* Nicholas Hobbs, «Sources of Gain in Psychotherapy», American Psychologist (November, 1962), p. 741.

вает, как плохо относилась к нему мать, каким слабым он ей казался. Поговорив об этом некоторое время, она с недовольством заметила: «Мне очень хотелось, чтобы он восстал против нее». Я побудил пациентку обратиться непосредственно к отцу: «Папа, будь сильным, ради меня!» Больная пережила оченьтро- гательную первичную сцену, главным героем которой стал ее отец, который махнул рукой на семейные дела и, сломленный и потерпевший поражение, замкнулся в себе. Он был ребенком, который ничем не мог помочь дочери, не мог защитить ее от едкой и злобной матери. Увидев, что отец, в действительности, не любил ее и не мог ей помочь, так как реально сам нуждался в помощи, больная пережила настоящий поток внутренних озарений: «Вот почему я вышла замуж за такого слабого человека; я пыталась превратить его в сильного отца. Вот почему я плачу, когда меня обнимает сын. Вот почему я презираю тех мужчин, который позволяют своим женам насмехаться над собой. Так вот почему, вот почему…»

Эти «вот почему» и есть инсайты пациентки. Они суть объяснения того множества способов, какими она желает прикрыть свою боль. Патологическое поведение, каждый его тип, определяется каким‑то вытесненным и закрытым чувством. Ощущение чувства делает его доступным пониманию.

Обсуждать такие инсайты далеко не просто. Инсайты возникают из сложных взаимосвязанных систем и являются конечными результатами переживания целостного чувства. Пациенты называют это «толчком инсайтов», который является почти непроизвольным. Это инсайты, которые «чувствуешь корнями волос», как выразилась одна пациентка. Вытесненная боль этой женщины — боль, вызванная ощущением, что никто не может защитить ее от злой матери, — была настоящей причиной ее нереального поведения в зрелом возрасте. Для того, чтобы высвободить и выявить боль, надо вскрыть ее причины. Эти причины и есть инсайты. Как только боль начинает ощущаться, удержать инсайты практически невозможно, они начинают буквально захлестывать больного, потому что единственное подавленное чувство может стать причиной самого разнообразного невротического поведения.

Еще один пример: пациент обсуждает свой иррациональный гнев, направленный на жену и детей. «Они, черт бы их побрал, ни на минуту не оставляют меня в покое! Одно требование за другим, сплошные капризы! У меня нет ни минуты на себя». Он раздраженно говорит о том, что в его жизни нет никакого покоя. Я спрашиваю, не испытывал ли он того же чувства в детстве, в родительском доме. «А как же, — отвечает он. — Помню, черт возьми, как отец входил в мою комнату, когда я отдыхал или слушал музыку. Он тут же принимался подозрительно оглядывать комнату, чтобы убедиться, что я не занят делом. Бог мой! Я просто прихожу в ярость, когда вспоминаю о его подначках. Н и разу в жизни ему даже не пришло в голову сесть рядом и просто поговорить со мной. Он всегда выкрикивал список приказов». «Прочувствуйте это, — говорю я ему. — Пусть это чувство возникнет снова и захлестнет вас». Через некоторое время это чувство возникает, и я спрашиваю: «Что вы хотели ему сказать?» «О, — отвечает пациент, — я бы сказал этому ублюдку…» «Так скажите ему это сейчас!» Больной разражается потоком нелицеприятных эпитетов, какими он награждает своего отца, но вскоре злоба уступает место более глубокому чувству. «Папа, прошу тебя. Ну просто сядь рядом со мной. Ну хоть раз будь со мной ласков. Прошу тебя, скажи мне что‑нибудь доброе и приветливое. Я не хочу злиться на тебя. Я хочу тебя любить. О, папа!» Пациент начинает рыдать, разрываемый болью. Теперь начинаются его инсайты: «Вот почему я всегда занимал деньги — у него и других. Мне так хотелось, чтобы хоть кто‑то заботился обо мне. Вот почему я никогда не помогал своей жене. Я выполнял только его требования. Вот почему я всегда злился, когда детишкам была нужна моя помощь». Снова плач, снова крик, обращенный к отцу: «Папа, если бы ты знал, как одиноко мне было, когда я ждал тебя, ждал и надеялся, что ты придешь и согреешь меня. Просто придешь и положишь мне руку на плечо. Вот почему я таю, когда начальник говорит мне приятные вещи. Вот почему я просто цепенею, когда он высказывает малейшее недовольство моей работой».

