БАРБАРА, пациентка

Первичная терапия — это, по сути своей, диалектический процесс, в ходе которого пациент, личность, постепенно созревает, по мере того, как чувственно воспринимает свои детские потребности; в ходе терапии больной согревается, чувствуя холод, становится сильнее, испытывая страшную слабость, чувственно переживая прошлое, становится цельной личностью, перенесенной в настоящее и, ощущая смерть своего нереального «я», вновь возвращается к жизни. Первичная терапия — это движение невроза, его обращенное вспять становление, это процесс, в ходе которого человек, чувствуя страх, становится храбрым, чувствуя себя малым, как песчинка, поступает как великан, и постоянно избавляясь от прошлого, переходит в настоящее.

Я полагаю, я твердо убежден в том, что первичная терапия работает, потому что больной, наконец, получает шанс прочувствовать, как он миллионами способов лицедействовал и притворялся всю свою жизнь. Ему больше не надо лицедейство

вать, чтобы казаться взрослым и владеющим собой человеком, он может теперь стать таким, каким ему никогда не разрешалось быть, он может говорить то, что он никогда не осмеливался произнести. Я утверждаю, что болезнь — это отрицание чувства, и средством от этой болезни может быть только чувство, его переживание.

Нереальная система была необходима страдающему неврозом человеку в раннем детстве, но она же душит и уродует его в более зрелом возрасте. Нереальная система не дает человеку нормально отдыхать или спать — она преследует его страхом и напряжением. Именно нереальная система кормит реальную транквилизаторами, чтобы человек не содрогнулся от жуткого вопля в момент, когда страж у ворот защитной системы засыпает. Это нереальная система заваливает реальную ненужной организму пищей, которой он не желает и, мало того, не в состоянии переварить и усвоить. Именно она, эта нереальная система вовлекает реальную в нескончаемый цикл ненужной работы и ложных проекций. Это очень методичный способ буквального убийства и вытеснения истинной человеческой личности. В течение какого‑то времени нереальная система неплохо справляется со своей задачей. Она держит в узде боль, воздвигает вокруг чувствующего «я» защитную стену и, таким образом, делает так, что больной вообще перестает чувствовать что бы то ни было. Жизнь проходит — от начал до самой смерти — в этом непрестанном движении по порочному кругу. Человека постоянно сопровождает грызущее чувство отчаяния, оттого, что время уходит безвозвратно, а он еще и не начинал жить.

До тех пор, пока какой‑то части нереальной системы позволено оставаться в организме и психике больного, она будет энергично действовать и подавлять реальную систему. Нереальная система тотальна в любом смысле этого слова, и я особенно подчеркиваю это, потому что очень много серьезных школ психотерапии занимаются фрагментами невроза, полагая, что они являются отдельными независимыми друг от друга единицами, вещами в себе, не соединенными в единую систему. Поэтому и существуют клиники лечения пристрастия к табаку и клиники для лечения алкоголизма, специальные лечебные центра для наркоманов, диетологические лечебницы, гипнотическое ле

чение страхов, выработка условных рефлексов для лечения отдельных симптомов с использованием электрошока и вознаграждений; существуют школы медитации и кинестетической терапии.

Первичная теория, напротив, утверждает, что с корнем должна быть вырвана вся нереальная система. Если этого не сделать, то пациент может обрести отца в клинике, играющей роль родителя, клянущегося исправить непослушного сына, проводить с ним много времени и перестать его ругать — и пациент превращается в такого сына… с тем, чтобы через полгода снова вернуться к своему неврозу. В другом случае кто‑то действительно неплохо худеет в специализированной диетологической клинике, но только для того, чтобы снова набрать вес через несколько месяцев. Невротик в такой ситуации может на некоторое время перестроить свой фасад (в случае ожирения он делает это буквально), но в долгосрочной перспективе поле битвы все равно остается за неврозом.

Чувство — вот то единственное, на чем стоит первичная терапия. Мы не занимаемся чувствами сегодняшними, мы, наоборот, занимаемся чувствами старыми, теми чувствами, которые препятствуют возникновению у больного реальных чувств в настоящем. Мы стремимся к ощущению (чувству) чувства — к тому состоянию, которое невротик давно оставил в прошлом, но которое ежедневно и ежечасно вторгается в его жизнь; это то чувство, которое ежедневно неслышно говорит: «Папочка, будь добрее. Мама, ты так нужна мне».

Это то первичное чувство, которое накладывается на все аспекты обыденной жизни и вызывает невыносимое и постоянное снижение настроения. Это чувство, из‑за которого снятся дурные сны и ночные кошмары, это то чувство, которое побуждает людей заключать поспешные браки (мы женимся и выходим замуж, чтобы победить в борьбе), это то чувство, которое порождает мощные гомосексуальные импульсы. Это те самые чувства, которые так и остаются невостребованными на протяжении шестидесяти или семидесяти лет — всего срока человеческой жизни. Излечение заключается всего лишь в том, чтобы дать человеку возможность ощутить и пережить эти чувства.

Любопытное противоречие заключается в том, что невротик, заключенный в клетку своего прошлого, по сути, лишен этого прошлого. Он отрезан от собственного прошлого первичной болью. Таким образом, он постоянно, изо дня вдень, должен разыгрывать придуманную, мнимую и фантастическую драму своей прошлой жизни. Именно по этой причине он практически не меняется на протяжении всей своей жизни. В сорок лет он остается практически таким же, каким был в двенадцать — он периодически вовлекается в старую борьбу, исполняет свои невротические ритуалы, высказывает свою невротическую суть каждым своим словом, и находит все новые и новые источники для воссоздания положения, в котором он находился в раннем детстве, живя в родительском доме.

Нормальный здоровый человек имеет свою личную историю, его жизнь непрерывна, в ней нет коротко замкнутых циклических контуров первичной боли. Он сам распоряжается собой и своей жизнью. Поскольку невротика прошлое затягивает в свои сети, его развитие — как ментальное, так и физическое — часто замедляется. Тело и разум развиваются не плавно; мы видим замедление физического роста. Как только задержка устраняется, мы видим, что у невротика начинает расти борода, у него нормализуется половая функция; появляются неоспоримые признаки — о которых я писал, — полноценного психофизического преображения. В ряде психологических теорий обсуждается личностный рост, но я сомневаюсь, что под этими названиями подразумевают рост целостной личности, всего человека.

Резкое снижение прежде повышенного артериального давления, благоприятное изменение температуры тела и уменьшение частоты сердечных сокращений убедили меня в том, что люди, прошедшие курс первичной терапии, не только будут вести здоровый образ жизни, но и будут отличаться долголетием. Помимо всех прочих соображений, какие я могу высказать в пользу обретения человеком своей реальной личности, могу сказать, что от нереального «я» надо избавляться еще и потому, что оно убивает физически. Оно действительно раскалывает человека, как такового пополам — причем не только ментально, но и физически, подавляя активность одних гормонов, сти

мулируя выброс других, повергая в смятение разум и постоянно заставляя организм бежать на одном месте, словно белка в колесе.

Быть реальным — это значит быть спокойным и релакси- рованным — у больного исчезают депрессия, фобии и тревожность. Уходит хроническое напряжение, а вместе с ними пропадают в небытие наркотики, алкоголь, переедание, курение, чрезмерная перегрузка на работе. Быть реальным — это значит перестать разыгрывать из своей жизни символическую драму.

Быть реальным — это значит обрести способность творить без обычных ограничений, которые портят жизнь творческим во всех других отношениях людям. Это значит вступать в отношения с людьми не ради того, чтобы эксплуатировать их и извлекать из этого выгоду. Быть реальным — это значит расколоть броню, в которую заковано большинство из нас, и выпустить на волю людей, которые будут по–настоящему наслаждаться жизнью. Быть реальным — это значит удовлетворять свои потребности и быть способным удовлетворять потребности других.

Потребность — это основополагающее. Дети испытывают реальные потребности. То, к чему дети стремятся в самом юном возрасте — это и есть истинная потребность. Можно направить потребность в иное русло, подавить ее, высмеять, игнорировать, но все это тщетно, потому что ни одно из этих действий, по сути, ни на йоту не изменяет потребность. Подавленная основная потребность может в более зрелом возрасте трансформироваться в потребность пить алкоголь, заниматься сексом или переедать, но реальная потребность все равно остается внутри человека, делая замещающие потребности столь насильственными и утомительными. Именно на это и направлена первичная терапия — ее цель — заставить человека ощутить и прочувствовать реальную потребность.

Можно думать, что нормальное общество, в котором реальные потребности распознаются и удовлетворяются, будет почти свободно от иррационального поведения, так как оно перестанет удовлетворять большую часть населения. Не будет большой нужды во многих правилах (предписаниях), потому что ни один нормальный человек не будет ехать на красный свет

и не станет лихачить на дороге, подвергая опасности свою и чужую жизнь. Нормальные люди уважают права других и не испытывают желания подавлять их жизнь.

Подавление чувства и потребности требует мощного контроля. Когда не доверяют реальной системе, каждый фрагмент поведения должен быть проверен, прощупан, и, в конце концов, подавлен. Такое подавление необходимо для оттеснения реальной системы. Но болезнь требует выхода, то есть, появления симптомов. Таким образом, разностороннее подавление означает появление самых разнообразных симптомов. Тотальное подавление приводит к такому повышению внутреннего давления, что вся психика может, в конце концов, просто рухнуть или взорваться.

В нереальном обществе те, кто выказывает меньше всех чувств, считается образцом, а тех, кто выказывает чувства, часто называют «истериками» или чересчур эмоциональными людьми. Все это кажется извращением. Но в нереальной социальной среде бесстрастность надежна, а эмоциональность подозрительна. Такой взгляд настолько глубоко укоренился в нашем обществе, что даже сами целители, психологи и психиатры во время своей подготовки учатся прятать свои эмоции. Они превратились в бесстрастных отражателей чувств, вместо того, чтобы быть их создателями у своих пациентов. Ребенок, воспитанный неотзывчивыми родителями, немногословными героями фильмов, учителями и профессорами, являющими собой образчики отсутствия всякой эмоциональности, в конечном счете попадает на прием к бесстрастному психотерапевту, от которого он желает получить помощь.

Основной постулат первичной терапии заключается в том, что рутинная психотерапия своими методами способствует лишь перестройке фасада, оставляя нетронутым сам невроз. Я отчетливо вижу, что трудоемкие и занимающие массу времени методы интроспективной психотерапии постоянно держат больного в процессе (я бы даже сказал, в борьбе) приближения к здоровью, но не к тому, чтобы стать здоровым.

Я утверждаю, что рутинная, обычная психотерапия приемлема для образованных и интеллектуальных представителей среднего класса, так как, в целом, она осуществляет изыскан

ный и деликатный подход, который может слегка тревожить чувства без разрушения основных структур. Но слишком часто интеллектуальная болезненность объяснений и понимания лишь усугубляют нездоровье в ходе лечения, которое, по большей части, основано именно на объяснениях.

По умолчанию методы рутинной психотерапии предусматривают понимание наших подсознательных чувств и потребностей, и изменения наступают вследствие того, что мы начинаем их осознавать. Первичная теория утверждает, что само осознание есть результат чувства; простое знание о потребностях не приносит больному никакой пользы, так как ничего не решает. Это происходит оттого, что потребности (а отрицаемые выражения — как вербальные, так и физические — становятся потребностями до их разрешения) не расположены в нашем мозге, прикрытые изолирующей капсулой. Их надо ощутить всем организмом, так как потребности буквально пронизывают все наше тело. Если бы было по–другому, то мы не страдали бы от психосоматических болезней. Если верно, что напряжение есть изолированная первичная потребность, и что напряжение поражает весь организм без остатка, то становится ясно, что потребности, по сути своей, являются системными феноменами. В противном случае мы могли бы прийти к заключению, что потребности хранятся в особых карманах головного мозга и простое их осознание могло бы вылечить больного.

Более того, потребности должны быть не только испытаны тотально, всем организмом, но и пережиты в том виде, в каком они были в момент своего возникновения. Причина, по которой взрослый пациент, прошедший курс первичной терапии, может, наконец, избавиться от своих потребностей, заключается в том, что они — эти потребности — возникли в детстве и, будучи разрешенными, не являются более истинными потребностями для взрослого человека. Один больной был «хорошим мальчиком» для мамы, потому что не мочился в штаны с самого раннего детства. Когда мальчик вырос и стал взрослым мужчиной, он очень редко мочился. В процессе прохождения первичного лечения он стал мочиться почти каждый час до тех пор, пока не пережил детские чувства, которые он испы

тывал, когда хотел по маленькому, но терпел для того, чтобы остаться хорошим и любимым. Когда это чувство было пережито, потребность исчезла навсегда.

Несмотря на то, что в нашем мире теперь происходит несказанная трагедия, представляется, что по этому поводу мы испытываем явно недостаточный страх. Вероятно, невроз есть причина того, что мы позволяем совершаться таким мерзостям, потому что каждый из нас, напрягая все силы стремится убежать от своего собственного персонального страха. Именно поэтому невротические родители не способны понять и осознать весь тот ужас, который они творят со своими детьми, вот почему они не видят и не осознают, что медленно убивают человеческое существо. Они просто не видят его в своем ребенке. Общественный результат массового использования такого механизма отвержения подобен тому, что происходит в такой ситуации внутри каждого отдельно взятого индивида. Возникает массовое поведение, не имеющее никакой связи с реальностью. Именно это обстоятельство помогает объяснить, почему столь многие из нас подвержены промыванию мозгов. Человек, который постоянно видит и слышит только то, что облегчает первичную боль, лишает собственный организм способности чувствовать.

