их мечтах я улетала в фантастический мир — по глухому лесу за мной гнался придуманный мною принц, который, в конце концов, догонял меня и обнимал, держа в своих сильных горячих руках.

Когда мне было семь лет, меня некоторое время водили к психиатру. Мать говорила, что психиатру меня показали, потому что я постоянно твердила ей: «Мама, ты меня не любишь». Позже, правда, она говорила, что меня повели к врачу, потому что я воровала мелочь у школьной подружки, когда бывала у нее в гостях. Врач заключил, что я отчаянно нуждаюсь в любви и сама способна на большую любовь.

В пятом классе учительница начала поощрять мои занятия рисованием. Мне очень нравилось изображать красками индейцев хопи. Я пользовалась яркими оранжевыми, бирюзовыми и пурпурными цветами. Излюбленным сюжетом моих картин стали женщины–индианки, державшие на руках своих детей. Мне никогда не удавалось придавать лицам выражение. Рисование было единственным занятием, которое доставляло мне истинное удовольствие, когда я была маленькой. Когда я завоевала несколько премий и наград за мои картины, родители отдали меня в художественную школу. Это подавило и ошеломило меня. Меня старались научить передавать на бумаге формы и линии. У меня отняли единственную свободу, которая еше у меня оставалась. Родители думали, что я творческая личность. Они постоянно говорили: «Все, к чему ты прикасаешься, превращается в золото». Рисование перестало быть удовольствием, оно стало обязанностью. В моих руках появилось напряжение. Они не желали делать того, что я хотела. Мне казалось, что я должна достичь совершенства, чтобы мои родители считали меня воплощением совершенства.

Мои родители проводили почти все свое свободное время, строя дом. Мы, дети, должны были принимать в этих строительных работах посильное участие, чтобы почувствовать свою «долю ответственности». Некоторые друзья нашей семьи называли наш дом «рабочей фермой». Родители ввели систему квот и норм выработки, а мы искали любую возможность отлынивать от работы. Но стоило мне вырваться на улицу и поиграть, как меня начинало грызть чувство вины, так как всегда оказы

валось, что я ушла, оставив недоделанной свою работу, и мне приходилось ее заканчивать, когда я возвращалась. Я никогда не убиралась в своей спальне. В спальне было страшно холодно, в ней царил ужасный, кричащий беспорядок. Этот беспорядок, словно кричал за меня.

Когда я стала подростком, у меня появилось много друзей и подруг. Но с девочками я проводила больше времени, чем с мальчиками. Моя «лучшая» подруга Роберта была очень эффектной и холодной как лед. Мы беспощадно соперничали между собой. Обычно мы играли во взрослых «женщин». Мы шили себе пикантные и сексуальные наряды, носили набитые ватой лифчики. Кроме того, мы постоянно пользовались всякими «чудодейственными» средствами, чтобы заставить наши груди скорее вырасти. Иметь вместо грудей какие‑то едва заметные шишки было сущим унижением. Мы вдвоем назначали свидания, устраивали вечеринки, пили спиртное — короче мы все делали вместе. Мы любили, и одновременно ненавидели друг друга. В школе нас прозвали Золотоносными Близняшками. Родители считали, что общение с Робертой делает меня совершенно неуправляемой.

Когда мне исполнилось пятнадцать, мать отправила меня на Восток, так как перестала «справляться» со мной. На Востоке меня взяла под свою опеку весьма популярная в классе личность, моя новая подруга Стейси. Вскоре мы стали неразлучными подружками, нас было не разлить водой. Позже, когда мы начали переписываться и встречаться, пересекая для этого полстраны, наши отношения стали гомосексуальными.

Когда я вернулась с Востока, родители отдали меня в другую школу, надеясь, что мой дружба с Робертой прекратится. Она действительно прекратилась, но зато меня подобрала Джейнет. Мы проводили вместе почти все время, болтая всякую интеллектуальную чепуху. Мы считали друг друга кладезем ума. Мы знали ответы на все вопросы. Джейнет называла меня «мое второе я».

Обычно я любила преследовать неприступного мальчика, завоевывала его и тотчас бросала. Когда мне исполнилось семнадцать, я рассталась с девственностью — только потому, что так было нужно. При половом контакте я не почувствовала ров

ным счетом ничего. Правда, после того, как тот парень соблазнил меня и переспал со мной, он меня бросил. На самом деле я почувствовала, что меня просто использовали, и изо всех сил постаралась скрыть обиду от самой себя.

К восемнадцати годам я была совершенно несчастным, потерянным и сбитым с толка существом. Мне казалось, что на свете существует то, что мне нужно, но я не знала, ни что это, ни где мне это найти. Однажды ночью у меня окончательно съехала крыша, и я бросилась в спальню родителей. Умоляя их отвести меня к психиатру. Около полугода я каждую неделю ходила на прием к психиатру. Недавно я нашла составленный мною однажды ночью список вещей, которые мне хотелось с ним обсудить:

мой интерес к семантике ошушение себя амебой что такое счастье? чувство рвущегося наружу крика меня не любят учителя желание пресытиться — апатия старшие мальчики — мужчины я эгоцентрик ненависть к обществу

В моей жизни изменилось только то, что нашелся человек, который внимательно меня слушал. Мой отец тоже обратился к психиатру. Кончилось это тем, что родители развелись. Это событие буквально потрясло меня. Я так и не смогла поверить в реальность этого события. Отец женился повторно. Потом я пошла в колледж на Среднем Западе, где мой отец преподавал в течение года. В колледже у меня появилась еще одна «лучшая» подруга: мы с Бонни были неразлучны. Она казалась мне нежной, эфирной и поэтичной. Мы обожали друг друга.

Когда я вернулась в Калифорнию, дела пошли еще хуже, чем раньше. Я летела в пропасть. Моя мать вышла замуж и они с ее новым супругом не захотели, чтобы я жила с ними. Моя сестра тоже вышла замуж и разрешила мне жить в ее семье. К этому времени я окончательно перестала встречаться с мужчинами. Когда я спала с ними, я ничего не чувствовала и, кроме

того, я начала испытывать растущий интерес к лесбиянкам. Днем я надевала консервативную одежду и шла на работу в банк. Вечерами я распускала волосы и присоединялась к толпе геев и лесбиянок, собиравшихся в местном гей–баре. Но не сходилась я и с женщинами. Я начала встречаться с лесбиянкой Мэри, которая характером была очень похожа на мою мать. Мы много обнимались и нежничали, но ласки наши никогда не спускались ниже пояса. Я не могла вступать в интимные отношения ни с парнями, ни с женщинами. Я все рассказала моей мачехе. Эта женщина стала моим единственным настоящим другом. Она поделилась услышанным с моим отцом, и они отвезли меня в город, где жил доктор Янов. Я помню мою первую встречу с ним. На все его вопросы я отвечала одной и той же фразой: «Не знаю». Было решено, что я перееду в его городок и пройду курс интенсивного лечения.

Лечение оказалось весьма действенным. Я смогла сохранить работу. Я перестала иметь дело с женщинами и начала встречаться с мужчинами; правда, по большей части, эти мужчины были старше меня. Один был пятидесятилетний профессор философии и бывший министр. Я соблазнила его, и одновременно спала с его двадцатилетним сыном. Ну что ж, я решила, что у меня все хорошо, и поэтому переехала обратно в Лос–Анджелес. Какое‑то время я жила с матерью и отчимом, потом нашла работу и сняла квартиру. Почти каждое воскресенье у меня были припадки крика и плача. От этих припадков я всегда чувствовала себя разбитой и неготовой к работе по понедельникам. По выходным дням я никогда не занималась каки- ми‑либо делами. Вместо этого я праздно болталась по городу, навещая либо сестру, либо друзей и подруг. Одной из моих лучших подруг стала Хильди, девушка, с которой я познакомилась, когда мне было шесть лет. Эта женщина вносила в мою жизнь порядок и стабильность. Кроме того, у меня был «платонический любовник» Раймонд. Мы ходили с ним в походы, часто вместе путешествовали на машине, вместе обедали в ресторанах и ходили в кино. Секс в наших отношениях был исключен, насколько это касалось меня. Этот парень просто не привлекал меня в этом отношении. В течение шести месяцев я регулярно посещала психиатра. На приемах только он говорил и произ

носил свои проповеди и поучения. Мне практически никогда не удавалось раскрыть рот. Из этого лечения ничего не выходило, оно не действовало. Когдая услышала, что вЛос–Андже- лес вернулся доктор Янов, я решила снова обратиться к нему. Так я попала на групповые сеансы психотерапии.

За много лет я пристрастилась к таблеткам. Когда мне было семнадцать лет, мой врач прописал мне эти таблетки для того, чтобы я похудела. Я принимала по одной ампуле в день в течение пяти дней и объедалась в выходные. Я сказала доктору Янову: «Я принимаю таблетки, чтобы не чувствовать жизни… Я меньше чувствую, когда принимаю таблетки… Я так чувствительна к жизни, что не могу этого вынести. Мне нужны таблетки, чтобы приглушить чувства, притупить ощущение жизни. Таблетки заставляют меня чувствовать себя мертвой. Музыка звучит очень громко, бравурно и грубо. Я чувствую себя заключенной в толстую раковину». Каждое утро я словно говорила себе: «Я не хочу жить сегодня, но мне придется до вечера влачить существование». Принимая таблетки, я могла поддерживать стабильный вес, обжираться до отвала, когда мне этого хотелось и абсолютно не чувствовать того, что происходило со мной в действительности. И так продолжалось без перерыва семь лет. В одно прекрасное утро я поняла, что не смогу прожить наступающий день без таблеток. Я была на крючке. Я стала наркоманкой. Ну, хорошо, положим я знала, что Арт работал в то время над своей идеей относительно первичных сцен и состояний. Я действительно искренне почувствовала, что он сможет мне помочь, и поэтому я бросила пить таблетки. Несколько недель спустя я перестала курить, полностью отказавшись от сигарет. Несколько раз я была у Арта на индивидуальном приеме, и мне показалось, что он меня к чему‑то готовит.

17 сентября 1967 года я записала в дневнике: «ПОМОГИ МНЕ ПОЧУВСТВОВАТЬ БОЛЬ… Я ТАК СТРАДАЮ ОТТОГО, ЧТО ВООБЩЕ НИЧЕГО НЕ ЧУВСТВУЮ… Я УВЕРЕНА, ЧТО ПЕРВИЧНАЯ БОЛЬ, ПО КРАЙНЕЙ МЕРЕ, ПОЗВОЛИТ МНЕ ПОНЯТЬ, ЧТО Я ЖИВА… ПОТОМУ ЧТО СЕЙЧАС Я РЕАЛЬНО ОЩУЩАЮ СЕБЯ МЕРТВОЙ»

В тот вечер, занимаясь в группе, я вспомнила и прочувствовала ситуацию, пережитую мною несколькими вечерами рань

ше; Раймонд массировал мне шею и плечи, когда я вспомнила, как мне хотелось, чтобы кто‑нибудь из родителей хотя бы один раз взял меня на руки. Доктор попросил меня разыграть небольшую психодраму со Стивом, другим участником группы. Я легла на пол лицом вниз. Стив принялся рассказывать мне детскую сказку, одновременно поглаживая меня по плечу, как будто баюкая. Мне хотелось расслабиться и насладиться его голосом и прикосновениями, но вместо этого я испытала страшное напряжение. Когда Стив принялся гладить меня по волосам и по затылку, я очень заволновалась и испугалась так, что резко отодвинулась в сторону. Он продолжал гладить меня по волосам и шее, но напряжение во мне лишь нарастало. Потом я сосредоточилась на руках Стива, и внезапно, они превратились в руки моего отца. «Боже мой, ведь это руки моего отца, а сама я лежу в кроватке на смятой простыне». Я доподлинно это почувствовала. Я была там, в далеком детстве — мне было полгода, и отец гладил меня по головке… Это чувство так возбудило меня, что я была близка к оргазму… Потом руки исчезли, я потеряла контроль над собой и стала стремительно погружаться в себя… Меня буквально засасывало внутрь моего подсознания… Я падала и падала… Мне казалось, что это падение продолжается целую вечность… Я видела красные и белые вспышки, раздавались резкие ревущие звуки… Меня разрывало на миллион кусков… Я поняла, что умираю… Это был конец… Мне казалось, что меня бьют током… Потом откуда‑то изнутри я начала ощущать прилив сил, я обрела способность и силу кричать… Я кричала, смутно ощущая, что извиваюсь, мечусь и катаюсь по полу… Я на что‑то наткнулась… Потом я перестала кататься и закричала, что хочу оргазма… Потом я снова начала падать в себя, снова появилось ощущение удара током, и я опять начала кататься по полу… Потом я перевернулась на спину, и меня словно овеяло прохладным ветерком. Я открыла глаза и осмотрелась… Я совершенно спокойно произнесла: «Я была моей болью». Я была жива. Я выжила, я уцелела. Я разбила хрупкую раковину и вернулась в себя.

