После ареста Чернышевского Некрасов недолго оставался в Петербурге — в конце июля он снова уехал в Карабиху. Как всегда бывает в подобных случаях, пошли разнообразные слухи о его планах: говорили, что он больше не будет издавать журнал; что будет издавать, но уже в «охранительном» духе; что собирается заменить Чернышевского Степаном Степановичем Громекой — одиозным публицистом «Русского вестника». Сочувствие и сожаление высказывали многие, в том числе идейные противники Некрасова. Герцен через посредников предлагал начать издание «Современника» в Лондоне. Нетерпеливо ожидали какого-либо решения издателя сотрудники журнала, его «консистория», как он к тому времени стал их обобщенно называть (имея в виду, очевидно, не только их сословную принадлежность — почти все происходили из среды мелкого духовенства, но и способы, какими они решали проблемы). Оставшимся на свободе Елисееву, Антоновичу, Пыпину, Жуковскому поведение Некрасова казалось сомнительным, доходившие до них слухи заставляли подозревать патрона в трусости и ренегатстве. Г. 3. Елисеев вспоминал: «Все друзья и враги интересовались знать, почему остановлен «Современник», и все приставали к Некрасову с этим вопросом; Некрасов всюду, куда являлся, чтобы отвязаться от вопрошающих, отвечал кратко: «да, я не знаю, за что остановили «Современник»; верно моя консистория там что-нибудь напутала». Когда слух этот дошел до нас с Максимом Алексеевичем Антоновичем, мы с ним очень этим обиделись, обиделись до того, что порешили не участвовать в «Современнике», если бы он и открылся».
Из этих очень щадящих Некрасова воспоминаний, написанных человеком, с которым Некрасова будут связывать еще более десяти лет совместной работы (более враждебно настроенный Антонович будет утверждать, что Некрасов даже говорил, что рад, что арестован Чернышевский, державший его в «ярме», и что теперь он будет издавать журнал в совершенно другом направлении), видно, что поэт стремился дистанцироваться от тех причин, по которым был закрыт «Современник», и отчасти переложить ответственность за печатавшуюся там «крамолу» на своих сотрудников. Не исключено, что он это делал по согласованию с Чернышевским, с которым в течение двух недель, предшествовавших аресту, виделся не менее восьми раз.
Вполне возможно, что такая интенсивность была связана исключительно с техническими делами по журналу, но, возможно, не только с ними. Тот же Елисеев позднее признавал поведение Некрасова разумным и правильным и в конечном счете полезным для журнала. Во всяком случае, редактор взял своеобразную паузу — отправился обживать приобретенное имение, не сообщив о своих планах никому из самых близких сотрудников и знакомых, в том числе и Плетневу, договор с которым заканчивался как раз в 1862 году и который, встревоженный последним происшествием, в августе спрашивал Некрасова, будет ли он продлевать контракт и на каких условиях.
Елисеев и Антонович в своих предположениях и обидах были одновременно и правы, и не правы. Несомненно, что ни о каком ренегатстве и тем более прекращении издания «Современника» Некрасов даже не думал. Если произошедшая катастрофа и вызвала у него панику, то ненадолго. Некрасов собирался возобновить журнал при первой возможности, сразу после завершения срока приостановки, и вести его в том же направлении, в каком он шел при Чернышевском, благо последователи и ученики последнего оставались на свободе и были готовы взять на себя поддержание направления.
Однако для обиды на Некрасова Елисеев и Антонович имели серьезные причины. Ситуация, возникшая после приостановки «Современника», обнажила огромную социальную дистанцию между редактором и его молодыми сотрудниками. К 1862 году Некрасов, единомышленник Чернышевского, Антоновича и Пыпина, — уже совсем не то же, что каждый из них, не разночинец-литератор, лицо сомнительное и в общем незначительное. Некрасов — солидный владелец (на самом деле арендатор, но в любом случае лицо, за собственные деньги издающее журнал) популярного и, по мнению многих, доходного литературного предприятия. Он — поэт, модный в кругах высшего света после поэмы «Тишина» (читавшейся в лучших гостиных, как когда-то гордо сообщал Панаев, любивший бывать в них) и напечатанных в «Колоколе» «Размышлений у парадного подъезда»; его стихи читали и великая княгиня Елена Павловна, вдова великого князя Михаила Павловича, и родная сестра царя Ольга Николаевна, королева Вюртембергская. Он — известный всему Петербургу карточный игрок, охотник, член Английского клуба. Его партнерами по картам были личный друг государя, министр императорского двора граф Александр Владимирович Адлерберг и камергер Александр Агеевич Абаза, товарищами по охоте — граф Леонид Шереметев и управляющий Морским министерством Николай Карлович Краббе, клубным приятелем — Григорий Александрович Строганов, морганатический супруг младшей дочери Николая I великой княгини Марии Николаевны, герцогини Лейхтенбергской. Дом Некрасова еще в 1850-е годы посещал будущий военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин. Одним из его лечащих врачей будет лейб-медик Сергей Петрович Боткин — знаменитый хирург, брат прежнего приятеля Некрасова Василия Петровича Боткина.