Нереальная система не способна удовлетворить потребности, но зато она может поставить на место такого удовлетворения надежду и борьбу. Таким образом, личность будет стремиться обойти реальную потребность для того, чтобы следовать символическим ценностям — власти, престижу, статусу и успеху. Но символическое удовлетворение никогда не бывает достаточным, так как истинная потребность остается неразрешенной.

Многие психологи и психиатры в настоящее время оставили конкретные школы и не называют себя больше ни фрейдистами, ни юнгианцами, предпочитая эклектический подход. При этом недостаточно хорошо понимают и осознают тот факт, что эклектика может стать извращенным солипсизмом, в котором почти все может стать истинным, так как на самом деле в нем нет ничего истинного. Должен сказать, что эклектика — это защита от веры в единую и единственную истинную реальность;

эклектика питает заблуждение в том, что мы открыты для всех подходов. Я думаю, что с психологией случилось следующее: она оторвала себя от чувств отдельных пациентов и сплела гипотезы об определенных типах поведения, основываясь на опытах на животных или на теориях, высказанных десятки лет назад. Эти теоретические абстракции весьма часто оказываются не лучшими объяснениями текущего психологического процесса и предикторами его исхода, нежели взгляды самого больного на его поведение.

Вероятно, не стоит ожидать, что психологи чем‑то отличаются от всех прочих людей. Теории, которые они усваивают, суть не что иное как усложненный взгляд на человека и его мир. Эти идеи должны находиться в соответствии с другими идеями психолога — то есть, они должны подпереть стены защитной системы и сохранить первичную боль (истину). Таким образом, если сам психолог защищен, то едва ли он усвоит подход, основанный на отсутствии защиты и на экспозиции пациента к тотальному восприятию первичной боли. Пытаться заставить хорошо защищенного психолога усвоить новый набор идей относительно психики индивидов, это все равно, что пытаться разговорами избавить пациента от нереальных идей, разговорами избавить его от первичной боли.

Таким образом, современная рутинная психотерапия, в целом, занимается интерпретациями. Предполагается, что психологи являются обладателями некоего набора истин о человеческом существовании. Я не только не думаю, что таких универсальных истин просто не существует, я не думаю также, что есть какие‑то истины, которые один человек может подарить другому. Психологическая проблема, на мой взгляд, может быть решена только изнутри, но никак не снаружи. Никто не может сказать другому человеку, в чем состоит смысл его поступков. Таким образом, в этом отношении неудачными оказываются, как конфронтационная, так и встречная терапия.

Я убежден в том, что если пациент обретет способность чувствовать, то станут ненужными все те составления карт, тестирование, черчение диаграмм и рисование схем — то есть то, чем мы всегда занимались для того, чтобы понять человеческое поведение. Все это станет ненужным, ибо, по сути, является сим

волизацией символических поступков людей. Я предлагаю, чтобы мы избегали анализа и лечения нереального и обращались непосредственно к тому, что реально.

Я нахожу большим несчастьем то, что психологи потратили массу времени на усовершенствование своих описаний человеческого поведения (игры и теоретические построения), искренне веря в то, что такое усовершенствование приведет к ответам на вопросы о человеческом поведении. Но описания не суть ответы. Они не объясняют причин; неважно, насколько детализировано описание — оно все равно ни на один шаг не приближает нас к ответу.

Теперь, когда читатель добрался почти до конца книги, он вправе поинтересоваться: кто может правильно провести курс первичной терапии? Наш опыт подготовки психотерапевтов показывает, что только специалист, сам прошедший курс первичной терапии, может ее практиковать. Причина такого подхода заключается в том, что прохождение всего процесса является наилучшим способом понять методики и их воздействие на пациентов. Второе, и самое важное, заключается в том, что для успешной работы с пациентами необходимо, чтобы у психотерапевта у самого не было заблокированной существенной первичной боли. Человек, сам не совсем психологически здоровый, может подавить больного и направить его в сторону от первичной боли. Или, если такой психолог сам удерживает в глубине своего сознания боль, то он может не решиться шагнуть вперед, когда требуется поставить пациента на грань первичного состояния. Страдающий неврозом первичный психотерапевт, разыгрывающий из себя «профессионала», может забросать пациента инсайтами или техническими терминами. Если он захочет понравиться, то будет неспособен проломить систему психологической защиты больного. Что бы ни творил психотерапевт, он не должен лишать пациента чувства, а сделать это очень и очень легко. Я вспоминаю, как в самом начале своей практики в качестве первичного психотерапевта, сказал молодому человеку, который со стоном говорил, какой трагедией стала для него жизнь: «Посмотри, тебе же всего двадцать. У тебя же вся жизнь впереди». Я лишил его истинной

потребности прочувствовать трагизм всей его прошлой двадцатилетней жизни.

Первичный психотерапевт не может быть чересчур защищенным. Он должен позволить первичной боли до костей пронизать пациента, и должен быть готов взглянуть в лицо страдающему больному. Если же психотерапевт защищен, то он будет автоматически пытаться успокоить и ободрить пациента, хотя в действительности надо делать нечто совершенно противоположное. Я не думаю, что пациенты действительно нуждаются в ободрении. В любом случае им нужен некто, кто позволил бы им стать самими собой — даже если это означает чувство своего полного и совершенного несчастья!

Психотерапевт, сам обладающий расщепленной нереальной личностью, может заставить пациента принять свою собственную нереальность. Престиж и положение врача представляются пациенту подлинной реальностью; даже если врач мало общается с больным из месяца в месяц, его непостижимость часто воспринимается больным как стандартная практика. Если психотерапевт холоден и отчужден, то пациент стремится получить от него теплоту, борется за нее; если психотерапевт доминирует в интеллектуальном плане, то может возникнуть неосознанное стремление больного подчиниться этому интеллекту. Пациент же не должен ни в коей мере лицедействовать перед психотерапевтом; он не должен чувствовать, что у врача есть потребности, которые он, больной, должен удовлетворить — сознательно или подсознательно.

Что можно сказать о профессиональной квалификации первичного психотерапевта? Он должен обладать определенными познаниями в физиологии и неврологии, чтобы не спутать органическое поражение головного мозга с какой‑то чисто психологической проблемой. Он должен иметь понятие о научном методе и знать, что такое доказательство. Он не должен абстрактно рассуждать о том, что происходит внутри человека, но должен быть в достаточной степени открыт, чтобы позволить пациенту высказать ему свою реальность.

Он должен быть одновременно понимающим и чувствующим. Это означает, что и сам он должен помнить переживание собственной боли. Это автоматически делает психотерапевта

способным понимать других. Чувствуя ритм собственной жизни, он почувствует разорванность чувств своего пациента. Он будет чувствовать сам и поэтому поймет, когда его пациент не испытывает никаких чувств. Короче говоря, первичный психотерапевт должен обладать качествами, которых большинство из нас лишается в первые пять лет жизни: прямотой, открытостью, нежностью и душевным теплом.

Я не верю, что невротик (ничего не чувствующий человек) — неважно, сколько теорий он знает — способен реально и честно помочь невротику выздороветь. Такой врач не сможет понять, когда пациент блокирует чувства, а когда их выражает, если его (психотерапевта) собственные чувства блокированы. Быть невротиком — это значит не жить в настоящем. Первичный психотерапевт должен быть вместе с больным каждую минуту лечения, каждую его секунду. Он должен чувствовать, когда чувство поднимается к поверхности и знать, как помочь этому движению. Психотерапевт не сможет этого сделать, если вся его помощь вращается вокруг голых и абстрактных объяснений.

Насколько нереален психотерапевт, настолько он будет мешать пациенту стать реальным. Точно также степень нереальности родителей определяет, насколько реальными вырастут их дети. Дело здесь не только в том, что делает психотерапевт, но и в том, кто он такой!

Первичная терапия располагает специфичными методами лечения, но они совершенно неэффективны в руках невротика, даже если этот человек знает физиологические, социологические и психологические теории.

Первичная терапия не имеет дело с «аналитическим» пациентом с недостаточностью «суперэго» или с «экзистенциальным» больным с кризисом смысла жизни; короче говоря, первичная терапия не имеет дела с категориями или теоретическими типами. Мы знаем, что когда пациент приходит за помощью к психотерапевту, он обычно поступает нереалистично. Мы не испытываем нужды классифицировать его поступки и превращать их во что‑то еще — например, в недостаточную психосексуальную идентификацию. Первичный психотерапевт лечит не компульсию или истерию, он лечит человека, который тем или иным путем прикрывает свои чувства. Первичный пси

хотерапевт не направляет свои усилия на покрытие, оно исчезает вторично; первичный психотерапевт сосредоточивает свое внимание и свои усилия только и исключительно на реальности, спрятанной под прикрытием психологической защиты.

Трудность невротика заключается в том, что он проводит всю свою жизнь, делая нереальные вещи, и он следует этому принципу при выборе врача. Он может найти клинику псевдопсихотерапии или врача–псевдопсихотерапевта только потому, что хочет сделать какое‑то поступок и избавиться от невроза, не затрагивая первичной боли, о которой пациент где‑то в глубине души знает, что ее надо прочувствовать, чтобы выздороветь. Но терапия часто оказывается под стать всей жизни невротика — символом реальности, но не самой реальностью. Больной может попасть на лечение к аналитику, занимающемся толкованием сновидений или прийти к психотерапевту–лю- бителю. Очень часто невротик сильно загружен работой, испытывает вечную нехватку времени, и поэтому тяготеет к «быстрой» терапии — к недельным семинарам, шестинедельным курсам выработки понятийных навыков или программ внушения в полусне. Очень часто все эти программы имеют целью создания нового человека из больного индивида, хотя, на мой взгляд, цель лечения должна состоять в том, чтобы изменить больного так, чтобы он стал самим собой.

Разные двери для входа и выхода из кабинета стали правилом, которого уже два поколения придерживаются психоаналитики. Вероятно, правило, когда больные не сталкиваются друг с другом, в сочетании с отсутствием часов в кабинете, было установлено с целью сделать из сеанса лечения впечатляющее и даже устрашающее шоу — попытка показать больному, что в эмоциональных расстройствах есть нечто постыдное, темное и тайное.

Действительно, пациент часто покидает кабинет психотерапевта с красными от слез глазами и в совершенно растрепанных чувствах, но я не вижу причин, по каким другие больные не могут наблюдать эту реальность. Если больной рассержен или подавлен, то зачем это скрывать? На самом деле больные часто говорят, что им становится легче, когда они видят других больных расстроенными. Таким образом они видят, что за эти

ми закрытыми дверями проявление чувств поощряется, а не подавляется.

Можно задать вполне резонный вопрос: почему первичные состояния не возникают спонтанно во время проведения рутинной психотерапии? Важная причина, вероятно, заключается в том, что перегруженный психотерапевт не может уделить одному больному время, достаточное для того, чтобы тот пережил глубокое чувство. Возможно, что пациент уже стоит на пороге чего‑то важного, когда истекают положенные пятьдесят минут, сеанс заканчивается, и больному приходится покидать кабинет. В обществе, где «время —деньги» часто трудно найти врача, имеющего достаточно времени для того, чтобы надлежащим образом сделать свою работу. Больные, проходящие курс первичной терапии единодушно говорят о том, какое спокойствие они испытывают оттого, что знают, что остаются единственными больными у врача во все время прохождения индивидуального лечения — то есть, в течение трех недель, и что только их состояние будет диктовать срок окончания каждого сеанса.

Но время — не единственный ограничивающий фактор. Если во время сеанса стандартной психотерапии происходит что‑то неожиданное — например, начинает развиваться первичное состояние, то врач слишком часто пытается втиснуть происходящее в рамки какой‑нибудь готовой теоретической интерпретации, вместо того, чтобы предоставить процесс его естественному течению. Первичный терапевт в таких ситуациях должен терять самообладание почти в той же степени, что и его больной. Врач должен дать самопроизвольно завершиться феномену, сути которого у него нет немедленного объяснения. Более того, необычные состояния редко возникают в контексте рутинной психотерапии, так как она направлена только и исключительно на разум пациента. (Возьмем даже такую простую вещь, как уложить больного на пол, вместо того, чтобы усадить его в кресло.) Первичный терапевт также должен быть готов перемещаться по кабинету, а не сидеть в своем кресле. Если психотерапевт постарается перестать «вычислять» пациента, то у него останется достаточно времени для того, чтобы понять, что «вычислять‑то», собственно говоря, и нечего. Боль

ной, чувствующий первичную боль сам поймет все и без посторонней помощи. Слишком многие из нас, профессионалов, слишком сильно верили в свою правоту, в пригодность наших теорий, и, исходя из этого накидывали на больного слишком тесную узду. Я не хочу этим сказать, что теория не важна; мы день за днем воспроизводим у больных первичные состояния, руководствуясь стройной теорией. Но теория должна вытекать из наблюдения, а не наоборот.

Я предвижу возможность настоящего прорыва в лечении психологических расстройств в самое ближайшее время. На основании относительно краткого опыта работы в первичной психотерапии я не вижу причин, по которым мы должны продолжать жить в эпоху тревожности и страха.

Поскольку нам нужна помощь и сотрудничество с профессиональными психиатрами, я должен особо оговориться: надо остерегаться тенденции включать первичную теорию в теории, которыми за многие прошедшие годы овладели поколения психотерапевтов. Привлечение старой терминологии для объяснения первичных состояний, уподобление их причин тому, что было сказано десятки лет назад, означает невротическую борьбу за придание старого смысла совершенно новому явлению. Несмотря на то, что первичная теория имеет сходство со многими другими подходами, я бы просил исследовать ее в ее же собственных терминах, чтобы разобраться, что она собой представляет с научной точки зрения.

