина скамейки тоже освещена солнцем. Поднимаюсь и, пошатываясь, бреду куда-то. Вместе с первыми воскресными посетителями вхожу в Народный парк. Ищу густые кусты и валюсь под них, в тень. Удивительно: кусты, земля — все вертится, из-за деревьев доносятся музыка, хлопающие удары по мячу, свистки… Затем меня обволакивает глубокая тишина.

В полдень я просыпаюсь. По здравом размышлении, нужно бы идти домой. А может, не нужно? Нет, все-таки нужно, а то запаршивел весь, спать хочется, проголодался, оброс щетиной, разбит и устал. Стало быть, сколько ни раздумывай, а домой идти не миновать.

В квартире ни души, на столе записка: «Если захочешь увидеть меня, я у мамы». Переворачиваю записку обратной стороной: пусть видит, что я прочел ее.

Принимаю душ, бреюсь, ложусь в постель…

Просыпаюсь от настойчивого телефонного звонка. Открываю глаза. Темно. Не сразу соображаю, почему меня окружает мрак, какой сегодня день — воскресенье или понедельник, раннее утро или глубокая ночь. На ощупь беру трубку, выпускаю ее из рук, но все же успеваю подхватить и в полусне отвечаю:

— Алло!

— Яника, старикашка, это ты?

Я с трудом узнаю дрожащий женский голос.

— Ну разумеется, тетя Йолан, кому же еще быть! Как поживаете? — Я бодрюсь, прислушиваюсь к собственному голосу и не узнаю его — он словно ломается, как в молодые годы.

— Старикашка, тебе, конечно, и в голову не придет, по какому поводу я звоню. — «Откуда, черт возьми, мне знать?» — думаю я. — Мне нужен адрес бедняжки Эржи.

— Эржи? — бормочу я, словно не понимаю, о ком это она спрашивает.

— Жены, вернее, вдовы Пали. Ты должен знать…

— Да, да…

— Ну так скажи!

— По-моему… — И я называю адрес, неуверенно, запинаясь. — У них же старый…

— Не изменился? — Она долго молчит. — Ты уверен?

— По-моему, да…

— По-твоему? — удивляется она, все больше раздражаясь.

— Я почти уверен.

Голос у меня вибрирует, как проволока под эквилибристом. Чувствую, какая мысль кроется за ее вопросом, она тоже догадывается, о чем я думаю сейчас. Я, наверно, испытал бы чувство стыда, не будь так обессилен, измучен и взвинчен. Она долго молчит, как бы прикидывая, стоит ли говорить, затем очень любезно все-таки произносит:

— Ладно, старикашка, спасибо. А вот то, что ты ее не навестил… — Она умолкает.

— Что? — кричу я в трубку.

— Ничего, — отвечает она. — Всего хорошего. Привет Гизи. — И кладет трубку.

Я устремляюсь в ванную, становлюсь под душ, струи холодной воды долго, с ожесточением хлещут меня по телу. Постепенно прихожу в себя.

Спрашивать легче, чем отвечать. Почему я не навестил Эржи? Стыд удерживал. Но сейчас дрожащий голос Йолан избавил меня от него. Собираюсь и иду к Эржи.

3

Первый раз я был у Эржи лет двадцать назад, вскоре после того, как Пали во второй раз посадили за решетку. В то смутное время полные тревог и волнений дни сменялись не менее тревожными ночами; я все ждал, что очередь вот-вот дойдет и до меня. А вдруг Пали изменят силы? Что, если его доведут до умопомрачения, замучают до того… что он проболтается и назовет мое имя?.. Или дознаются обо мне каким-нибудь окольным путем, как в свое время дознались о нем и Аранке? Стоило в цехе появиться постороннему, как я вскидывал голову; подходил к дому и открывал калитку, а сам думал: только ли мать ждет меня на кухне; прежде чем отворить дверь, озирался по сторонам; засыпал с мыслью, не придут ли ночью за мной. И какую же радость доставляла мне тогда теплая постель, свободный вечер, тренировки, матчи. Меня уже поставили центральным защитником. В. Папп, помогая мне совершенствовать удар головой, говорил:

— Малец, если овладеешь этим приемом, все верхние мячи у ворот будут твоими.