И, что особенно важно в данном случае, «не тем же, что они» (Елисеев и Антонович), Некрасов был в глазах правительства и высшего общества. Это хорошо сформулировал Петр Александрович Валуев, министр внутренних дел, в чьи руки в это время переходили цензура и надзор за печатью, записавший в дневнике 27 июня 1862 года: «Вчера был у меня Некрасов по делу о «Современнике». Неприятная личность, но лично он не заговорщик, у него есть деньги». И сам Некрасов имел к правительству другое отношение, чем его «консистория». Последние события, конечно, отрезвили его и избавили от иллюзий о возможности полноценного сотрудничества между правительством и обществом; тем не менее правительство не было для него однородной враждебной и потенциально опасной силой. Оно и в самом деле не было однородным. Несмотря на усиление репрессивных тенденций в управлении печатью и страной в целом, в правительстве всегда сохранялись либеральные и даже «красные» элементы, сохраняли свои позиции братья Милютины, Головнин, великий князь Константин Николаевич. Тот же Валуев не был однозначным реакционером, стремясь выглядеть скорее просвещенным консерватором. Был сильный и опасный граф Муравьев, но силу имел и либеральнейший внук генералиссимуса, петербургский военный генерал-губернатор Александр Аркадьевич Суворов. Это, конечно, не означало, что кто-нибудь в правительстве мог одобрять цели и методы Чернышевского и Михайлова, но не всем в правительстве единомышленники Михайлова и Чернышевского должны были казаться опасными людьми. И в рядах высшей бюрократии было немало тех, кто считал, что и такая позиция может — естественно, под контролем — иметь место в общем «хоре» и что подрывная деятельность части этих людей еще не означает, что все, кто придерживается сходных взглядов, абсолютно вредны.
Некрасов, собираясь возобновить издание журнала, стремился занять позицию «владельца» журнала, чья «консистория» иногда «выходит из-под контроля», но сама по себе не настолько опасна, чтобы ее уничтожать. Его фигура «не-заговорщика» как бы сама по себе придавала его журналу вид не поджигательно-революционного, выходящего из легального поля (как его на время представила деятельность Михайлова, Обручева и Чернышевского), но всего лишь «оппозиционного» издания. Министр Валуев не мог поверить, что человек, у которого есть деньги, финансирует заговорщиков и поджигателей. Поэтому нарочитое дистанцирование Некрасова от его «консистории» было в то время единственно правильной и спасительной для «Современника» позицией (схожей была позиция Благосветлова, издателя в еще большей степени радикального «Русского слова»). Да и сам Некрасов ощущал, что либеральный ресурс правительства себя не исчерпал, что власть не ассоциирует его журнал напрямую с подпольной деятельностью некоторых бывших членов его редакции и что препятствия к возобновлению выпуска «Современника» в том же виде можно будет преодолеть.
Видимо, руководствуясь примерно такими соображениями, 8 октября Некрасов вернулся из Карабихи в Петербург и начал энергичные хлопоты по возобновлению издания «Современника». Прежде всего нужно было собрать начинавшую разбегаться «консисторию» (несколько его сотрудников согласились в это время участвовать в другом издании). По дороге из Ярославля в Петербург остановившись в Москве, Некрасов провел переговоры с Антоновичем, а приехав в Северную столицу, беседовал с Елисеевым. Их реакция на его предложение стала для него неожиданностью. Некрасову пришлось уговаривать их и даже унижаться, поскольку в этот момент они как будто обрели нравственное превосходство и право морального суда над ним. Антонович вспоминал об этом эпизоде:
«В газетах появилось объявление о новой газете с именами Елисеева и моим. Это объявление очень смутило Некрасова, и по приезде в Петербург он тотчас же навел справку у одного общего знакомого, почему мы с Елисеевым вступили в новую газету и разве мы не желаем сотрудничать больше в «Современнике». <…> Некрасов пригласил меня к себе и разговор начал с того, что объявление об «Очерках» поразило его точно обухом по голове; затем он стал упрекать меня за то, что я мог поверить таким нелепым слухам о нем, тогда как мне более чем кому-либо другому должны были быть известны те чувства искреннего расположения и глубокого уважения, какие он питал к Добролюбову и Чернышевскому, так высоко поднявшим его журнал, и тогда как, с другой стороны, я должен знать и те чувства, которые питают к нему его бывшие приятели, которые готовы выдумать и распространять про него всякие нелепости, чтобы только отомстить ему за то, что он отверг их и стал на сторону тех людей, которые им антипатичны и т. д. Несколько раз и с особенной настойчивостью он уверял, что он твердо и бесповоротно решил продолжать «Современник» в прежнем направлении и, конечно, с прежними сотрудниками. Он говорил с таким жаром и таким чувством, что я поверил искренности его слов…»
Похожий и столь же унизительный для Некрасова разговор произошел с Елисеевым, также «поверившим» ему и согласившимся продолжить сотрудничество в «Современнике». В редакции оставался Пыпин, не выражавший желания примкнуть к какому-либо другому изданию; кроме того, Некрасов привлек к постоянному сотрудничеству Салтыкова. Остаток года ушел на получение правительственного разрешения на возобновление журнала, переговоры с Плетневым (удалось убедить его снизить арендную плату) и формирование редакционного портфеля. Всё это, на удивление, оказалось сделать проще, чем уломать гордых и честных молодых сотрудников. К началу 1863 года всё было готово к «возрождению» «Современника».