Ясно, что я верю в существование истины — то есть, в существование реальности. Предсказуемость и воспроизводимость методов вызывания первичных состояний приводит меня к убеждению в том, что принцип первичной боли может стать главной истиной, каковая управляет всем поведением человека. По всем данным, существует набор законов, управляющих человеческим поведением, в частности, и невротическими процессами, которые в каждом своем фрагменте также точны, как законы физики. Как в физической науке не существует многочисленных объяснений гравитации, так и не должно быть миллиона подходов к попытке объяснить суть невроза. Я не могу понять, как может существовать какое‑либо множество психологических теорий, каждая из которых равно ценна и вносит

что‑то важное и истинное в понимание невроза. Если верна одна теория — а я считаю, что идеи первичной теории верны — то другие подходы не верны. Если я скажу, что невроз — это символическое разыгрывание закрытых чувств и что мы можем устранить невроз, вскрыв чувства, и если вы раскрываем чувства и уверенно и предсказуемо устраняем невротическое лицедейство, то, тем самым, мы подтверждаем правоту нашей гипотезы. Думаю, что причина того, что нам приходится мириться с великим множеством теоретических воззрений на психологию, кроется в том, что у нас нет предсказательных теорий.

Отсутствие бесконечного количества способов объяснения человеческого поведения может вызвать неприятие у многих. Либеральная традиция заставляет верить в то, что у всякой проблемы может быть множество граней, и что никто не может быть единоличным обладателем истины в последней инстанции. Такие люди почему‑то не подвергают сомнению физические законы, управляющие природой электричества, которое освещает и обогревает их дома, но они же думают, что организм человека слишком сложен, чтобы подчиняться научным законам. Принять правильный ответ — значит, прекратить блуждать в поисках истины. Но мы гораздо комфортнее чувствуем себя в борьбе.

Некоторые из нас предпочитают вечно жить в утопической стране невроза, где ничто не может быть абсолютной истиной, и именно ее отсутствие может увести нас от других личностных истин, которые могут оказаться весьма болезненными. Невротик сделал ставку на отрицание истины, и именно с этим нам приходится сталкиваться, когда мы утверждаем, что отыскали истину. Отыскать истину — это значит обрести свободу. Это значит, кроме того, устранить невротический выбор, каковой, по сути своей, является рационализированной анархией. Невротик, который желает видеть все стороны, часто не может поверить, что способен добраться непосредственно до того, что является правдой — не моей, а его собственной. Ему для этого надо совершить путешествие всего лишь внутрь себя, а это гораздо ближе, чем Индия.

Наука есть поиск истины, что не исключает, однако и ее нахождение. Очень часто в общественных науках мы довольствуемся статистическими истинами, а не истинами человечес

кими, нагромождая друг на друга случаи, чтобы «доказать» нашу точку зрения, тогда как на мой взгляд научная истина, в конечном счете, зиждется на предсказуемости — потому что на основе некой научной истины должно происходить излечение, а не груда рационально обоснованных объяснений, почему кому- то стало лучше от того или иного вида лечения.

Нам необходимо провести — и мы планируем это сделать — множество исследований для подтверждения правильности первичной теории и первичной терапии[24]. Но даже те результаты, которые мы получаем сейчас, убеждают меня в том, что первичная терапия производит стойкий эффект, так как она делает пациента тем, кто он уже и гак есть в действительности — ни больше, ни меньше. После того, как происходит излечение, больной при всем желании уже не сможет вернуться в свое нереальное состояние. Рецидив невроза после прохождения первичной терапии — это равносильно уменьшению достигнутого больным роста, выпадению выросшей бороды, уменьшению размеров увеличившихся молочных желез до прежнего размера — это маловероятные события и важное напоминание о том, что мы лечим не ментальное заболевание, а психофизиологическое.

Мой самая сокровенная надежда заключается в том, что профессионалы — медики и физиологи проанализируют этот революционный подход к лечению невроза и, возможно, заметят при этом, что почти столетие психотерапии прошло, не оставив заметного следа на течении ментальных поражений. Думаю, что мы должны понять, что мешанина всевозможных методов устранения нереальной системы не работает и никогда реально не работала.

Страдающему от своей болезни невротику, который, возможно, думает, что первичная терапия слишком радикальное средство и ее трудно перенести, я скажу, что поистине подвиг Геракла — быть тем, кем ты в действительности не являешься. Самая легкая вещь на свете — это быть самим собой.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Том

Глава «Том» включена в приложение, потому что в то время, когда я писал книгу, лечение этого человека еще не было закончено. Кстати история его лечения положена в основу полнометражного документального фильма о первичной терапии. Ниже я привожу личные впечатления этого больного о ходе лечения.

Тому тридцать пять лет; он учитель истории, в настоящее время разведен. На мой взгляд — он типичный плод американского воспитания. Диагноз его невроза не был вполне очевидным. Он прекрасно работал, был ответственным человеком, хорошим отцом, но постоянно чувствовал, что в его жизни чего- то не хватает.

Том находился в постоянном поиске. Он уделял массу времени сенситивному тренингу и занимался в дискуссионных психотерапевтических группах. В этих группах он почерпнул много знаний о людях, но его собственное самочувствие от этого изменилось весьма незначительно. Он ни в коем случае не был тем, кого принято считать невротиком (хотя позже я узнал, что по ночам он до утра скрежетал зубами, причем так сильно, что ему пришлось купить специальное приспособление, которое он вставлял в рот на время сна). Том был вежлив и уважителен, был патриотом своей страны, имел друзей, любил своих детей, часто брал их в походы и всем знакомым казался счастливым человеком. Несмотря на то, что все в его жизни было в порядке, он сам чувствовал, что чего‑то недополучил от жизни. Жизнь казалась ему пустой.

До того как Том явился ко мне для прохождения первичной терапии, он сам определял себя как интеллектуала. Он был увлечен изучением истории идей, философских систем, он мог наизусть цитировать блестящие высказывания великих ученых, но он не мог применить свои знания для того, чтобы вести жизнь настоящего интеллектуала.

Очень часто интеллектуальность является таким же процессом подавления ментальной подвижности, как доспехи рыцаря подавляли подвижность телесную. В терминах первичной теории интеллект определяют как способность думать о своих чувствах и чувствовать свои мысли. Том преподавал в колледже, но по собственному отзыву не проявлял при этом «остроты ума». «Острота ума, — говорил он мне, — это свобода видеть, что происходит на самом деле. Но мои чувства были слишком болезненны, чтобы дать мне такую волю».

За короткий трехнедельный период структура ценностей Тома радикально изменилась. Для того, чтобы понять такую быструю трансформацию, нужно вспомнить, что в ходе первичной терапии — впервые с времен раннего детства — идеи начинают наполнять разум, вытекая из переживания глубоких чувств. Таким образом, поскольку разуму уже не надо изобретать систему ценностей для того, чтобы прикрыть боль, и, поскольку разум не надо больше использовать для подавления первичной боли, постольку человек становится реальной личностью. Старые ценности и идеи рушатся, потому, в первую очередь, что они были фальшивыми построениями. Том никогда не позволял себе иметь собственные реальные чувства и мысли. Сначала он воспринял взгляды своих родителей и католической церкви. В общении с этим человеком не было никакого смысла обсасывать каждую ложную идею и объяснять ему, каким образом идеи становятся иррациональными. Когда разум Тома пришел в согласие с его чувствами, эта иррациональность стала ненужной.

«Поздно вечером, накануне дня начала лечения, я вселился в номер маленького и тихого отеля в Беверли–Хилл. Я не выходил из своего номера до самого утра, когда вышел из отеля и направился в учреждение доктора Янова.

Пребывание в одиночестве в комнатке размером с почтовую марку, где было абсолютно нечего делать и не с кем говорить, поставило меня в весьма затруднительное положение. В комнате не было ничего и никого. Только я. Я не испытывал никакого реального интереса к настоящему с его тусклым, тесным окружением. Я не имел, кроме того, ни малейшего понятия о том, чего мне ждать от первичной терапии. Будущее казалось мне пустым и неопределенным. Все, что у меня оставалось — это мое прошлое. Прошло немного времени и память об основных событиях моей жизни и образы людей, сыгравших в моей жизни важную роль, стали проступать на стенах комнаты. К моему немалому удивлению эти воспоминания и отражения были необычайно живыми и яркими, но, как это ни любопытно, совершенно нереальными. Мне хотелось заново пережить связанные с ними события в том виде, как они происходили, но я не смог этого сделать. Что‑то, казалось, удерживало и отталкивало меня. Почему? Было такое впечатление, что я смотрю на свою прошлую жизнь с большого расстояния в мощный телескоп. Но невозможность снова участвовать в тех событиях сбивала меня с толка, вызывала растерянность. Я начал чувствовать, что не должен воспринимать все это так серьезно, как мне хотелось. Должен ли я страдать? Я попытался привести какие‑нибудь объяснения, но потом понял, что не могу ничего объяснить. Я мог только обдумывать и предполагать. С этими мыслями я лег спать.

Понедельник

Сеанс начался точно также как начинаются все психотерапевтические сеансы (до этого мне приходилось бывать на приеме у множества врачей). Я вошел в кабинет, и мне велели лечь на большую черную кушетку, стоявшую у боковой стены. Потом меня попросили рассказать, почему я пришел лечиться.

В течение двух последних лет я был очень недоволен своей работой. У меня были серьезные сомнения, стоит ли мне продолжать учительствовать. Моя любовная жизнь также не приносила мне счастья, какого я от нее ждал. Я был один раз же

нат, а потом у меня были романы с двумя женщинами. Я находился где‑то в самой середине моих объяснений по этому поводу, когда Арт перебил меня: «Вы здесь совсем не поэтому, — заметил он. — Ничего не произойдет оттого, что вы поменяете работу. Вы все равно будете несчастны». Одним сильным ударом я был расколот. Не было нужды ни в каких дальнейших объяснениях.

Потом он захотел узнать что‑нибудь о моем отце. Отец был менеджером на фирме грузовых перевозок. Его все любили за дружелюбный нрав и обязательность. Но он не был слишком внимательным отцом. Слишком уж много времени он проводил на работе. Дома он редко появлялся раньше семи часов вечера. Частенько он задерживался и до восьми и даже до девяти часов. Он никогда не гулял и никогда не бывал пьян. Он действительно работал. Он приходил домой. Ужинал, садился на диван или ложился спать. Папа всегда делал домашнюю работу. Он любил также слушать по радио трансляции футбольных матчей. Пожалуй, мне больше нечего о нем сказать. Мы никогда ничего не делали вместе. В средней школе я играл в баскетбол и бейсбол, но папа никогда не ходил на игры, в которых я участвовал. Однажды они с мамой все же поехали на один бейсбольный матч. Я так нервничал, что запорол легкую подачу. Через несколько минут я увидел, что с парковки уезжает их машина. Можете себе представить, что я тогда почувствовал.

Потом был настоящий сюрприз. Арт сказал, чтобы я попросил папу о помоши. Я не понял, чего хочет Арт, но стал просить папу помочь мне. Несколько раз повторив свою просьбу, я сказал Арту, что все это бессмысленно, потому что отец не станет ничего делать. Арт не настаивал, и мы перешли к другим вещам.

Он попросил меня описать мою жизнь дома, когда я был маленьким. Я начал рассказывать о «программе». Программа — это иногда тонкая и невидимая, иногда совершенно очевидная и прозрачная схема моего обучения и достижения мною благополучия под действием неизвестных мне внешних сил. Эта программа доводилась до моего сведения дома, в церкви и в школе. Так как моя мать обладала в доме непререкаемым авторитетом, адом был главным звеном, связывавшим меня с установ

ленными нормами в моем раннем детстве, то я стал ассоциировать и отождествлять с программой мою мать. Дома мое внимание к программе привлекалось постоянным ворчанием, нудными замечаниями, придирками, брюзжанием и откровенной руганью. Я мог испачкаться во время игр, но не сильно. Я должен был вести себя как «хороший католический мальчик» — то есть, уважать старших, делать то, что мне говорили и не прятать грязных мыслей. Наш дом был самым неподходящим местом для реальной практической жизни. Квартира была заполнена антикварными вещами. Мне всегда говорили: «Будь осторожнее, ты можешь что‑нибудь разбить». Пригласить домой друзей, чтобы поиграть — было практически немыслимо. Во- первых, их не могло быть больше одного—двух; в противном случае мама расстраивалась и начинала нервничать. Во–вторых, играть в доме было все равно, что играть в тюрьме. Мы были под неусыпным наблюдением; нам запрещалось прыгать, ронять вещи и шуметь. Так, если мне действительно хотелось поиграть со сверстниками, то приходилось уходить из дома — чем дальше, тем лучше.

Я вырос в добропорядочной католической семье. Конечно, когда я подрос, то пошел в католическую школу. Двенадцать лет меня учили жизни монахини! В довершение всех бед, две сестры моей матери были монахинями того ордена, который отвечал за преподавание в нашей школе. Значит, все монахини знали мою мать. Для меня это выглядело как большой заговор против меня. Стоило мне перестать быть добрым католическим мальчиком, как я получал все, что мне причиталось. Я не знал, где заканчивается семья и начинаются школа и церковь. Такая была программа.

Когда я закончил рассказ о программе, Арт спросил, какова была моя реакция на образ жизни, установленный для меня в детстве. С равным успехом он мог бросить спичку в ведро бензина. Я взорвался пламенной тирадой. Огонь рвался из всех моих пор, я бичевал программу, и эта неистовая ругань приносила мне сильное и злобное удовлетворение. Мне хотелось сжечь программу дотла, испепелить ее. Я несколько раз орал во всю силу своих легких: «К черту эту программу! К черту! К черту, к черту!» Когда пламя улеглось, и гнев тлел, как гаснущий уголь, я зак

лючил: «И черт бы побрал вас, мама и папа. Как воплощение этой программы».

