Глава 12

Прошла неделя моего пребывания в отделении. Вторая биопсия отторжения не показала, и чудовищные дозы гормонов в капельницах отменили, переведя на таблетки. Елена Николаевна сказала, что будут постепенно и их убирать.

Что не радовало врачей, так это работа почек. Вдобавок лейкоциты выходили за пределы нормы, сердце никак не хотело питаться калием, выдавая аритмию.

От уколов с антибиотиками мои и так прожженные ягодицы превратились в камень, на который невозможно было лечь на кровать от боли. Разжижали кровь, чтобы не допустить образования тромбов, еще и печенка увеличилась в объеме на сантиметр. В общем, как на фронте себя ощущал, получая ежедневную сводку.

Отцу наконец-то разрешили выкатывать меня на коляске в коридор, но только в самый дальний угол к окну, подальше от людей. Обязательной одеждой стали шапочка, бахилы и маска на лицо, чтобы не подхватить инфекцию или внутрибольничный вирус, от которого почти не было бы спасения.

Жизнь напоминала несколько травинок, чудом пробившихся сквозь трещину в асфальте, где люди, как машины, неслись мимо. Я смотрел на других пациентов после замены клапанов или аортокоронарного шунтирования и понимал, что их век подходил к концу. Операция — лишь возможность отсрочить час икс. Весь контингент был за пятьдесят лет и старше. Мне становилось не по себе от того, что пришлось вступить в их ряды. Если посмотреть со стороны, то я, конечно, мало чем от них отличался: такой же беспомощный, напичканный химией человек, радующийся горячему чаю, свежей газете из больничного киоска, крепкому стулу и симпатичной медсестре.

По привычке пытался первое время уступать очередь пожилым, когда отец подвозил на каталке в процедурную сдавать кровь, но на меня смотрели с удивлением. Потом я понял, что здесь это правило больше не работает. Все одинаковые. Все перед чертой.

Однажды по моей просьбе папа оставил меня возле окна — захотелось побыть одному, — а сам пошел на улицу подышать воздухом и купить свежих газет.

Я сидел в каталке, спиной к коридору, и о чем-то думал, как вдруг некто с неприятным хриплым басом сказал:

— Ты, мозгляк, украл мое сердце. Оно должно было достаться мне первому. Оно мое. Я жду его уже шесть месяцев, а ты его украл.

Кое-как развернув каталку, я увидел перед собой высокого мужика за пятьдесят, с короткими седыми волосами, шрамом через все лицо, с железной фиксой во рту и золотой толстой с крестом цепи на дряхлой шее. По внешнему виду можно было представить, что в недавнем прошлом мужик был очень крепок и силен. Обвисшие мышцы говорили о развитой в былые времена мускулатуре, но если раньше он и обладал какой-то силой, то сейчас это был задыхающийся на каждом слове ходячий труп с синюшным лицом, который не мог причинить мне вреда, такому беззащитному в данную минуту.

— Что значит, украл ваше сердце? — спросил я, опешив. — Кому оно больше подходит по параметрам, тому его и ставят. Это вам не лотерея и не магазин. Это ведь чья-то смерть. Кто-то потерял мужа, кто-то сына или отца. А вы тут о краже говорите.

— Ты меня не учи, щенок. Видишь татуировку?

Я посмотрел на его руку — «За ВДВ».

— Заговоренным считал себя с пятнадцати лет, еще с тех пор, как в сад за яблоками полез соседский, а хозяин спустил на нас овчарку. Так она мне шею погрызла. Месяц в реанимации. Он разгладил руками кожу на шее и показал шрамы.

В двадцать пять с танцев возвращался ночью. Я тогда в Рязанском училище учился. Деревенский был. На меня городская шпана напала. Пятеро на одного. Я четверых в нокаут отправил, а пятый — гад — сзади заточкой пырнул. В сантиметре от правой почки прошло железо. Так и валялся там в парке, пока старуха дворничиха не нашла и не вызвала «Скорую помощь».

Опять в реанимации лежал. Потом Афганистан. Горел в БМП. Лежу я, руками и ногами пошевелить не могу, а мои товарищи на моих же глазах тлеют, как угольки в печке. Сам — в госпиталь потом. В Чечне при зачистке села, пробив доски в окне дома, боевик дал очередь по нам из пулемета. Я в лужу, что рядом была, так лицом и повалился. Это меня спасло. Ребят покосило всех.