Только одно событие на некоторое время отвлекло Некрасова от борьбы за его журнал. 30 ноября скончался Алексей Сергеевич. Некрасов узнал о том, что отец умирает, 26 ноября и сразу выехал в Ярославль. Приехали и другие дети, и отец скончался в окружении семьи. Алексей Сергеевич, в последние годы сильно волновавшийся о своем завещании, в результате так и не успел его нотариально заверить, но после смерти все имения были разделены между наследниками полюбовно, каких-либо трений между ними не возникло. Они были дружной семьей, возможные недоумения, если и были, остались в прошлом.
В отношении Некрасова к смерти отца не было ничего необычного. Это была печаль взрослого, давно сформировавшегося самостоятельного человека по ушедшему старому родителю, тяжело болевшему. В последние годы они довольно живо переписывались, отец постоянно жаловался на здоровье (его мучил геморрой), говорил о любви к детям, советовался по поводу затеваемых предприятий, хвастался удачной охотой, приглашал к себе. Сын отвечал почтительно и заинтересованно, давал советы. Алексей Сергеевич Некрасов был похоронен в семейном склепе в Абакумцеве, отдельно от своей жены.
Все эти хлопоты на сей раз не помешали творчеству. Период борьбы за возобновление журнала оказался очень плодотворным. Во второй половине 1862 года — начале 1863-го Некрасов создал целый ряд шедевров, вызвавших восхищение читателей и представляющих собой специфически некрасовский отклик на трагические события, потрясшие его «лагерь» в прошедшие два года.
В центре, конечно, находится стихотворение «Рыцарь на час», над которым Некрасов работал едва ли не с мая до конца 1862 года. Стихотворение, построенное на мотивах, найденных в «Тишине» и «На Волге», скрещенных с темами из полузабытой поэмы «Саша» и наверняка еще очень актуального «Поэта и гражданина», знало наизусть множество молодых людей. Каждое чтение его вслух заставляло рыдать даже таких несентиментальных людей, как Шелгунов и Глеб Успенский. Оно очень литературно и в этом смысле примыкает к череде элегий, «написанных во время бессонницы». Сам избранный Некрасовым жанр несет в себе очень устойчивый и узнаваемый набор мотивов. Ночная бессонница — это время подведения итогов, рефлексии, когда вспоминается забытое, то, что рассеивает день с его суетой и сиюминутной занятостью: постыдные грехи, неискупимые проступки, невозвратимые утраты. В это время человек остается наедине со своей совестью. Готовность поэта поделиться тем, что приходит к нему во время бессонницы, означает предел смелости, искренности и доверия к своему читателю.
В «Рыцаре на час» мало говорится о том, какие именно грехи тяготят лирического героя, употребляются лишь общие слова о падении, трясине и бездействии, протяжное звучание стиха заменяет подробности, а готовность быть искренним — саму искренность. Акцент здесь переносится на светлые воспоминания, на которые можно опереться в борьбе с муками совести. И здесь, как в «Тишине», появляется образ сельского храма — теперь это храм, у стен которого похоронена мать, героиня стихотворений «На Волге» и отчасти «Родины». К матери, воплощению любви и нравственной силы, лирический герой обращается с просьбой пробудить в нем мужество, поскольку именно любовь движет людьми, в стане которых он хотел бы найти свое место и вместе с которыми хотел бы погибнуть, героизм которых только оттеняется его признанием в собственной недееспособности.
Стихотворение звучит как привет и благословение погибающим борцам от того, кто остался «рыцарем на час». Некрасов находит свое место в разгорающейся схватке — «сочувствующего», но неспособного встать в ряды героев. Стихотворение воспевает людей, подобных Чернышевскому, Обручеву и Михайлову, с дистанции покаяния предстающих светлыми рыцарями и святыми подвижниками, которым самим каяться не в чем. Покаяние как будто рождает емкие и волнующие, оправдывающие и благословляющие их формулы: «…стан погибающих / За великое дело любви». Излюбленное оружие Некрасова — искренность и покаяние — в «Рыцаре на час» предстает во всей сокрушительной мощи, безотказно действуя на читателя, который видел себя и в тех, кто погибает, и в том, кто кается за несовершенное. Стихотворение было отдано супругам Шелгу-новым, отправляющимся в Сибирь к Михайлову.
