В. Рачков ЧЕРТОВО МЕСТО

Эту историю рассказал мне старый рыбак из села Покровки.

— Годков мне тогда около двенадцати было, — начал он, затянувшись и выпуская изо рта клуб махорочного дыма. — А рыбак я в те годы заядлый был, и крепко попадало моим вихрам за недогляд по хозяйству. Бранилась мать, отец не раз парывал, да мне все неймется. Сломают одни удочки, срежу другие. Домой приносить не стал, на реке в кустах прятал. Чуть свободное времечко выдастся — бегом на реку. А там, про все забудешь! Мне не рыбы половить, а хотя бы посмотреть на нее. Дух, бывало, захватывает, когда глядишь с яра, как в прозрачной воде рыбы мельтешатся, а упадет в реку оплошавшее веретено или кузнечик какой прыгнет, сейчас же на воде круг разойдется: голавль, стало быть, похитничал. Очень уж я любил эту рыбу. Да не везло нам, рыбакам, мелкотишку все больше ловили, а о хорошем лобастом черноспиннике только мечтали.

Лучшим рыбаком в селе считался дед Тереха. Хитрый, щупленький старикашка, борода клинышком. Зимой и летом в валенках ходил и в старом полушубке. Уходил на рыбалку околицей, самым ранним утром, и никто не знал Терехиных мест. А ловил он больше голавлей, да каких голавлей! Взглянешь на такого красавца и даже под ложечкой от зависти посасывать начинает! На какую наживку ловил Тереха, тоже никто не знал. Мужики говорили:

— Слово приворотное на голавлей старик знает, вот и везет ему!

Не знаю, было ли у деда приворотное слово, только голавлей он ловил на зависть людям, а особенно нам, ребятишкам. Молву о приворотном слове сам Тереха поддерживал. Выпьет, бывало, и хвастает:

— Мне все нипочем, хлестну по воде вицей, скажу приворотное слово — и пошла рыба ко мне в ведро!

Мужики только головами покачивали.

Наживу Терехину я разгадал случайно. Собираю как-то в лесу землянику — ее у нас сила большая на вырубке была, — вдруг слышу: кто-то по пню топором постукивает. Взглянул я из-за куста и вижу: дед с пня соснового кору снял, выбирает каких-то белых червей и в туесок складывает. Тут я и про землянику забыл. Скорее домой за топором — и в лес. Ошкурил несколько пней — белых червей тьма. Набрал я червей этих — и айда на реку.

Клевали на них голавли здорово, а черноспинника мне поймать все-таки не удавалось. Значит, смекаю, дело не только в червях. Место отыскать надо. Пошел я по берегу — и вот приметил: на одном крутом изгибе река под яр ударяет, а из-под него толстые стволы старых елей, как частокол, торчат, между ними вода бурунит. Жуткое, глубокое место. Лег я брюхом на яр, смотрю в реку. А день солнечный был, вода прозрачная, но из-за крутяков да быстрины глубоко не увидишь. Только нет-нет да и сверкнет под водой белое рыбье брюхо. Отошел я на луг, поймал несколько кузнечиков, бросил одного в воду. Понесло его течением и вдруг… только плеск раздался и круг большой на воде разошелся. Мелькнула черная спина и красные плавники.

Бросил я целую горсть; плывут кузнечики, ногами дрыгают, а потом, как волна прошла, всплеснулись несколько бурунов — и не стало кобылок.

На другое утро, чуть свет, я уже был на берегу. Слез под яр, спрятался за небольшой ивовый куст, наживил на крючок белого подкожурного червя, закинул удочку, а у самого сердце так и прыгает. Только поплавок до буруна доплыл, как рванет кто-то. У меня чуть удочка из рук не вылетела. Вываживать я тогда рыбу еще не умел. Я тяну ее, а она меня тянет, и такая досада, хоть плачь, ну с места рыбу сдвинуть не могу и даже чувствую, что она меня одолевать начинает! Руки затекать стали, а она, проклятая, так и рвет, так и рвет… удилище колесом, леска аж звенит от натуги. Тянет рыбина под яр в коряги. Ну, и меня тут злость взяла: уперся босыми пятками в глину, зажал удилище, аж руки побелели, а бросать не бросаю. Вдруг ослабела леска. Сердце у меня захолонуло — оборвал наверняка или крючок сломал. Потянул сильнее — опять тяжесть: значит, не порвалась леска.

Только теперь смотрю, моя берет. Иду по берегу и голавлина, как конь на узде, идет за удочкой. Увидел я его на перекате и даже страшно стало.

Такого голавля теперь и увидеть редко удастся, а не то, что поймать: ну, как чурка, спина черная, голова большая, лобастая, плавники на груди красные-красные, чешуя крупная. Вывел я его на мелкое место, схватил под жабры и еле удержал: так он хвостом бить по воде начал. Совладал я с ним все-таки, вылез на яр, положил в траву, смотрю на него, а на сердце такая радость, что танцевать и прыгать по поляне начал, кувыркаюсь, как чертенок. Потом нарвал травы, смочил ее водой, прикрыл голавля, и опять под яр. Закинул удочку, а на крючок сразу двух червяков нацепил. Через какую-нибудь минуту так рвануло, что леска в воздухе запела, вытащил я только обрывок. Должно, первый надорвал ее слегка, вот и не выдержала теперь леска, хотя была прочно свита из десяти волосков. Запасной лески и крючка у меня не было, пришлось бежать домой.