— Жизнь — не подушка…

— Жизнь. Моргнуть не успел, как она пролетела, эта жизнь. Только вроде недавно тушенку с пленными духами ели на броне, а уже с сопляками вроде тебя разговариваю.

— Сам не заметил, как она для меня пролетела, — сказал я с грустью.

— И вот обширный инфаркт по дороге с Ростова, — продолжил десантник. — Как доехал, не знаю. Помотался по больницам и сюда приехал на замену сердца. Все говорили, что быстро, а тут уже почти полгода маюсь. С ума схожу.

— Не знаю даже, чего в этой ситуации сказать, но я сам без сознания был, когда меня на стол положили.

— Ладно, дал я маху сгоряча. Вижу, что молодой совсем. Тебе еще жить да жить. Сорвался.

— А вы, сходите в храм тут при институте. Исповедуйтесь, причаститесь, и вам сразу легче станет.

Мы оба подняли глаза на голос. С нами рядом стоял батюшка в черном облачении с длинным деревянным крестом на шее. Его глубоко посаженные глаза на почти белом изможденном лице смотрели на нас пристально, но в то же время как-то заботливо и с теплотой. Был он весь какой-то непропорциональный. Высокое худощавое тело висело на впалых плечах, словно черное пальто на вешалке в гардеробе, и при этом коротенькие руки, маленький нос. Странное сочетание.

Он держал руки внизу, скрестив их крест-накрест, и ногти на пальцах напоминали мне речные камушки: отбитые, неровные, шершавые.

— Отец Михаил, — представился он и слегка наклонил голову.

— Здравствуйте, отец Михаил, — сказал я.

— И вы, молодой человек, приходите. Неспроста все эти мучения на вас свалились.

— Я в храме последний раз был, когда крестным стал. Перед самой болезнью.

— Мало зайти в здание с куполами и крестом. Храм должен быть внутри человека. Храм должен быть чистым, как лицо и руки. И золото должно быть внутри, а не снаружи висеть, а то, что крестным стал, это хорошо, только сие большая ответственность. Воспитание за тобой, присмотр. Давно ли ты видел своего крестника или крестницу?

— Да как сказать. Все некогда было.

— Поддерживай обязательно связь.

— Хорошо… — пролепетал я.

— В детстве я достал из бидона маленького пескаря, рассмотрел его со всех сторон, держа за хвостик, и кинул назад в речку, — сказал задумчиво священник. — Так с чешуей на ладошке я впервые понял, что такое делать добро по любви к Богу. Ведь он столько создал всего для нас. Не только рыбу, но и животных, птиц. Целую живую планету в холодном космосе. Все пропитано его любовью к нам.

А потом в Афганистане служил санитаром. Последний из тех, кого я вытащил с поля боя, был десантник Иван. Мне было очень тяжело его тащить волоком по земле, но я тащил. Все по той же любви к Богу. Я знал, что в этом обгорелом, контуженом теле, еще живет душа, самое дорогое, что есть во Вселенной.

Тут я заметил, как выражение десантника быстро меняется. Он кидается на отца Михаила и обнимает его, что есть сил.

— Отец Михаил, так это был я! Я! Я это был! Ущелье! 1984-й год!

Отец Михаил посмотрел на него, прищурился и сказал:

— Да, может быть, и вы. Много воды с тех самых пор утекло.

Десантник Иван тряс вялой рукой руку отца Михаила и все говорил и говорил без остановки слова благодарности, а отец Михаил, в свою очередь, благословил Ивана во имя Отца и Сына, и Святого духа.

Десантник Иван расплакался и побрел по коридору в палату, обещав прийти на исповедь. Утром следующего дня он умер. Сразу после завтрака. Ругался с дворниками, высунувшись из окна — не выдержало сердце.

Отец Михаил сказал, что покинул Афганистан в 1983 году и вытаскивал он не из «БМП» в ущелье, а из горящего «Урала», недалеко от Кабульского аэропорта.

— Но сам Иван этого не узнает уже никогда, да и незачем, — сказал отец Михаил. — Так что это не мог быть Иван.

Когда я рассказал про счастливые случайности спасения десантника, отец Михаил только удивился и сказал: «Какое терпение и милосердие у Всевышнего».