В один из таких тревожных вечеров нас вновь посетила тетя Йолан. На сей раз под предлогом, будто случайно проходила мимо. Она восторженно расхваливала угощения матери, которая, казалось, принимала ее на сей раз намного радушнее.

Я понимал, что этот визит она нанесла мне. И действительно, как только представился случай, она топнула:

— Зайди завтра в ателье.

Когда на следующий день я пришел на площадь, звенели колокола, перед церковью стояли ряды украшенных цветами карет, на ступеньках толпились люди.

Йолан стояла в дверях ателье, сложив руки на высокой груди; стройная, подтянутая, с четко обрисовывавшимися бедрами. Она показалась мне очаровательной. Если бы я видел ее впервые и она не была моей теткой, пожалуй, мог бы влюбиться в нее.

По церковной лестнице спускался огромный ком из белых кружев, по обеим сторонам его выстроились черные фраки и белые манишки.

— Что это? — спросил я, подойдя к Йолан.

— Ничего, — сквозь зубы ответила она, продолжая смотреть на невесту. Затем отвернулась и опустила руки. — Какая-то знатная сука соединила свою судьбу с не менее знатным кобелем, — проговорила она с чуть заметной улыбкой.

В ателье она, как и полагается, стала за прилавок, взяла в руки не то штаны, не то комбинацию — точно не помню уже — и, жестикулируя, словно гоняя мух, заговорила:

— Пойдешь к жене Гергея. Понял? — Таким приказным, фельдфебельским тоном она еще никогда не разговаривала со мной. — Отдашь ей деньги. Ничего лишнего не говори, скажешь только, что прислали товарищи. Попросишь у нее пару старых чулок и принесешь ее завтра сюда.

Она вышла из-за прилавка и, прощаясь, сунула мне в руку деньги.

— Я не знаю, где она живет, — произнес я в замешательстве.

Йолан быстро объяснила, как ее найти, при этом глазами, всем своим видом давая понять, что мне пора уходить.

Вечером, приготавливая мне постель, мать со вздохами стала вспоминать отца, затем с упреком сказала:

— Яни, ты совсем перестал молиться! Раньше, бывало, становился на колени перед кроватью, даже зимой, несмотря на холод. Дорогой мой сынок…

Невыносимо тягостными были эти минуты, и я радовался, что уйду из дому. Когда я сказал об этом матери, она запричитала:

— Пресвятая дева Мария! В такую-то пору? Куда?

— По делу, — отрубил я. Надел пальто, посмотрел на себя в зеркало и вышел.

Я бродил по пустынным улицам, выжидал подходящий момент и досадовал в душе на своих руководителей. Нечего сказать, задание: успокаивать деньгами плачущую женщину. Я охотнее согласился бы прятать винтовки в укромном месте или штурмом брать тюрьму, в которой томится Пали. Интересно, в какой именно тюрьме он находится? Или… Да что там, наверно, решили, что мальчику и этого достаточно. А все из-за Йолан, это она считает меня сосунком и другим то же внушила. Со злостью я пинаю ногой чей-то забор. Прогнившая планка с треском ломается, собака лает, задыхаясь от ярости.

Я отскакиваю и иду дальше.

Жена Пали Гергея? Какая она? Он никогда не рассказывал мне о ней, хотя у нас не раз заходил разговор о женщинах. Великие словесные баталии на тему о любви… Чудесные были времена, мы только тем и занимались, что с утра до вечера болтали, в то время как руки делали свое дело. Пали как-то раз сказал, что подлинное достоинство женщины не в ее девственности, не в том, что она девушка, а в том, что она мать, ибо смысл жизни не в начале, а в завершении; всякая мечта пуста, если она возводит в добродетель уклонение от предназначенных обязанностей, всякая цель наивна, если она не служит будущему. Я даже слышу его голос, чуть хрипловатый, монотонный, заглушаемый скрежетом напильника. Единственное, что он мне рассказал, — это о своей первой брачной ночи, как Эржи вырвалась от него и чуть стену не прошибла.