Потом я поняла, что это была моя первичная сцена. Меня очень редко брали на руки, когда я была младенцем, если вообще когда‑нибудь брали. Отец, правда, говорит, что «гладил и

ласкал» меня, когда я была маленькой. Этобыло именнотогда, когда я отключилась. Меня никогда не брали на руки, если не считать редких отцовских прикосновений, который «гладил и ласкал меня». Как будто я была взрослой женщиной! Родители прикасались ко мне, и я знала, что они существуют, но на руки меня брали так мало, что у меня не было чувства, что существую я. Мучительной болью была потребность побыть на руках — побыть, чтобы выжить. Отец дразнил меня — он ласкал, волновал и возбуждал меня, а потом исчезал. Маленького ребенка надо постоянно держать на руках, чтобы он чувствовал, где он и кто он, чтобы враждебный внешний мир отпустил его. Я отключилась, потому что если бы я продолжала что‑то чувствовать, то взорвалась бы от боли. Я расщепилась, чтобы не разорваться. С того времени я и пребываю в постоянном напряжении. Я отключилась так надежно, что перестала ощущать даже напряжение. Я стала символом того, чего не могла ощутить и прочувствовать по малолетству — символом своего собственного расщепления.

На следующее утро я стала сверхчувствительной ко всему. Ноги мои были еще напряжены, и мне было трудно вставать. Я прекрасно осознавала, что меня окружает и где я нахожусь. Я испытывала потребность медленнее говорить и ходить. Наплыв сильного чувства миновал. Мне было нес кем говорить и некуда идти. Временами все это безгранично меня поражало. Потом появлялась невыносимо огромная печаль от утраты борьбы и ее смысла. Вся моя жизнь была борьбой за родительскую любовь, эту борьбу я разыгрывала, как спектакль, с помощью своих друзей и подруг. Все это было таким притворством и обманом.

Служба в госпитале, где я работала секретарем, отвечая на телефонные звонки и назначая время явки истеричных старух, стала для меня невыносимой; я уволилась. Первое первичное состояние, обретшее смысл, наступило, когда я попыталась вернуться назад и ощутить первую боль, но почувствовала лишь боль от прикосновения к небытию. Да, моя жизнь была абсолютно пуста — у меня ничего и никого не было. На самом деле, в реальности, я оказалась великой притворщицей. Для того, чтобы уберечься от чувства омертвелости, я стала, как актриса,

разыгрывать драму. Теперь я больше не складываю губы в уродливую сосущую трубку — стоит посмотреть, каким живым стало мое лицо. Впервые в жизни я почувствовала себя живой. Я начала записывать происходящие со мной изменения. Все — весь мир — обрело в моих глазах прежде непостижимую для меня реальность. Краски стали яркими и живыми. Ландшафты стали выглядеть так, словно они изображены великой кистью. Я перестала взирать на мир через подзорную трубу. Слух мой обострился, я стала плохо переносить шум. Исчезло напряжения в руках, отпала необходимость все время удерживать на весу воображаемый груз. Какое необыкновенное чувство воли! Я, наконец, стала свободной. Я записала в дневнике: «Я расцветаю. Сегодня я начала выходить из кокона! Мне нравится это чувство нового рождения в мир. Мне предстоит столь многому научиться — прежде всего тому, что теперь — это сегодня, сейчас. Вчера уже ушло, и ушло безвозвратно. Завтра еще не наступило. Я живу сейчас». Казалось, что мне всего пять лет. Все вокруг предстает в совершенно новом свете. Я записала: «Я научилась нормально глотать, потому что теперь мое горло связывает меня с миром».

Начали возникать новые первичные состояния. Я ощутила холод моего тела. Мне было холодно, потому что я все время ждала тепла от матери и отца. После этого ощущения, у меня улучшилось кровообращение. Руки и ноги впервые в жизни стали розовыми и теплыми. Во многих первичных состояниях я переживала желание обрести любовь родителей. Арт побуждал меня звать маму и папу. Я звала, и меня начинало переполнять чувство — я так ждала их, но они так и не пришли. Это чувство, страстное желание их близости не оставляло меня до самого конца курса лечения. Каждый раз это чувство становилось все более глубоким и всеобъемлющим, все более реальным. Когдая прочувствовала, что мне действительно нужно, я перестала набивать живот едой, чтобы заполнить пустоту, возникшую из‑за того, что я не могла удовлетворить свою истинную потребность. Поэтому‑то мне приходилось так много есть, порой доходя до обжорства — я не могла насытиться едой. Так происходило оттого, что в действительности мне была нужна вовсе не еда. Кроме того, я не чувствовала собственного желуд

ка, из‑за этого я просто не могла ощутить насыщение. Во время лечения некоторые «сны стали явью». Когда я была обжорой, то часто видела сон, в котором мне удавалось без всяких усилий поддерживать стройную фигуру. Но я никогда не думала, что мне удастся выбраться из порочного круга бесконечной цепи обжорства и строгой диеты. Теперь я ем только то, что хочу и когда хочу, и у меня без труда сохраняется красивая фигура.

Я была фригидной. Я любила обниматься, целоваться и ласкаться, но влагалище мое оставалось при этом бесчувственным. Проходя курс лечения я встречалась с теплым и любящим мужчиной, но мое обычное отношение к мужскому полу не изменилось от этого ни на йоту. Когда мы ложились в постель, я не могла дать себе волю, но мне страстно хотелось испытать оргазм. Арт сказал: «Ты думаешь, что секс — это любовь; но в действительности ты не хочешь никакого секса — тебе смертельно не хватает отца». Это была истинная правда. Чувство это буквально сочилось из меня — так сильная была моя тяга к отцу, тоска по нему. Я берегла себя для папы. Только ради него я заморозила себя, превратила в ледышку. Потом яощутилатепло и жар во влагалище. Два дня спустя и этот сон стал явью. Я впервые в жизни испытала настоящий оргазм. Это было прекрасное ощущение. Я почувствовала каждую клеточку своего тела. Это было изумительно. Когда все кончилось, я чувствовала себя одинаково хорошо и изнутри и снаружи. На меня снизошла невероятная безмятежность. Теперь я понимаю, что если бы не испытала ключевого чувства боли, отомкнувшего влагалище, то я осталась бы фригидной до конца своих дней. Никакие разумные и рациональные рассуждения о том, почему я стала фригидной, то есть, никакая обычная психотерапия, не заставила бы меня почувствовать (именно почувствовать) причину. Я бы продолжала разыгрывать спектакль перед бесполым Раймондом. Он был во всем похож на моего отца — такой же интеллектуальный и физически неосязаемый. Раймонд посвящал мне все свое внимание — отец этого никогда не делал. Раймонд даже читал мне вслух — в точности как отец, когда я была ребенком. Раймонд был дающим отцом. Он удовлетворял мои потребности, но его нужды я не удовлетворяла. Всю жизнь я старалась по-

15 — 849

нять отца, но он так и остался для меня таким же незнакомцем, каким был в детстве. Он все время жил в своем кабинете, за исключением тех моментов, когда забивал гвозди в стену строящегося дома. Я никогда не знала, чего от него ждать, я понимала только одно — его нельзя беспокоить. Единственное, что мешало мне перестать добиваться внимания отца и забыть о нем — это ощущение, что он — хороший человек— в принципе.

Бывали у меня и очень жестокие первичные состояния. В одном из них я явственно почувствовала, как родители убивают меня. Они сами были мертвы и не хотели, чтобы жила я. В другом состоянии я чувствовала себя рабыней родителей. Эти чувства вскипали внезапно и заставляли меня неистово кричать от внутреннего, ужасного страха. Потом я ощутила неистовый гнев в отношении матери. Она не имела права давать мне добиваться ее благосклонности, не должна была допустить, что я хотела ее. Но я так хотела быть с ней. «Пожалуйста, поиграй со мной. Настоящей». Но она не понимала моей мольбы, не чувствовала ее смысла. «Прошу тебя, будь чувственной. Пожалуйста, ну, пожалуйста, полюби меня. Пожалуйста, возьми меня на ручки». Теперь я почувствовала причину, отчего я выбирала себе половых партнеров среди женщин. Я пыталась заставить их любить меня, потому что желание добиться любви от матери было похоронено в глубинах моего подсознания. Втайне я чувствовала себя такой безобразной, что стремилась окружить себя красивыми подругами. Вместо того, чтобы признать, что я потерпела неудачу в отношениях с матерью, я вступила в отчаянное соперничество с Робертой, которая была холодна, красива и тщеславна, как моя мать. Джейнет требовала, чтобы я была внимательна к ней — опять‑таки, в точности как мать. Она тоже высасывала меня — но, по крайней мере, она хотя бы разговаривала со мной. Хильди была хорошей матерью — она была порядочна и умна, и поэтому стала моей любимой подругой. Она могла часами меня слушать и помогала мне, когда я совсем расклеивалась. Но, естественно, и это меня не удовлетворяло — ведь Хильди тоже не была моей матерью.

Но так как я все равно не чувствовала себя женственной, то и переключилась на женщин, обладавших еще меньшей женственностью. Я пыталась вступать в половые отношения с лес

биянками. С Мэри и Стэйси я могла полностью чувствовать себя «женщиной». Моя мать обычно была очень холодна со мной, за исключением тех случаев, когда немного выпивала. В этих случаях она с такой сексуальной страстью принималась обнимать и целовать меня, что я пугалась и чувствовала отвращение. Я еще проходила курс первичной терапии, когда мать однажды позвонила мне в половине третьего ночи. Я поздоровалась, а потом голос матери произнес: «Я люблю тебя и страшно по тебе скучаю». Я была настолько ошеломлена, что повесила трубку, не сказав ни слова. Позже, на следующий день, я осознала, в чем состоит суть лесбийской любви. Моя мать стремилась унизить и уязвить меня, потому что это я должна была ее любить. Мать хочет, чтобы дочь любила ее — моя мать никогда не давала мне почувствовать себя красивой или женственной, она не позволяла мне быть в детстве маленьким ребенком; она пыталась сделать меня своей матерью — она была неспособна любить меня, но, однако, требовала, чтобы я любила ее. Поэтому гомосексуальность — это когда дочь отвергает отчуждение матери и идет к другой женщине, говоря ей: «Я буду любить тебя, если ты полюбишь меня». Так начинается символическое лицедейство. Разница между активной и пассивной лесбиянкой определяется мерой лишения женственности. Пассивная лесбиянка все еще борется за то, чтобы быть женщиной. Активная лесбиянка в своем отвержении заходит так далеко, что своими действиями словно говорит: «Я откажусь от всего женственного, что во мне осталось и стану для тебя мужчиной (символической матерью)». Одна свихнувшаяся лесбиянка, моя знакомая, написала когда‑то белыми стихами поэму под названием «Хрупкие люди». Ничто не может лучше выразить суть лесбиянства.

Это источник цианистого калия

Это ручей, из которого погибшие души пьют, чтобы усмирить жажду — и думают, что поиск их пути окончен… но сладкий нектар превращается в кислый яд в прогнивших ртах. Роса испаряется с цветка, и он вянет на своем стебельке — лепестки осыпаются, и их уносит ветер. Полевая фиалка ра

стет в теплице — становится пленниией горшка — теряет лесную застенчивость, покрывается городскими фальшивыми блестками,..

Вот он, этот источник — каменная купель — а жидкость в нем — слезы, а сама купель таится в пропасти наших изувеченных, разбитых жизней…

Мы поем о любви, и думаем о нашей первой любви. Ах, мы видим те глаза, глубина которой представляется нам бездонной и прозрачной, как воды горного озера. Мы чувствуем дрожь, мы тянемся к губам, но боимся коснуться их — и нас охватывает трепет. Мы в бесконечном поиске, мы жаждем трепета первой нашей любви…

Теперь мы тверды — и умны — и хрупки, скромна и неброска наша внешность — весел и звонок наш смех — беспечны рукопожатья и горьки слезы, текущие потом из глаз. Годы стремительно летят — а мы беззаботно шебечем — мы, похоронившие юношеские мечты. Источники наши высыхают — остаются лишь соль. Мы забываем о родниках — но один лишь искусный укол, и открывается старая рана и мы страдаем от соли, разъедающей старую язву…

Ла, мы веселы — мы умны и остры — но как же мы хрупки!

В конце лечения я приняла ЛСД. В то время я начала испытывать очень глубокие чувства; мне захотелось бежать от них. Такое бегство есть не что иное, как отчуждение себя от чувства и бегство в сознание. Я просто сходила с ума. В душе мой творился настоящий ад!

Я чувствовала себя как герои Сартра из «Выхода нет». Я не могла отыскать выход в подлинную реальность. На следующий день мне захотелось покончить с собой. Нет, я не могу сказать, что мне на самом деле захотелось уйти из жизни, но я впервые ощутила ужасающее одиночество и страх. Мне нечего было больше высасывать из окружающего мира. Я боялась ощутить полное одиночество, так как это могло разрушить меня; но, вместе с тем, я боялась, что могу уничтожить себя сама, повинуясь какому‑то внезапному импульсу, если бы вдруг ощутила,

что не могу вынести нахлынувшие на меня чувства. Надо было прочувствовать одиночество, но не сразу, а постепенно.

В течение нескольких недель меня преследовало такое чувство, что я схожу с ума. Я не могла отличить настоящее от фантазии, реальность от воображения. Однажды вечером, во время группового сеанса я неожиданно оказалась на полу, испытывая какие‑то невероятные желания каждой клеточкой. Где- то внутри я слышала крик двухдневного младенца. Мне никогда не приходилось испытывать такого всеобъемлющего чувства — разве только во время оргазма. Потом у меня началось сильное головокружение. Я не могла сохранять равновесие до тех пор, пока не вернулась чувствами в то далекое детство и не прочувствовала свои желания.