Теперь мы видим, насколько тесно переплетены первичная боль и инсайты. Инсайты — это ментальные компоненты боли.

Этот человек прочувствовал свои реальные потребности, лежавшие в основе гнева и смог понять и объяснить свои так называемые иррациональные действия, проистекавшие из тех потребностей.

Пациенты, переживающие первичное состояние, не осознают, что обладают в этот момент инсайтом. Когда пациент высказывает родителям свое чувство, он находится в переживаемой ситуации. Он не смотрит на свое чувство отчужденно и со стороны. Он не говорит: «Я ненавидел их за это». Он говорит: «Я ненавижу вас за то, что вы делаете со мной». В данном случае у пациента нет расщепления восприятия собственной личности, он говорит не о своем другом «я». Процесс переживания первичного состояния является уникальным целостным опытом. Это реальное переживание. В моем кабинете маленький ребенок высказывает в глаза родителю свою правду, а не взрослый человек объясняет мне каково ему было быть маленьким. Вся разница— и это решающая разница, — отличающая первичную психотерапию от прочих ее видов — есть отличие между рассказом врачу о чувствах и разговором с собственными родителями. Такой непосредственный разговор означает, что «я» больного в этот момент не расщеплено — вся личность целиком поглощена прошлым переживанием.

Когда больной говорит: «Доктор, я думаю, что поступал так, потому что чувствовал себя ребенком», то это есть отделение «я» говорящего от «я» того, о ком идет речь. Таким образом, акт объяснения в традиционной психотерапии способствует сохранению невроза, так как сохраняет расщепление личности. Невроз при этом только усугубляется, независимо от того, насколько верным оказывается инсайт.

Метод первичной терапии не предусматривает дачу объяснений психотерапевтом. Напротив, эти объяснения и есть суть болезни, сама болезнь, особенно у пациентов, происходящих из среднего класса, в домах которого дети должны объяснять мотивы любого своего поступка. Родители в семьях из среднего класса обычно имеют целую систему разумных обоснований для всего, что они делают, включая обоснование наказаний, и воспитывают своих детей в том же духе. Часто дети из семей рабочего класса оказываются в этом отношении в лучшем по

ложении. Отец, опрокинув несколько кружек пива, возвращается домой, «для начала» раздает детям несколько оплеух, и жизнь идет дальше своим чередом. Все просто и ясно. Никаких объяснений, которые только путают ребенка. Не случайно, что продолжительность курсов первичной терапии меньше у пациентов из рабочего класса, так как они не очень озабочены анализом своих отношений с отцом. Им просто надо накричать на него за все полученные от него бессмысленные оплеухи.

Именно поэтому я думаю, что сам процесс объяснения, даваемого обычным психотерапевтом, лишь усугубляет невроз больного. Единственное, чего можно добиться с помощью таких объяснений, это помочь больному схематизировать его иррациональное поведение в понятиях той или иной теории, заставить больного думать, что ему стало лучше, оттого, что он понял природу заболевания, тогда как наделе больной превращается в «психологически интегрированного невротика». «Понимание» в рутинной психотерапии — это не что иное как еще одно прикрытие первичной боли. После психических болезней самым большим бичом человечества сегодня является их лечение. Больные не нуждаются в понимании чувств, им не надо заговаривать их насмерть; больным надо ощутить свои чувства.

Если мы отвлечемся от чувств больного и перейдем в область психотерапевтической интерпретации, то здесь почти любую концепцию, любое понимание можно представить верными и истинными. Пациент, неспособный чувствовать, готов ухватиться за любую соломинку. Он просто вынужден принять чужую интерпретацию своих действий и поступков, так как не может чувственно пережить собственную правду. Более того, теоретическая интерпретация, данная психотерапевтом, может, в действительности, быть выражением его, психотерапевта, отрицаемых чувств, искусно прикрытых теоретическими понятиями и терминами. Так, психотерапевт может обнаружить сексуальный или агрессивный подтекст в том, что говорит больной, хотя на самом деле, они могут оказаться проблемами самого врача, а не пациента. Возможно также, что интерпретация психотерапевта не имеет ничего общего с чувствами кого бы то ни было, а извлечена врачом из теории, вычитанной в книге, написанной много десятилетий назад. Воз

можно, что эта теория понравилась психотерапевту благодаря его подавленным чувствам, и он начал применять ее в лечении других больных.