Часы на кафедральном соборе после четырех глухих ударов пробили десять звонких.

Как сказала Йолан, на углу корчма, шелковица, под нею стулья, столики, от угла четвертый дом, единственный двухэтажный, если стать лицом к нему, первое окно внизу, справа от ворот.

Я постучал.

Какая она, Эржи?

Ни звука.

Снова постучал по стеклу, неторопливо, ритмично, раз, два, три… одиннадцать… Вот, кажется, приблизилась чья-то голова. Или мне показалось? Продолжаю стучать. Кто-то приник к стеклу.

Я показываю жестами, чтобы открыли окно.

Тень исчезла и вскоре появилась вновь, но теперь уже в зимнем пальто, тихонько открыла створку окна.

— Кто там? — спросил шепотом женский голос.

Светлые волосы упали женщине на лоб, она откинула их рукой назад.

— Яни Мате, — ответил я тоже шепотом. — Вы, наверно, слышали обо мне. — Я достал из кармана конверт. — Возьмите, пожалуйста, это вам посылают товарищи.

Она не сразу протянула руку, еще больше высунулась в окно, чтобы получше разглядеть меня; волосы опять упали ей на глаза, она потянулась поправить их, пальто распахнулось, и я увидел се полную грудь… Вспомнилось, что рассказывал Пали о первой брачной ночи…

— Пожалуйста, возьмите, — пробормотал я, совсем смутившись. — И еще интересуются, не получали ли вы каких-нибудь известий от Пали.

Она продолжала колебаться, но в конце концов, хоть и не охотно, все же взяла деньги, свернула их и сунула в карман. Снова поправила волосы и прошептала:

— Нет, к сожалению, ничего. А вы?

— Тоже.

Мы продолжали стоять, я не в состоянии был выдавить из себя ни слова, ничего не шло мне на ум, кроме узкой кровати, о которой говорил Пали, ее волос и ночной рубашки, которую увидел, когда распахнулось пальто.

— Я еще приду, — произнес я наконец. — Но не заставляйте долго стучать.

— Когда? — спросила она шепотом.

— Не знаю.

— Я прикрою окно, но не запру. Вы только нажмите, я тотчас проснусь. Ладно?

«Словно о свидании договариваемся», — подумал я, ощутив легкое головокружение.

— Хорошо, так и сделаю… Что-то еще поручили, но никак не вспомню, — сказал я.

— Тс-с-с, — зашептала она. — Потише, а то услышат. Лучше вам уйти…

— Целую ручки…

Она закрыла окно и тут же распахнула снова.

— Ах, я даже не поблагодарила вас. Видите, до чего растерялась…

Шагая уже по своей улице и размышляя о том, как встретит меня мать, я вдруг вспомнил, что надо было попросить у Эржи пару старых чулок.

«Вот осел. Ну и дурак же, — подумал я, — а Йолан тоже хороша, ишь какое поручение придумала».

Как-то раз — помню, уже подмораживало — Эржи сказала, чтоб я больше не приходил, кто-то в доме заметил меня. Я сообщил об этом Йолан, но она ответила, что ходить все равно придется, но нужно вести себя так, чтобы подумали, будто она моя любовница.

Я невнятно пролепетал, мол, как ты можешь говорить такое, и покраснел до ушей.

А вечером направился к Эржи, нажал на оконную раму, окно оказалось закрытым, постучал, но никто не отозвался. Я принес сверток, деньги и письмо. Из-за последнего должен был увидеться с ней, так как на него ждали ответа. Поэтому, не долго думая, я вошел во двор и постучал в дверь. Она тотчас открыла ее и быстро захлопнула за мной.