Потом я некоторое время молча лежал на кушетке, и огонь медленно угасал. Арт принялся расспрашивать меня о моем брате Билле. Я сказал, что мы — я и Билл — никогда не были близки друг другу. Он был на три года старше меня и никогда не любил, чтобы я, как хвост, таскался за ним. К несчастью, он видел наши отношения только такими и постоянно отталкивал меня, потому что я был слишком мал. Какое‑то короткое время, когда мне исполнилось шестнадцать, мы начали что‑то делать вместе и между нами возникло какое‑то взаимопонимание. Я помню, что мы несколько раз вместе ходили на ковбойские фильмы, издевались над сценариями и имитировали пьяные кабацкие драки. После кино мы ходили в бар и пили пиво. Но таких случаев было мало, а весь период сближения оказался очень кратким. Когда я вырос, мое представление о Билле изменилось. Я увидел, что он вывернут наизнанку и душевно мертв. Он заглушал мою живость, и желание иметь с ним дело резко пошло на убыль.

Казалось, что я один был тем, кто постоянно влипал в ка- кие‑то неприятности или причинял всем беспокойство. И когда мама и папа напускались на меня за это, Билл всегда был на их стороне. Я чувствовал, что не могу обращаться к нему, когда у меня случались неприятности. Это и злило меня и глубоко обижало одновременно. Из‑за этого я чувствовал себя все более и более одиноким. Поэтому, когда неприятности случались у Билла — правда, такое происходило нечасто — я чувствовал себя лучше — менее одиноким. Билл был из тех парней, которые совершают дерзкие поступки, чтобы привлечь внимание и снискать восхищение сверстников. Я помню, как он проехал на велосипеде по балке железнодорожного, высотой в сто футов, моста через реку в южной части города. Одно неверное движение, и он бы неминуемо погиб. Я видел только, как он начал свой путь. Дальше смотреть я не мог. Я посчитал его сумасшедшим за этот поступок и прямо сказал ему об этом. Но на него это никак не подействовало. Правда один раз он сделал такое, что я сразу почувствовал себя лучше. Однажды он явился на танцы с приятелями, и они начали подзуживать его, говоря, что

он не сможет выпить ящик пива. Только это Биллу и было нужно. Он принялся вливать в себя пиво и действительно вылакал двадцать четыре бутылки «Вейдемана». Когда приятели притащили его домой, он был в стельку пьян. В довершение всего, пока он, шатаясь, поднимался по лестнице, его дружки сидели в машине и горланили на мотив «Доброй ночи, дамы» «Доброй ночи, хохотунчик! Доброй ночи хохотунчик! Пора сказать: прощай!» Мамай папа были потрясены. Что подумают соседи! Ну, я, правда, сильно испугался. Потому что они очень сильно на него рассердились. Но в глубине души я был рад тому, что Билл был свергнут со своего пьедестала праведника.

Я надеялся, что его падение с пьедестала сблизит нас, но этого не произошло. «Ты был очень одиноким ребенком, — констатировал Арт. «Да, это так, — ответил я. Действительно, у меня не было никого, к кому я мог бы обратиться или с кем я мог быть откровенным в родительском доме. Мне было так плохо, что я был готов уехать, куда глаза глядят, лишь бы уйти из дома. Когда я был мальчишкой, то часто уходил играть в лес. Я искал других мальчишек, чтобы поиграть с ними — с любыми, кто согласился бы пойти со мной — или иногда мне просто хотелось уйти из дома и побыть одному. Мы ходили в лес и играли в войну. Мы прятались в кустах и ходили в разведку. Думаю, в том лесу мне были известны все ямы и овраги. Мы спускались вдоль реки к водопаду, к маленькому притоку, который низвергался в реку с высоты семьдесят пять футов. Мы плавали в реке и раскачивались на вьющихся растениях. Иногда мы совершали набеги на окрестные фермы, воровали там несколько картофелин и початки кукурузы, в потом обмазывали их грязью и пекли на раскаленных камнях. С собой мы обычно брали пару банок свинины и фасоли. На десерт мы воровали у фермеров сладкие круглые арбузы или рвали в садах какие‑нибудь фрукты. Иногда мы ловили рыбу и охотились на змей или других мелких животных, каких могли отыскать. Собирали мы и ягоды и спаржу, которая росла вдоль железнодорожных путей. Осенью мы ели дикую азимину. Помню, как я однажды взял одного парня в лес, чтобы показать ему азимину, о которой он никогда прежде не слышал. Мы объелись, и его вырвало. Тогда мне это показалось забавным. Когда я стал подростком, то ув

лекся играми в мяч. Я мог играть в мяч целый день — в футбол, бейсбол, баскетбол — в зависимости от сезона. Я очень хорошо играл во все эти игры, и парни всегда хотели, чтобы я играл с ними в одной команде. Мне это очень нравилось, я никогда до этого не чувствовал себя таким востребованным.

Позже я стал уходить из дома по ночам. Я много шатался по барам и танцплощадкам. Иногда я ходил в город и разговаривал со всеми встречными. Чем старше я становился, тем чаще отлучался из дома. Когда я учился в старших классах, я никогда не читал дома по вечерам. Мне просто необходимо было уходить. И я уходил. Наконец, я уехал из дома и поступил в колледж. С тех пор я стал проводить в родительском доме очень мало времени.

Когда я закончил свой рассказ, Арт заметил, что я был очень пассивен и приспосабливался в своих отношениях к моим родителям. Это показалось мне правдой, и я согласился. Потом он спросил, не чувствовал ли я себя когда‑нибудь женщиной и не было ли у меня гомосексуальных фантазий. В его тоне, когда он задавал эти вопросы, чувствовался какой‑то коварный намек. Я ответил «нет» на оба вопроса, но вся эта сцена меня обеспокоила и разозлила.

Арт не стал больше задавать мне таких вопросов. Вместо этого он снова начал расспрашивать меня о программе. Я начал нервничать и мне захотелось помочиться. Я спросил у Арта, где туалет, но он не хотел, чтобы я туда пошел. «Ты выпустишь с мочой все свои чувства, — сказал он. Я некоторое время терпел[25]. Потом я не мог больше терпеть. Он сказал, что мы остановимся, как только я помочусь. Я пришел в ярость, так как почувствовал, что он пытается мною манипулировать. Я отошел в туалет. Когда я вернулся, дверь была заперта. Я постучался, но он не открыл. Это действительно взбесило меня, и я принялся так колотить в дверь, что задрожали стены. «Зачем ты это делаешь?» — спросил я, когда он, наконец, открыл. «Я не хотел, чтобы сюда вошел еще кто‑нибудь», — ответил он, не меняясь в лице. Этот ответ мгновенно погасил всю мою ярость.

Я сказал только: «Чушь!» Я вернулся на кушетку и мы занимались еще с полчаса.

Вернувшись домой, я начал вспоминать, не было ли у меня, действительно, гомосексуальных фантазий. Иметь другого мужчину — такое меня никогда не привлекало. Потом я начал злиться на Арта. До того, как мы должны были начать первый сеанс, он позвонил мне и сказал, что встречу придется отложить, потому что у него «ларингит». Мне очень не нравилась его хитрая манера и намеки на гомосексуальную тему. Кроме того, меня вывела из себя игра с дверями, которую он зачем‑то затеял. Все это раздражало меня весь вечер, и я, наконец, решил, что завтра утром я разберусь со всеми этими играми.

Вторник

Я явился на прием в девять пятнадцать. Дверь была заперта. Мне хотелось побыть одному, я пошел в туалет и пробыл там до десяти часов. Когда я вернулся к кабинету, дверь была открыта. Я вошел, и Арт спросил меня, почему я опоздал. Я посмотрел на часы. Было три минуты одиннадцатого. Я сказал, что пришел раньше, но дверь была заперта. Он велел мне лечь на кушетку. Я сказал ему, что не хочу ложиться, что хочу посмотреть ему в глаза и поговорить, как мужчина с мужчиной. Он хрустнул пальцами и снова велел мне лечь, потому что мы теряем драгоценное время. Звук этого хруста только укрепил мою решимость поговорить. Я онемел, от ярости у меня кружилась голова. Вместо того, чтобы выполнить его распоряжение, я шагнул к креслу и сел, посмотрел ему в глаза и заявил, что есть несколько вещей, которые я хочу ему сказать. Я начал говорить о его играх. Я сказал, что мне надоело, что мною манипулируют, и что я хочу высказать, что я на самом деле чувствую. Он ответил, что это я играю в игры. Он снова приказал мне лечь, и я подчинился, хотя и со смешанными чувствами.

Мы начали с обсуждения моего гнева. Я сказал ему, что за этой злостью по отношению к нему скрывается мой гнев на самого себя. Я злюсь на себя, потому что я — неудачник. Он спросил меня, что я конкретно чувствую. «Я чувствую стеснение в

груди и жжение в животе». Он велел мне попросить папу помочь мне избавиться от этих ощущений. Кроме того, он велел мне глубоко дышать широко открытым ртом. Я сказал ему, что папа мне не поможет. Он спросил, как я это чувствую. «Это все равно как тебя оставили одного, покинули, бросили», — ответил я. Он заставил меня ощутить печаль. На этот раз я действительно глубоко задышал, воздух буквально рвался из меня. Я начал корчиться от боли. Казалось, мой желудок вот–вот вспыхнет огнем, а грудная клетка будет раздавлена. Он попросил меня продолжать, попытаться избавиться от этого и все время просить папу о помощи. Я начал колотить кулаками по кушетке и орать, чтобы папа помог мне выбраться из всего этого, и орал, пока окончательно не выдохся.

Потом, когдая отдыхал и приходил в себя, Арт спросил что это было — то, от чего я избавился. Какое‑то время я был настолько ошеломлен и подавлен пережитым, что не мог внятно этого объяснить. В конце концов, я, правда, осознал все свое чувство вины, страх быть самим собой, и ощутил сильную подавленность оттого, что не способен быть самим собой. Внезапно до меня дошло, что означают обращенные к папе просьбы о помощи. Сначала я был очень озадачен такой тактикой, но теперь мне не терпелось выплюнуть эту просьбу. Я сказал Арту, что теперь мне не кажутся бессмысленными обращения к папе. Теперь я понимаю, что говорю с папой, который находится внутри меня — папой, которого я так хочу. «Дело в том, чтобы этот принял меня таким, каков я есть, чтобы он помог мне отделаться от чувства одиночества, чувства того, что меня покинули и оставили одного», — объяснил я.

Он спросил меня, что я должен сделать дальше. Я ответил, что в первую очередь должен научиться чувствовать папу внутри себя. Почувствовать, на кого он похож, как он выглядит. Почувствовать, как чувствуют удар в гольфе или танцевальный ритм, а потом научиться тому, чтобы этим воспользоваться. Потом я сказал ему, что это прекрасно — чувствовать, что у тебя есть отец — папа, который заботится о тебе и может помочь. Это было так хорошо, что я долго то смеялся, то плакал.

Когда я, наконец, снова мог говорить, то сказал Арту, как долго я чувствовал себя одиноким, брошенным и оставленным

на произвол судьбы. Потом я вспомнил одинокого ребенка в Рождество, каким я был один раз. Я помню, как сидел под рождественской елкой и печально смотрел на голубой свет, заливавший мою кроватку — после того, как они сказали мне, что Санта–Клауса на самом деле нет. Они сказали, что Билл уже большой для всех этих сказок, да и для меня все это не имеет никакого значения. В каком‑то смысле они были правы, потому что я уже и сам какое‑то время знал, что Санта–Клаус — это просто переодетый человек, и что подарки тоже не много значат. Но то, как они мне об этом сказали, высосало всю любовь из Рождества, а ведь это был единственный раз в году, когда на мою долю выпадаю немного любви. Единственное, чего я хотел от Рождества — это настоящих маму и папу, которые бы любили меня, заботились обо мне, помогали мне и тянулись бы ко мне, кактянулся к ним я. В тот годя был очень одиноким и несчастным рождественским младенцем.

Среда

Сегодня Арт заставил меня лечь на пол. Этот сеанс, как и все следующие, я провел, лежа на полу. Он спросил меня, чем я занимался со вчерашнего дня. Я сказал ему, что вчера очень устал и чувствую усталость до сих пор, и что весь вечер я провел в кровати. С самого первого дня лечения я завел для себя определенный порядок. После сеанса я возвращался домой, обедал, отдыхал около часа, потом писал заметки о сеансе с Артом, размышлял о сеансе, ужинал, записывал результаты размышлений, просто сидел в кресле около часа, ни о чем не думая, а потом ложился спать. Я обнаружил, что сосредоточившись исключительно на терапии, я смогу многое узнать о себе и вспомнить множество полезных переживаний и событий из моего прошлого. Но вчера я был настолько сильно измотан, что записав свои воспоминания о сеансе, не смог ничего больше делать. Я просто рухнул на кровать, как мертвец. В моем мозгу чередой прошли три события, и я рассказал о них Арту.