Однажды, после очередной капельницы, папа снова выкатил меня в коридор и пошел пообедать в знаменитую блинную возле метро «Сухаревская». Прошло совсем немного времени, как я услышал голос отца Михаила за спиной:

— Бог дает человеку такое испытание, которое он способен выдержать. Мы должны молиться за каждого из нас, потому что все грешны со времен Адама.

— За всех молиться? — спросил я, развернув к нему каталку.

— За всех. Грех, как песочные часы. Песок сыпется вниз. Кажется, что человек полностью погряз, и нет ему спасения, а потом попросил у Бога прощения и чувствуешь, что часы-то перевернуты, и все началось сначала. Так до гроба.

— Что-то я не пойму.

— Тут и понимать нечего, Максим. Просто живи с верой в Иисуса Христа, спасителя нашего, смирись и отдайся его воле, а Господь милостив, человеколюбив. Болезнь — это большая милость Божья.

Жизнь уходит быстро, незаметно, как песок в часах, но иногда он переворачивает их, и жизнь начинается заново. Ведь для Бога нет ничего невозможного. Он может тебе несколько десятков жизни вложить в год, а может год сделать десятками лет. Это какой выбор ты сделаешь. С ним быть или нет. Он уважает нашу свободу и ждет, пока мы к нему вернемся. Только вот люди забыли, что такое свобода, подменяя ее желанием делать, что вздумается.

— Выбор тут не просто сделать, особенно, когда на земле столько мерзости и грязи, когда столько больных, как здесь, когда сам воешь от боли. Где же тут милосердие? Где тут человеколюбие? Мне бабушка рассказывала про концлагерь, и она там человеколюбия не видела.

— Максим, если бы люди вот прямо сейчас встали, повернулись бы к востоку и сказали Господу спасибо за все лишения, за всю боль, болезни, недуги, что он нам посылает, вот прямо сейчас наступило бы Царство Божье.

— Вряд ли люди готовы заплатить такую цену. Они скорей пойдут к другому Богу, который просит меньше.

— А сможешь ли ты мне назвать хотя бы одного Бога, когда-либо существовавшего на Земле, который каплю крови пролил за человека? Сам Бог. Не ему жертву, а он взял и пролил свою кровь ради нас, чтобы мы жили. Кто еще, кроме Иисуса Христа?

— А почему он так сделал?

— По любви. Он любит нас такими, какие мы есть, со всеми нашими недостатками.

— А вот скажите, что такое любовь?

— Любовь?

— Ага.

— Согласно Святому Писанию — Бог есть любовь. И каждый пребывающий в любви, пребывает в Боге. Сам же добавлю, что любовь — это единственная возможность побыть душой вне тела при жизни. Почувствовать душу, принять в себя благодать. Любовь великая сила, способная творить чудеса и покрывать все недостатки.

— Или уничтожать.

— Любовь дается за смирение. Когда любишь не себя, не свое «я», а других больше себя, подражая Богу.

— А почему же, отец Михаил, так много женщин сейчас одиноких, живущих без любви?

— Женщина из ребра была сделана, а не из желчи. Замужем — это значит всегда следовать за супругом. Не подчинять его себе и своей воле, а следовать и быть поддержкой, дополнять своей теплотой на непростом жизненном пути. Где в семье послушание, там истинная свобода и любовь, но, опять же, это только в том случае, если муж живет с Богом в душе.

Все перевернулось. Отсюда все беды. Семья есть малая церковь, и строительство ее начинается с венчания, с благословления, а не с постели, как сейчас зачастую.

— Сложно все это. Я вот тоже люблю или любил, уже и не пойму. Все внутри выжгло. Вот так жил ради человека, ради любви этой, а она взяла и утекла в канализационный люк, как вода во время дождя. И все. Нет ничего.

— Любовь не умирает и не исчезает никуда, если она настоящая. Любовь как снег, сначала превращается в воду, а потом в пар. И уже в другом месте вновь дождем поливает землю, давая взойти новым росткам. В этом мире ничего не исчезает. Просто грехи в воздухе витают уже тысячи лет. Поэтому все сложнее и сложнее становится не подцепить эту заразу. Бог для нас, как глоток свежего и чистого воздуха, неизменного, вечного, но не все это понимают.

Вот мы все любим смотреть ночью на звезды и, конечно же, все знаем Большую Медведицу, Черпак, в простонародье.

— Ну да. Кто же его не знает.