Я впервые видел ее так близко, во весь рост. На ней было длинное платье с закрытым воротом — рассчитывала, что я зайду, или поджидала кого-то другого? На кухне, куда я попал, царил образцовый порядок, дверь в комнату была открыта, по-видимому, Эржи находилась в комнате, когда заметила — наверняка проследила, — что я завернул во двор, постель тоже была прибрана.

Она стояла напротив меня, скрестив руки на груди, кончиками пальцев касаясь плеч, — так, наверно, она прикрывалась бы, если бы я застал ее нагой, — громко, порывисто дышала. Зардевшаяся, она выглядела сейчас очень молоденькой, хотя года на три или четыре была старше меня.

Я пролепетал, что не мог не прийти, попытался даже передать наказ Йолан о том, что нам надо создать впечатление у посторонних, будто мы… Но, окончательно смутившись, умолк, быстро отдал все, что принес, и попросил сейчас же написать ответ.

Она подсела к кухонному столу, опустила пониже лампу. Освещенные сверху, ее светлые волосы стали еще более золотистыми; прочитала письмо, взглянула на меня и, как мне показалось, улыбнулась. Затем, перевернув листок, на обратной стороне письма принялась писать ответ. Я сидел напротив и мог бы прочесть все, что она пишет, но поддался другому соблазну: смотрел на ее сверкавшие в электрическом свете волосы, на ее плечи, руки, которыми она выводила строчки, на ее грудь…

Хлопнула калитка, затем где-то щелкнул замок.

Эржи вскинула голову, перо застыло у нее в руках. Мы долго молча смотрели друг на друга, потом она снова склонилась над письмом и стала писать.

Закончив, Эржи пробежала написанное глазами — теперь уже не торопясь, — вложила в новый конверт, провела кончиком языка по краю, не сводя с меня глаз, запечатала и протянула мне.

— Пожалуйста, — сказала она таким тоном, словно спрашивала: ну а чего еще вы хотите от меня?

— Пусть вас не стесняет мое присутствие, — произнес я, помолчав. — Вы ложитесь. А я посижу и, когда все в доме уснут, осторожно открою окно…

Она поднесла палец к губам, показывая глазами на стену.

Мы сидели молча, и, если наши взгляды встречались, оба опускали глаза. Спустя некоторое время Эржи шепотом сказала:

— Нужно потушить свет. Не так заметно.

Она встала, подошла ко мне, повернула выключатель. Платье ее привело в движение воздух, и в нос мне ударил запах ее тела. Кухня исчезла, остались, усилившись во сто крат, голос, запах, неодолимое влечение. Я заставлял себя думать о Пали, упрямо, настойчиво, судорожно цепляясь за воспоминания, чтобы взять себя в руки, даже попытался считать… Но чувствовал, что все мои усилия напрасны… Нет, не могу!

Я вскочил.

— Уйду, — сказал я таким тоном, словно меня выгоняли.

Она поняла. Прошла в комнату, бесшумно приоткрыла окно, выглянула на улицу. Я поспешил за ней, и, когда оказался у нее за спиной, она отступила и коснулась меня…

Не в силах больше владеть собой, я обнял ее и, охваченный безумным порывом, прижал к себе…

Она отчаянно отбивалась, отталкивала меня, но тщетно: я не выпускал ее из своих объятий… Для меня не существовало ничего на свете, только Эржи и я, вернее, не было ни ее, ни меня, только мы вдвоем.

На следующий день я категорически заявил Йолан, что больше не пойду к жене Пали. Так и сказал: думай обо мне все, что хочешь, но не пойду. Дайте любое задание, самое что ни на есть трудное, только не это.

Я уже приготовился выслушать ее гневную проповедь, выдержать ее пристальный, подозрительный взгляд. Но вместо этого она молча согласилась со мной.

Я старался выбросить этот случай из головы. И если он тем не менее всплывал в памяти, старался оправдать себя тем, что в двадцать лет не я один терял голову и за грехи, совершенные в молодости, пожалуй, не стоит терзаться всю жизнь.