В моем физическом облике за время первичной психотерапии произошли изменения, которые, как я надеюсь, окажутся стойкими. У меня совершенно исчезла аллергия. Кожа стала мягче, полностью пропали угри. У меня выросли груди, соски стали как у зрелой женщины. Мои мышпы, наконец, расслабились, в них исчезло постоянное невыносимое напряжение.

Стоило мне проходить через все это? Стала ли я после этого совершенно другим человеком? Да, так как есть неоспоримая разница между жизнью и смертью. Правда, я не знала, что мертва до тех пор, Но теперь, когда я ожила, выяснилось, что мне не для чего жить. Я пошла на курс психотерапии, чтобы обрести свой новый имидж, но обрела лишь саму себя. Ноу реальности есть одно неоценимое свойство — она никогда не разочарует тебя.

18

Основы страха и гнева

Гнев

Один из распространенных мифов о природе человека гласит, что под мирной и безмятежной личиной таится кипящий котел ярости и склонности к насилию, сдерживаемых исключительно обществом. Как только система контроля ослабевает, накопленное насилие вырывается наружу, что приводит к войнам и вакханалии массового геноцида. Но я, напротив, постоянно поражался тому, насколько неагрессивен и не склонен к насилию человек, с которого снята так называемая оболочка цивилизации. Пациенты, находящиеся в первичном состоянии/открыты и уязвимы, лишены защиты, но не испытывают никакого гнева. В них не клокочет бьющая через край ярость. Возможно, сама цивилизация заставляет человеческие существа так нецивилизованно относиться друг к другу, так как порождает подавленность и враждебность. Быть цивилизованным означает контролировать свои чувства, а такой контроль может стать источником накопления внутренней ярости.

Я уверен, что злобный человек — это нелюбимый человек — человек, который не имеет возможности стать самим собой. Он зол на родителей за то, что они не позволяют ему нормально быть, он зол на себя зато, что сносит такое отрицание собственного «я». Но первична базовая, основная потребность; гнев вторичен — он возникает в том случае, если не удовлетворяется

основная потребность. Если внимательно присмотреться к процессу возникновения первичного состояния, то можно вычленить из него почти математическую последовательность событий, которая практически не претерпевает никаких вариаций от случая к случаю. Первое первичное состояние обычно связано с гневом; вторая очередь первичных состояний порождает в человеке боль и обиду; и только третья вызывает у пациента потребность быть любимым. Потребность, точнее, невозможность ее удовлетворить, причиняет обычно самую большую боль. Последовательность первичных состояний отражает— в обратном порядке — последовательность событий, происходивших в реальной жизни. Сначала, в самый ранний период жизни была потребность в любви, потом появляется боль и обида, так как ребенок не получает ожидаемой любви, и наконец в человеке вскипает гнев, призванный облегчить и утишить боль. С невротиком часто происходит следующее: он утрачивает память и чувство о двух первых этапах и остается один на один с необъяснимым гневом. Но гнев, также как и депрессия, есть реакция на боль, а не базовое свойство человеческого характера. Иногда маленькому ребенку легче чувствовать гнев, чем вынести ужасающее ощущение одиночества и отверженности, лежащее в основе гнева; ребенок делает вид, что ощущение себя нелюбимым и одиноким есть нечто другое, а именно ненависть. Но пациенты, проходящие курс первичной терапии редко просто проявляют ненависть к своим родителям. Скорее эти чувства можно выразить по–ино- му: «Любите меня, пожалуйста. Ну почему вы не можете меня полюбить? Любите же меня, сволочи!» Когда невротик становится взрослым, он начинает думать, что единственное чувство, которое он может испытывать — это ненависть, но во время первичной психотерапии он открывает для себя, что ненависть есть не что иное, как еще одно прикрытие неудовлетворенной потребности. Стоит только больному прочувствовать потребность, как в его душе едва ли остается место для гнева. В группах пациентов, проходящих первичную терапию стычки и враждебные отношения между партнерами в группе встречаются намного реже, чем в группах, проходящих обычную рутинную психотерапию. Не испытывают наши больные ненависти и к

психотерапевту. Они, по большей части, чувствуют лишь сильную душевную и физическую боль.

Согласно воззрениям первичной теории, ярость направлена против какого‑то субъекта, который, по мнению больного, стремится раздавить его жизнь. Надо вспомнить, что невротические родители подсознательно убивают своих детей; убивают не физически, они убивают реальное самоощущение своей личности в своих отпрысках; психофизическая смерть — это вполне реальный процесс, в ходе которого из жертв выдавливают жизнь. Результатом является гнев. «Я ненавижу вас за то, что вы не даете мне жить». Если человек представляет собой нечто иное по сравнению со своим подлинным «я», то он на деле мертв.

Если невротик успешно подавляет потребность в любви и чувствует ненависть и гнев, то он старается разрядить эти чувства на какие‑либо символические мишени — на жену, детей или подчиненных. Невротик разряжается на них ежедневно в течение всей жизни. Так как невротик не в состоянии правильно увязать гнев с его истинным источником, то он разряжает его подчас весьма нереальными способами. Например, один пациент, в жизни весьма уравновешенный, уважаемый и сдержанный человек, был однажды в ужасе от того, что он сделал: он плюнул в лицо жене только за то, что она не поверила ему, когда он сказал, куда ходил однажды утром. Когда этот человек проходил курс первичной психотерапии, выяснилось, что в детстве родители не верили ни одному его слову. К сожалению, много лет спустя эта ненависть выплеснулась на ни в чем не повинную жену.

Сделай гнев реальным, и он исчезнет. Пока этого не происходит, многие вспышки гнева суть лишь акты надуманного спектакля, а не реальное чувство. Очевидно конечно, что существует и реальный гнев, гнев, источником которого не являются прежние, не сознаваемые в настоящий момент, обиды. Например, если в мастерской плохо отремонтировали вашу машину, то вы будете испытывать вполне объяснимый и оправданный гнев, но ежедневные, ничем не спровоцированные приступы гнева есть признак того, что поведение человека определяется его прошлыми обидами и болью. Это означает, что

невротик в своей повседневной жизни склонен испытывать и проявлять чувства, которые он отрицал в прошлом. То, что осталось неразрешенным в детстве, будет пропитывать практически все, что человек делает в настоящем, и так будет продолжаться до тех пор, пока это чувство, эта потребность, не разрешится и не будет прочувствована.

Я считаю очень важным провести различие между реальным и символическим гневом. Свое утверждение я хочу пояснить наглядным примером.

Молодая школьная учительница, обладавшая мягкими манерами и с лица которой никогда не сходила приветливая улыбка, обратилась за помощью, потому что ее беспокоило чувство болезненного напряжения и оцепенения в мышцах. Во время своего второго визита ко мне она рассказала, что ее отец постоянно критиковал и унижал ее, выставляя на всеобщее посмешище. Во время беседы пациентка вдруг пришла в неописуемую ярость и принялась изо всех сил колотить кулаками подушку. Это припадок гнева продолжался около пяти минут. После этого она расслабилась и сказала, что не могла даже предположить, что в ней скопилось столько гнева.

Однако и после этого у пациентки сохранилось выраженное напряжение. Во время пятого визита она снова принялась обсуждать прежние несправедливости, и в ней снова начали вскипать чувства. На этот раз я не разрешил ей бить подушку; я побуждал ее к другому: «Скажите, кто это». Пациентку начало трясти, она потеряла самообладание, но начала отчетливо выражать свою ненависть — она кричала, что задушит их до смерти, орала, что разорвет отца на куски за то, что он всю жизнь обижал ее, не давая защититься, говорила, что зарежет мать за то, что она допускала все это и т. д. Все это больная кричала, корчась на кушетке, испуская громкие стоны, хватаясь за живот и вообще полностью утратив контроль над своим поведением. Кульминацией ее состояния стал дикий вопль: «Теперь я понимаю, теперь‑то я хорошо понимаю, почему у меня все время напряжены мышцы. Я просто не давала себе напасть на них». Дальше снова полился поток словесного насилия и угроз.

Эта женщина ни разу в жизни — насколько она себя помнила — не повысила голос. На нее всегда шикали и затыкали

ей рот в благовоспитанном родительском доме, где юные леди должны были вести себя прилично и благопристойно. Пережив последнее первичное состояние, пациентка сказала, что чувствовала себя раскрепощенной и неподконтрольной впервые в жизни. Все прошедшие годы она крепко держалась за свое нереальное «я», чтобы родители не отвергли ее окончательно — а это неизбежно бы произошло, если бы она «распустилась» и явила им свое собственное (реальное) лицо.

В психотерапии эта женщина прошла несколько необходимых этапов. Вначале это было смутное и разлитое ощущение напряжения, которое завязывало в тугие узлы все ее мышцы. Это напряжение держало пациентку в плену всю сознательную жизнь. Первое первичное состояние позволило вскрыть первую линию обороны, приподнять завесу напряжения и приоткрыть физическую составляющую гнева, понять, что гнев присутствует в ее душе. Позже она била подушку, так как не осознала и не прочувствовала ментальную связь гнева. Битье подушки было символическим актом. Гнев был очевиден, но не направлен (именно поэтому он держится так долго). Очевидно, что настоящим объектом гнева была не подушка; она была объектом символическим, это был такой же дутый объект ярости, как, например, дети, которые становятся боксерскими грушами или мальчиками для битья у испытывающих якобы беспричинный гнев родителей. В случае беспомощных и беззащитных детей, родители, к несчастью, всегда могут найти подходящий повод для оправдания своей злобы и ярости. Но с течением времени, при таком обхождении дети вскоре дают родителям и более серьезные поводы для реального гнева.

Когда наша пациентка сформировала в сознании необходимые ментальные связи, у нее исчез повод для гнева, не говоря уже о том, что исчезло хроническое напряжение мускулатуры, всю жизнь причинявшее ей боль и неудобство. В противном случае, без установления ментальной связи она могла годами колотить подушку, но это ни на йоту не изменило бы ее гнев. Она, конечно, находила бы временное облегчение, но через некоторое время гнев бы неизбежно возвращался.

Когда эта пациентка проходила курс лечения в традиционной психотерапевтической группе, ее побуждали изливать свой

гнев на других участников группы. Женщина искренне полагала, что сделала некоторые успехи, что она стала более уверенной в себе личностью, но боль в судорожно сведенных мышцах оставалась. Это можно объяснить тем, что оставался реальный гнев, гнев маленькой девочки. Неважно, насколько «взрослым» стало ее поведение в психотерапевтической группе или в реальной жизни, но эта уверенность была не чем иным как искусственным актом, который не мог сделать из пациентки зрелую женщину до тех пор, пока она не почувствовала себя маленькой. Традиционное лечение терпит фиаско, на мой взгляд, потому, что в этих случаях реальная пассивная и беспомощная личность притворяется напористой и уверенной в себе, особенно в безопасной атмосфере групповой психотерапии. «Хорошая» девочка на психотерапевтическом сеансе выражает свой гнев в группе точно таким же способом, каким эта же девочка подавляет свой гнев дома. Оба стиля поведения по сути являются борьбой за любовь. Этим можно объяснить, почему пациенты переносят из группы в реальную жизнь столь малую толику приобретенных на занятиях навыков напористости и агрессивности.

Разница между реальным и нереальным или символическим гневом важна, потому что, как я считаю, неумение провести такое различие приводит к извращению желаемых результатов психотерапевтического лечения. Так, в детской психотерапии очень много времени отводят тому, что дети бьют боксерскую грушу. Для взрослых существуют так называемые «клиники драчунов», где в отдельных помещениях супруги учатся, как нападать и защищаться во время драк друг с другом. По моему мнению, все это чистая символика, и поэтому не может служить средством реального решения каких бы то ни было проблем. Нашу пациентку учили направлять гнев на других членов группы, но то был гнев, направленный отнюдь не на них. То, что они делали, вызывало вспышку застарелого гнева. Когда участники группы не обращали внимания на эту женщину, критиковали ее за несуществующие прегрешения, подавляли ее волю, в ней вспыхивал гнев на родителей, но сама она даже не подозревала, что это рецидив старого злобного чувства. Когда она пыталась словесно выразить суть сильного гнева на участ

ников группы, все объяснения оказывались бессвязными и иррациональными. Приблизительно то же самое произошло в одном, описанном в газетах случае, когда жена убила мужа за то, что он не вынес мусор — какая‑то старая обида из прошлого возбудила в жене неистовый гнев. Это также помогает объяснить, почему некоторые родители боятся отшлепать своих детей за какую‑нибудь мелочь. Эти родители производят нехитрую рационализацию, говоря, что их философия воспитания не позволяет им бить детей ремнем, в то время как в действительности они боятся — хотя и не признаются себе в этом страхе — что какое‑нибудь мелкое нарушение со стороны ребенка сможет разбудить в них дремлющего зверя. Возможно, одной из причин популярности и даже самого существования «клиник для драчунов», причиной популярности моделирования враждебных отношений в групповой психотерапии, является точка зрения, согласно которой гнев или насилие рассматриваются как естественные феномены, от которых надо периодически освобождаться. Эти феномены по Фрейду называют «инстинктивной агрессивностью». Для психологов очень большое искушение верить в этот так называемый инстинкт, так как мы действительно видим, что громадное большинство наших пациентов переполнено враждебностью и злобой. Мы видим это насилие и ничего больше, потому что не заставляем пациента глубоко погрузиться в его чувство, в его истинную потребность. Мы видим лишь то, что лежит на поверхности, прикрывает потребность — то есть реакцию фрустрации на неудовлетворенную потребность.