Своеобразной параллелью к «Рыцарю на час» является тогда же написанное стихотворение «Что думает старуха, когда ей не спится» — здесь тоже бессонница, пробуждающая совесть и покаяние. Но все грехи, в которых сама себе кается «старуха столетняя», не стоят выеденного яйца, только украшают ее, говорят о большой душевной чистоте и, в сущности, невинности. Стихотворение «В полном разгаре страда деревенская…» вводит образ крестьянской матери, пораженной горем и страданием, неспособной защитить ребенка. Но и этой женщине не в чем каяться. Виновна сама тяжесть и тупость народной жизни, превращающей материнство в боль, а не в радость. Эти стихотворения вполне в духе начавшегося поворота некрасовской лирики к народу как объекту чистой любви и любования его поразительным целомудрием и бесконечными духовными силами. Высшее выражение эта тенденция находит в шедевре «Зеленый шум». Стихотворение, выглядящее как подражание Кольцову, представляющее собой квинтэссенцию его языка, образов, интонаций, стиха, бесконечно превосходит самые лучшие кольцовские произведения. Здесь человек из народа становится вместилищем абсолютной любви, прощающей и терпящей.
В феврале 1863 года вышел сдвоенный номер «Современника». Его страницы украшали имена прежних сотрудников: Антоновича, Пыпина, Елисеева, Жуковского, что само по себе опровергало любые слухи и предположения о ренегатстве Некрасова. Журнал, потерявший важнейших сотрудников, сохранил прежнее направление. Замечательным нововведением стало ежемесячное сатирическое обозрение «Наша общественная жизнь», печатавшееся вошедшим в состав редакции Салтыковым-Щедриным, уже имевшим громкое литературное имя, чье разящее остроумие прибавляло популярности журналу.
Несомненно, однако, что возобновленный «Современник» был уже в значительной степени не тем журналом, каким его делали Чернышевский и Добролюбов. Прежде всего в худшую сторону изменились отношения внутри редакции. Молодые разночинцы, приведенные Чернышевским и Добролюбовым, не испытывали к Некрасову особенной симпатии, не ценили его поэзию так же высоко, скептически относились к его нравственному облику, ощущая свое моральное превосходство. В отличие от Чернышевского и Добролюбова, его «барские» привычки и вкусы не просто были им чужды, но служили признаком его несоответствия образу настоящего деятеля. Ни Антонович, ни Елисеев, ни Жуковский не чувствовали себя обязанными Некрасову. Как показали дальнейшие события, они имели несколько завышенную самооценку, считая себя едва ли не более важными фигурами для журнала, чем сам его редактор. Теплых отношений с Некрасовым у них быть не могло, да они в духе своего «реализма» и не считали таковые необходимыми для совместной работы. Некрасов был для Антоновича, Жуковского, Елисеева и Пыпина просто хозяином предприятия, где они работали. Это приводило к тем же последствиям, что и на обычном предприятии: недоверию, подозрениям, что их труд не оценивается достойно. Если же прибавить сюда их социалистические убеждения, то можно было ожидать «бунт» против такого устройства предприятия. И для самого Некрасова Антонович или Пыпин оставались людьми чуждыми, несмотря на то, что в разговорах с ними он мог пускаться в откровенности — такова была его своеобразная манера. Всё-таки Некрасов стремился видеть в своей «консистории» не просто работников, которых он нанял за определенную плату, но и «товарищей по журналу», как он выразился позднее, описывая свои отношения с Антоновичем.
Конечно, у Некрасова были основания подозревать новых членов редакции в той же нелегальной деятельности, какую вел Чернышевский — но, видимо, с этим он смирился и научился не замечать, тем более что сами они наверняка еще меньше хотели ставить редактора в известность о своих «других» делах.
Другая опасность исходила не столько от неуважения или отчуждения новых сотрудников от редактора, сколько от сочетания молодости, самоуверенности и отсутствия лояльности к журналу. У них не было готовности воздерживаться от чрезмерно резкого высказывания, чтобы сохранить журнал, не было терпения, в высшей степени присущего самому Некрасову, не было присущего Добролюбову и Чернышевскому стратегического мышления. Антонович и Жуковский могли поставить свое самовыражение выше интересов журнала, в какой-то момент пожертвовать ими ради яркого высказывания. Особенно это было опасно в новых условиях: министр внутренних дел Валуев, отобравший цензуру у Министерства народного просвещения и переподчинивший ее своему ведомству, взял очевидный курс на замену предварительной цензуры карательной. Это заставляло Некрасова, с одной стороны, зорче присматривать за «Современником» и за тем, что в нем печатается, с другой — больше дистанцироваться от содержания его собственного журнала. Антонович вспоминал, что в его время Некрасов прочитывал корректуры полностью, во времена Чернышевского контроль его за журналом был слабее. В довершение всего в новой редакции сошлись люди, не симпатизировавшие друг другу, с тяжелыми и нетерпимыми характерами. Нередко случались конфликты между Салтыковым и Антоновичем, видимо, вынуждавшие Некрасова (особенно часто во второй половине 1863 года) выступать посредником между враждующими сторонами.