До тех пор пока на пути изъявления чувства существует барьер, психотерапевт и больной гадают о причине, лежащей в основе страдания. Догадка психотерапевта называется теорией. Если пациент усвоит эту теорию в приложении к своему поведению, то такого пациента можно объявить «здоровым». Так как я думаю, что инсайт никогда не может предшествовать ощущению первичной боли, то я считаю, что работа психотерапевта заключается в том, чтобы помочь больному устранить преграду между мыслью и чувством с тем, чтобы пациент смог сам установить необходимые связи. В противном случае психотерапевт может годами объяснять пациенту положение вещей, а больной в ответ все время повторяет: «О, да, я понимаю, доктор». Правда, обычно пациент понимает лишь, что доктор очень умен и образован.

Возможно, мы всегда рассматривали инсайт не с той стороны. В самом деле, инсайт не вызывает изменений, напротив, он является их результатом. Это становится особенно ясно, если мы примем, что инсайт есть результат образования связи между чувством и мыслью в приложении к поведению конкретного индивида. «Связь» является ключевым понятием, так как возможно образование ложных инсайтов — человек мысленно осознает свое состояние, но не устанавливает связи, и тогда в состоянии не происходят благоприятные изменения. Без ощущения первичной боли у невротика не может быть настоящего инсайта. Можно сказать, что инсайт является ментальным результатом.

Первичная боль целиком и полностью соотносится с ин- сайтом. Пока процесс инсайта имеет место в невротической психике, в которой скрытая первичная боль препятствует его слиянию с чувством, я сомневаюсь, что нам стоит ожидать стойкого и выраженного улучшения в поведении больного. Если блокада боли сохраняется, то инсайт представляет собой лишь еще одно, ни с чем не связанное фрагментарное переживание. Барьер, окружающий первичную боль, ограничивает инсайт

сознанием; отсюда ясно, что такой инсайт не может принести пользу целостному организму.

Я бы уподобил процесс образования инсайта в рутинной психотерапии представленному правительству министерскому отчету с анализом положения дел в экономике. Этот отчет, подобно инсайту включен в некоторую целостную систему. Отчет прочитывают и убирают в сейф, причем он может и не оказать никакого влияния на состояние экономической системы. Поэтому я считаю, что если психотерапевт хочет отбросить нереальную и неработающую систему, он ни в коем случае не должен вступать с ней в диалог. Вообще, мы должны ожидать, что как бы точен ни был инсайт, каким бы аналитическим ни был подход, вся система будет продолжать реагировать на стимулы иррационально. Эта система будет перетирать в пыль и поглощать без следа любую истину до тех пор, пока такая система не будет устранена как таковая.

И в самом деле, пациенты не нуждаются в объяснениях, данных посторонними людьми. Один из больных сказал: «Мой невроз — это мое изобретение. Неужели кто‑то может объяснить его лучше, чем я сам».

Отказ от попытки сказать пациенту правду о нем самом представляется более мягкой для всех, не говоря о том, что такой подход наиболее честный. Предпосылка большинства основанных на инсайте терапевтических методик заключается в том, что психотерапевт помогает больному, сообщая тому правду о его состоянии. Но если бы невротик не был вынужден всю жизнь лгать самому себе, то не понадобились бы и специалисты по психологической истине. Мне кажется, что более продуктивный подход состоит в избавлении личности от лжи, в которой она живет, и тогда истина выйдет на свет сама собой.