— Так вот, если бы люди, сейчас живущие на планете, сложили бы свои вещи, накопленные непосильным трудом: машины, яхты, дома, квартиры, одежду, поместили бы это все в Черпак, встали еще и сами туда плечом к плечу, то не заполнили даже дна его. Потому что все, что мы копим целую жизнь, ничто по сравнению с творениями Господа. С его величием и разумом. А вот любовь Господа к нам способна заполнить и Черпак, и всю Вселенную, какая бы она ни была.

— Красиво звучит.

— Тебе нужно исповедоваться, Максим. Бог рядом с тобой, просто повернись к нему, и ты поймешь все. Он открывается постепенно, по мере духовного развития. Первый шаг ты сделал. Очень важный шаг.

— Как я пойму? Когда? Что я должен понять?

— Максим, кати в палату, — позвала медсестра.

— Сейчас, — ответил я.

— Поймешь, Максим, не переживай, — сказал в спину батюшка. — Молись, чтобы Господь открыл тебе видение грехов. С этого начнется твой путь к спасению. Этот дар выше всех даров. Даже выше дара воскрешать мертвых.

В палате медсестра сказала, что сегодня вечером мне будут ставить кардиостимулятор.

«Папа должен будет прийти к десяти вечера, чтобы остаться со мной на ночь, — прикинул я. — Сказали, что повезут в девять. Как бы не уснуть там, на столе».

Меня смущала идея, что придется все-таки ставить кардиостимулятор. Что ритм так и не восстановился.

В девять подали каталку. Я разделся с помощью сестер, лег, и мы поехали. На улице уже стемнело. Небо было ясное, Черпак, как всегда, просил налить что-нибудь в себя. Наверное, любовь, о которой говорил отец Михаил.

Я осторожно подышал носом, чтобы не обжечь легкие морозным воздухом. Сестры везли меня абы как. Видно было, что они за день устали, а тут вместо того, чтобы сходить в клизменную покурить, обсудить свежие сплетни, надо было, тащиться по льду и холоду в другой корпус, а потом еще и назад везти. «Проклятая жизнь», — сказала одна из них.

В операционном блоке играла тихая музыка, что-то в стиле джаза. Хирург, на лацкане формы я прочитал имя — Лев Анатольевич — в синем костюме и желтых специальных очках подошел ко мне, спросил пару дежурных фраз о самочувствии, рассказал о ходе операции и пожелал не бояться. Сказал, что дело отлаженное и быстрое.

То, как он управлял персоналом, как они по его командам бегали, суетились, подключая оборудование к моему телу, вселяло уверенность и надежность. Чувствовалось, что человек он слова. Я расслабился. Мне надели маску. Оказалось, что процедура установки не подразумевает общего наркоза, а лишь местный в плечо.

Минут через десять все приготовления были закончены. Монитор подвели, красящий раствор ввели по сосудам, укол новокаина сделали.

— Приступим, — сказал Лев Анатольевич, сделав глубокий разрез между плечом и грудью слева. Я ничего не почувствовал. Что-то там ковыряли, толкали, тянули. Потом он начал смотреть на монитор, нажимая внизу педали. Давал какие-то указания. Я понял, что один провод в желудочек сердца установить удалось, а вот второй в предсердие никак.

— Не лезет зараза, — сказал Лев Анатольевич. — Что-то ты парень какой-то невезучий сегодня. Я пять водителей ритма поставил за сутки, а твой вот капризничает.

Я решил не отвечать, хотя мне и так это мешала сделать кислородная маска.

— Коль, давай-ка еще раствору немного и включи другую проекцию.

И тут я резко почувствовал себя плохо. Датчики сразу сработали. Запищали.

— Пульс двести. Давление 150/100!

— Что такое случилось? — недоуменно спросил Лев Анатольевич? — Что с тобой, милый человек?

— Пульс шестьдесят. Давление 150/100.

— Э, друг. Ты чего это тут вздумал чудить? Статистику мне решил подпортить? Давай прекращай. Введите ему дигоксин и подключите допамин.

— Долго будет идти, Лев Анатольевич.

— Вводите.

Они ввели и подключили.

— Пульс двести двадцать!

— Что же он так прыгает? Может, утюгами дадим разряд?

— Утюгами…? — задумчиво сказал Лев Анатольевич. — Нет, нельзя. Не знаем мы, как себя поведет пересаженное сердце. Звонить нужно профессору.