Первое событие произошло в тот день, когда папа взял Билла, нашего двоюродного брата и меня на бейсбольный матч в

Цинциннати. Мне тогда было около пяти лет. Я был настолько ошеломлен всем увиденным, что голова моя, должно быть, повернулась на все сто восемьдесят градусов. Когда я попал на бейсбольный стадион, мне показалось, что он засверкал как бриллиантовый лазерный луч. После игры папа вывел нас через центральные ворота поля. Когда мы проходили через ворота, я оглянулся, чтобы в последний раз посмотреть на поле. Мне хотелось остаться там на всю ночь — навсегда! Когда я снова повернул голову, то не увидел ни папы, ни Билла, ни кузена. Я страшно испугался, впал в панику и громко заревел. Люди вокруг заволновались, но вскоре появился папа и оба брата, которые и забрали меня. Потом мы сели в автобус, который привез нас на железнодорожный вокзал и в автобусе мне захотелось по–маленькому так сильно, что я не мог терпеть. Я сказал об этом папе. Он сказал, что ничего не может сделать, и что мне придется писать в штаны. Какое облегчение я испытал, когда так и сделал. Но я очень хорошо помню, как мокро и неудобно мне было во влажных колючих коротких штанишках.

Второе событие произошло, когда я учился в начальной школе. Иногда, когда я приходил из школы домой, дверь оказывалась запертой. В ярости я принимался стучать в дверь, плакать и просить маму, чтобы она впустила меня. Потом приходил кто‑то из соседей и говорил, что мамы нет дома. Мне приходилось садиться на ступеньки и ждать ее возвращения.

Третье событие произошло в один воскресный вечер, когда мне было восемь лет. Машины у нас тогда не было. На машине мне приходилось ездить только, когда к нам приезжали бабушка и дед, которые брали нас куда‑нибудь. Однажды вечером в воскресенье я пошел в гости к соседям, которые жили в доме напротив, когда приехали дедушка и бабушка, чтобы отвезти нас на кладбище, а потом покатать по–городу. Папа и мама сказали им, что меня ждать не надо, и они поехали на кладбище, а я кинулся за ними бегом. Я бежал, что было сил и кричал, чтобы они остановились и взяли меня с собой, но все было тщетно — машина свернула за угол, и они уехали.

Арт спросил, почему в моей памяти всплыли именно эти вещи. «Потому, — ответил я, — что это были моменты, когда оставался один, покинутым и брошенным». Он спросил, что я

при этом чувствовал. Я сказал ему, что мне сдавливало грудь и живот. Он заставил меня постараться дышать также, как я дышал вчера, но я был слишком изможден, чтобы это сделать. Я долго лежал неподвижно. Когда я, наконец, зашевелился, он спросил, в чем дело. Я сказал ему, что у меня сильно болит спина, Он сказал, что это не физическая боль. Он приказал мне не двигаться. А просто прочувствовать боль. Я сказал ему, что это похоже на программу: «Не садись на стул в грязной одежде. Сними ботинки. Не трогай это!»

Я долго лежал, чувствуя, как проклятая программа хватает меня за спину. Я сказал: «Знаете, я все же нашел способ не быть покинутым. Этот способ заключается в помощи людям. Делать для них что‑то. Однажды дед обнаружил меня на улице: я стоял, держа в зубах листы бумаги, а двое парней с восьмифутовыми кнутами резали их пополам. Дед заставил меня прекратить это безобразие. Он не мог понять, зачем я это делаю». «Он тревожился за тебя?» — перебил меня Арт. «Да, он действительно волновался за меня», — согласился я. «Скажи ему об этом», — сказал Арт. Я сказал деду о том, как он и в самом деле заботился обо мне, о том, как мне было больно, когда он умер, потому что он был для меня единственным человеком, для которого я что- то значил. Я плакал, слезы лились ручьями, я не плакал так даже когда он умер, а это был самый печальный день в моей жизни.

Когда приступ плача прошел, я стал рассказывать Арту про деда. Про то, как он учил меня разным вещам, как он всегда разрешал мне смотреть, как он что‑то делает, и как он потом разрешал мне учиться делать то же самое.

В конце сеанса Арт сделал замечание, которое удивило и смутило меня. Он сказал, что я похож на деревенщину со Среднего Запада, Я ответил, что это похоже на унижение. «Это ни в коем случае не осуждение», — сказал он. Не могу сказать, зачем он это сказал. Придя домой и начав анализировать происшедшее на сеансе, я не мог комментировать это замечание иначе, как «ты действительно неудачник».

Сегодня был самый трудный день. Вчера я был зол и начал жалеть себя и лепиться к самому себе. Сегодня я был уложен на пол, на обе лопатки — я был плачущим покинутым всеми на свете ребенком. «Ты был похож на мальчишку, расплющивше

го нос об стекло и старающегося войти сквозь это стекло в жизнь». Так прокомментировал мое состояние Арт. Похоже, мне предстоит очень долгий путь. Начало лечения уже стоило мне колоссального труда, но до прогресса, как мне кажется, еще очень и очень далеко.

Я стал думать о том, что я неудачник — покинутый всеми неудачник. Я чувствовал себя таким всю свою жизнь. Я просто не знаю, как люди могут чувствовать себя по–другому. Вокруг своего одиночества я построил целую этическую систему. Мне кажется, передо мной стоит монументальная задача — заново учиться всему, чего я не знаю, и не знаю, как этому учиться.

Четверг

Сегодня мы начали с моих чувств, расстроенных от понимания того, что весь мой образ жизни был выстроен как средство быть неудачником, и от понимания того, что мне предстоит пройти долгий путь, чтобы создать новый образ жизни. Я сказал Арту о своих размышлениях по поводу его замечания, что я деревенщина со Среднего Запада; мне показалось, что это просто другой способ сказать, что я неудачник. Он не стал со мной спорить.

Потом он попросил меня говорить, как говорят деревенские жители Среднего Запада. Я ответил, что не могу говорить так только потому, что так надо. Я должен окунуться в тот язык, уйти в него. «Что ты хочешь этим сказать?» — спросил он. «Я должен оказаться там, где был вчера с дедом», — ответил я. «Ты был на похоронах?» — спросил он. «Конечно». «Расскажи мне о них», — попросил он. Я рассказал ему все: как я жил у них, как помогал бабе ухаживать за больным дедом, как дед умер, рассказал о ночном бдении, о погребении.

«Ты много плакал?» Нет. Немного в первый день и немного на похоронах, когда деда опускали в землю. Я старался вести себя как мужчина, как меня учили. Мне было тогда тринадцать. «Ты попрощался с дедом, когда его опустили в могилу?» Нет. Я не мог сделать этого, когда рядом находились все эти люди. Они

19 — 849

бы вывели меня прочь. «Попрощайся с дедом сейчас. Скажи ему, что он для тебя значил».

И я сказал деду последнее прости, сказал со всей любовью, со всем горем, которые пронизали все мое тело с головы до пят. Я плакал и говорил с дедом до тех пор, пока не осталось ничего невысказанного. Я говорил, как любил его, потому что был ему не безразличен, потому что он показывал мне, как делать разные вещи и всегда опекал меня. Я говорил ему, как мне нравится учиться делать эти вещи самому, чтобы он видел, что его любовь и забота не пропали даром. Я говорил ему, как хотелось мне, чтобы он понял меня, когда я стал отдаляться от него, становясь старше; но мне надо было отдалиться, потому что всегда надо начинать жить по–новому, отказываясь от старого. «Мне надобно идти, деда. Мне надобно идти!» О, я плакал и плакал, не переставая. «Мне надобно идти, деда, пойми меня, прошу тебя! Пожалуйста! Ты ни в чем не виноватый, деда, но мне надобно идти! Прощай, деда, прощай и прости!» Я плакал, слезы текли бурным потоком, как река во время весеннего паводка. Я плачу сейчас, когда пишу это, и также я плакал, когда писал это в первый раз.

Потом Арт сказал мне, чтобы я попросил папу быть таким же, каким был дед. И я попросил. Я сказал ему все. Я сказал ему, как мне хотелось быть желанным для него, чтобы он заботился обо мне, как дед. Потом я рассказал Арту, как мама и папа не хотели, чтобы я родился, как папа сказал, что лучше бы он прищемил свой член окном или отрезал его, когда узнал, что мама беременна мной. Потом я сказал: «Папа, ты знаешь, чего я действительно хочу? Я бы хотел, чтобы ты пожелал всего на свете, счастья и всего того, что идет с ним — потому как в этом все, папа. Я бы хотел, чтобы ты желал маму, жалел бы ее, желал бы, чтоб она понесла и пожелал и меня тоже. Потому как вот, где я, папа: я же больше, чем я. Я — это сама жизнь! И ты должен хотеть ее, папа, ты должен хотеть ее!»

Потом я говорил о матери и о том, как она всегда вела себя так, словно так ничего и не поняла — она не позволяла себе ничего понимать — все время ворчала, все время нервничала, все время была раздражена. И у меня слова заболела спина, также как она болела вчера. Арт заставил меня немного полежать

и прочувствовать боль. «Что ты чувствуешь?» — все время спрашивал он. «Мне сильно стягивает поясницу, я постоянно стараюсь ее выгнуть, — ответил я, наконец, — словно стараюсь собраться перед…» «Чем?» «Перед тем, что могу остаться один. Это все равно, что идти босиком по острым камням. Если не остережешься, то обязательно порежешься».

Потом Арт заставил меня сказать матери, что она режет меня. И я действительно дал ей себя порезать. Я кричал во всю силу своих легких, умоляя ее перестать меня резать. Она всегда ворчала и ругалась. «Отойди от меня! Оставь мою спину!» Перестав кричать я почувствовал неудержимое желание помочиться.

Когда я вернулся из туалета, Арт высказал свое удивление тем, как быстро я учусь. Он сказал, что я проделал изумительную работу. И это помогло, так как я почувствовал, что нахожусь не так далеко от конца туннеля, как это казалось мне еше сегодня утром. Вернувшись домой, я принялся размышлять о том, как я сегодня объяснял Арту, почему я неудачник. Я был запрограммирован на то, чтобы быть им. Причина: если бы я знал, что я уже неудачник, у меня не было бы причин волноваться по поводу того, что меня бросили. Я сам выключился из драмы, не дожидаясь, когда это сделают они.

Пятница

Сегодня был на первом групповом сеансе. Сначала я осмотрелся и немного понаблюдал. Потом я лег на пол и снова попрощался с дедом. К концу я почувствовал, что дед бы понял, что у каждого из нас своя дорога — что нам надо идти по разным путям — ему к смерти, а мне к возмужанию. Я почувствовал, что теперь мы стали по–настоящему близки, несмотря на то, что шли разными путями — каждый своим. Это было сродни чувству, которое испытываешь, стоя на земле или лежа в постели с любимой — когда не ощущаешь ни малейшего напряжения. Арт велел мне погрузиться в это чувство, и я сделал все, что мог посреди всего крика и плача, которые раздавались вокруг. Я пока не привык к этому, но думаю, что скоро свыкнусь.

Потом, когда все поднялись с пола, мы стали беседовать. Арт представил меня группе. Я сказал, что не чувствую, что знаю достаточно, чтобы внести в группу что‑то свое. Я сказал им, что проснулся сегодня утром, понимая, что пора прекращать трахаться с женщинами, потому что каждый половой акт отнимает у меня слишком много чувства. Арт обернулся ко мне и сказал, что я не выгляжу настолько сексуальным. Он выразил свое удивление по поводу того, что я много времени сплю с женщинами. Потом он добавил, что таким способом я прикрываю свою скрытую гомосексуальность. Этим он просто стер меня в порошок.

Когда я вернулся домой, голова моя раскалывалась от боли. Желудок мой был расстроен настолько, что я не мог есть. Все, что я мог сделать — это лечь на пол. Я чувствовал, что если я всю свою жизнь был гомиком, пусть скрытым или еще каким, то какого черта я вообще отираюсь на белом свете, будь я проклят. Мне захотелось избавиться от этого проклятия. Я погрузился в себя, постарался вернуться во времени назад, чтобы определить свои гомосексуальные чувства. Боль стала такой нестерпимой, что пришлось позвонить Арту. Он оказался в Санта–Барбаре. Я хотел войти в первичное состояние, и решил спросить у него, как это сделать дома. Он сказал, что у меня ничего не выйдет, но дал мне номера телефонов людей, которые могли меня взять. Я сказал, что хочу знать, смогу ли я избавиться от своего гомосексуализма. «Без проблем», — ответил он. Я расплакался от облегчения и сказал, что теперь могу подождать с первичным состоянием и до понедельника.

Понедельник

Начало сегодняшнего сеанса было трудным. После разговора с Артом по телефону мне пришлось блокировать и отключить свои чувства, просто чтобы устоять. Арт поинтересовался, что происходило со мной в субботу. Я постарался рассказать, что мог, но меня заклинило, и я замолчал. «Ну, а что ты чувствуешь сейчас?» — спросил он. И тут я набросился на него. Я плакал и кричал: «Почему вас не было здесь в субботу, когда вы

были позарез мне нужны? Что за пакость вы сделали! Обвинил меня в гомосексуализме, а потом, как жук слинял в другой город! Вы же знали, какая будет реакция».