4

Как пьяный, выхожу я из дому, бреду по Юллёйскому шоссе, сажусь в такси, мимо меня стремительно бегут дома. На площади перед собором отпускаю такси.

Темные, безмолвные кусты, острый шпиль колокольни, казалось, собирается пронзить небо с красующейся на нем аляповатой луной. На скамейках шушукаются парочки. Я быстро прохожу мимо них и тут же сворачиваю за угол. Останавливаюсь у ограды и жду, не залает ли пес, иду дальше. Наконец оказываюсь перед той самой корчмой. Тишина, старая шелковица совсем одряхлела, столиков под ней уже нет. Нет и корчмы, двери ее замурованы. Иду по улице, вижу двухэтажный дом, останавливаюсь против него, первое окно справа от ворот. Какое оно маленькое! Две узенькие створки, сверху крохотная форточка. Неужели оно и тогда было таким? Да и тот ли это дом? Если вытяну руку вверх и подпрыгну, то, пожалуй, достану до второго этажа.

В конце улицы показываются прохожие. Я делаю вид, будто прогуливаюсь, дохожу до угла… Впрочем, зачем прятаться?.. Останавливаюсь возле бывшей корчмы, царапаю ногтем стену, пропускаю мимо себя людей и возвращаюсь. Заглядываю в окно. Стекло в комнатной двери занавешено, чтобы с улицы нельзя было увидеть, что делается в освещенной кухне. Ищу чью-нибудь тень, что-нибудь похожее по очертаниям на нее. Хоть какие-нибудь признаки, свидетельствующие о том, что здесь живут Гергеи. Может быть, спросить у соседей? А что, если меня подведет голос? Если начну заикаться? Если не смогу произнести его фамилию?

Я вхожу в подворотню, и мне кажется, что надо пригнуться, до того здесь все низко, мрачно, безрадостно, стены черные, будто их закоптили. Во дворе стоят в ряд вросшие в землю деревянные сараи, посредине колодец с воротом, возле дверей цветы, плющ. Все так, как тогда. Справа первая дверь, краска потрескалась, через крохотное оконце просвечивает желтый свет, кружевные занавески, за ними другие, более плотные.

Надо постучать.

Я протягиваю согнутый палец, но стукнуть не решаюсь. Надо бы прислонить его, и он сам застучал бы, потому что дрожит. Нагибаюсь, делаю попытку разобрать надпись на медной табличке. «Гергей». Неподалеку открывается дверь, выходит мужчина, останавливается. Путь к отступлению отрезан.

Стучу.

Тишина.

Снова стучу.

Голос пожилой женщины:

— Кто там?

Мужчина во дворе крякает, громко сплевывает.

— Кто там? — слышится уже ближе.

— Старый друг.

Женщина медленно открывает дверь, словно боясь впустить в дом новую беду.

Передо мной стоит Эржи. Но прежняя, а та, которую я видел на похоронах. Усталая, худая, старая.

Она не узнает меня. Я молчу. Она тоже. Смотрит, шире распахивает дверь, чтобы получше разглядеть.

— Кто вы? — спрашивает она, все еще не узнавая меня.

Я вхожу, свет от висячей лампы падает на меня.

— Яни Мате! — вскрикивает она, подносит руку к губам и как подкошенная падает на стул, хватается руками за стол, опрокидывает корзинку, из нее выкатывается клубок и исчезает под шкафом. Со звоном падает спица, а следом за ней — недовязанный пуловер.

Я тихонько закрываю за собой дверь, но продолжаю держаться за ручку, словно меня здесь подстерегает опасность и я должен быть готовым в любую минуту бежать.

Выцветшие светлые волосы рассыпались по столу, среди них ни одного седого.

На кухне все почти так же, как и тогда: справа белый шкаф, слева стол, покрытый пластиком, стулья, умывальник, вешалка для полотенец. На стене фотографии: их дочери в подвенечном платье, Пали в молодости — когда он вышел из тюрьмы. Кто-то стоит рядом с ним. Подаюсь вперед, чтобы получше рассмотреть. Да, ошибки быть не может — это я. Я и Пали. Две тощие фигуры.