— Наберите профессору!

Я лежал и понимал, что мне приходит конец. Сердце колотилось, как бешеное. Мушки бегали перед глазами. Меня вновь охватил животный ужас и страх, когда я представил, что сейчас дадут разряд утюгами.

— Так. Все успокоились. Лекарства ввели. Ввели. Всем наблюдать за датчиками.

Лев Анатольевич подбежал к чемодану. Открыл его. Положил какой-то сканер мне на плечо и начал щелкать по кнопкам.

— Давление и пульс!

— Пульс сто сорок. Давление 160/90.

Он продолжал щелкать по кнопкам.

— Пульс?

— Восемьдесят, Лев Анатольевич. Это как?

— Я на однокамерный режим перевел водитель и ввел мощность на максимум, чтобы навязать искусственный ритм.

Я сразу почувствовал себя хорошо, только холодный пот выдавал мое состояние.

Дальше все пошло как по маслу. Они доделали все, осторожно установив ритм в границах от восьмидесяти до ста тридцати ударов в минуту, учитывая молодой возраст. Так сказал Лев Анатольевич, мне подмигивая: «Парень молодой. Ему шестьдесят будет маловато. С девчонкой ведь нужна проворность». «Проворность мне сейчас нужна лишь в туалете», — подумал я.

Зашивали уже на живую. Мы выбились из временного интервала и наркоз больше не действовал. Колоть еще не стали. Опасно. Сказали терпеть. Терпел. Крючком, как на голавля, и толстой медицинской ниткой зашивал молодой хирург-ассистент Марат. Ощущения непередаваемые, но после пережитого казались пустяком.

— В реанимацию?

— Нет. Зачем. У нас все хорошо. В палату. Позвоните на пост.

— Сейчас, Лев Анатольевич.

Хирург похлопал меня по плечу, сказав, что я молодец, и вышел.

Я услышал его голос за дверью:

— Я завтра к нему зайду еще раз с чемоданом. Посмотрим, что к чему, но все вроде нормально. Будет на одном проводе работать желудочковом. Если удержит, то так и оставим. Если нет, то будем пробовать еще раз. Парень, кстати, чуть Богу душу не отдал.

Я лежал и смотрел, как мерцает лампа под потолком. Как моя жизнь сейчас мерцает. Никак не хочет уходить. Все медлит зачем-то в очередной раз. Когда меня везли назад в отделение, совсем стемнело. Сестры еще больше поносили весь мир, своих мужей с детьми в придачу, а я думал:

«Ведь я мог опять встретиться с Валерой. Мог ведь? Или нет? Или это был результат больного воображения на краю от недостатка кислорода? Лучше, наверное, не встречаться с ним больше хоть во сне, хоть наяву».

В палате меня уже ждал отец. Я рассказал ему вкратце, как все прошло, опустив непредвиденный эксцесс. Подумал, что не буду сгущать краски. Поел остывшей тушеной капусты, запив несладким чаем, и лег отдохнуть. Мысли мелькали, как комары летом. Мелькали и кусали.

«А что если бы со мной действительно случилось самое плохое»? Что если бы я все-таки подпортил статистику Льву Анатольевичу? Отец бы сидел в палате, дожидаясь меня, ничего не подозревая, мама бы дома ждала звонка от отца, как все прошло».

Я постарался отогнать эту мысль.

Часы показывали одиннадцать. Медсестра зашла и померила сахар глюкометром, проткнув мне палец иголкой.

— 11,4, — сказала она спокойно и ушла.

— Много, — так же спокойно сказал я.

Через десять минут она вновь зашла и уколола в плечо инсулин.

— Дежурный врач сказал сделать укол, — словно слыша вопрос, ответила она мне.

Дверь вновь захлопнулась.

— Пап, слушай, родители Кати к нам не заходили? Не звонили насчет меня?

— Нет, — ответил он угрюмо.

— Понятно. Ладно, я спать буду. Поставь мне утку поближе.

Утром, как обычно, меня разбудили в шесть часов для замеров давления, уровня воды в организме, сахара. Попросил отца помочь отвести меня в туалет, где умылся. Ноги тряслись, превратившись в худые палки. Правое бедро вплоть до паха было синим, как баклажан, от уколов. Я посмотрел на себя в зеркало и понял, что постарел лет на пять минимум. Кажется, даже морщины и седые волосы появились. Попытался улыбнуться сам себе, но не вышло.