Из‑за нашей слепой веры в агрессивный инстинкт, мы, проводя психотерапию, часто тратим массу времени, помогая людям «справляться» с агрессией — то есть, «укрощать» и подавлять ее. Я полагаю, что мы должны делать как раз противоположное. Мы должны во всей полноте пережить и прочувствовать гнев, чтобы искоренить его. Если человек, личность, чувствует себя, а не занимается символическим разыгрыванием чувств, то вряд ли этот человек будет поступать импульсивно или агрессивно. Диалектика гнева, также как и боли, заключается в том, что он исчезает только после того, как его прочув

ствуют. Если же этого не происходит, то он остается, ожидая своего часа.

Концепция управления своим внешним поведением молчаливо поощряет невротическое расщепление сознания. Это расщепление опасно тем, что требует контроля над теми чувствами, само существование которых невротик отрицает. Таким образом, свободно ведущий себя, спонтанный в своих поступках человек, которому не нужно подавление, как правило, проявляет весьма мало внутренней агрессии.

Я снова хочу подчеркнуть, что спонтанность поведения предполагает наличие истинного реального чувства, в то время как импульсивность есть результат отрицания чувства. Таким образом, импульсивный человек действительно склонен к агрессии, а значит его поведение приходится подавлять. Вероятно, многие из нас годами смотрели на какую‑нибудь импульсивную личность, считая этого человека вольным анархистом, забывая, что обычно такой человек по рукам и ногам связан своим старым чувством, которое он разыгрывает точно предписанным путем, что отнюдь не является признаком ни свободы, ни анархии.

Человек может всю жизнь каждый день взрываться гневом, даже не понимая, что он — злобная личность. Обычно он обставляет дело так, чтобы оправдать свой гнев в каждом конкретном случае, но при этом он ревниво заботится о том, чтобы избежать чувства истинной причины своей злобности и гнева. Если невротик не может найти подходящего оправдания гневу, то будьте уверены, он ухитрится неправильно истолковать ка- кую‑нибудь совершенно невинную вещь, чтобы без угрызений совести выплеснуть накопившуюся ярость. В целом, такое неправильное истолкование в каждом случае можно свести к подавленной потребности, и это не просто семантическая игра словами.

Какой именно повод вызовет гнев невротика, зависит от той ситуации в раннем детстве, которая стала причиной боли или обиды. Например, одна женщина приходила в неописуемый гнев из‑за того, что ее дети не помогали ей по дому. Она жестоко била их за то, что они не убирали после себя разбросанные вещи. Как выяснилось, ее искренние, лежавшие на поверхнос

ти чувства при этом можно было выразить так: «Я работаю как вол, но никто не ценит моих усилий». В действительности же это была невысказанная обида по отношению к матери, которая заставляла ее чистить и драить дом с восьмилетнего возраста.

Еще один пациент неизменно приходил в ярость, когда его заставляли ждать. В детстве, каждый раз, когда этот человек просил отца поиграть с ним, он получал один и тот же ответ: «Поиграем позже, сейчас я занят». Это «позже» никогда не наступало, а злоба накапливалась. Проблема часто заключается в том, что ребенка подавляют и злят, не позволяя ему, при этом, свободно выражать свои чувства; поэтому он вынужден вымешать злость на «подставных» объектах — драться в школе со сверстниками. Подчас гнев находит выход в виде головной боли, аллергии и т. д. Таким образом, сначала у ребенка отнимают его желания, а потом его грабят повторно, лишая возможности выразить чувства по поводу неудовлетворенных желаний. Ребенок проигрывает дважды. В довершение всех бед, если рассерженный ребенок делает расстроенное лицо, ему обычно говорят: «Улыбнись! Что за вытянутая физиономия?» Следовательно, ребенка грабят трижды, вынуждая его все глубже и глубже загонять чувства и прятать их от самого себя.

Одним из результатов подавления гнева является повышение артериального давления крови. Когда у больного, страдающего гипертонией и пережившего обусловленные гневом первичные состояния, спадает вызванное злобой напряжение, то часто снижается и артериальное давление. Можно провести аналогию с насосом, который повышает давление в организме до тех пор, пока оно не прорывается в систему кровообращения, вызывая гипертонию. Легко понять, что такой человек способен на любое насилие, если снять с него тормоза. С другой стороны, понятно, что повышение артериального давления происходит тогда, когда человек не может выйти за рамки общественно допустимого поведения.

Сегодня в американской культуре расщепление между семейной этикой и этикой социальной стало особенно глубоким и заметным. Дома «хороший» мальчик не дерзит родителям и не злится на них; но, оказываясь в обществе, этот же «хороший»

мальчик без зазрения совести убивает, сражаясь за свою страну. Первое становится условием второго. Один и тот же мальчик сначала подавляет свои чувства, а других убивает, чтобы остаться «хорошим».

Семена гнева роняют в душу ребенка сами родители, которые видят в нем отрицание собственной полноценной жизни. Ранние браки и необходимость жертвовать многие годы на удовлетворение детских капризов оказываются неприемлемыми для тех родителей, которые реально никогда не имели шансов стать свободными и счастливыми. От этого, в первую очередь, страдает их ребенок. Он должен платить за то, что вообще остался жив, потому что сам факт его существования есть отрицание свободы родителей. Наказание постигает ребенка достаточно скоро. Ему не разрешают демонстрировать свои желания (которые, в данном случае, именуют капризами), ему не позволяют плакать и кричать; мало того, его никто не слушает. Кроме того, его окружают стеной распоряжений, которые он обязан выполнить, чтобы заслужить право на жизнь. Его каждодневно учат ухаживать за собой, не просить о помощи, а со временем и взять на себя часть родительских обязанностей. В очень раннем возрасте ребенок начинает понимать, на какую тропу он попал, и начинает изо всех сил, отчаянно, стараться загладить вину за преступления, которых он никогда не совершал. Такой ребенок слишком рано вырастает, очень многое на себя берет только ради того, чтобы умилостивить родителей, ненавидящих его без всякой причины. Один мой пациент, который стал, собственно говоря, причиной брака своих родителей, поженившихся, не достигнув двадцатилетнего возраста, сказал так: «Всю мою жизнь я провел в мучительно поиске смысла моей хаотичной жизни. Все эти ругань и вечные поучения по поводу любой ерунды, которую я мог сделать. В конечном счете я начал изучать философию, чтобы докопаться до смысла жизни — то есть, конечно же, для того, чтобы прикрыть тот факт, что в хаосе, творившемся в нашем доме, не было вообще никакого рационального смысла».

Больные, прошедшие курс первичной терапии, перестают испытывать гнев, потому что, как я считаю, гнев — это пере

вернутая надежда. Надежда, заключающаяся в гневе такого рода, питает иллюзию, что гневом можно превратить родителей в приличных любящих своего ребенка людей. Например, когда я работал обычным психотерапевтом, больные, уходившие от меня, закончив курс лечения, питали фантазии о том, что встретятся со своими родителями и выплеснут на них все то зло, какое они причинили своему ребенку. Но в основе этой конфронтации лежит все та же надежда, что родители, увидев и поняв, какими ужасными и отвратительными они были, станут новыми, любящими людьми.

Если у больных, проходящих первичную терапию, остается гнев, я считаю это признаком упорного невроза. Во–первых, потому, что этот гнев есть симптом нереальной надежды. Во- вторых, потому что этот гнев означает, что маленький ребенок все еще испытывает свои детские желания и не может разорвать пуповину, связывающую его с родителями. Здесь нет места взрослому гневу, если больной действительно стал, наконец, реальным взрослым человеком; и происходит это по той же самой причине, по какой ни один взрослый человек не будет испытывать злобы на невротические причуды знакомых ему людей. Такой человек будет взрослым, объективно смотрящим на невроз своих родителей. (Объективность есть отсутствие подсознательного чувства, заставляющего больного отгонять реальность, чтобы не ощущать боль и избавиться от необходимости удовлетворения основных потребностей.) Для взрослого человека его родители станут просто двумя другими взрослыми, страдающими неврозом, людьми. Гнев на родителей возникает только в том случае, когда личность хочет, чтобы родители изменились и начали удовлетворять его потребности. Когда же потребность прочувствована и изжита, то вместе с ней изживается и уходит гнев.

Для пациентов, проходящих первичную терапию, характерно глубокое чувство трагедии расставания с детством. В то же время пациент испытывает огромное облегчение от того, что закончилась, наконец, изнурительная пожизненная борьба. Такие излеченные пациенты не стремятся к мести за причиненное в прошлом зло; теперь их больше интересует жизнь, которую они ведут в настоящем.

Ревность

Ревность — это один из многочисленных ликов гнева. Ревность, точно также, вызывается ощущением отсутствия родительской любви. Так как ребенок не может направить свою враждебность непосредственно на родителей, то он обходным путем изливает ее на братьев и сестер. Но обычно ребенок не испытывает действительной неприязни к братьям или сестрам; они всего лишь символы, искусственный фокус, на который направлена ненависть.

Почему ребенок становится злым и ревнивым? Возможно, потому что уже в самом начале жизни родители внушают детям идею, что любовь — это нечто, имеющее определенное количество, а, значит, любовь может исчерпаться и закончиться. Родители говорят: «Посмотри на своего брата. Его тарелка уже чистая (эта добродетель никак не дается провинившемуся ребенку). Значит, он получит самый большой кусок пирога». Или: «Посмотри на свою сестру. Она прибралась у себя в комнате, а теперь пойдет в кино». Так как ребенок видит, что любовь выдается, когда он «хороший», а не плохой, то он решает, что она есть нечто вроде подарка. Ревность возникает, когда ребенок чувствует, что не получает свою долю. При этом молчаливо допускается, что любовь имеет доли. Такое допущение возникает в невротической атмосфере, когда родители не свободно дают, а распределяют любовь на определенных «условиях». Таким образом, ребенку приходится бороться за свою долю во всем, включая любовь. Они работают локтями, как женщины на распродажах. Ребенок начинает злиться на других, как на людей, претендующих на его законную часть.

Если ребенка любят по–настоящему, то у него не возникает ревность. На мой взгляд дети, по–природе своей не ревнивы, точно также, как они не злы. Ревность, как правило, вымещается на братьях и сестрах, но на самом деле объект — родители; ведь именно они требуют, ругают и чего‑то не дают. Это родители бывают по–детски раздражительны и нетерпеливы; это родители выказывают предпочтение одному ребенку за счет другого. Глядя на своих детей невротические родители видят воплощение своих надежд: образ того, в чем они нуждаются

(уважение, лесть, внимание). Они строят отношения с символами, а не со своими реальными детьми. То, что в таком доме считают любовью, получает ребенок, более всего соответствующий требуемому образу, то есть, ребенок, становящийся невротиком, а не личностью, способной выразить свои собственные чувства. Именно у любимого ребенка, как правило, целиком и полностью разрушается личность, но зато он чаще всего неплохо приспосабливается к жизни, став взрослым. Мятежник, не желающий подчиниться, наоборот не умеет приспосабливаться, но зато имеет шанс сохранить свое собственное «я» и стать настоящим человеком, в отличие от сибсов–приспособ- ленцев.

Несчастного любимчика часто бьют его не столь горячо любимые братья и сестры, и всю свою юность любимый ребенок расплачивается за преступление, совершаемое родителями. Он делается таким, каким хотят его родители, но за это сестра или брат постоянно третируют и уязвляют его. В каком‑то смысле эта ревность есть способ, каким нелюбимый ребенок стремится получить свою долю «любви». Если он сможет уничтожить и устранить любимого родителями брата, если он наябедничает на него, то, возможно, получит от родителей чуть больше ласки.

Детская ревность («я хочу получить свою долю») сохраняется и во взрослой жизни. Ревнивый ребенок, которого игнорируют родители, стремится завести своих детей, которых он будет притеснять и наказывать, когда они станут требовать внимания от их матери. Его дети будут платить за попытки отвлечь внимание и любовь матери от него, ее супруга и их отца. Я утверждаю, что такое ревнивое поведение будет продолжаться до тех пор, пока этот человек не отыщет верный контекст своего гнева и полностью его не прочувствует. После этого его собственные дети перестанут страдать оттого небрежения, которому подвергался их отец. Очень часто из ревнивого ребенка вырастает склонный к конкуренции взрослый, который хочет иметь больше, чем кто- либо другой, который не видит недостатков своего ребенка, так как тот должен, обязан быть «самым лучшим».

Маленький ребенок страдает не только от отсутствия любви, его подавляет невозможность одарить любовью родителей.

«Если бы они только знали, как много я могу им дать, — стонал один из моих пациентов. — Но я всю свою любовь отдавал собаке». Кроме того, ребенок испытывает горечь оттого, что не может даже попросить о любви, в которой он так сильно нуждается. «Потребность в любви считалась преступлением в моем доме, — говорил один пациент. — Я чувствовал, что попробуй я сказать: «Папочка, возьми меня на руки», он высмеял бы меня за такие телячьи нежности».