Эржи, положив голову на стол, беззвучно плачет.

Дверь в комнату закрыта, занавешена. Будто за ней свято хранится прошлое. Пойти туда? Открыть дверь?

Наконец Эржи успокаивается, но голову не поднимает.

Я стою не двигаясь, тень от меня падает на дверь. Может, нажать на ручку и уйти?.. Нет! Уйти я уже не могу. Прохожу вперед, сажусь на стул, беру Эржи за руку. Она смотрит на меня. Вся в морщинах, некрасивая.

— Зачем вы пришли? — спрашивает она.

— Не знаю, — отвечаю я. — Сам не знаю. Вы считаете, что я поступил дурно?

— Нет, — со стоном вырывается у нее, — не дурно.

Она вытирает слезы, пошатываясь, поднимается и смотрит вокруг, словно ищет костыли, затем подходит к шкафу, открывает дверцу, выдвигает ящики, достает тарелку, прибор, вытирает на ходу платком глаза, кладет передо мной салфетку и прибор, ставит тарелку. Снимает с плиты кастрюлю и, подложив под нее газету, водворяет посередине стола.

— Кушайте, Яни, — говорит она, уже, кажется, совсем успокоившись.

У меня язык прилипает к небу, сижу молча.

Мне вспоминается, как мы переезжали на новую квартиру, как тащили на верхний этаж большой шкаф. Пали и грузчик поддерживали снизу, но на узком повороте одному из них нужно было отпустить. Пали не отпустил, зато грузчик охотно сделал это. Шкаф подался назад, основной своей тяжестью навалился на Пали, а он все держал, медленно ступал, даже не кряхтел, лицо его побагровело, но он шел… Я не верил, что он выдержит. Казалось, вот-вот отпустит. На нас спереди приходилось не больше четвертой части веса. Сейчас повалится шкаф, думал я, упадет, разобьется, Гизи начнет ругаться, ведь это антикварная мебель ее матери. «Опять этот твой друг…» — скажет она, а я отвечу, что квартиру все-таки он выхлопотал для нас, я даже не просил его. Он видел нашу комнату в общей квартире в пятьдесят шестом году. На заводе он ведал и распределением жилой площади. Сам все уладил и даже ордер принес на дом и остался помогать укладывать вещи.

«Ставь, Пали!» — крикнул я.

«Пошли, пошли, не останавливайтесь!» — возразил он, тяжело дыша.

А кто поинтересовался, в каких условиях он сам живет?..

Эржи опускает половник в кастрюлю, от супа валит пар; картофельный суп с колбасой, густой, наперченный. Такой же я ел у них и в сорок пятом, когда Пали вернулся.

Эржи разливает суп и говорит:

— Видите, Яни, вот и дожила я до этого дня. Я всегда говорила Пали: вот увидишь, в один прекрасный день постучится и войдет Яни Мате, вы пожмете друг другу руки и без всяких объяснений, оправданий сядете рядом, я поставлю перед вами тарелки, вы покушаете как следует, а потом поговорите, как подобает старым друзьям… — Голос у нее монотонный, бесцветный, и только слова облечены в какую-то форму, имеют определенный смысл… — Не может того быть, чтобы старые товарищи ни с того ни с сего стали врагами. Да вы и не были врагами, просто повернулся стул, на котором сидел один из вас, плохой стул, вертящийся. Нужно было слезть с него и закрепить получше. Нельзя было ссориться, воротить нос, сердиться. Не может быть, чтобы такие товарищи… — Суп уже чуть ли не льется через край тарелки. Она кладет половник на кастрюлю. — Если нужно добавить, скажите. Приятного аппетита. — Она садится, опускает руки на колени и смотрит на меня.

Я наклоняюсь к тарелке, пар бьет мне в нос, щиплет глаза. Ложка падает на пол, я утыкаюсь лицом в стол…

Загрузка...