Есть решающая разница между инсайтом в традиционной психотерапии и инсайтом в первичной терапии. При рутинном подходе психотерапевт обычно берет отдельные фрагменты невротического поведения и делает вывод о том, каковы реальные причины (неосознаваемые больным) лежат в основе такого поведения. Все усилия психотерапевта направлены на нереальное поведение. В первичной же терапии нереальное поведе–ние начинают обсуждать после того, как пациент прочувствует то, что он до этого не осознавал. В рутиной терапии инсайт венчает лечение, так как является самоцелью. Накопление инсай- тов, как полагают, должно привести к благоприятным изменениям в состоянии больного. Кроме того, такой инсайт одномерен. Как правило, он имеет дело с каким‑то одним аспектом поведения, и с единственной мотивацией, которая за ним стоит. В первичной терапии переживание одной–единственной главной первичной боли может в течение нескольких часов порождать поток прямых инсайтов. Что еще важнее, инсайты в первичной терапии потрясают до основания всю психику больного. Эти инсайты организменные, они порождают тотальные изменения. Первичные инсайты часто сопровождаются судорожными движениями, потому что личность, разум которой соединен с телом, не может продумывать болезненные для себя мысли, не вовлекая при этом в реакцию весь организм. Пациент не может испытывать физическую боль во время сеанса первичной терапии, если она не осознается. Действительно, по мере того как продвигается лечение, больной в конце курса первичной терапии рассказывает какую‑либо историю из своей жизни на фоне более выраженных физических реакций, чем в начале курса.

Рутинная психотерапия обычно имеет дело с известными фактами поведения. В первичной терапии ощущения больного и причины его патологического поведения неизвестны до тех пор, пока больной сам их не прочувствует. Один больной описывал разницу так: «Мне казалось, что внутри меня гнездится похожая на разросшуюся опухоль боль. Вся опухоль была опутана нитями, которые душили меня, выдавливая из меня жизнь. Все предыдущие курсы лечения были направлены на то, чтобы распутать нити и добраться до опухоли; но нам так и не удалось этого сделать. Теперь же мы выдернули саму опухоль и все сразу встало на место».

Утверждение «все встало на место» весьма характерно для больных, прошедших первичную терапию. Однако, в этом случае на место встают не только идеи, но и все части организма. Один пациент рассказывает: «Мой мозг расщепил и мое тело. Думаю, что если бы весь мой организм работал гармонично, то

я бы давно почувствовал жуткую боль. Я отдал ей мой мозг, а потом и все тело».

Таким образом, я указываю, что ментальные инсайты при первичной терапии суть часть общих организменных изменений, результатом которых является обострение чувственного восприятия и улучшение координации движений. Один сутулый до лечения пациент так описал целостность последовавших изменений:

«Когда между телом и разумом отсутствует связь, они не поддерживают друг друга, и думаю, что это отсутствие взаимопомощи проявляется как ментально, так и физически. В моем случае отсутствие такой взаимовыгодной связи сделало впалой мою грудь — думаю для того, чтобы остановить боль, которая снизу поднималась к груди. Плечи мои были сутулыми, чтобы еще лучше защититься от боли. Отсутствие связи ума и тела сжало мне рот, вытянув в нитку губы; я постоянно прищуривал глаза. Когда же во время курса первичной терапии ум и тело воссоединились, то я не просто понял это — все мое тело немедленно выпрямилось — автоматически исчезли впалая грудь и сутулость. Я сам не заметил этого изменения, о нем мне сказала моя жена. Самое странное в этом то, что изменение произошло совершенно непроизвольно. Я имею в виду, что мне не приходится затрачивать никаких усилий для того, чтобы стоять прямо. Я не стараюсь выпрямиться — просто внутри я стал прям, а тело последовало за внутренним чувством».

Вернемся, однако, ненадолго к Гоббсу. Гоббс подчеркивает, что теплота и участие психотерапевта играют более важную роль, чем знание. Я же скажу, что теплота вообще не имеет никакого отношения к инсайту, так как первичная терапия не является психотерапией отношений. Все, что больному предстоит узнать, находится внутри него, а не где‑то между ним и психотерапевтом. Больному нечему научиться у психотерапевта. Я не верю, что инсайту можно научить, точно также, как нельзя научить способности чувствовать. Чувство — вот главный учитель. Без глубокого чувства теплое участливое отношение психотерапевта есть не более, чем маска. Но даже если это не маска, а искреннее отношение, и оно, каким‑то образом

«сработает», я все же не вижу, каким образом доброта и участие могут уничтожить груз многих лет тяжелой невротической подавленности.