Тем, кто верит в то, что ревность и враждебность являются естественными, свойственными человеку инстинктами, я отвечу, что в снах (также как и в дневном поведении) больных, прошедших курс первичной терапии, нет ни злобы, ни ревности. Это важно, потому что если днем, во время бодрствования, они могут сознательно контролировать свое поведение, то гнев и ревность могут проявляться во сне, когда сознательный контроль ослаблен или отсутствует. Очевидно таким образом, что в сознании этих людей гнев отсутствует. Это позволяет предположить, что концепция инстинктивного пула агрессии ошибочна; если у человека и есть какой‑то инстинкт, то это инстинктивное стремление быть любимым, то есть, быть самим собой.

Страх

Когда моему сыну было десять лет, у него внезапно появи — лись ночные страхи, и я не мог понять, почему. Он страшно боялся какого‑то человека в чулане. Страх преследовал его целый месяц, и я решился выяснить его первопричину. Однажды вечером, когда он лег спать и попросил меня оставить включенными радио и свет, я погрузил его в первичное состояние. Я заставил его окунуться в это пугающее чувство, чтобы оно целиком его захлестнуло. Мальчик стал дрожать, голос его сделался пронзительным и испуганным. Он все время повторял: «Я не хочу папа, это очень страшно!» Я настаивал. Когда он полностью отдался своему страху, я заставил его выкрикнуть чувство. Но он твердил свое: «Я не могу, не могу». Я продолжал настаивать. Наконец, он заговорил. «Этого не выскажешь ело–вами, папа. Мама держит меня в пеленках и старается придавить». Он чувствовал, что его давят и, кроме того, ощущал свою полную беспомощность. Сын сказал: «Знаешь, я никогда не чувствовал, что этот человек в чулане застрелит меня из пистолета или зарежет ножом; я чувствовал, что он схватит и задушит меня». Что послужило пусковым моментом этого страха? Однажды вечером, как раз накануне того дня, когда появился страх, мы боролись с сыном. Я схватил его за плечи и придавил к полу. Мне казалось, что в этом не было ничего травмирующего, и мы оба забыли об этом, но сын, перейдя в первичное состояние, вспомнил тот эпизод. Более того, память привела его в то время, когда ему было всего восемь месяцев. Он отчетливо вспомнил цвет и форму своей кроватки. После купания он пытался уползти от моей жены, когда она пыталась надеть на него подгузник. Отчаявшись, она рассердилась и сильно прижала его к кроватке. Это переживание сильно напугало ребенка.

Согласно воззрениям первичной теории, текущий, упорный, но, по видимости, иррациональный страх есть, как правило, манифестация более старого и часто более глубокого страха. Это страх того, что было, а не страх того, что существует теперь, поэтому пытаться отговорить человека от иррациональной фобии — это все равно, что пытаться отговорить человека от его неосознанной памяти. Страх моего сына был таким упорным, как мне думается, потому что им владело чувство беспомощности, связанное с воспоминанием о том моменте, когда чувство страха подавило его.

Причина устойчивости любой фобии заключается втом, что она питается из первичного резервуара страхов. До реальной причины страха невозможно добраться без посторонней помощи, поэтому человек неосознанно замещает объект страха. Так, пациент может бояться лифтов, пещер, высоты, собак, электрических розеток, толпы, хотя, в действительности, истинная причина страха таится в прошлом. Можно сказать, что текущий иррациональный страх в чем‑то похож на сновидение — это попытка создать рациональное обобщение пожизненного чувства, которое в текущем, настоящем контексте, представляется иррациональным.

Но дело не только в том, что больной старается сделать рациональным старое, постоянно присутствующее в его душе чувство. Это есть попытка символическим путем преодолеть и подавить страх. Невротик каким‑то образом чувствует, что если он сможет держать события под контролем и быть осмотрительным, то он перестанет бояться. Невротик начинает избегать того, чего он боится; точнее, того, что он думает, что боится, например, он перестает летать на самолетах и избегает высоты.

Такие действия и в самом деле помогают подавлять страх, изолируясь и отчуждаясь от обстоятельств, его порождающих. Но стоит такому человеку приблизиться к балкону с низкими перилами, то у него возникает реальный страх, символизированный текущей ситуацией. Попавший на такой балкон невротик может испытывать вполне реальный страх потери контроля на собственным «я», испугаться, что в нем возобладает стремление к саморазрушению, а это не есть простой страх высоты.

Текущие, актуальные страхи — которые часто можно достаточно разумно объяснить, как например, страх перед полетами — очень часто помогают невротику избежать признания того факта, что он — боязливая трусливая личность. Если такой человек будет принужден к осознанию своего постоянного тотального страха, то жизнь станет просто невыносимой.

Мне думается, что есть две ключевые причины, определяющие выбор предмета нереального страха (фобии). Первая причина— это актуальное получение реальной травмы, например, переживание реальной автомобильной катастрофы или падения с крыши дома. У невротика, пережившего подобные травмы, страх вождения автомобиля или страх высоты может продолжаться очень долго, часто всю жизнь.

Невротик часто обобщает одно–единственное реальное переживание на более широкий класс переживаний, которые не имеют прямого отношения к исходной причине страха. Так, человек, упавший с крыши, может начать избегать выхода на балконы, хотя между балконами и крышей не существует реальной связи. Таким образом, невротик оказывается вынужденным расширить диапазон страхов, так как первичная сцена открывает первичный резервуар страха. То же самое относится, например, к невротику, который испытав страх перед матерью,

переносит этот страх на всех женщин без исключения. Генерализация такого рода имеет место, потому что исходное чувство не находит выхода в единичном страхе, причина которого неясна самому больному.

Другой причиной возникновения фобии является приписывание символического значения настоящему страху. Если даже человек никогда не падал с крыши и не попадал в дорож- но–транспортные происшествия, его боязливость требует отыскания подходящего фокуса, на котором можно сосредоточить страх. В общем, такой человек выбирает символ реального страха. Например, человек, который чувствовал, как его давят родители, может бояться малого пространства, например, он опасается входить в лифт, заполненный людьми. Человек, родители которого не обращали на него внимания и не руководили его действиями, может развить в себе страх больших пустых пространств, где он может заблудиться и почувствовать себя потерянным (то есть, испытать исходное ощущение потерянности). Человек такого типа может, что тоже случается довольно часто, жениться на авторитарной женщине, которая будет направлять все его действия, а он будет иметь возможность разыгрывать беспомощного ребенка, чтобы не чувствовать себя потерянным. Мне кажется, что это очень важно, потому что невротический страх есть часть тотальной структуры невроза, а не некий изолированный феномен. Таким образом, попытки лечить изолированный специфический страх, как таковой, только лишь усугубит фрагментарность невротической личности и отвлечет пациента от решения реальной проблемы.

Недавно ко мне на лечение пришла женщина, страдавшая систематизированным страхом насекомых — она боялась не просто насекомых, дикий страх в нее вселяли только большие черные пауки. Мы не смогли сразу добраться до истинной причины этого страха, но через несколько недель после начала психотерапии больная начала рассказывать о своих чувствах по отношению к отцу. Она поняла, что боялась его всю жизнь. С особенно сильным страхом она вспоминала одну сцену, когда он напустился на нее за какую‑то сущую мелочь — он вообще был непредсказуем в своем поведении. Переживая эту сцену, она целиком погрузилась во вновь испытываемый ею страх, и

закричала: «Папа, не пугай меня больше!» Этот крик дал волю еще одному чувству: «Папа, разреши мне бояться». Отец так издевательски высмеивал все чувства больной, что она начала бояться выказывать даже страх. Эти воспоминания вызвали к жизни новые чувства. Больная кричала, что всегда боялась его глаз, а его взгляд терроризировал ее на протяжении всего детства. Немного позже больная растерялась, испытывая одновременно два противоположных чувства. Первое было: «Не прикасайся ко мне, папа!», второе: «Возьми меня на руки, прикоснись ко мне, чтобы я не чувствовала себя одинокой в этой пугающей черноте». Эти глубинные чувства всплыли во время скоротечного обсуждения воспоминаний об отце. Как только больная смогла выкрикнуть свой страх перед отцом, пришло и осознанное понимание, возник поток мыслей. «Теперь я все вижу. Я всегда боялась, но этот страх казался мне слишком неуловимым и неоправданным. Однажды я увидела в ванной на стене большого черного паука. Я страшно испугалась и выбежала из ванной. Наконец‑то я смогла выкрикнуть свой страх. Я нашла причину. Мой страх всегда был настоящим. Просто я увязывала его с чем‑то нереальным».

Незначительное событие позволило больной канализировать скрытый страх и сконцентрировать его на чем‑то осязаемом и конкретном. Первичная терапия направила страх к его истинному источнику: «Я боюсь тебя, папа».

Когда начинается натиск на системы психологической защиты пациентов, находящихся в первичном состоянии, они испытывают смутную тревогу. Когда я запретил одному капитану ВМС ругаться во время лечения, он посчитал это посягательством на его высокое положение и значимость. Он приблизился к осознанию того факта, что он — в данном случае — не более чем маленький обиженный мальчик. Он не знал в точности, чего именно он боится, он просто ощущал страх (беззащитность), когда не мог произносить ругательства. Невротическая тревожность — это страх оказаться беззащитным перед первичной болью и обидой. Невротическое поведение служит прикрытием боли. Но в действительности отвергнута, изуродована и унижена была собственная личность и ее восприятие; поэтому нет ничего удивительного, что человек испытывает

страх, когда это чувство становится близким к осознанию. Человек, о котором я говорю, происходил из военно–морской офицерской династии. Его отец и братья тоже были военными моряками. Для того, чтобы стать полноценным членом этой семьи, надо быть жестким, независимым и не проявлять эмоций. Для пациента было невыносимо думать, что он «маменькин сынок», который хочет, чтобы папочка подержал его на ручках. Это похороненное в глубинах подсознания желание вызывало страшное напряжение. Когда защита ослабла, напряжение превратилось в тревогу.

Напротив, другой больной очень боялся быть агрессивным. Суть страха заключалась в следующем: «Я перестану быть истинным джентльменов в глазах мамы, если стану злиться». Поэтому, стоило этому больному разозлиться, как его начинало трясти от необъяснимого страха.

Страх — это средство выживания. Страх не только позволяет нам отскакивать от падающих на нас предметов, он позволяет маленькому ребенку выжить, так как не дает ему ощутить те катастрофические чувства, которые заставили бы его отказаться от жизни.

Страх — это то, что способствует формированию невроза, защищающего нас от полной катастрофы. Люди, у которых по какой‑то причине проходит невроз, очень часто становятся боязливыми или тревожными. Когда мы запрещаем пациентам лицедействовать, разыгрывая невротическую драму, им становится хуже.

Точно также как каждый невротик должен испытывать гнев по поводу того, что его не любят, также он необходимо должен испытывать внутренний страх. Некоторые больные отрицают страх, другие проецируют его в фобии, а некоторые справляются со страхом с помощью антифобии. Страх сигнализирует о том, что приближается чувство первичной боли. Одно из доказательств тому — появление страха в те моменты, когда при приближении первичной боли ослабляется система психологической защиты.

Невротический страх — это страх потери лжи, в которой постоянно живет невротик. Любая попытка разрушить ложь порождает страх, так как ложь всегда содержит в себе крупицу на

дежды. Если девочка на потребу отцу старается стать мальчиком, если она изо всех сил пытается выигрывать в спортивных состязаниях, но терпит неудачу, то она начинает испытывать страх, так как к ее сознанию очень близко подходит чувство ее реального, истинного «я». Когда мальчик притворяется, что он мамин джентльмен, он испытывает тревогу всякий раз, когда мать порицает его за грубый мальчишеский язык и невоспитанность. Один пациент так описывал это ощущение: «Меня всегда преследовал страх, что если я буду вести тот образ жизни, какой мне нравится, если я буду говорить то, что у меня на уме и если я буду поступать так, как считаю нужным, то мои родители просто не захотят иметь со мной ничего общего. Таким образом, мне приходилось делать то, что они от меня ожидали. Для меня прекращение потакания тому образу жизни, какой они вели (то есть, потакания их лжи) означало бы отвержение и полная отчужденность с их стороны. Такая перспектива представлялась мне по- истине ужасной. Я стал бояться самого себя».

Самый сильный страх больной, проходящий курс первичной терапии, испытывает, когда вся его невротическая игра подходит к концу. Наша цель — пробудить его страх, чтобы подтолкнуть больного к его реальным чувствам. Он просто боится стать реальным; именно поэтому он стал невротиком.

Очень важно понять и выявить взаимоотношения страха и боли. Для того, чтобы не испытывать боли, невротик воздвигает на ее пути защитный вал. Если же человек является самим собой, то он не может испытывать первичную боль, и поэтому не испытывает подсознательной потребности в тревожности. Функция страха — будь он реальным или нет — заключается в том, чтобы защитить нас от боли. Единственный способ победить страх — это прочувствовать боль и обиду. Страх остается, пока не прочувствована боль.

Антифобия

Антифобия — это прыжок в самую гущу того, что вызывает самый сильный страх. Например, если человек боится высоты, то его антифобия — это занятия парашютным спортом, кото

рым данный больной займется только для того, чтобы доказать себе, что он не боится высоты.