Он велел мне снова лечь и перестать волноваться, так как с этим вопросом мы разберемся по–другому. Он попросил рассказать ему о моей жизни. Я рассказал, как влюбился в Бетти, рассказал о своих отношениях с Луизой и о моем браке с Филлис. Он обратился к теме более старших женщин и стал расспрашивать меня о Вай. В конце рассказа о Бетти, когда я подошел к самой болезненной части, мне захотелось в туалет. Желание помочиться нарастало, пока я рассказывал об этой женщине. Я сказал об этом Арту. Он велел мне просто прочувствовать это и не двигать ни единым мускулом. До этого мои руки уснули, когда я, лежа на полу, раскинул их в стороны. Он спросил, не чувствую ли я, что они слишком длинные. Я ответил: «Нет, просто они уснули еще сегодня утром. Я и сам не знаю, что с ними делать». Он снова велел мне не двигаться и прислушиваться к моим ощущениям, чтобы почувствовать, что происходит. Так я и лежал. Вскоре я начал чувствовать переполнение в кишках. Меня просто раздувало, толкало вверх. Потом я стал шлепать руками и ногами по полу и вертеть головой из стороны в сторону, так сильно нарастало во мне внутреннее напряжение. Я был ребенком и лежал в своей кроватке. Я отчетливо и ясно это чувствовал. Я напрягал руки, как напрягает ручки плачущий ребенок. Рот у меня высох, словно я пытался что‑то высосать из пустой бутылки. Я ничего не говорил и не плакал. Я просто отчаянно колотил по полу руками и ногами и хватал ртом воздух. Наконец, я так устал, что выдохся и затих. Потом, сознательно и медленно я повторил все эти движения, вытянул трубочкой губы и протянул вперед руки, словно для того, чтобы удостовериться, что я помню, как они выглядят.

Выходя из первичного состояния, я пребывал в каком‑то тумане, не совсем понимая, как все это происходило. Но, похоже, получилось примерно следующее — Арт спросил: «Тебе никогда не разрешали его трогать, так?» Я схватился за член и сказал: «Нет, меня всегда за это били по рукам». Потом я воспроизвел это, ударив себя по руке и рассказав Арту, как это

обычно происходило. «Тебе не разрешалось иметь член, не так ли?» «Нет». Я сел и потер член. Потом встал, подошел к зеркалу, спустил штаны и взял член в руки и сказал маме и папе, что все нормально. Потом я сказал Арту, что у меня был член, но тайно от всех, только тогда, когда я мастурбировал, но я хотел, чтобы член стал неотъемлемой частью всей моей жизни. «Но ты знал, что он есть?» — спросил он. «Нуда, я и правда это знал! И именно поэтому они так боялись. Они знали, что я знаю и поэтому так быстренько заставляли меня засунуть мои мысли подальше». «И ты стал добрым маленьким гомосеком», — добавил он. «Да».

Какое чудесное чувство я испытал, когда тер свой член и говорил пале и маме, что все нормально. «Я искал чувство в философии, религии, работе и еще Бог знает где, а нашел его в собственном члене. Вы — чудо, Арт. Это бесподобно!»

Придя домой, я провел большую часть дня потирая член и говоря маме и папе, что у меня все в порядке. Выйдя из кабинета Арта, я встретил в коридоре пожилого, по виду, весьма преуспевающего мужчину. Первым моим ощущением было старое чувство пассивности, неловкости и внутреннего стыда, которое всегда охватывало меня при виде незнакомого человека, который выглядел более важным, чем я. Потом я почувствовал, что и у меня есть член, и что со мной все в порядке, и все мое отношение к этому человеку изменилось. Я почувствовал себя свободным, раскрепощенным, уверенным в себе и открытым по отношению к нему. Такого чувства я никогда прежде не испытывал. Как это прекрасно! Такое же чувство охватило меня, когда в супермаркете мимо меня прошло несколько женщин.

У меня нет больше моего старого прошлого. Я должен вернуться назад и перестроить все мое старое прошлое, чтобы привести его в согласие с тем, чему я только что научился. Мне надо сделать это, чтобы восстановить непрерывность моей жизни. Без восстановления непрерывности я не смогу как следует измениться.

В моем излечении мне все больше и больше хочется выразить себя, не пользуясь корректными логическими построениями и упорядоченными языковыми моделями, полными предложениями, согласованием их с предложениями предыдущи

ми. Я и так совершенно испортился, стараясь что‑то почувствовать и, одновременно, дублируя переживание в мыслительные модели и лингвистические структуры.

Вторник

Сегодня Арт попытался заставить меня расплакаться, как плачут маленькие дети. У меня ничего не получилось. Я немного поплакал, но потом это чувство ушло. Я дергался на полу без малого три с половиной часа. Я пытался вернуться назад, в детство, описавшись. Ничего. Это был тупик. Ловушка. Если я описаюсь, то не смогу плакать, потому что выписаю все мои чувства. Если бы я кричал, то расслабил бы мускулы живота, и все бы опять‑таки ушло.

Но усилия все же не пропали совсем даром. Какие‑то инсайты у меня все же появились. Я чувствовал, как мать сердилась на меня за то, что я метался в кроватке и плакал. Я не мог этого выдержать. Мне хотелось спрятаться. Я воистину чувствовал, что значит, когда не хватает молока, и что значит, когда вместо молока заглатываешь воздух. Я чувствовал отсутствие любви в их американских готических лицах. От их холодного выражения мне захотелось спрятаться под кушетку. И я заполз под кушетку и закричал Арту: «Что еще вы хотите знать?» Я заговорил, как малое дитя, с трудом двигая губами и сюсюкая: «Они не дают мне плакать!» Я чувствовал, как далек от меня отец — как будто он выпрямился во весь рост и сказал: «Я буду заботиться о тебе, но не жди, что я буду твоим отцом». Я почувствовал, как он всегда прятал от меня свой член; я никогда не видел его голым. Маму я тоже ни разу не видел голой.

Когда все закончилось, я чувствовал себя до предела измотанным — я был измочален настолько, что не смог даже записать полный отчет о сеансе. Это все, что я могу написать.

Когда я был маленьким, я иногда заползал под кровать или под диван. Мне очень нравилось там, потому что только там я был один и мама не могла меня видеть. Я чувствовал себя таким свободным, и меня никто не видел. Сегодня я делал под

кушеткой то же самое. Теперь я все вспомнил, но раньше я не помнил об этой своей младенческой привычке. Я устал от ее злости. Поэтому я прятался там, где были одиночество, покой и любовь.

Моя поведенческая модель во время терапии типична. Сначала была мгновенная вспышка. Потом все пошло вкривь и вкось. Мне надо было многое сделать, со многим справиться, побороться. А на этом пути всегда неизбежны неудачи. Потом я стал неудержимо падать в свое прошлое, внутрь себя, до тех пор, пока не стал беспомощным маленьким мальчиком. Я не понимаю этого умом. Единственное, что я вижу — это то, что мое внимание отвлечено от того, что я действительно делаю и направлено на что‑то другое.

Среда

Сегодня я снова метался по полу. Я понял и прочувствовал, каким жестким было мое воспитание. Моему телу никогда не давали делать то, что ему хотелось делать.

Мое тело всегда держали в смирительной рубашке. Мне никогда не позволяли пинаться, молотить кулаками или кататься по земле. Я никогда не играл с матерью. Я никогда не сосал ее грудь. Мне кажется, что было так много вещей, в которых я отчаянно нуждался, но в которых мне было отказано.

Только сегодня я научился кататься по полу и играть. Но потом мы сыграли в ту же старую игру с желанием пописать. И мы не сделали того, что надо было делать всю неделю: вернуться к гомосексуальному страху, который посетил меня в субботу.

Четверг

Сегодня я ощутил страх — тот страх, который связан с гомосексуальностью. Все было лучше, чем в субботу, когда моя голова буквально раскалывалась на части, но страх был достаточно сильный, чтобы я понял, на что это похоже. Я вернулся назад, ощутив себя младенцем и почувствовал рядом маму, но

потом растерялся. Я не понял, надо ли мне разозлиться или надо начать хлопать руками по полу. Я решил окунуться в детство. И мне тут же захотелось писать.

Тогда я разозлился. Я долго кипел, как извергающийся вулкан. Я колотил подушку о подушку, стараясь отогнать маму и не дать ей власти над моим телом. Я кричал и ругался из‑за чувства сдавливания в кишках. Я продолжал в том же духе до тех пор, пока, к собственному удивлению, не обнаружил, что мне удалось справиться с моими кишками. Желание мочиться исчезло. С помощью гнева я овладел собственным телом! Мое неистовство помогло мне овладеть тем, что по праву принадлежало только мне — моим телом.

Пятница

Сегодня мы снова призвали маму и папу, и я снова почувствовал, каково мне было с ними, когда я был маленьким. Я рассказал Арту, что отец всегда был закрыт для меня, что его чувства — в очень малых дозах — доходили до меня только через маму. Рассказал, что у меня не было никого, как одиноко и плохо мне было в колледже, где никто не помогал мне ни делом, ни советом; рассказал, как я женился на такой ненормальной, как Филлис.

Потом мы стали обсуждать мои сомнения относительно дальнейшей работы в общественной школе. Мы дошли до того факта, что это была надежная, респектабельная, безопасная, гарантированная программа среднего класса, но мне хотелось видеть в гробу все программы. Я сказал Арту, что очень боюсь, потому что не знаю, каким будет мое новое «я», и я очень опасаюсь отдалиться от того «меня», которого я так хорошо знаю. Потом мне стало ясно, что мне придется отказаться от моей знакомой прежней личности, хочу я этого или нет, потому что, если я буду и дальше жить по программе, то останусь гомосеком, но я не хотел больше им быть!

Он спросил меня, чего я достиг за прошедшие две недели. «Я достиг моего прошлого и овладел своим телом», — ответил я. Он спросил, что я хочу делать дальше. Я сказал ему, что хочу

учить людей переживать — переживать, как за себя лично, так и за политику.

Я вернулся домой в самом возвышенном состоянии, я парил в эмпиреях, как воздушный змей. Меня действительно воспламенило сильнейшее побуждение что‑то сделать со своей жизнью — сделать что‑то значительное. Я понял, что секс, сигареты, спиртное, деньги или наркотики, и вообще ничто другое в том же роде, не смогут этого заменить.

Суббота

Сегодня в группе все опять началось с лежания на полу. После того, как несколько человек принялись плакать по своим мамочкам. Я страшно разозлился, потому что не мог вернуться назад, не мог, потому что мне некуда было возвращаться. Арт заметил, что я сижу, и заставил меня лечь. В слепой ярости я принялся колотить по полу кулаками. Потом я заорал: «Я сумасшедший! Почему они не дают мне плакать! Я хочу жить!» Арт подошел, и я сказал ему, что оторвался от них на двадцать лет и мне очень трудно вернуться к маме и папе. «Я могу поплакать по деду, — сказал я, — потому что он единственный любил меня и помогал мне». «Скажи им, что хочешь вернуться», — сказал Арт. И я сказал им. Что хочу вернуться к ним таким, каков я есть, что я хочу, чтобы они любили меня, как любил дед. Какие‑то краткие минуты я бесстыдно рыдал. Потом я рассказал Арту про дядю Мака, и о том, как дед морально уничтожил дядю Мака, когда тот захотел стать музыкантом, и как Мак возненавидел деда, а потом убил себя пьянством». «Точно также, как и ты убивал себя», — сказал Арт. «Но, по крайней мере, Мак, кажется, знал, чего хотел, я же пока не знаю». «Нет, — возразил Арт, — они тоже морально тебя уничтожили».

Я погрузился в мысли о Маке, моем любимом дяде и моем детском идоле, о том, как я убивал себя и о том, что сделали мама и папа. У меня сильно разболелись живот и голова. Потом я стал метаться и сучить ногами, как ребенок. Когда припадок кончился, я очнулся и увидел, что все смотрят на меня. Они сказали, что я сильно напугал их своим гневом.

Я же рассказал им, что всю неделю старался добиться того, чтобы мною овладел страх. Одна женщина на это заметила, что я не лежу неподвижно, когда подступает боль, а начинаю дергаться, как ребенок. Это была хорошая идея. Скорее всего, так оно и было, хотя бы потому, что мой способ не работал. В глубине такого припадка прятались слепые эмоции. Все остальное исчезало из сознания до тех пор, пока я не успокаивался. Едва ли мне удастся продвинуться дальше слепой ярости и впасть в состояние парализующего страха.

Когда я вернулся домой, то заметил, что у меня очень устала поясница — как будто мне пришлось здорово поработать после долгой неподвижности. Ломота была в том же месте, где болело, когда я лежал на полу.

Позже, когда стемнело, я отправился на вечеринку. В первый раз за прошедшие две недели я общался с людьми. У меня не было ни малейшего желания пить или курить, но мне хотелось трахаться и размять суставы. Чувствовал я себя хорошо — я стал другим и обновленным. Более живым. Кажется, я просто лучился жизненной энергией, потому что это почувствовали и окружающие. Я познакомился с гибкой блондинкой по имени Фрэнсис. Кроме нее подцепил еще и сочную брюнетку Эйлин, одетую в платье с низким вырезом и сверкавшую золотыми украшениями. Но все же я остановился на Фрэнсис, потому что она безупречно владела своим телом — и вообще делала много всяких вещей. Некоторое время я смотрел, как она танцует, а потом и сам попытался с ней потанцевать, но у меня это вышло не так хорошо. Я едва не отключился, поддавшись старому чувству уничижающего гомосексуализма. Я заметил, что в зале многие люди испытывают такое же ощущение. Они не владели своими телами. Они вообще находились вне своих тел. Вне всего на свете. После вечеринки было очень приятно трахать Фрэнсис, но хотелось, чтобы она поменьше включала голову. «Ты такой мужчина», — и всякая прочая чушь в том же духе. Утром я почувствовал, что надо было как‑то на это отреагировать, например: «Успокойся, не нажимай. Просто расслабься и дай волю своему телу. Пусть тело говорит голове, что ей делать. Тогда не придется заниматься этой ерундой».

Весь следующий день я проспал. Когдая проснулся, то меня вдруг озарило, это было все равно, как видишь утром свет, хотя солнце еще не взошло. Я чувствовал, что это ощущение в течение нескольких дней то подходило, то снова исчезало где‑то вдали. Это озарение, это приближение чувства сильно напугало меня. Чувство показалось настолько ужасающим, что само его появление подсказало мне, что я должен подготовиться к тому дню, когда оно явится мне во всей своей красе и силе. Я чувствовал, что этот день близок, и что мне действительно пора готовиться.