До завтрака было еще почти три часа. Захотелось чаю, чтобы хоть как-то забить привкус химии во рту. В палате был кем-то из прошлых пациентов оставлен старенький телевизор, с одним работающий каналом. Отец включил.

В стране ничего не изменилось. Все также реклама обещала рай за какие-то смешные деньги, женщины манили женщин покупать новые пальто и шубы, мужчин соблазняли на покупку новой машины, говоря, что именно вы ее заслужили, именно она достойна вас. В новостях опять врали со всех сторон, а от правды становилось еще хуже, чем от вранья. Я попросил выключить. Сделал глоток чая.

Вот так. Если бы я остался «там», то тут вряд ли бы что-то от этого изменилось. Вряд ли бы мир заплакал или начал скучать. Некогда. Незачем. «А до свадьбы заживет, а помрет, так помрет», — как пел Виктор Робертович Цой.

Странное ощущение. По факту я жив, но, по сути, нет. Прежнего Максима нет. В зеркале сегодня я видел кого угодно, но не Максима. Это был чужой мне человек, страшный, пустотелый, потерявший очень многое, и поэтому страшный. Такого нужно изолировать. Дать группу инвалидности и изолировать от общества. От жены. От всех.

Катька больше не звонит. Не пишет. Странно, ведь она должна была сказать о разводе своим. Почему же они никак не реагируют? Ведь семья их дочери рушится. В их глазах мы были идеальной семьей. Что же так? Почему ноль реакции? Неужели им все равно? А может, они даже рады? От этой мысли по телу пробежал холодок, и внизу живота кольнуло. Затошнило. Попросил сходить отца взять на посту две таблетки ношпы.

Утром зашла Елена Николаевна. Смерила давление. Послушала ритм. Сказала, что сейчас особо нет смысла снимать пленку ЭКГ, ритм искусственный.

— Ноги отекают, Максим? — спросила она, надавливая пальцем на кожу возле ступни. — Не замечал?

— Нет вроде. Не отекали. Только сердце бьется как-то странно. Заснуть мешает.

— Как именно?

— Как бы так сказать. Провалы, выверты какие-то, замирания, как если бы оно перестало биться.

Она еще раз приложила стетоскоп к груди.

— Ничего не слышу такого.

— Вот слышали? — сказал я оживленно. — Вот сейчас было два раза.

— Да, что-то было, действительно. Нужно будет холтер сутки поносить. Мы гормоны постепенно снизим. Концентрацию такролимуса тоже. Такой высокий уровень держать — смысла нет, и так нагрузка на печень и почки огромная. Вон как руки трясутся.

— А когда домой?

— Планируем в конце недели, если все будет хорошо.

— А потом?

— Потом через месяц опять к нам на биопсию. Кровь сдавать каждую неделю будешь первое время. Дальше биопсия через три месяца, потом через полгода, а далее каждый год вместе с коронарографией.

— Сосуды смотреть?

— Да.

— Так соскучился по дому. Может, хоть немного в себя приду.

— Ты должен понимать, что операция была очень серьезная. Непростая. Всю жизнь на таблетках, обследованиях. Привыкай. Меняйся.

— Трудно это принять. За окном серость и сырость. На душе не лучше.

— Я заметила. Но ты должен понять, что если сам не захочешь себе помочь, то никто рядом тебе не поможет. Для врача уже половина дела, когда пациент хочет быть здоровым. Что тебя гложет? Жена не приезжает?

— Да как сказать. Я, по сути, начал бракоразводный процесс. Месяц на размышления есть. Даже не верится. До операции был счастливый муж, теперь грустный холостяк.

— А было ли счастье, Максим?

— Не знаю. Я сам запутался, что такое счастье, что такое любовь.

— Ты просто взрослеешь и начинаешь понимать, видеть, ценить, отсеивать. Возможно, эта каша в твоей голове для того, что все — таки понять: что каша, а что соль этой каши?

— Возможно. Но я и не думал, что в жизни может быть так плохо. Я сейчас, как рак без раковины, да еще и в пустыне.

— Пора делать выводы, — сказала она хмуро.