Антифобическая активность может быть компульсивной и длительной, потому что человек старается отрицать свой реальный страх чисто символическими поступками. Я считаю антифобию более тяжелой формой невроза, потому что при ней реальные чувства запрятаны так глубоко, что заставляют личность полностью отказаться от своего подлинного «я». Следовательно, антифобия указывает на состояние тотального подавления чувства. Один высотный ныряльщик, который проходил у меня лечение, страдал несистематизированным страхом смерти. «Каждый прыжок, — рассказывал он, — порождал ощущение, что я прошел на волосок от смерти, и это было не так уж плохо». Каждый прыжок был попыткой подавить неосознаваемый страх. Действия этого человека носили компульсивный, насильственный характер из‑за того, что реальный страх каждый день возникал заново и требовал все новых и новых доказательств, что его не существует. После того, как во время одного из прыжков он сломал себе ногу, этот человек испытал огромное облегчение оттого, что теперь ему не надо было каждый раз спрашивать себя: «Боюсь ли я прыгать?»

Любое действие, которое противодействует реальному чувству страха можно считать антифобией. В этом отношении, хорошим примером является секс. Многие мужчины боятся секса, но компульсивно стремятся к совокуплениям с женщинами, боясь перестать быть «настоящими мужчинами». Это особенно касается мужчин со скрытыми гомосексуальными наклонностями. Для того, чтобы доказать себе и миру, что этих наклонностей не существует, они пытаются затащить в постель каждую встречную девушку, постоянно говорят с женщинами о сексе, презрительно отзываются о «гомиках» и охотно дерутся с другими мужчинами. Иногда такие люди женятся и имеют много детей — чем больше мальчиков, тем лучше — чтобы доказать свою мужественность.

В большинстве случаев компульсивный секс и разговоры о сексе суть антифобия в действии. Страх можно выразить словами: «Я не делаю этого также много, как некоторые другие». (Следовательно, я вынужден признать, что я не мужик.)

В большинстве случаев невротический гнев тоже есть проявление антифобии. Гнев возникает, как реакция на страх. Мать бьет ребенка, который хотел выйти из машины на ходу, так как материнский страх перешел в гнев. Гнев, в большей части случаев, есть отрицание страха. «Мужчины» никому не показывают, что им страшно (это будет не по–мужски), они демонстрируют гнев — более мужественную черту. Много ли найдется мужчин, которые бы признались в своем страхе и показали это своим поведением?

Для того, чтобы проиллюстрировать причины антифобии, давайте для примера посмотрим на пятилетнего мальчика, который бежит вверх по лестнице, разыскивая отца. «Папа, папа, где ты?» — кричит он, подбегая к спальне отца. Он открывает дверь и видит, что отец пакует чемодан. «Я на какое‑то время уеду, — говорит отец. — Ты пока поживешь с матерью один». Сама мысль о том, что он, вероятно, никогда больше не увидит отца, может стать для мальчика катастрофической. Что же маленький мальчик делает с таким страшным чувством? Так как страх невозможно выплеснуть, так как никто не поможет ребенку понять, что ему придется пережить, то мальчик просто хоронит свой страх. Позже, чтобы избавиться от ноющего, но смутного напряжения, порожденного скрытым страхом, мальчик, возможно, начнет сам создавать ситуации, порождающие страх. Он может стать тореадором, автогонщиком — все эти занятия позволят ему «легализовать» свой скрытый страх. В конце концов, всегда найдется возможность оправдать свой страх чем‑то реальным. В этих экстремальных ситуациях он сможет признать свой страх, который лишь замещает реальный, подлинный страх, который он тщательно от себя скрывает. И этот подлинный страх — страх никогда больше не увидеть отца.

Один пациент вспоминал, как однажды упал в бассейн и едва не утонул. Его вытащили, но отец тотчас велел ему снова прыгнуть в воду. В данном случае родитель заставил сына поступить антифобически.

Антифобия, точнее склонность к ней, есть общеличностная черта. Если человек поступает вопреки какому‑то одному своему чувству, то, скорее всего, он будет поступать так и по отношению ко всем своим чувствам. Общество очень помогает

нам стать антифобическими личностями. Каждый день по радио и с экранов телевизоров нам рассказывают, как побеждать и покорять страх, как преодолеть подавленность, как избавиться от собственной неадекватности. Все, что нам для этого надо сделать — это избавиться от наших подлинных чувств.

Но именно из этих подлинных чувств составляется ткань нашей жизни. Нельзя жить, победив жизнь. Со временем это фигуральное выражение может приобрести буквальный смысл, ибо, как мне думается, люди, страдающие антифобией, люди, которые очень глубоко подавляют жизненно важные чувства, могут, в конце концов, тем или другим способом довести себя и до физической смерти.

Антифобия — это самое надежное средство поддерживать страх. Отрицать страх — это значит всю жизнь символически с ним бороться. Люди, страдающие фобиями, по крайней мере, признают, что боятся. А это хотя бы на один шаг приближает их к излечению.

Детские страхи

В большей части случаев дети начинают испытывать страх, когда ложатся спать и остаются одни. Ребенок может иметь достаточно мужества, чтобы нырнуть в воду с вышки, но ощущать панический страх перед темнотой. Отчасти, причина заключается в том, что во втором случае ребенок остается наедине с самим собой. Этот страх имеет ту же природу, что и страх, который испытывают начавшие курс первичной терапии пациенты, которые остаются ночью одни в номере отеля. Это страх «самого себя». Ребенок часто отрицает такой страх, проецируя его вовне, на других, говоря, что в действительности он боится грабителей. Умом ребенок реагирует на совершенно реальные стимулы — на шелест листвы, стук гаражной двери, тень на стене. Каждый шум, каждая тень помогает оправдать скрытый страх.

Родители ни в коем случае не должны силой лишать ребенка его страхов. Очень легко сказать: «Тебе нечего бояться. В чулане никого нет. Не будь младенцем. Я не оставлю тебе свет. Прекрати эти глупости». Такие слова лишь загонят страх глубоко внутрь,

и погребенный страх начнет проявляться недержанием мочи или телесными заболеваниями. Если родитель не может понять природу детского страха, то лучше побаловать ребенка и пойти у него на поводу, чем стараться подавить его страх.

Многие из нас в детстве страдали ночными страхами, и большинство из нас так и не переросли их. Правда теперь мы боимся не страшного печника, прячущегося в кладовке, а смутно опасаемся, например, заговора, который плетут против нас люди какой‑то национальности или социальной группы. Содержание этого очевидного, явного страха может измениться, но это содержание несущественно. До выздоровления от невроза нам будет нужен печник — неважно, в каком виде он будет нам являться.

Но что же возбуждает в нас страх, когда мы остаемся одни в темноте? Решающую роль в возникновении страха играет смутное, едва зарождающееся понимание того, что приближается сон, а это значит, что приоткроются ворота крепости и в нас может хлынуть толпа демонов, которых сознание отгоняло во время бодрствования. В принципе, нет ничего пугающего в самом одиночестве. Страх гнездится в душе самого невротика, который постоянно бежит или защищается от самого себя. Ему требуется включенное радио или работающий телевизор, чтобы не чувствовать это устрашающее одиночество. «Одиночество» для невротика означает нечто совершенно иное, нежели для душевно здорового человека. «Одиночество» невротика — это отсутствие поддержки, защиты и любви со стороны родителей, и именно от этого и надо защититься. Детские страхи усугубляются, если родители на весь вечер уходят из дома; именно в эти моменты может возникнуть страх смерти, который ребенок ассоциирует со сном, так как в раннем детстве остаться без родительской защиты может — в представлениях ребенка — обернуться смертью.

Обсуждение

Поскольку содержание любой фобии символично и уникально для каждого больного, то не существует какого‑то универсального смысла для всей их совокупности. Два человека с

одинаковыми фобиями могут иметь разные источники их возникновения. Для одного человека страх высоты может быть связан с чувством отсутствия почвы под ногами (лишение поддержки), а для другого это страх перед прыжками с высоты. Можно потратить всю жизнь на попытки разгадать значение фобии, ее истинное содержание. Усилия надо сосредоточить на другом — на реальных страхах. После ощущения и переживания реального страха фобия становится ненужной.

Эффективность и ценность первичной гипотезы относительно страхов подтверждается тем фактом, что фобии исчезают и не возвращаются в какой бы то ни было форме после того, как больной переживает свой реальный страх. Хочу еще раз подчеркнуть, что никакое текущее иррациональное поведение невозможно разрешить, воздействуя на иррациональное; никакая логика, никакие факты не способны устранить иррациональный страх. Возникновение неприятных ситуаций не порождает иррационального поведения у здоровых людей. Основа фобии (первичного страха) есть нечто вполне реальное; только текущий контекст делает фобию иррациональной.

Существует большое искушение думать, что кто‑то извне может тем или иным способом разрешить текущие проблемы пациента. Вся идея консультирования и просвещения невротиков, снабжения их брошюрами, излагающими голые факты (например, метедрин разрушает ткань печени) представляется мне в корне ошибочной. Информация играет, конечно, определенную положительную роль, но иррациональные силы, стоящие за патологическим поведением суть первичные силы. Впрыскивание отдельных разрозненных фактов не в состоянии остановить и обратить вспять первичный поток. Психологическое консультирование и убеждение больного в том, что надо быть внимательным и нежным по отношению к жене и детям, будут мало что значить для человека, которому приходится десятилетиями подавлять в себе ярость, ждущую высвобождения и разрешения. Надо твердо усвоить, что мы имеем дело не со страхами и гневом; мы имеем дело с людьми, страдающими от страха и гнева. Первичная терапия призвана помочь людям пережить великий страх, обусловленный ранним детским опытом, чтобы все дальнейшие переживания не сопровождались патологическими страхами.

Ким

Семена моего невроза были посеяны в раннем детстве, когда я жила в родительском доме. Эта тема красной нитью проходит через все мое детство, так как мои родители выражали свою любовь ко мне только и исключительно материальными подарками. Я не помню, чтобы меня ласкали или брали на руки. Тем не менее, я никогда не могла признаться себе, что родители меня не любят. Я чувствовала себя безобразной и злой, но не чувствовала и даже не осознавала умом значение и последствия этого отсутствия любви.

Но откуда я теперь знаю, что мои родители никогда не любили и уже не полюбят меня? Не так давно мать рассказала мне об одной сцене (точно таким же тоном она могла рассказать мне об эпизоде бейсбольного матча), — когда отец впервые увидел меня, вернувшись домой с войны в 1945 году. Он заставил мать разбудить меня, посмотрел на меня, убедился, что я такая же, как все другие дети, и вышел из комнаты. Услышав этот рассказ я несколько часов безутешно рыдала. Конечно, я не помню этой сцены, но я знаю, что на протяжении целого года после нее я каждую ночь исполняла один и тот же ритуал: вставала на четвереньки и начинала биться головой о прутья кроватки. Думаю, я просто боялась остаться одна, боялась, что меня бросили. Я стучала головой о прутья для того, чтобы напомнить родителям, спавшим в соседней комнате, о моем существовании.

Другим свидетельством отсутствия любви было то, что отец ясно дал понять, что хотел мальчика. Он постоянно подначивал и изводил мать за то, что она не смогла родить сына. Мне всегда коротко стригли волосы. Когда я приходила домой из школы, мне всегда велели переодеваться в джинсы и футболку. Позже я пила пиво с отцом, когда мы по выходным смотрели футбол. Так как он хотел сына, то таким сыном должна была стать я, чтобы заслужить его любовь.

В конце концов, произошел один инцидент, во время которого отец прямо заявил мне, что никогда не мог любить меня в моем естественном виде, то есть, я должна стать кем‑то другим, чтобы завоевать его любовь. После этого спора по телефо

ну (я в то время училась в колледже) он написал мне «примирительное письмо», в котором просил не тревожиться по поводу нашей размолвки. Он просил меня вернуться на лето домой, чтобы мы смогли создать новую Ким — то есть, личность, которая удовлетворила бы нас обоих.

Любовь, которой дарили меня родители, принимала форму бессмысленных ограничений и жесткой дисциплины, к которой меня приучали «ради моей же пользы». Мне приходилось просить особого разрешения, чтобы делать то, что другим детям позволяли делать просто так: остаться ночевать дома у подруги, приглашать домой друзей, иногда не ложиться спать вовремя. По утрам, встав с постели, я должна была по списку сделать десять каких‑то вещей. Только после этого мне можно было уйти из дома. (Я убеждена, что мать не спала ночами, составляя эти проклятые списки из десяти пунктов.) Эти ограничения и обязанности сделали меня нервным и раздражительным ребенком. Неподчинение и проступки наказывались поркой, когда я была маленькой, а позже оплеухами и запретом на выход из дома в свободное время сроком на один месяц — когда я стала подростком. Это «соблюдение справедливости» сопровождалось сердитыми криками и ворчанием. Помню, как мой отец, после таких ссор, заходил в мою комнату и принимался допытываться, отчего я строю из себя такую несчастную и так плохо себя веду, несмотря на то, что у меня есть все, чего я только могу хотеть. Но что я могла хотеть? Я никогда не могла ответить на этот вопрос. Он постоянно сбивал меня с толку. Действительно, казалось, что у меня есть все. Мне ни разу не пришло в голову сказать, что единственное, чего я от него хочу — это любви; я хотела, чтобы он любил меня и не скрывал этого. Кажется, я разучилась высказывать вслух мои желания. Я не могла попросить его об этом прямо, так как не хотела рисковать — я не пережила бы его отказа. Тогда мне пришлось бы признать и почувствовать, насколько сильно не хватает мне его любви, и как мне больно оттого, что он меня не любит. Вместо этого я скрывала желание под покровом смутного, угрюмого, но очень сильного гнева. Я никогда не отвечала на этот вопрос отца.