Обсуждение

Тот самый пациент, который теоретически мог бы получить хотя бы какую‑то пользу от стандартной терапии инсайтом, как правило ничего не получает от нее — это пациент, представитель рабочего класса, безграмотный, не умеющий связно выражать свои мысли. Такой человек больше всего нуждается в том, чтобы научиться внятно выражать, что он мыслит и чувствует, но, увы, он остается незатронутым. Представители же среднего класса, поскольку они могут успешнее проходить такое лечение и лучше освоить вербальную систему инсайта, являются теми больными, которые получают наибольшую пользу от такой психотерапии. Однако перебрасывание словесами по поводу инсайта между пациентом и психотерапевтом является лишь игрой относительно систем защиты, интеллектуальным взаимодействием умов. Неспособный к полноценному вербальному общению человек не может войти в эту тонкую область и принять участие в игре. Поэтому он, при страдающем разуме, получает взамен слов действие. То, что он получает, детально описано в книге под названием «Общественный класс и душевные расстройства»*. В приведенных там схемах лечения больше действий, нежели слов: шоковая терапия, таблетки, трудовая терапия и так далее. Остается только удивляться, насколько научной может стать психотерапия, если она касается только какого‑то одного определенного социального слоя. Кажется, что никакая наука о человеческом поведении не должна пренебрегать нуждами подавляющего большинства рода человеческого.

Было разработано такое великое множество разнообразных методик терапии инсайтом, причем с разнообразными подходами, что создается впечатление, что поведение можно обсуж–А. В Hollingshead and F. C. Redlich, Social Class and Mental Illness (New York, Wiley, 1958).

дать в рамках практически любой системы отсчета. Я же уверен, что существует только одна реальность — единственный, точно очерченный набор истин о каждом из нас, истин, закрытых для взаимодействия.

Перенесение

Процесс перенесения играет важную роль во многих методах психотерапии, в частности, в психоаналитических подходах. Перенос — это одна из ключевых концепций учения Фрейда, введенная в психоанализ для обозначения тех иррациональных отношений и форм поведения, направленных от больного к психотерапевту. Считается, что пациент проецирует на психотерапевта большую часть старых иррациональных чувств, какие он когда‑то питал к родителям. Целью повседневной терапии является разработка переноса — то есть, пациенту помогают понять, каким образом он сохранил свои главные детско–родительские отношения и переместил их на других, в частности, на врача. При этом надеются, что понимание больным иррациональных процессов коснется всех аспектов его жизни и позволит стать разумным и рациональным во всех его отношениях.

Я не верю, что такой перенос существует изолированно, как отдельный феномен, не связанный с общим невротическим поведением. Пациент, который символически проявляет символическое поведение в отношении самого себя, надо полагать, будет делать то же самое и в отношении психотерапевта. Так как отношения пациента и психотерапевта отличаются большой интенсивностью и длительностью, становится очень удобно анализировать невроз больного в его отношении к врачу. Помимо этого, невроз может даже усугубиться, так как психотерапевт в глазах больного — такой же авторитет, как родители.

Вопрос заключается втом, что именно психотерапевт делает с невротическим поведением больного (с переносом). Если врач направляет инсайт на поведение больного в кабинете, то, думаю, возникнут те же проблемы, что и при порождении ЛЮ

бого инсайта. То есть, пациент усвоит инсайт и, продолжая быть невротиком, станет действовать более зрело, менее импульсивно, или будет испытывать меньше страха и враждебности по отношению к психотерапевту. Специалист по первичной терапии не занимается переносами. Он занят исключительно тем, что побуждает пациента ощутить свои потребности в отношении родителей. Фактически, в первичной терапии отношения пациента и психотерапевта полностью игнорируются. Тратить время на анализ переноса — это, на мой взгляд, то же, что заниматься обсуждением производного, смещенного и символического поведения, вместо того, чтобы заниматься основными, базовыми потребностями.

Первичная терапия исключает всякий перенос и запрещает больному невротическое поведение в любом виде, так как оно означает, что больной не чувствует, а лицедействует. Мы вынуждаем пациента быть прямым и честным. Вместо того, чтобы делать его послушным или умствующим, мы велим ему падать на пол и вопить, обращаясь к родителям: «Любите меня, любите меня!» Такой подход обычно делает излишним обсуждение того, что больной чувствует по отношению к психотерапевту. Мне кажется очень простой идея о том, что если больной переносит свои чувства по отношению к родителям, проецируя эти чувства на врача, то проецированные и смещенные чувства становятся абсолютно незначимыми для лечения невроза. Решающее значение имеют только и исключительно ранние исходные чувства по отношению к родителям. Переживание этих чувств устранит и невроз и перенос.