Понедельник

То, чему я научился сегодня, должно быть высказано в общем, потому что это знание было чисто физическим.

Я рассказал Арту обо всем, что произошло со мной в выходные дни. Я сказал, что всегда чувствовал себя брошенным в собственном родительском доме, и что за мое поведение даже дед бы ополчился против меня, потому что в жизни он придерживался старых правил, точно также, как он ополчился против дяди Мака. На это Арт посоветовал мне попрощаться с ними со всеми — с дедом, папой и мамой. Я сказал им всем, что мне надо идти дальше, что я любил их, но не могу идти по жизни их путями. Я сказал им, что они могут не беспокоиться за меня, потому что со мной не случится того, что случилось с Маком.

Мне снова захотелось писать, и Арт приказал мне мысленно отдавливать мочу вверх, вместо того, чтобы выталкивать ее вниз. Я так и сделал. Я делал это моим дыханием, голосом, членом и руками, животом, ногами и спиной. Я почувствовал, что давление в низу живота постепенно ослабевает до такой степени, что разум отступает, а его место занимает тело. Это произошло в тот момент, когда я ощутил приятное чувство в члене и когда мои движения пришли в согласие с дыханием. Когда это произошло, я понял, что они никогда в моей жизни не работали согласованно. Во–первых, я всегда неправильно дышал. Я всасывал воздух желудком, вдыхая и выталкивал воздух оттуда же, когда выдыхал. Эти два встречных движения всегда стал

кивались где‑то в середине живота. При этом выключалась его нижняя часть. Вся работа моих половых органов оказывалась отрезанной от ритма дыхания.

Когда я углубился в это чувство, то понял, какие движения я хотел совершать, лежа в кроватке, но не мог, и мне приходилось замещать их судорожными и беспорядочными движениями, детскими припадками. Теперь же я почувствовал, что волнообразное движение моего живота находится в полном согласии и самым приятным образом сочетается с дыханием и голосом. У меня было очень приятное ощущение в половом члене, а движения тела были такими же, как во время соития, хотя, в действительности, я лежал на спине. Это движение смыло прочь гнев и подавленность! Но все же я не до конца избавился от них. Мои руки и ноги остались скованными и ригидными. Но очередь дойдет и до них.

Вторник

Сегодня происходило не слишком многое. Я был очень утомлен вчерашним долгим и изматывающим сеансом. Арт уловил это и через полчаса прервал сеанс. Я вернулся домой в мрачном и задумчивом настроении.

Среда

Я сказал Арту, что хочу разобраться со своим мрачным и задумчивым настроением. «Погрузись в него», — сказал он. Я так и поступил. Я говорил себе, насколько я плох, что я теряю время и деньги на психотерапию, и что каким я был, таким я и останусь после лечения. Потом я принялся скулить по поводу того, что не имею никакой возможности что‑либо делать, кроме того, чтобы преподавать в средней школе. Я с грустью принялся описывать невозможность вернуться в высшую школу — у меня нет денег, я слишком стар и недостаточно умен. Я говорил, что не могу с легкостью читать и рассуждать о таких вещах, как философия сэра Джемса Фрезера и мифология. Я до

шел до жалоб на то, что ничего в моей жизни не изменится, что я совершенно беспомощен и что бесполезно даже пытаться что- то делать.

Арт приказал мне еще глубже погрузиться в это чувство. Я сказал ему, что я и так тону в какой‑то черной дыре, где очень темно и одиноко, и где никому нет до меня никакого дела. Он велел мне попросить о помощи маму и папу. Я послушался, но это практически никак не повлияло на меня и мое настроение. Я сказал Арту, что папа не сможет мне помочь, потому что он ему нет до меня никакого дела. В ответ Арт велел мне глубже дышать и погружаться дальше. Я так и сделал, но от этого у меня появилась сильная боль в кишках. Я сказал Арту, что не доверяю никому, кто находится на дне этой черной дыры. Я хочу остаться в одиночестве. Когда вокруг люди, а я нахожусь в глубокой черной дыре, я чувствую раздражение. Я раздражаюсь, потому что не знаю, что они со мной сделают. Я рассказал Арту, как я залезал под диван, когда был совсем маленьким. Я также прятался в темный чулан и большую обувную коробку, которая стояла в спальне родителей. Я любил темные и потаенные места, где я мог побыть в одиночестве. Он опять велел мне глубоко дышать и погружаться дальше. Я сказал ему, что маленький ребенок тонет, захлебывается. У меня закружилась голова. Я ухожу под воду, я тону! «Позови маму на помощь», — предложил мне Арт. Я позвал, но мама ничего не делала, просто стояла рядом и смотрела. Тогда Арт велел мне позволить ребенку тонуть. Я почувствовал непомерную тяжесть, давившую мне на грудь. Мне стало страшно тяжело дышать. Арт приказал мне перестать дышать и дать ребенку утонуть. Я сделал это! Молча. С сухими глазами. Я был холоден, как моя мать. Но я не думаю, что ребенок утонул, когда вспоминаю это переживание ретроспективно. Он просто исчез из моего сознания.

Потом Арт попросил меня вспомнить случаи, когда мама и папа проявляли по отношению ко мне душевное тепло. Я сказал ему, что я видел на глазах моей матери неподдельные слезы, когда я тяжело болел воспалением легких. Еще я рассказал, как отец изредка водил нас на станцию смотреть на прибываю

щий поезд. Мы стояли там и разговаривали с начальником станции, почтальоном, служащим железнодорожной конторы, таксистом, да и вообще со всеми, кто мог там в это время находиться. Когдая был мальчишкой, я часто представлял себе прибывающий поезд, прежде чем заснуть. Мне представлялось, что я стою прямо на полотне дороги и жду приближения поезда. Вот он показывается вдали, на горизонте. Едва заметные клубы пара становятся плотными облаками по мере того, как паровоз приближается. Потом, когда мощный черный паровоз приближался почти вплотную ко мне, я засыпал. Я чувствовал, что когда поезд приблизился, я могу отдыхать. Я сказал Арту, что чувствовал связь между теми грезами и своей склонностью прятаться в темном чулане. В обоих случаях было темно. И в обоих случаях я был один, наконец. В этих случаях мне было одиноко, но тепло.

Я не мог вспомнить, как меня носили на руках и физически ласкали в детстве, и вообще не помню физических проявлений нежности и любви со стороны родителей, но я помню, как уютно я себя чувствовал, когда спал с матерью после обеда на диване. Помню также, как я тянулся ручками, чтобы прикоснуться к отцовской бороде. Вспоминаю я еще, как папа брился, запах лосьона, которым он пользовался. Он всегда капал мне на щеку обжигающую каплю спиртового лосьона и смеялся. Я почти боялся прикасаться к отцу.

Четверг

Я сказал Арту, что очень расстроен тем, что дал ребенку утонуть, не проронив при этом ни единой слезинки. «Если бы это был чей‑нибудь ребенок, то я бы ужасно жалел его», — заключил я.

Я объяснил Арту, что мне очень трудно принимать любые изъявления признания моих успехов от других людей. Втайне я испытывал трепетную радость, видя свое имя в спортивной колонке газеты, но я страшно смущался, когда кто‑нибудь показывал мне эту газету. То же самое случалось, когда люди узнавали, что я на короткой ноге с Фордхэмом. Я бы предпочел,

чтобы об этом никто не знал. Я не позволял себе гордиться тем, что я делал. Действительно, я часто ругал себя, чтобы уберечься от чванливости и высокомерия. Арт спросил, зачем я это делаю. «Я никогда не хотел чем‑то отличаться от других, — ответил я. — Успех только расширил бы пропасть между мной и папой, также как и между мной и другими. Меня сильно заботило то, что пропасть эта и без того была достаточно широка. Поэтому, точно также как и мой отец, я обрек себя на то, чтобы вызывать у людей чувство жалости».

Я долго лежал на полу, рассуждая и размышляя о моем бедном папе. Только потом до меня дошло, что я, собственно, делаю. «Господи!» — воскликнул я. «В чем дело?» — встревожился Арт. «Я тут распустил слюни и жалею папу за то, что он так и не стал мне настоящим отцом! Но как насчет меня? Ведь вся эта жалость, которой он удостоился со стороны других, тоже не принесла ему ничего хорошего. Давай, дуй вперед, папочка. Доброго пути! Теперь это не имеет никакого значения. Это твои проблемы, и ты уже ничего не сможешь с этим поделать. Иди, иди, счастливой тебе дороги. Мне это теперь совершенно безразлично. Уже слишком поздно. Прощай, папа. Мне очень грустно говорить тебе это. Ты был исполнен добрых намерений. Но мне пора, я ухожу».

Придя домой, я поел и лег спать. Проснувшись, я испытал такое чувство, словно написал дипломную работу по психологии. Это чувство исторгло у меня слезы радости.

Пятница

Сегодня мы решили сделать перерыв, и я взял своего сынишку Фреда купаться на озеро Грегори. Мы отлично провели время, но я все время испытывал какое‑то беспокойство. Мы лежали посреди озера на плоту. Но я никак не мог расслабиться. Меня все время уносило в раннее детство — туда, где мне так не хватало мамочки, а она все не приходила. Ее не только не было физически, она отдалилась от меня и душевно. Ее холодная, отгороженная стальной стеной душа отталкивала всякого, когда дело касалось любви.

Суббота — групповой сеанс

Меня одолела детская тяга к мамочке. Вот к чему весь этот сон о большом страхе. Вот что на меня надвигается, вот к чему я готовился. Я попытался сегодня проникнуть туда, но мало в этом преуспел. Тогда я сделал то, что делал обычно, когда мама отталкивала меня — устроил припадок и выписал в унитаз свои чувства.

Понедельник

Сегодня я вернулся к маме. Я должен почувствовать боль оттого, что меня оттолкнули, подавили и выбросили в одиночество. Я сильно разозлился. Я начал кричать. Я кричал, что ненавижу все это, что я ненавижу маму за то, что она это сделала. Потом я горько расплакался от чувства утраты. Я потянулся к маме, но не ощутил пустоту. Я кричал, плакал, звал маму и ничего не чувствовал в ответ. Я рассказал Арту, как я завидовал другим детям, к которым родители относились тепло и с уважением. Я сказал маме, как тяжело было жить на ее условиях и под ее вечным осуждением. Мне было очень грустно и одиноко.

Вторник

Арт начал сеанс с вопроса: «Как себя чувствуешь?» Я ответил, что чувствую себя довольно паршиво. «Отчего?» «Вчера мне было очень грустно чувствовать себя брошенным и одиноким. Я всегда чувствовал себя ближе к бабушке, чем к собственной маме». «Расскажи мне о бабушке» «О, это была прекрасная душа. Она была терпелива и всегда все понимала. Она никогда не читала мне напыщенных нотаций и не кричала на меня, как моя мать. Когда у меня возникали трудности, я всегда приходил к ней. Она всегда меня выслушивала и чем могла помогала. Когда я заболевал в школе, то переезжал к бабушке, потому что знал, что она не будет на меня злиться, бу

дет поить горячими отварами и целебным чаем и ухаживать за мной. Она отрывала время от своих дел и бросала все, пока я не выздоравливал.

Потом, когда умер дед, она переехала на квартиру. Я ходил к ней и помогал, потому что знал, что она любит, когда к ней ходят, а мне всегда так нравилось, как она ко мне относится, что я был готов делать для нее, все, что только смогу. Потом, после того как она упала и сломала бедро, она еще раз переехала и стала жить напротив церкви, чтобы ей было легче ходить к мессе. Она жила теперь недалеко от моей школы, и я каждый день забегал к ней, чтобы узнать, все лив порядке. Если бы что‑то случилось, я мог бы сразу помочь. Я на самом деле любил бабушку. Жаль, что меня не было рядом, когда она умирала». «Так попрощайся с ней сейчас». И я попрощался с бабушкой. Я плакал по ней так же, как плакал по деду — почти также. Я говорил ей, как много она для меня значила. Я благодарил ее за то, что она была добра и ласкова со мной. Я говорил ей, что она всегда будет частью моей души, что я сохраню ее образ до конца моих дней. Я говорил, как мне хотелось обнять ее, быть к ней ближе. Я говорил, как хорошо изливать душу и плакать, потому что она заслужила всю ту любовь и преданность, какую я мог отдать ей. «Легко плакать по деду и бабушке, — сказал я, — но трудно плакать по матери и отцу». ,

«Пусть по маме поплачет ребенок, — сказал Арт. — Просто поплачь о ней».

Я заплакал. Я не произносил никаких слов, ибо прошлой ночью, лежа на диване, я подумал, что слова отводят меня от великого страха и великого чувства. Я жалобно плакал без слов, а потом все внезапно кончилось, как весенний ливень. Это было чистейшее чувство, не было ни слов, ни образов папы или деда, бабушки или мамы. Это была голая потребность. Я плакал всем телом. Все мое тело сотрясалось от рыданий по неудовлетворенной потребности, и слезы текли из глаз, как кровь из открытой раны.

Когда плач прекратился, меня омыло волной счастья. Арт спросил, почему. «Потому что я ощутил свою цельность», — ответил я. «Что ты имеешь в виду?» «О, есть много способов объяс

нить это. Теперь я могу пройти весь путь к моим чувствам (я имел в виду момент рождения) и не допустить их конфликта. Мне не надо теперь отказываться ни от одного из них, чтобы избежать конфликта. Теперь весь спектр моих чувств в моем распоряжении. У меня есть ребенок, и я хочу как следует позаботиться о мальчике. Я всегда буду рядом с ним и окажу ему помощь всегда, когда это ему потребуется. Вся моя история привела меня к такому решению».