Было еще одно обстоятельство, не только осложнившее существование «Современника», но и изменившее облик российской журналистики. 2 января 1863 года с одновременного нападения на несколько российских воинских частей началось восстание в Польше, имевшее совершенно другой характер, чем восстание тридцатилетней давности, в подавлении которого участвовал шурин Некрасова Генрих Станиславович Буткевич. Это уже не была война регулярных армий — к этому времени все военные институты в Царстве Польском были уничтожены. Война приняла партизанский характер и охватила не только находившиеся под властью России польские территории, но и часть современной Украины, Белоруссии и Прибалтики. Несмотря на неравенство сил, борьба, которую вели с российскими войсками разрозненные повстанческие группы, оказалась затяжной (разгромить их удалось только к середине 1864 года) и даже вызвала у российского правительства панические настроения. Первым последствием, конечно, был всегда опасный для оппозиционной прессы неизбежный крен «вправо» — в правительстве и при дворе серьезно усилилась партия графа М. Н. Муравьева (которого можно считать личным врагом Некрасова, никогда не разделявшим журнал и его редактора), ставшего фактическим диктатором северо-западных губерний и безжалостно подавлявшего восстание. Для «Современника» это было опасно вдвойне, поскольку еще до восстания намерения польских революционеров вызывали сочувствие у редакции журнала. Один из вождей восстания, повешенный Муравьевым Сигизмунд Сераковский, был участником «Современника», учеником и поклонником Чернышевского, хорошим знакомым Некрасова. По польскому вопросу «Современник» был вынужден отмалчиваться.
Польское восстание и борьба с ним принесли «Современнику», может быть, более серьезную опасность не со стороны правительства, а со стороны общества. Выступление поляков вызвало в российском обществе враждебность, прилив имперских чувств. Эта волна массового патриотизма определенного сорта в 1863 году получила своего выразителя и вождя — им стал неожиданно превратившийся в фигуру всероссийского масштаба Михаил Никифорович Катков, редактор и издатель «Русского вестника», еще с 1862 года взявший в аренду газету «Московские ведомости».
Молодой друг Белинского и Герцена, англоман, человек либеральных убеждений, стремившийся издавать журнал в «центристском» духе, Катков в это время переходит на крайне консервативные позиции. Поток вышедших из-под его пера газетных передовиц, гневно бичующих Герцена, нигилистов и поляков, отстаивающих имперские ценности, был с большим сочувствием встречен публикой. Катковские статьи сейчас выглядят демагогическими, представляют собой истерический поток, наполненный идеологическими словами, однако в то время Катков производил впечатление пламенного трибуна. Оказывая огромное влияние на своих читателей (он, в частности, породил целую антипольскую паранойю, превратив поляков в обывательском сознании во что-то вроде масонов — вечных заговорщиков, тайных и могущественных врагов России, опутавших ее сетями заговоров и стоящих за всяким эксцессом), редактор «Русского вестника» и публицист «Московских ведомостей» проповедовал ненависть к полякам и любовь к «традиционным» принципам. Получив огромное влияние, в том числе на правительство (крупнейшие реакционеры нового призыва — печально знаменитый министр народного просвещения, граф Дмитрий Андреевич Толстой и не менее известный обер-прокурор Святейшего синода Константин Петрович Победоносцев — до некоторой степени выросли в его «школе»), он сохранял независимое положение, отказываясь от любых государственных должностей, субсидий, мог пойти на конфликт с правительством, если оно казалось ему слишком либеральным. Его конфликт с министром внутренних дел Валуевым, который его терпеть не мог, чуть не привел к закрытию «Московских ведомостей», однако закончился победой публициста — государь лично разрешил ему продолжать выпускать газету. И никакие попытки представить его платным агентом правительства, по аналогии с издателем «Северной пчелы» Фаддеем Булгариным, не удавались. Видимо, для самого правительства это было совершенной неожиданностью — на фоне катковских изданий особенно жалко выглядели попытки Валуева издавать официальную газету для пропаганды правительственного курса — «Северную почту», редактором которой некоторое время выступал Иван Александрович Гончаров.
Это, пожалуй, было ошеломляюще новым — с Катковым в российскую жизнь и общественную мысль вошел пламенный и совершенно не официозный консерватизм, консерватизм «по искреннему убеждению», а не по долгу службы и не за материальный интерес, приобрел свой голос. Катков сделал позицию «просвещенного консерватизма» достаточно респектабельной, возможной для человека мыслящего, принимающего монархические имперские ценности, но не желающего обрести репутацию продажного агента правительства. Для такого человека невозможен был бы союз с Булгариным, а союз с Катковым возможен — достаточно вспомнить Достоевского, который придет к Каткову после разорения, Лескова после «катастрофы» с романом «Некуда», Тургенева в разгар его раздражения против нигилистов.
Для «Современника» и «Русского слова» появление Каткова означало не просто обретение нового опасного врага. Они не могли по-прежнему ощущать себя единственно бескорыстной, незаинтересованной стороной в спорах о будущем народа и государства. В новом составе редакции «Современника», пожалуй, только Салтыков-Щедрин и по интеллекту, и по страстности был сопоставим с Катковым. Конкуренция с «Русским вестником», полемика прямая и неявная станет для «Современника» повседневностью. Всё дальнейшее существование некрасовских журналов будет проходить под знаком этой борьбы. В 1863 году «Современник» последовательно проводил свою линию, например, опубликовав роман еще находившегося в Петропавловской крепости Чернышевского «Что делать?», ставший своего рода библией для «новых людей», его главных героев.