Когда пациент страдает от первичной боли, он ожидает облегчения от психотерапевта. Он хочет, чтобы врач стал добрым отцом или доброй матерью. Обычно он действует так из желания превратить врача в хорошего родителя, точно также, как он желал добиться любви от не любивших его родных отца и матери. Но теперь врач может стать тем добрым, заботливым, внимательным, слушающим родителем, иметь которого пациент всю жизнь так жаждал. Так «работает» невроз. Невроз удерживает больного от чувства, какое он не получил от родителей. Мы должны помнить, что больной обычно обращается за помощью, потому что его действия, направленные вовне, не

приносят желаемого результата. Но в кабинете психотерапевта больному может стать легче. Если психотерапевт готов помочь участием, теплом и добрым советом, он, тем самым, побуждает больного к «позитивному» переносу. Так как я считаю, что перенос есть форма проявления невроза, то думаю, что заниматься чем‑либо, кроме понуждения пациента к переживанию первичной боли, значит оказывать ему медвежью услугу.

Пациент часто «влюбляется» в своего психотерапевта, потому что этот последний дает больному то, чего он подсознательно всегда добивался своим невротическим поведением. Неважно, как выглядит психотерапевт, насколько он привлекателен — он — авторитет, который добр и умеет внимательно слушать. Поэтому нет ничего удивительного в том, что больной, у которого в течение всей его жизни не было ничего, застревает у психотерапевта на много лет — дело в том, что пациент, по его мнению, обретает в лице врача «доброго родителя». Больные хотят играть в психотерапевтическую игру и годами занимаются ин- сайтами и слушают объяснения — все это только ради того, чтобы дольше оставаться с умным, заинтересованным и тепло относящимся к нему психотерапевтом. На мой взгляд, последнее, что нужно больному — это обсуждение переноса. Но субъективно больной желает укрепления отношений с психоаналитиком. Пациент может обсуждать перенос и считать это своего рода обязанностью, но я считаю, что в основе здесь лежит желание солгать, не говорить ни слова правды, не объяснять тот или иной аспект поведения, но только желание купаться в доброте и сочувствии.

В первичной терапии, напротив, добираются именно до основополагающего чувства. Этот подход автоматически влечет за собой отсутствие всяких признаков переноса — положительного или отрицательного — потому что любой перенос есть форма символического поведения. Можно задать резонный вопрос: «Что, если у психотерапевта действительно есть черты, которые могут нравиться или не нравиться больному?» На это я отвечу, что психотерапевт общается с больным отнюдь не для того, чтобы обсуждать свои с ним взаимоотношения, и не для того, чтобы нравиться или не нравиться. Он просто работает с первичной болью пациента— ни больше, ни меньше. Если же

психотерапевт сам осуществляет «контрперенос» (то есть иррационально проецирует свое поведение на больного), то я осмелюсь предположить, что этот врач сам не прочувствовал свою первичную боль, а, значит, не может практиковать первичную терапию. Перенос от психотерапевта к больному недопустим для специалиста по первичной терапии, так как означает, что и сам врач является невротиком, а невротик не способен осуществлять первичную терапию.

Я никогда не устану подчеркивать и повторять, что результатом любого символического поведения является выключение чувства. Контрперенос — это тоже символическое поведение, лицедейство, разыгрываемое врачом перед больным с целью обретения его любви. Такой подход, без сомнения, ухудшает состояние больного, так как врач, тем самым, связывает с ним определенные ожидания. Больной теперь вынужден поступать так, чтобы заглушить первичную боль врача, и поэтому должен остаться нереальным и лгать самому себе.

Давайте возьмем для примера психотерапевта, который воображает себя добрым, отзывчивым и умным. Он обнимает плачущего от горя больного и успокаивает его: «Ну, ну, все хорошо. Я здесь. Все будет отлично, вот посмотрите». Полагаю что такое поведение in loco parentis выключает чувство, мешая пациенту ощутить боль, которую он должен прочувствовать и пережить для того, чтобы в конце концов преодолеть ее. Такое отношение удерживает пациента от ощущения собственного полного одиночества и отсутствия человека, способного его утешить. Такова обычная реальность многих невротиков. Успокоение и утешение со стороны психотерапевта порождает и более мелкое переживание. Таким образом, «благожелательный» врач становится участником вечной борьбы больного. Вместо того, чтобы заставить пациента почувствовать себя одиноким и заброшенным, доктор позволяет ему избегать этого чувства, того чувства, которое является причиной борьбы, и которое — после его переживания и ощущения — прекращает эту борьбу.