Весь день я чувствовал себя нежным молодым побегом, который только–только показался из‑под земли. Все вокруг очень чувствительно меня задевало. Весь день в моей душе прокатывались волны чувств. В тот вечер на групповом сеансе одна женщина сильно плакала от великой боли жизни. Мы решили поговорить о том, как нам, людям, пережившим первичные состояния, жить в этом варварском мире. Я был реально готов к первичному состоянию, но не знал, как в него войти. Мне не хотелось сорваться и этим испортить сцену. Я хотел душой рассказать этой женщине, что я тоже ощущаю боль, но я хочу жить, ибо есть тепло и радость в способности утоления боли, которую мы чувствуем внутри нас. Боль, как и всякое другое переживание, преходяща и кратковременна. Если мы научимся справляться с ней, если научимся любить и лелеять себя, то наша боль, если она действительно первична, сама приведет нас к теплу, любви и радости, независимо от того, что происходит в этом варварском мире. Ибо первичная боль пребывает не в мире, она гнездится в нас самих, в наших телах, где мы можем утолить и умирить ее. Так будет правильно. Жизнь становится реальной проблемой, ведущей нас к смерти только в том случае, если мы вытесняем первичную боль.

Я не стал высказывать все это словами, потому что в этом не было бы никакого прока. Мы все и так слишком много говорим, всегда, даже если в том, что мы говорим, есть определенная ценность. Поэтому я вернулся домой и записал все это. Но я чувствовал, что ушел с сеанса с пустыми руками, так как не нашел способа войти в первичное состояние, когда был так глубоко тронут.

Теперь я становлюсь цельным. Я и мое тело едины. Я — великая симфония богатых и разнообразных чувств, все гармо

ники этих чувств находятся сейчас в удивительном созвучии друг с другом. Мои половые отношения, строение моего тела, его энергия, мой гнев, мой страх, мое тепло, моя печаль и моя радость — каждая из этих составляющих имеет свое время и свою фактуру (да, есть фактура во времени), каждая из них выступает на первый план в свое время и служит другим чувствам, поддерживая и укрепляя их. Я становлюсь абсолютно цельным, я сам рождаю себя. Я — мой отец, я — моя мать. Я — мое тело. Я — то, что я сам чувствую и ощущаю.

Среда

Сегодня утром я плакал, испытывая чистейшую потребность. Слушая адажио из бетховенского квартета ля–минор, я стоял посреди столовой и плакал от этой музыки. (Я не слышал другой музыки, которая будило такое интенсивное чувство внутренней первичной боли.) Я плакал, как плакал вчера ребенок во мне. Не было ни слов, ни образов было чистое горе и боль в этой музыке, и я плакал, упиваясь печалью и болью.

Четверг

Сел поработать над своими записями. Добрался до страницы 45: прежней мамы больше нет, мне грустно и одиноко. Подумал о поездке в родительский дом, которую я планирую уже давно. Хочу ли я видеть кого‑нибудь, кроме мамы и папы? Нет. Мне это нужно для лечения, а не для удовольствия. О, нет! Я хочу увидеться с тетей Милли и дядей Лесом. Милли всегда была очень добра ко мне, когда я был подростком. То же можно сказать и о Лесе. Я хочу поблагодарить их, как я поблагодарил бабушку и деда, потому что когда мне было грустно и одиноко, они помогали мне. Такой вот я сирота при живых родителях. Бах! Я погружаюсь в грусть и одиночество. В первичное состояние. Бах! Вот что означает ля–минорное первичное состояние — грусть и одиночество. Бах! Я снова реален.

Пятница

Впервые с воскресенья у меня сегодня не было первичного состояния. Но чувствую, что оно подходит. Сегодня утром я думал о том, как приеду домой и какой будет реакция родителей. Работы нет. Длинноволосый. Неряшливо одетый. Я явственно представляю, как мама пускает в ход свой привычный оборот: «Мы волнуемся». Потом я задумался. Ты знаешь, что означает этот штамп «мы волнуемся», мама? Этот штамп расколол меня пополам. Делает меня не человеком. А клиническим случаем. Со мной что‑то не в порядке, мама. Это ты сделала со мной что‑то неверное, только ради того, чтобы властвовать мною. Если со мной что‑то не так, то ты становишься спокойнее. Но знаешь ли ты, что стало от этого со мной, мама? Я стал изгоем. Грустным и одиноким маленьким сиротой при живых родителях.

Я понял при этом, как мне страшно выйти из маленького буржуазного мирка. Я боялся, что мама и папа снова подавят, а потом бросят меня. Я боюсь. Это ВЕЛИКИЙ СТРАХ. Я — грустный и одинокий маленький мальчик.

Понедельник — пятница

Ездил в Вудсвиль навестить родителей. Я не был у них больше десяти лет. Посещение подтвердило верность чувств, которые всплыли во время первичной терапии. Они устроили мне сцену по поводу того, что у них брали интервью для фильма[26]. Их недовольство не имело отношения к моему прошлому, хотя только о нем их просили рассказать. Мама принялась корить меня за развод, за разрыв с католической церковью и за увольнение с работы. Я ждал, что будет делать отец. Зря ждал. Он, как всегда, не стал делать ничего, положившись на мать. Потом я положил конец этому недовольству. Мама попыталась назвать меня «сумасшедшим», и я действительно взорвался. После этого внешне все вроде бы улучшилось, но внутренне наши отношения остались прежними. В тот вечер мне захоте

лось уйти из дома и некоторое время побродить одному. И я вышел из дома. Мною овладело то же сиротское чувство, какое я испытывал, будучи подростком. Интересно, как я мог вынести все это в юности.

Я отправился на старую железнодорожную станцию, нареку, в лес и на большой мост. Во мне всколыхнулись все чувства мальчика, ищущего утешения в глуши, в одиночестве и бегстве. Я стоял на мосту и плакал за того мальчика, который тогда не осмелился почувствовать всю свою боль. Я стоял на мосту и плакал, дав ему почувствовать эту боль теперь. Мне было очень тепло, я чувствовал нежность в отношении этих памятных мест, даривших мальчику толику того, в чем он так отчаянно нуждался,

Я навестил дядю и тетю. Я рассказал им о своем лечении, потому что знал, что они проявят искренний интерес и понимание. Как чудесно было снова их видеть. Мне было необыкновенно хорошо говорить им о том, как много они для меня значили, когда я был мальчишкой и подростком. Они тоже чувствовали себя чудесно. Весь вечер в комнате буквально вибрировало душевное тепло и любовь.

Ходил я и на кладбище, побыть с дедом и бабушкой. Я опустился на колени между их могилами и снова сказал им все, что говорил на сеансах лечения. Я долго стоял на коленях, плакал и говорил с бабушкой и дедушкой. Потом плач прекратился, и я просто продолжал еще некоторое время молча стоять на коленях. До сих пор я не видел могилу бабушки. Прошло двадцать два года с тех пор, как я стоял здесь и смотрел, как опускают в могилу гроб с телом дедушки. Мне казалось, что это было только вчера. Неподалеку был похоронен и дядя Мак. Его могилу я тоже увидел впервые. «Мой бедный дядя Мак», — это единственное, что я подумал, когда повернул голову и взглянул на его надгробную плиту. Потом я подошел к большому камню на могилах бабушки и дедушки, положил на него руку, постоял некоторое время и ушел.

Мой приезд домой добавил мне душевного тепла, которое я так хотел почувствовать, так как оно подтверждало реальность моей боли и действенность лечения. Теперь мне оставалось только пройти через первичную боль. На другой стороне меня

ждало тепло. Теперь я знаю, где расположены тепло и любовь — они лежат по ту сторону первичной боли. И я должен пройти сквозь эту преграду. Я уже в достаточной степени прочувствовал боль, чтобы отчетливо это понимать. Поэтому теперь мне нет нужды искать тепла и любви моими старыми способами. Это был не лучший путь, ибо идя по нему я мог снискать только жалость. (Я путал жалость с теплом и любовью.) Когда‑то я хотел, чтобы люди жалели меня. Я хотел, чтобы они возместили мне любовь и привязанность, которых я не получил от родителей, но которые были мне так нужны. Я сам вредил себе, пока шел по неверному пути. Тогда я надеялся, что найдется человек, который, оказавшись рядом, пожалеет меня (мама) и поддержит меня (папа).

Заключение

Прошло три недели психотерапии. За это время во мне произошли несколько важных изменений.

Во–первых, до начала лечения я выкуривал в день по три пачки сигарет. Я не просто бросил курить, я теперь не испытываю никакой тяги к табаку.

Во–вторых, до начала терапии я, хотя и умеренно, но пил спиртное. Несколько раз в неделю я обязательно захаживал в бар. Хотя я редко напивался, но в питейные заведения заглядывал* и выпивал по четыре—пять рюмок виски. После лечения у меня нет никакого желания пить.

В–третьих, сильно снизилась моя половая активность. До лечения я совокуплялся не меньше трех раз в неделю. С тех пор как началось лечение — а прошло уже полтора месяца, я имел всего три половых акта. Однако, в то время как я чувствую, что первые два изменения стойкие, то чувства в отношении секса мне пока не вполне ясны. До лечения я спал со многими женщинами. Я редко спал с одной и той же женщиной больше недели. Склонять женщин к сожительству было моим способом спрятаться от первичной боли — боли от чувства отверженности, от ощущения себя неудачником. Но никто не может быть

* Это высказывание проиллюстрировано в документальном фильме.

настоящим неудачником, если имеет мужество смотреть в лицо фактам. Чтобы стать неудачником, от них надо бежать. Такой человек должен иметь заслон, чтобы скрыть свой стыд за постоянные неудачи. Моим прикрытием были женщины. Сейчас у меня нет тяги продолжать прежние с ними отношения. Но реальное желание пока присутствует. Может быть, впоследствии я ограничусь одной женщиной или несколькими — этого я пока не знаю.

В–четвертых, у меня исчезли проблемы со сном. Не страдаю я теперь и головной болью.

В–пятых, меня отпустило привычное напряжение. Оно, правда, немного меня беспокоит, но я чувствую, что оно стало меньше.

В–шестых, изменилось мое отношение к людям. (Это самая тонкое, малозаметное внешне изменение, которое мне труднее всего описать.) У меня нет теперь ощущения, что надомной доминируют, а я остаюсь пассивным. Исчезло чувство пассивного гомика. Во всяком случае, это чувство стало слабее, с тех пор, как я начал проходить курс лечения. Кроме того, это чувство стало посещать меня намного реже. Иногда мне трудно отличить это чувство пассивности и подчиненности (гомосексуальное чувство) от ощущения своей беспомощности в отношении любящих меня людей. (Пока мне в новинку испытывать оба эти чувства.) Но зато теперь я хорошо распознаю чувство одиночества. Когда меня преследует чувство пассивного гомосексуалиста, я не чувствую своего одиночества. В этом случае я чувствую присутствие какого‑то человека, который прячется где‑то поблизости, в тени и то и дело мелькает перед моим мысленным взором. Когда же я испытываю чувство простой беспомощности, то очень хорошо ощущаю одиночество. Но теперь это чувство не причиняет мне боль; оно даже несколько развлекает меня, в зависимости от обстоятельств.

Я стал более отчужденным в своих отношениях с людьми, но эта отчужденность, пожалуй, культивирует во мне повышенную способность к возможному сближению. Но эти чувства только нарождаются, они новы для меня, но скрытые в них возможности приятно меня возбуждают. Но пока это просто интерес.

В моих отношениях с людьми, также как и в моем одиночестве, я чувствую глубокую, затаенную, не поддающуюся никакому описанию боль за всю утраченную любовь, в которой я так отчаянно нуждался в детстве, но так и не получил ее. Иногда эта боль оказывается такой сильной, что буквально парализует меня. Я до сих пор ощущаю ее сильнее, чем что‑либо еще. Большую часть времени я нахожусь на грани рыдания, или испытываю страх. Большинству людей я кажусь очень грустным. Думаю, что мои не очень близкие знакомые даже не могут предположить, сколько пользы принесла мне первичная терапия.

И, наконец, массивной трансформации подверглась моя ориентация в жизни. Конечно, этот процесс еще далеко не закончен. Но я уже могу вкратце обрисовать некоторые изменения.

Во–первых, надо мной не довлеет больше потребность в признании со стороны других людей и в сфере моей профессии, точно также надо мной не довлеет потребность в любви со стороны одной или многих женщин. Если быть до конца честным, то я не могу сказать, что эти потребности уже замещены какими‑то другими. В каком‑то отношении, я чувствую себя так, словно я заключен в магический круг или нахожусь на ничейной земле. Однако это не особенно меня расстраивает, так как я чувствую, что внутри меня постепенно возникает что‑то новое. Пока рано говорить, что это такое, но оно появилось и понемногу растет.

Я чувствую, что наиболее радикальные изменения произошли в моей системе ценностей. Я все больше и больше сознаю те ценности, которые вырастают в моем собственном организме. Мой интеллект не управляет этим процессом; этим занимается само тело. Интеллект играет свою роль, но она является всего лишь вспомогательной. Лучше всего описать это так: интеллект не участвует в процессе, он лишь наблюдает и регистрирует то, что происходит, подобно тому, как современная наука наблюдает и регистрирует структуру и процессы атома, а затем формирует обозначения — теоретическую систему из протонов, нейтронов, электронов и прочих частиц, и, таким образом, регистрирует то, что наблюдает.

Загрузка...