Только на порог — отец на меня обрушился:

— Ах ты, постреленок такой, где это ты ни свет, ни заря шляешься? Матери помочь в огороде надо, а ты…

Тут он увидел моего голавля — и куда гнев делся?

— Мать, — кричит, — посмотри, Пашка какую рыбину принес.

Мать обрадовалась.

— Вот, — говорит, — славный пирог будет.

Потом пришла соседка, увидела голавля, спросила:

— Не у Терехи ли, Петр Максимович, вы рыбу купили?

Отец улыбнулся:

— Нет, у нас свой Тереха есть. Пашка вон сегодня утром выудил.

А часа через два уже почти вся деревня про моего голавля знала. Смотрели, диву давались, как мальчишка сумел такую рыбину выудить. Пришел и Тереха. Недобрыми глазами посмотрел он на рыбу.

— Уж не у крутяка ли рыбачил?

— У крутяка, дедушка…

— То-то, — говорит дед, — смотри, парень, место это нечистое… сам я там уже сколько лет не рыбачу, был грех, на таких вот красавцев позарился, да чуть жив остался.

Все в избе притихли.

— Дернула меня нечистая сила, — продолжал дед, — заночевал у яра. Закинул два наподольника, донку поставил. Костерок разжег. Сижу да на небо поглядываю, а вода под яром журчит, словно человеческими голосами разговаривает. И вдруг на меня такая жуть напала, хоть с реки убегай. Посмотрел я на воду, а по ней туман клубами ходит, и вижу я сквозь него: на самом быстряке, посреди бурунов, где старый ствол чуть из воды выглядывает, — сидит в воде баба и длинные волосы гребнем чешет. Откуда, думаю, ночью баба забрела в крутяк купаться, ведь здесь и днем никто не решится в воду залезть?

И тут вдруг меня осенило. Даже мороз по коже пробежал, волосы на голове ершом встали. Да ведь это лешачиха! А она, как будто мои мысли прочла, поднялась на воде, глаза, как угли, сверкнули, и манит меня к себе, а я как дите малое стал: страшно, а иду, и вот уже совсем на край яра подошел. В воде какие-то рожи кривляются, а тут еще филин пролетел, над самым лицом сверкнул глазами, как свечками, и захохотал. Меня с того смеха как протрезвило: осенил себя крестным знамением и дал тягу. Бегу, как ветер, да все слышу: бегут за мной! «Отче наш» про себя читаю…

И вот, когда дед Тереха дошел до самого страшного места, в избе грохнуло что-то тяжелое. Дед подскочил на лавке, сосед Степан побелел как полотно, отец вздрогнул. Оказывается, кто-то нечаянно уронил с шестка чугун. Когда разобрались, в чем дело, отец взглянул кверху — а с полатей безжизненно рука свисает. Сняли с полатей мужики бабку Лукерью. Слушала она дедов рассказ, а как чугун на пол сверзился, так у нее от страха сердечный удар сделался — и отдала бабка богу душу. В избе сразу переполох поднялся: мать заголосила, соседи стали набожно креститься, а дед Тереха опять слово ввернул:

— Вот она лешачихина месть началась. Будешь ходить на яр рыбачить — она всю вашу семью изведет. Попомните мое слово!

Через три дня бабку похоронили, помянули пирогом, в котором нечистого голавля запекли, и жизнь пошла своим чередом.

Бояться люди стали «чертова места», а меня, как кто-то подмывает, хочется сходить к крутяку поудить. Только боязно: вдруг мамка или отец умрет! Да и тятька мне тоже строго-настрого запретил ходить под яр рыбачить.

И все-таки я не утерпел, удрал рано утром к яру. А утро такое светлое, радостное выдалось. Солнышко из-за горы чуть подниматься начало, и сразу все дедовы рассказы мне сказкой показались. Спустился к реке — вода в самом деле между колодинами что-то говорит, только такое радостное, не страшное. Сел я за знакомый куст, забросил удочку и почти сразу вытащил трехфунтового голавля. Потом еще двух. Пришел домой, отец ругаться начал, а я рассказал ему, как хорошо сегодня на омуте было. Подумал он и говорит:

— Пойдем-ка вместе, Паша, сходим к омуту.

Подходим мы к яру и видим: над водой удочки торчат. Бог ты мой, дед Тереха сидит рыбачит! Отец возьми и крикни грозным голосом:

— Смертный час твой пришел, Тереха! Кайся, раб божий, перед смертью!

Тереха от неожиданности чуть не на аршин подпрыгнул, потом плюх в воду — и, не оглядываясь, тягу к деревне дал. Отец так и покатился со смеху:

— Своей брехни старик испугался! А место это, видно, его заветное, вот он тебя, несмышленыша, сказкой и хотел запугать, чтобы носа твоего тут не было.

С тех пор мы часто приходили с отцом к «чертову месту» на рыбалку, и всегда уловы были хорошие. Но такого голавля, как мой первый, больше ни мне, ни отцу выудить не удалось. А Тереха после купанья и испуга две недели на люди не показывался. Отец раза два его навестил, принес пирог голавлиный. Старик благодарил, но о причине своей болезни — ни слова.

Потом, уже через месяц, отец, подвыпив, рассказал мужикам, как он напугал Тереху. Перестали мужики бояться «чертова места», а рыболовов в деревне стало хоть пруд пруди. Только Тереха, который ничего не знал про то, какая нечистая сила его съесть собиралась, побаивался чертова омута и отыскал где-то выше другое голавлиное местечко.



Загрузка...