И тут я почувствовал, что мне становится плохо. Жуткая боль пронзила низ живота. Видимо, мое лицо тут же побелело, потому что Елена Николаевна вскочила и сразу крикнула в коридор: «Реанимация. Звоните быстрей!»

— Что?! Как болит?!

Я показал на живот. Потом через серую пелену увидел, как в палату вбежали сестры, хирурги, как Елена Николаевна стала кому-то звонить, как отец подбежал, как его тут же оттолкнули в сторону.

Я отключился. Причем в этот раз не так, как на банкете. Постепенно. Сначала зрение. Все расплылось, завертелось и погасло. Потом слух. Отдалились голоса и смешались в единую нечленораздельную речь, и все стихло. Но я ощутил, что сознание не пропало, а находилось в темноте.

Я мог двигать рукой, хотя на ощупь руки не было. «Умер?» — забилась мысль у меня в сознании. А где же тогда свет? Где туннель? Где ангелы? Что там батюшка Михаил говорил про мытарства? Что-то запаздывают. Или я не умер? В первый раз хотя бы койка была, свет, Валера со своими анекдотами. Многочисленные Кати.

Интересно, что там сейчас делают с моим телом? Хотя какая разница, теперь для меня оно, как забытый на стуле пиджак. Все казалось таким призрачным, таким далеким.

Я перебирал в памяти события своей жизни. Вот я захлопнул маленькой ладошкой дверь, и родители не знали, как ее открыть. Вызывали пожарников. Вот я потерялся на улице, и меня ищут всем двором. Вот я иду в первый класс, счастливый, с букетом цветов. Вот я стою на выпускном вечере угрюмый и уставший от экзаменов.

Вот первый поцелуй. Первое свидание. Первая сигарета. Первая рюмка водки. Первая близость с женщиной. Все пролетало быстро, как полет над туманом.

Вот первое знакомство с будущей женой, признание в любви. Свадьба. Медовый месяц. Улыбки. Слезы и слова отца Михаила: «Не воспринимай все дословно, Максим, иначе белое покажется белым и только. Когда светло в неверии темном, это еще не свет, когда же станет темно, не думай, что там нет света».

— Не думай, что там нет света…

Я пригляделся, но не глазами, а чем-то другим. Мне показалось, что я вижу очертания какой-то конструкции. Шкаф или стол. Я подошел поближе, а точнее, просто мысленно переместился. Ног в обычном понимании не было. Нет, все-таки это был стол. Обычный такой стол с двумя выдвижными ящиками.

Кинохроника погружения глубоководных аппаратов «Мир» и «Мир-2» к останкам «Титаника» — вот примерно похожее зрелище. Если бы я мог на него нажать, то, наверное, развалился. Труха. Этот стол простоял тут не меньше тысячи лет.

Я пригляделся еще и увидел вокруг себя диван, два шкафа, один книжный, а другой под одежду, и тут я понял, что нахожусь в квартире родителей, если быть точнее, в зальной комнате. Я вдруг осознал, что и стол, и диван, и шкафы наши. Конечно, под слоем пыли их трудно было узнать, но по расположению, по габаритам точно они. Только стен не было, потолка и пола. Они как бы висели в пространстве.

Я открыл правый ящик. Стол, к радости, не развалился. Пыль медленно начала оседать. В нем я нашел несколько старых ручек, карандашей, ластик, ключи. Во втором ящике лежал мой пакет с деньгами, пачка сигарет и какие-то документы. Я не поверил своим глазам.

Когда попытался вытряхнуть скрученные в рулоны деньги из пакета, то они упали на пол и рассыпались в прах. Будто от удара тяжелым предметом вверх поднялась вековая грязь.

Пачка сигарет от прикосновения тоже рассыпалась. Документы трогать не стал. Подул. Пылью заволокло все вокруг. Все стало прахом. Когда пыль немного рассеялась, я увидел одну старую фотографию. Видимо, она лежала под документами.

На ней был я, кажется, немного постаревший, и какая-то девушка маленького роста с младенцем на руках. Никто не улыбался. Моих родителей и Кати рядом не было.

Тут я заметил кольцо и цепочку с серебряным крестиком около задней стенки ящика. Брать не стал. Посмотрел. Да. Это было мое обручальное кольцо. Потом все-таки не удержался и попытался взять их в руки. Кольцо рассыпалось, а цепочка и крестик нет. Я взял ее, подержал на весу и надел на себя.

Загрузка...