Последнее, о чем я хочу сказать относительно моего раннего детства — это общая обстановка в родительском доме. Роди

тели постоянно ссорились, и я всегда становилась участницей этих ссор. Смысл всех этих препирательств заключался в том, чтобы сказать противнику (для меня это обычно были мать или сестра) что‑то чрезвычайно обидное, задеть его за живое, ударить в самое уязвимое место. При постоянной практике это искусство было доведено до совершенства, став автоматическим рефлексом. Мы все пользовались им в вечной борьбе друг с другом. Эти словесные перепалки обычно заканчивались дракой между мной и сестрой или звонкой оплеухой, которой отец награждал кого‑то из нас. Я помню одну из таких ссор между мной и матерью, когда мне было двенадцать лет. Во время этой ссоры мать сказала отцу: «Или уйдет она или я». Уйти вызвалась я. Такое поведение не было случайностью; я научилась все время прикрываться и вести себя агрессивно, выражаться исключительно саркастическим тоном, чтобы не показать, как мне больно и скрыть свою ранимость на случай следующей атаки. Более того, эта агрессивность и сарказм временами позволяли мне вообще не чувствовать боли, затаившейся под внешним поведением.

Общим знаменателем того, что я только что описала, является отсутствие любви — отсутствие, каковое я не только никогда не признавала, но даже не чувствовала, и это бесчувствие я была вынуждена прикрывать разнообразными системами защиты. Под защитой я понимаю отсечение всех чувств любыми доступными средствами для того, чтобы не чувствовать невыносимой боли от отсутствия любви. Такое отсечение не является результатом сознательного решения. Скорее, это рефлекс, которым организм пользуется, чтобы сохранить свою целостность, этот рефлекс сработал, когда я начала биться головой о прутья моей детской кроватки. С тех пор (и до начала первичной терапии) моя жизнь стала вращаться по порочному кругу. Движущей силой этого бесконечного верчения и циклов смены защит стало опять‑таки отсутствие и жажда любви. Не было и не могло быть никакого прогресса; единственное, что менялось — это степень сложности систем защиты, прикрывавших потребность и стремление к обретению любви.

Одна из таких систем — часть защиты, которой я пользовалась, начиная с четырехлетнего возраста — это многие хрони-

16 — 849

ческие заболевания. Мне было четыре года, когда отец, в виде наказания, швырнул меня (как футбольный мяч) на подушку моей кровати. Я живо помню тот дикий страх, который я испытала, летя по воздуху и падая на кровать и ударяясь о стену. Вскоре после этого я стала страдать высыпаниями необъяснимых и не поддающихся лечению больших пузырей. Эта болезнь, не имевшая видимой причины, мучила меня на протяжении двух лет,

Я уверена, что эта инфекция, также как и многие другие (угри, появившиеся у меня в возрасте десяти лет, грибковые поражения стоп и вагинальные инфекции), стала результатом не проявленного и лишь частично ощущаемого страха. Когда я упала на диван, то поняла, что мой отец мог серьезно покалечить или даже убить меня, если бы захотел. Мне надо было ка- ким–го образом измениться, чтобы ублаготворить его и усмирить его потенциальный гнев.

Я помню, как мы в играх с сестрой старались перещеголять друг друга своими фантазиями. Мы обе хотели быть мальчиком (в наших играх мы всегда были мужчинами), которого ранили, когда он спасал других. Именно этот мальчик был объектом нашей любви и внимания. Это желание, чтобы о тебе заботились, и, в более широком смысле, любили, представлялось в наших играх, но мы никогда не говорили о нем своим родителям. В таком признании всегда таился риск отказа.

Только когда я была больна, родители, кажется, начинали заботиться обо мне положительно (то есть, не прибегая к тактике ограничений «ради моего же блага»). Это объясняет, почему на первом курсе колледжа, когда я находилась вдали от дома, я постоянно болела. Думаю, что этим я косвенно хотела сказать родителям, что все еще в них нуждаюсь и хочу, чтобы они позаботились обо мне.

Еще один способ защиты заключался в том, что я стала очень холодным человеком. Я отвергала любое, проявленное в отношении меня тепло, считая это слабостью и ограничением моей свободы. Более того, я считала, что если продемонстрирую мою любовь родителям, или, более широко, кому бы то ни было, то тем самым, стану уязвимой к их нападкам. Что еще более важно, если бы я приняла любовь другого человека, то

это стало бы для меня постоянным напоминанием о годах, когда я была лишена привязанности тех людей, любовь которых была нужна мне больше всего на свете. В этом случае я рисковала почувствовать всю таившуюся во мне боль.

Отчуждение от родителей, и, прежде всего, от отца, трагично повлияло на мои отношения с мужчинами. До шестнадцатилетнего возраста я соперничала с парнями и интеллектуально и физически. Я выглядела, говорила и занималась спортом, как мальчик. Позже я сделала всех мужчин резервуаром, из которого можно черпать любовь, которой я так и не получила от моего родного отца. Здесь сработал дуализм разума и тела. Мои мужчины должны были быть высокими, спортивными и мускулистыми. В тоже время они должны были уступать мне в интеллектуальном отношении. Я должна была держать их в узде и контролировать течение наших отношений. Я получала от них всю физическую любовь, какую хотела, но разум мой оставался совершенно холодным и отчужденным. Я не могла допустить, чтобы кто‑нибудь из них отверг меня, как это сделал мой отец. Результатом стала половая распущенность и беспорядочные связи. В то время я не понимала природы той непреодолимой силы, которая заставляла меня спать со всеми без разбора, лишь бы они были похожи на Чарльза Атласа.

Этот промискуитет рухнул после того, как один мой друг, с которым я случайно переспала, меня бросил. После этого я стала общаться с совершенно другими мужчинами — теперь это были гомосексуалисты, бесполые создания и старые друзья. Я начала проводить все больше и больше времени с гомосексуальными женщинами. Хотя сама я так и не стала лесбиянкой, мне нравилось походить на них внешне. (В первый месяц первичной терапии я носила одежду, подчеркивавшую мою женственность.) В это же время я стала страдать хронической вагинальной инфекцией, что не давало мне возможности спать с мужчинами. Я старалась быть мальчиком, но не смогла завоевать любовь отца. Потом я притворилась женщиной, чтобы меня полюбил хоть кто‑нибудь. Все кончилось средним родом.

Первой линией обороны против чувства отверженности и лишения любви была для меня школа. Эта линия защиты была теснейшим образом связана с надеждой, что я смогу заставить

родителей полюбить меня. Я училась превосходно, все время получая высшие баллы. Я занимала в школе высокие общественные должности, получала поощрения. Я надеялась завоевать благосклонность родителей, показав им, как меня ценят другие.

Помимо того, что интеллектуальность была средством, с помощью которого я надеялась стать настолько особенной, чтобы заслужить любовь родителей, она же помогала мне держать на почтительном расстоянии мою первичную боль. Еще будучи ребенком, я, когда у меня портилось настроение, хватала первую попавшуюся книгу и с головой погружалась в нее. Читая, я чувствовала свою боль, когда плакала, переживая что‑то очень плохое или очень хорошее вместе с героем, с которым я себя в тот момент отождествляла. В колледже я принялась жадно изучать интеллектуальную историю Европы, в особенности германскую историю. Мои родители всегда ненавидели Германию — мне кажется, что эта ненависть была слепой и ничем не обусловленной. Это было понятно, ведь они не любили меня тоже без всякой видимой причины. Я хотела понять, почему с Германией случилось что‑то неправильное. Может быть, если я разберусь в этом, то мне удастся понять, что такого я сделала, что потеряла право на любовь родителей. Германия, все внутреннее устройство которой всегда переживало смятение и анархию, попыталась обрести силу и влияние за пределами своих границ. Я, испытывая растерянность, смятение, и не чувствуя первичную боль, всегда старалась утвердиться в глазах любого человека, который будет слушать меня и восхищаться моим умом.

Когдая поступила в последний класс школы, иллюзия, что школьные успехи позволят мне завоевать родителей, потерпела полный крах. Более того, школа наскучила мне, и я, перестав соблюдать дисциплину, стала хуже учиться. В то время мне понадобилась новая система для защиты от подступавшей первичной боли. Эту защиту я нашла в наркотиках. Учась в колледже, я несколько лет курила марихуану. Я открыла, что как бы плохо я себя ни чувствовала, курение травки улучшает мое душевное состояние. Кроме того, я с удовольствием начала баловаться кислотой. Иногда во время кислотных путешествий я

видела ту несчастную сцену из моего детства. Но если не считать этого видения, то путешествия были необыкновенно приятными. Я галлюцинировала и однажды едва полностью не утратила собственное «я». Потеря собственного «я» — это, в конечном счете, потеря способности понимать, кто ты такой. Так как я полностью отрицала свою первичную боль, то потеря «это» была реальным симптомом моей болезни. Галлюцинации и потеря чувства собственного «я» остались в прошлом после того, как я прошла лечение, прочувствовала первичную боль и отказалась от борьбы за любовь родителей.

Когда я уехала в Нью–Йорк заканчивать образование, кислота и трава перестали мне помогать, потребовалась более изощренная защита от первичной боли. В то время у меня часто бывали приступы необъяснимых и, по видимости, беспричинных приступов плача. Мне пришлось найти способ утолять боль и смягчить чувство одиночества и отчаяния, которые я испытывала в Нью–Йорке. Чтобы взбодриться, я начала принимать метедрин и колоть героин, чтобы лучше спать. Но даже этих средств оказалось недостаточно. На меня неумолимо надвигался физический и нервный срыв.

Я уехала из Нью–Йорка и окончательно скисла. Спустя два месяца я начала проходить первичную терапию. Я сделала это, потому что все мои защитные системы дали трещину и я была на грани полной потери контроля над собой. Разум перестал помогать. Я не могла понять, почему даже после того, как я тщательно проанализировала свое состояние, у меня все равно все было плохо. На сеансах первичной терапии меня научили, что чувство отсутствия любви со стороны родителей не было разрешено, что невозможно оборвать цикл чередования срывов и улучшений, применяя все новые и новые средства психологической защиты с целью прикрыть потребность, так как этим путем я постоянно бежала от своей боли, вместо того, чтобы прочувствовать ее.

Первым этапом лечения стало избавление от того, что осталось от и без того разрушенных систем психологической защиты. Одно только отсутствие сигарет и наркотиков довели напряжение до такой высокой точки, что весь мой организм был потрясен до основания. Хотя в этом городе я жила совсем

одна, прошло целых три недели полной изоляции, когда я, наконец, ощутила свое совершеннейшее одиночество. Я всегда думала, что одинока, потому что сама выбрала уединение, и если бы я захотела, то перестала бы быть одинокой. Только теперь мне стало ясно, что я была одинока всю жизнь, и все эти годы я хотела одного, принадлежать чему‑то (семье) или, точнее, кому- то (моим родителям). Я поняла, что когда я раньше оставалась одна, то всегда чувствовала, что кто‑то пристально наблюдает за всеми моими действиями и вторгается в мои мысли. Теперь я уверена, что это смутное чувство чьего‑то присутствия было символом надежды, что я небезразлична моим родителям. Теперь же я чувствую и, мало того, знаю, что я совершенно и абсолютно одинока.

Когда самые высокие и крепкие стены моей защиты были разобраны, мой ум буквально затопили воспоминания прошлого. Все они сильно печалили меня — грустны были даже самые счастливые воспоминания, из‑за того, что их было так мало, Я начала переживать сцены моего прошлого. Я переживала их, буквально перемещаясь в то время и снова чувствуя все, что происходило со мной в то время; и это, при том, что защиты уже не было, позволило мне полностью и свободно проявить и выразить обуревавшие меня чувства.

Почти все первичные сцены, которые я пережила в первые месяцы лечения, были связаны с ощущением холода. Стоило мне лечь на спину, как меня начинало трясти, зубы стучали, кисти и стопы синели. Я переживала первичные состояния длительностью до двух часов и все это время мое тело сотрясал неудержимый озноб. Сначала я думала, что мне холодно по какой‑то внешней причине: из‑за погоды, из‑за неприятных людей или от противных ощущений, которые могли заставить меня чувствовать холод. Потом я поняла, что холод (невроз) находится внутри — не на поверхности кожи, а внутри моего тела. Надо было удалить толстые слои льда, покрывавшие боль, причиненную не любившими меня родителями, и только после этого я смогла заново пережить болезненное чувство, которое прикрывали эти пласты льда.

Когда дрожь постепенно стала проходить, я стала совершенно беззащитной. Часто, видя своих родителей, я начинала пла

кать при малейших знаках неодобрения. Однажды я пошла в театр на чеховскую «Чайку». Во время сцены, в которой сын просит мать не покидать его, меня захлестнули чувства. Понимая, что в театре недопустимо первичное состояние, я постаралась стряхнуть с себя это ощущение, но потеряла сознание и меня вынесли из зала.