Известен анекдот, связанный с этим романом. Некрасов, ехавший на извозчике, обронил где-то рукопись первой главы. Редакция «Современника» дала объявление с просьбой к нашедшему рукопись вернуть ее за умеренное вознаграждение. Подобравший рукопись прохожий объявился, и русская литература не осталась без своего шедевра. Роман был напечатан практически без цензурных изъятий, и только после выхода последней главы правительство спохватилось — произведение Чернышевского было запрещено и в легальной печати не издавалось в России до 1905 года.
В конце этого года завершаются отношения Некрасова и Панаевой. Авдотья Яковлевна продолжала жить или появляться в квартире Некрасова еще до конца ноября 1864 года (до этого времени она получала деньги от журнала «на дрова в квартиру редактора»), однако уже годом ранее в сердце Некрасова ее полностью сменяет уже совершенно «официальная» любовница, французская актриса санкт-петербургского Михайловского театра Селина Лефрен. В данном случае отношения носили «деловой» характер. С одной стороны, можно назвать Лефрен профессиональной содержанкой (она оставила во Франции ребенка, приехала в Россию на заработки и, несомненно, рассматривала отношения с Некрасовым как один из способов накопить на достойную жизнь); с другой стороны, это будет несправедливо. Деньги в данном случае не отменяли человеческих отношений — без большого «сердца», но теплых и лишенных драматизма. Некрасов получил возможность отдохнуть от слишком тяжелой и сильно затянувшейся любовной драмы. Наиболее подробный портрет Селины приводится в недавно опубликованных мемуарах единокровной сестры поэта Елизаветы, которая в это время часто бывала в квартире на Литейном:
«Это была особа лет за тридцать, не особенно красивая, но эффектная. Она много занималась музыкой, брала уроки пения. Самым большим удовольствием для нее были опера и французский театр… Комнаты свои она устроила очень оригинально. В большой комнате были поставлены в 4-х углах огромные елки, доходящие до потолка. Посередине комнаты стоял стол, на котором помещались клетки с различными птицами, которые утром выпускались и свободно летали по деревьям, а вечером садились в клетки. Тут же стоял рояль, на котором она играла и пела. Из картин, висевших в этой комнате, я помню очень хороший портрет Гейне, а в кабинете брата единственным украшением стен был оригинал известной картины «Пушкин в селе Михайловском»… Она была очень интеллигентна, любила музыку, училась пению и играла на фортепиано…»
Мемуаристка несколько раз обращает внимание на манеру Селины одеваться: «М-Пе Лефрен была нельзя сказать чтобы очень красива, но имела представительную фигуру, одевалась очень хорошо, с большим вкусом, всё, что на ней было, казалось очень богатым. <…> На… обедах она очень хорошо была одета и надевала большею частью платья, которые нравились Николаю Алексеевичу, оба из великолепного атласа, одно цвета таггоп (каштановое), а другое цвета saumon[29] или, как Николай Алексеевич называл, цвета du лососин». Всё-таки Селина сошлась с Некрасовым не только из-за денег, но и потому, что он нравился ей как мужчина, как добрый друг и покровитель. И Некрасова она привлекла не только внешностью и доступностью. Сохранились ее письма поэту, написанные уже после их расставания. Некрасов не знал французского языка, и Селина писала ему по-русски, как умела, изливая в письмах свою простую, но не лишенную прелести душу:
«Я очень часто пишу тебе, я бы и больше еще писала, если я бы уверена, что мои письма могут тебя интересовать. Но я далеко не думаю этого, [поэтому] не могу писать ничего хорошо, потому не знаю.
Всё-таки я знаю, что тебе не неприятно получить от меня известие, потому (— всегда потому —) но что делать! — потому ты меня любишь — и тебя интересует знать, что делаю — так я понимаю, но как письмо — плохой. <…> Если правду сказать, есть много вещей, которые мне нравятся в Петербурге я только тогда себя считаю у себя и, мой друг, первое для меня иметь друга, я понимаю здесь как всё пустое кругом. И что необходимо на свете иметь настоящего друга, который не смотрит, если у вас недостатки, и каждый терпит все ваши капризы. Нет на свете ни одного мужчины, который тебя стоит, — вот мой опинион[30], но жаль, что ты как [меня] я нервозъ это все от этого идет, разные пустяки, из которых состоит жизнь, одним словом».
Содержание французской актрисы выглядело со стороны признаком богатства, повышало статус. Возможно, это осознавал и Некрасов и стремился таким образом добавить еще один штрих к своей респектабельности. Семья Некрасова, близкие ему люди и сотрудники, в том числе пришедшие после Чернышевского и Добролюбова, замену Панаевой на Лефрен равноценной не считали. Они с симпатией относились к Панаевой и поэтому были склонны воспринимать ее «преемниц» скорее враждебно. Добролюбов и Чернышевский отрицательно отнеслись к «ангелу» (Ефимовой?); Жуковский и Антонович подчеркнуто симпатизировали Авдотье Яковлевне и считали поведение Некрасова по отношению к ней оскорбительным, неуважительным, подчеркивающим его низкий нравственный облик (продолжая жить в одном доме с Панаевой, он открыто сожительствовал с французской актрисой, очевидно, вульгарной). За Панаевой на всю жизнь сохранился ореол развитой эмансипированной женщины, в глазах общих знакомых стоявшей нравственно выше того мужчины, которому она стала подругой.
Некрасов подвел своеобразный итог отношениям с Панаевой в стихотворении, напечатанном только за год до своей смерти и получившем тогда название «Слезы и нервы», но написанном в 1863 или 1864 году. Это одно из его поразительных любовных произведений. Поразительно оно в том числе и тем, что совершенно не выглядит как любовное. Это скорее «семейное» стихотворение, описывающее тяжелую рутину совместной жизни, в котором героиня предстает манипулятором, используя женскую слабость как сильнейшее оружие, чтобы держать лирического героя в своеобразном «рабстве», вызывать его ревность и раскаяние. В стихотворение попадают немыслимые в любовной поэзии бытовые подробности вроде покупки нового платья, флакона одеколона, притворных обмороков. О возлюбленной говорится как о «бывшей», исчезнувшей, ушедшей, чтобы практиковать эти инструменты на ком-то другом, что могло бы выглядеть своего рода сведением счетов, если бы в конце автор не признавался, что его любовь не прошла. Признание превращает духи, платья и истерики в атрибуты любви, а не просто сожительства, совместного быта. Своеобразный сюжет стихотворения напоминает самые первые стихи «панаевского цикла»: ссора завершается не просто примирением, но признанием того, что она — часть любви, усиливающая прелесть примирения. В стихотворении «Слезы и нервы» подробности, которые лирический герой вспоминает как будто для того, чтобы окончательно убить любовь, только свидетельствуют о невозможности сделать это.
Ссоры и примирения, французские модные лавки и флаконы с одеколоном, любовь Некрасова и Панаевой в стихах обрели бессмертие. В реальности дело закончилось отступным в 50 тысяч рублей, которые Некрасов выдал Панаевой векселями А. А. Абазы. Через два года после окончательного разъезда Авдотья Яковлевна официально выйдет замуж за Аполлона Филипповича Головачева, секретаря редакции «Современника», родит от него дочь. В конце жизни, сильно нуждаясь в деньгах, она напишет мемуары о своей жизни, знакомых литераторах, «Современнике» и Некрасове.
Кроме «Слез и нервов», в 1863 году было написано «народное» стихотворение «Кумушки», напечатанное в «Солдатской беседе» и «Народной беседе» Погосского. Оно, скорее всего, было написано специально для первых номеров журналов, по заказу издателя — центральной темой обоих номеров было бережное отношение к детям — один из постоянных предметов проповеди Погосского.
Лирика, созданная в этом году, необычно мрачна, содержит первые признаки разочарования результатами произошедшего в России исторического сдвига. Это видно в новой стилизации под народную песню (подобной «Огороднику» или «Буре») — пронизанном горькой иронией «Калистрате». Своеобразной парой к написанному в предыдущем году светлому «Зеленому шуму» стало более мрачное стихотворение «Надрывается сердце от муки…»: оно начинается с описания звуков топора, барабанов и цепей, после чего появляется образ весны с тем же зеленым шумом. Но если в первом случае зеленый шум оказывает облегчающее воздействие на душу, весна учит любить и прощать, то во втором лирический герой получает не любовь, а только заглушение злобы и покой. Более горько звучит стихотворение «Благодарение Господу Богу…», в котором трудно не видеть отклик на репрессии и первые жертвы, принесенные молодыми борцами. Обращение «брат» к «удаляемому с поста опасного» ранее уже использовалось в посвящении Михаилу Михайлову к стихотворению «Рыцарь на час». Поэт стремится увидеть в этих юношах братьев. В чем это братство? Очевидно, в тех идеях, за которые они гибнут и которые Некрасов утверждает в своих стихах.
Тогда же написанное стихотворение «Пожарище» показывает, что Некрасова продолжал интересовать открытый им для себя в «Деревенских новостях» жанр «сельского фельетона», обзора деревенской жизни. Это следствие понимания новой роли народа в жизни страны. Теперь, когда главное, судьбоносное событие произошло на «освобожденной Руси православной», каковы его последствия? Судя по стихотворению, они неутешительны: всюду бедность и упадок, а пожары — единственное сельское «развлеченье». Крестьяне в «Пожарище» сравниваются с червями, копошащимися на трупе — это одно из самых жестоких сравнений в некрасовской поэзии, в которой жестоких картин немало. В конечном счете вся деревенская помещичья пореформенная Россия уподобляется здесь сдохшей лошади, гниющему трупу.