Как только эта глубинная боль высвободилась, ее уже невозможно было остановить. Запрет на выход этих чувств часто приводил к полному и совершенному замешательству и смятению. В моем случае это смятение выражалось в бессвязной речи и своего рода афазии. Однажды я разговаривала с пятью участниками нашей лечебной группы. Я не могла понять, что они говорили. Я понимала отдельные слова, но не могла сложить их в осмысленные фразы и предложения. Я сама едва могла говорить. У меня было чувство неполного присутствия; часть моего сознания витала где‑то в другом месте. Когда я пыталась что‑нибудь произнести, у меня получалась какая‑то словесная каша, лишенная какого бы то ни было смысла. Замешательство, возникшее от невозможности общения, отсекло меня от всех остальных людей, находившихся в помещении. То был символ моего одиночества. Поняв это, я перешла в первичное состояние, в котором горячо просила родителей не оставлять меня одну. После этого смятение немного улеглось.

В другой раз замешательство, возникшее на фоне нахлынувшего на меня чувства, привело к нарушению ориентации в пространстве. Мой друг сильно злился на меня, и, хотя наша встреча уже подходила к концу, он решил продемонстрировать мне свое недовольство. Я начала понимать, что неизбежное расставание и отвержение произойдет очень скоро. Я снова останусь совсем одна. Я стряхнула с себя это чувство и постаралась продолжать играть радушную хозяйку. Я повернулась и, вместо того, чтобы выйти в дверь, наткнулась на стену кухни, На лбу у меня вскочила большая шишка. Когда я же я дала волю своему чувству, когда ощутила полностью горечь оттого, что мой друг бросил меня, когда я смогла связать это чувство с другим чувством отверженности — со стороны отца, — только тогда нарушение ориентации начало проходить. Когда произошел окончательный разрыв, я перенесла его относительно безболезненно, так как это был разрыв всего–навсего с парнем, а не с отцом.

Настоящий прорыв произошел через пять месяцев после начала первичной психотерапии. Я сидела на групповом сеансе, и вдруг очертания всех предметов перед моими глазами расплылись, и мне показалось, что я сейчас отключусь. У меня всегда возникали такие ощущения перед наступление интенсивного первичного состояния. Потом я оказалась на кушетке, крича громче, чем обычно: «Мама, папа, возьмите меня домой. Ну, пожалуйста, я хочу домой. Мама, папа, я же люблю вас». Эти слова сопровождались пронзительными криками. В тот момент я не ошущала своего тела. Все мое существо превратилось в этот пронзительно кричавший голос. Я стала моей болью. Я выкрикивала то, что хотела сказать всю жизнь, с тех пор, как помню себя. Но я никогда не говорила этого родителям из страха, что в ответ они открыто отвергнут меня и мою любовь. Теперь же, когда защита упала, то слова сами слетали с моих губ. Я была совершенно беззащитна и впервые в жизни не контролировала свое поведение. Это был поворотный пункт психотерапии.

Следующие три месяца я, находясь в первичных состояниях, умоляла родителей не причинять мне боль, Я признавалась им в своей любви — я открылась, и поэтому была уязвима для первичной боли. В одном из своих первичных состояний я во всю силу своих легких кричала: «Не обижай меня, папа!». Я вопила так, словно меня убивали. Я и в самом деле чувствовала себя так, будто это происходило в действительности. Да это и было так. Я действительно всю жизнь убивала в себе реального человека, чтобы стать нереальной личностью — сначала для того, чтобы обрести родительскую любовь, а потом для того, чтобы отгородиться от боли неразделенной любви, которой я так жаждала и в которой так отчаянно нуждалась. Нестерпимая боль захлестывала меня волнами по несколько раз в день. Иногда мне приходилось выбегать из класса, так как я не могла сдержать поток слез. Каждую ночь мне снилось, как родители отвергают и даже ненавидят меня. Каждое утро я просыпалась с рыданиями, смыкавшими мне горло. Мне было трудно встать, я была почти не в состоянии работать в течение целой недели. Мне казалось, что я никогда не смогу ни жить, ни работать, я думала, что эти приступы первичной боли будут преследовать меня вечно.

Прошло уже девять месяцев с тех пор, как я начала проходить первичную терапию. Теперь я стала совершенно другим, обновленным, человеком — или, лучше сказать, я стала собой. Мои психосоматические жалобы и симптомы начали исчезать. Улучшилось кровообращения в кистях и стопах, я избавилась от напряжения, которое, как мне казалось, будет частью моего «я» до конца моих дней.

Несмотря на то, что прежде я была очень неразборчива в половых связях, я тем не менее была и оставалась фригидной. Я никогда не позволяла себе ничего чувствовать, даже сексуального удовольствия. Если бы хоть что‑то ощутила, то несомненно почувствовала бы и отрицаемую мною первичную боль, которая всю жизнь гнездилась во мне. Я обнаружила, что когда я стараясь отсрочить приближение истинного чувства или каким‑либо образом заглушить его, то я немедленно становлюсь фригидной. Когда же я не заглушаю чувства, а позволяю ему свободно изливаться — то есть, когда я начинаю чувствовать себя — моя половая холодность проходит.

Мне больше не нужны наркотики для того, чтобы избавляться от гнетущего чувства своего полного одиночества, от ощущения, что меня никто не любит и никто обо мне заботится. Я не могу чувствовать и принимать наркотики одновременно. Я поняла, что должна чувствовать первичную боль (а не заглушать ее приемом наркотиков), чтобы, в конце концов, окончательно от нее избавиться. Теперь, когда я могу встретить Боль лицом к лицу, а не бежать от нее, прием наркотиков стал для меня бесцельным. Я отказалась от них. Я чувствую, также как и понимаю, что мои родители никогда меня не любили и никогда не полюбят. Я решила стать собой, вместо того, чтобы пытаться (подсознательно или сознательно) придумать, что я могу дать им в обмен за их любовь. Теперь я свободна.

Самоубийство

Я считаю, что человек решается на самоубийство, когда исчерпывает все способы подавить свою первичную боль. Если невроз перестает облегчать боль, то человек бывает вынужден

на более радикальные меры. Это может прозвучать парадоксаль- ного самоубийство это последняя надежда невротика до конца остаться нереальным.

Одна молодая женщина, прошедшая курс первичной психотерапии, за несколько месяцев до прихода ко мне совершила попытку самоубийства. Ее любовник оставил ее и ушел к другой женщине. Она просила, умоляла его вернуться, она угрожала ему, но все было тщетно. Поняв, что любовник не вернется, женщина пришла домой, убрала квартиру, приняла душ, надела чистую ночную рубашку и приняла девяносто снотворных таблеток. Она методично пересчитывала таблетки, принимая их по шесть штук и чувствуя себя совершенно отчужденной оттого, что она делала. Позже пациентка рассказывала: «Я чувствовала какую‑то отстраненность от того, что происходило. Только когдая начала задыхаться, я страшно перепугалась, позвала подругу и попросила ее вызвать скорую помощь».

Когда любовник оставил эту женщину, он оставил ее с чувством отсутствия любви, она во всей наготе ощутила, что ее никто не любит. Она, конечно, могла убеждать себя в том, что покончила с собой из‑за того, что ее оставил любимый человек, но в действительности эта потеря лишь высвободила чувство отсутствия любви, которое мучило эту женщину многие годы. Пациентка рассказывала, что когда ушел любовник, она ощутила ту же внутреннюю пустоту, которую всегда чувствовала в детстве. Отвергнутая родителями, она стала считать себя безобразной и недостойной любви. Она искренне считала, что с ней что‑то не так, иначе ею бы не стали так пренебрегать. Любовника она использовала для того, чтобы скрыть от себя это ужасное чувство. Но когда он ушел — увидев и поняв невозможность заполнить пустоту, оставленную пожизненным чувством отверженности, — она была вынуждена снова погрузиться в отрицаемое ею чувство безнадежности. Она попыталась убить себя раньше, чем непереносимое чувство захлестнет ее с головой.

Многие неудачливые самоубийцы рассказывают потом об этом чувстве отчуждения и отстраненности, и это подтверждает правильность первичной гипотезы о том, что самоубийство есть акт расщепления, и целью этого акта не является необра

тимое уничтожение самого себя. Это попытка сохранить ощущение своей личности, своего «я», устранив боль, которую невроз устранить уже не в состоянии. Наша пациентка не думала, что может умереть. Вспомните тот факт, что когда она почувствовала, что смерть неминуема, то немедленно позвала на помощь. Очевидно, что невротики пытаются убить себя символически, также как они делают и все остальное. Некоторые больные стремятся пройти до конца весь путь, чтобы оставить в неприкосновенности свой невроз. Один пациент выразил это так: «Самоубийство не кажется таким уж иррациональным, если учесть, что невроз это борьба за сохранение того, что вам не нужно».

Невроз — это психологическое самоубийство. Если человек отказывается от части своей жизни иди отказывается от нее целиком (то есть, отрешается от своих истинных чувств) в пользу своих родителей для того, чтобы получить взамен их любовь, то остается сделать не такой уж большой шаг, чтобы убить себя в буквальном смысле. Когда невроз перестает справляться со своей задачей, на повестку дня ставится самоубийство.

Многие невротики предпочитают умереть, чтобы не вести дальше ту жизнь, которой они живут. Я не верю, что суицидальный акт происходит под действием реального побуждения к смерти; думаю, что действительной причиной является незнание того, что можно еще сделать для облегчения первичной боли. Человек, совершающий самоубийство уходит от борьбы, выходит из вечного боя. В этом случае, ему либо нужна новая борьба, которая принесет следующее временной облегчение, или, что предпочтительнее, ему стоит уничтожить саму борьбу — пройти курс первичной терапии.

Невроз — и это стоит хорошенько запомнить — спасает и убивает одновременно. Он защищает реальное я, реальную личность от полного распада, но делая это, он погребает спасенную им реальную личность. Ребенок вырастает привязанным к созданной неврозом нереальной личности, которая парадоксальным образом выдавливает из него жизнь.

Суть этого процесса станет яснее, если думать о нем, как о профессии: сначала маленький ребенок пытается сделать так, чтобы его любили таким, каков он есть. Если это не получает

ся, то он пытается, чтобы его полюбили в какой‑то личине. Но когда и с помощью этой личины (то есть, нереального «я») он не может получить ничего даже отдаленно похожего на любовь, то перед таким человеком возникают два альтернативных выбора. В раннем детстве у ребенка развивается психоз. Позже альтернативой может стать самоубийство.

Самоубийство — это последняя надежда. Это разыгрываемая невротиком драма в попытке убить чувство поднимающейся из глубины души безнадежности. Очень часто это отчаянная попытка избежать катастрофического чувства, что ты не нужен никому на белом свете. В тот самый момент, когда происходит попытка самоубийства, оно говорит: «Я сдаюсь», в то время как сам человек кричит: «Я заставлю вас думать обо мне, даже таким — последним и отчаянным —действием».

Иногда попытка приводит к желаемому результату. Люди, совершившие попытку самоубийства, начинают звонить; приезжают перепуганные родственники; все выражают непомерное сожаление по поводу того, что не понимали, в каком отчаянном положении находится близкий им человек. Но когда все проходит, когда друзья перестают ходить в гости, а родственники и члены семьи разъезжаются, потенциальный самоубийца снова остается наедине со своим «я», которое он скорее готов убить, чем почувствовать.

В целом, попытка самоубийства — это акт человека, который жил вне себя самого посредством других (ему было запрещено жить внутри самого себя, своими чувствами и желаниями). «Они», эти другие, стали смыслом его жизни, и их потеря устраняет из жизни смысл. Центр существования склонного к самоубийству человека часто находится вне его личности. Невротик силен настолько, насколько сильна его поддержка со стороны других людей, настолько, насколько позволяют ему достоинство и высокая оценка в глазах этих других.

Один молодой человек, проходивший у меня курс первичной терапии, рассказывал о растущем возбуждении и беспокойстве у матери, с которой он жил. Чем отчетливее становилось улучшение у пациента, тем в большую депрессию погружалась мать. Большую часть своей короткой жизни этот пациент провел в уходе за матерью, которая почти всегда была

больна, практически ничего не делала в доме и постоянно страдала от каких‑то неопределенных недомоганий, которые непрерывно сменяли друг друга. Мать приходила во все большее отчаяние по мере того, как молодой человек становился все более независимым от нее. Он планировал уехать из дома и начать самостоятельную жизнь. В этот момент мать пыталась задобрить его, купив сыну новую машину, потом начала умолять, угрожать, а под конец снова расхворалась. Когда и здесь ее постигла неудача, она напоказ сыну попыталась имитировать самоубийство снотворными таблетками. Правда, она позвонила подруге почти в тот же момент, когда приняла снотворное, так что реально ее жизни ничто не угрожало.

Мать этого пациента не могла даже вообразить, что ей придется самой заботиться о себе. Много лет назад она разошлась с мужем и все эти годы пыталась сделать из сына нового мужа. С самых первых дней замужества она пыталась манипулировать всеми, чтобы разыгрывать из себя зависимого ребенка, в точности также, как ее мать вела себя с ней. Даже в возрасте пятидесяти лет она изо всех сил старалась быть ребенком, каким ей никогда не позволяли быть. И убить себя она хотела только для того, чтобы продолжить этот спектакль. Именно маленький ребенок в ней чувствовал, что не сможет жить без опоры на других.

Загрузка...