К тому же жанру, безусловно, относится и жалобная «Орина, мать солдатская». Это тоже сценка, описание разговора, за которым стоит постановка актуальной проблемы. В данном случае имеются в виду рекрутчина, телесные наказания, существование которых превращало многих честных офицеров в революционеров или сочувствующих революционерам. Военная реформа была одной из наиболее назревших, и на нее с самого начала шестидесятых годов взяло курс либеральное Военное министерство, которое с 1861 года возглавил знакомый Некрасова и Чернышевского Дмитрий Алексеевич Милютин. Стихотворение прежде всего содержит скрытый призыв отменить рекрутчину, но за душераздирающей историей несчастного солдата, умершего дома от того, что делали с ним в армии, встает и другая тема — уже доминирующая в некрасовской поэзии тема огромной силы народного духа, народа как носителя высших нравственных ценностей. Отношения между Ори-ной и ее сыном — безграничная любовь. Сын жалеет мать, остающуюся в одиночестве. Орина, в отличие от старухи из стихотворения «В деревне», жалеет не себя, а сына, при этом она поразительно сдержанна в своем горе и мужественна, она не жалуется, а рассказывает. Но означают ли это мужество и нравственная красота, которые «мать солдатская» обретает в своих страданиях, что сами страдания можно признать чем-то «естественным» и даже полезным для народа? Этот вопрос находит ответ в еще одном произведении, завершенном в том же году.
Поэма «Мороз, Красный нос» была, видимо, начата еще в конце 1862 года, во время пребывания Некрасова в Грешневе возле умирающего отца. Она создавалась частями, ее замысел постепенно укрупнялся: сначала была написана короткая первая главка, затем — часть «Смерть крестьянина» (первоначально «Смерть Прокла») и, наконец, последняя часть, давшая название всей поэме. Возможно, этот сложный процесс создания обусловил ощущение экспериментального характера поэмы при кажущейся простоте сюжета: крестьянин-отходник простудился и умер, несмотря на попытки его вылечить; его молодая вдова, оставив сирот у стариков, едет в лес нарубить дров и замерзает. При этом композиция поэмы выглядит почти избыточно сложной, первая часть изобилует инверсиями, тон рассказа меняется на всём его протяжении.
«Мороз…», в отличие от «Коробейников», в большей степени поэма не для народа, а о народе. В ней важную роль играет голос самого автора и одновременно лирического героя, звучащий в посвящении и в нескольких лирических отступлениях. Здесь не какой-то безличный человек из народа, но, несомненно, сам автор рассказывает историю, случившуюся в крестьянской семье, рассказывает, очевидно, потому, что она отвечает его собственным настроениям. Изначальный импульс очевиден — ему самому плохо, он раздружился с Музой, чувствует, что «пора умирать», и ищет у народа способ преодоления нравственных страданий.
«Мороз…» — это новая попытка Некрасова ответить на вопрос, что народ может дать интеллигенту, чему научить (вопрос, что интеллигент может дать народу, уже обсуждался, и ответы не вызывали сомнений: очень много, от просвещения и знания до собственной крови, пролитой в борьбе за народную свободу). Тем самым в поэме продолжается начатый в «Огороднике» и «Тишине» поиск того, что объединяет интеллигента и человека из народа, скорее всего, вызванный размышлениями Некрасова над почвеннической идеологией, активно выдвигаемой в это время Достоевским (и симптоматично, что большие фрагменты поэмы были напечатаны в журнале братьев Достоевских «Время»). В отличие от «Тишины», в «Морозе…» нет упрощенного представления о том, что какой-то вид христианства изначально одинаково близок крестьянину и образованному человеку и потому естественно обеспечивает почву для их объединения (как это представлялось Достоевскому). В «Морозе…» показано, что народное сознание включает в себя как христианское (важное место в поэме занимают образы монастыря, богомолья), так и в широком смысле «языческое» — точнее, «природное», «естественное» — начало. Одного детского религиозного экстаза мало, чтобы слиться с народом. Между народным сознанием и сознанием лирического героя, образованного человека, существует непреодолимый барьер. Если весна ведет лирического героя «Надрывается сердце от муки…» и героя «Зеленого шума» в одинаковом направлении, то зима ведет героиню «Мороза, Красного носа» и автора поэмы в разные стороны: Дарья в своем «заколдованном сне» видит картину, в которой ее муж жив и дети счастливы; автор же видит только, как она умирает.
Противопоставление двух взглядов — изнутри и снаружи народного мира — позволяет Некрасову выразить одну из самых глубоких мыслей в его поэзии: даже если мы, интеллигенты, понимаем и принимаем то, что народ, страдая, находит утешение в религии или фольклорных фантазиях, мы всё-таки не можем не видеть самих страданий и не можем с ними смириться, а потому и нас самих не лечит эта способность народа переносить страдания, превращать их в свою высокую нравственную силу. Подобным образом знаменитый герой Достоевского Иван Карамазов утверждал, что даже если мать замученного ребенка простит мучителя, то сам он простить не сможет. Лирический герой любуется народным миром и народным сознанием, но не может приобщиться к нему, потому что страдание и смерть, при всём его желании, чтобы было как-то иначе, остаются страданиями и смертью. Единственный выход для него — тот, который Некрасов когда-то описывал в письме Толстому: идти бороться, идти избавлять своего ближнего от страданий, чтобы самому избавиться от страха собственного уничтожения, тоски от чувства одиночества, брошенности.