Обнимающий пациента врач, скорее всего, неверно понимает свою роль в лечении. Непроизвольно он пытается быть добрым родителем, вместо того, чтобы стать тем, кем он дол

жен быть (врачом). Еще раз повторю, что цель лечения заключается в избавлении больного от борьбы, а не в том, чтобы принимать в ней участие.

Когда врач во время сеанса первичной терапии берет больного за руку или кладет свою руку на голову пациенту, то это означает, что врач хочет, чтобы пациент более интенсивно ощутил какое‑то чувство, направленное на родителей. Эти жесты применяют, когда больной чувствует то, что он не получил от своих родителей, и — в полном противоречии с тем, что происходит при контактах больного с «доброжелательным» врачом, — происходит усиление первичной боли.

На взгляд специалиста по первичной психотерапии психоанализ или практика переноса не работают по той причине, что больной, при выполнении этих методик, переносит свои нереальные надежды на врача, вместо того, чтобы прочувствовать полную безнадежность своего положения. Когда же пациент по видимости получает от врача то, в чем он (пациент) якобы нуждается, то безнадежной становится перспектива излечения невроза. Перенося свою реальную потребность в добрых родителях на врача, от которого больной желает получить любовь и уважение, пациент сворачивает на протоптанную дорожку — на дорожку замещающей борьбы.

На мой взгляд, весь опыт современной рутинной психотерапии говорит о том, что после ее сеансов часто происходит усугубление невроза. Пациент обращается за помощью и получает ее в образе понимающего и сочувствующего врача. Даже если больной обсуждает на сеансах свою зависимость, говорит о том, что всю жизнь нуждался в наставлении и руководстве, это чувство извращается оттого, что находится человек, готовый выслушать и помочь. В этом смысле можно сказать, что пациент продолжает лицедействовать, разыгрывая в кабинете врача потребность в помощи, вместо того, чтобы прочувствовать, что никогда не получал помощи от своих родителей. Надежда на помощь вкладывается в психотерапию чисто невротическим путем.

В попытке удовлетворить свою мнимую потребность пациент превращает всех окружающих его людей (включая психотерапевта) в личности, которыми те не являются. Невротик не

может позволить людям быть такими, каковы они суть в действительности до тех пор, пока не станет самим собой. Когда же это, наконец, происходит, то у больного прекращается перенос прошлых потребностей в настоящее.

ФИЛИПП

Ниже приводится автобиография человека, который испытал сильное одиночество, так как воспитывался в общественных учреждениях. Подобно многим моим пациентам, этот человек, до прохождения первичной терапии, страдал физическим недостатком — небольшой горбатостью. В воспитательных учреждениях его постоянно наказывали за проступки, считали «плохим мальчиком». Позднее он вел беспорядочную половую жизнь, кульминацией которой стал инцест. С любой точки зрения он — очень тяжелый больной. Он был направлен на лечение к психотерапевту–женщине и умудрился склонить ее к сожительству. Пациенту был поставлен диагноз психопатии. Этот случай показывает, что даже самых запущенных и, по видимости, безнадежных пациентов можно излечить с помощью адекватной психотерапии.

Меня зовут Филипп. Сейчас мне тридцать шесть лет. Мне было три года, когда мои родители разошлись, а потом и развелись. Я помню, как из дома уехали мать и сестра. Помню и себя, и то, что я не понимал, что и почему произошло. Мой отец почти сразу женился. Мачеха рассказывала, что я много плакал, рос замкнутым трудным ребенком, избегавшим ласк и прикосновений. Успокоить меня можно было только конфетами и сладостями. Я замкнулся в себе, не допуская внешнего вторжения в мой мир.

Моего старшего брата и меня отдали в частный интернат, когда мне было пять лет. Отец вечерами учился на юридическом факультете, а днями он и мачеха работали. У меня постоянно были неприятности, так как я не мог приспособиться к режиму закрытого интерната. В интернате я чуждался других ребят, был замкнут, ни с кем не сближался и не участвовал в

вечерах, собраниях и других общественных мероприятиях. Брат подбадривал меня, уговаривал участвовать в вечерах и радоваться, как он. Но я в ответ только плакал.

Один раз, во время Рождества, старшие мальчики спросили меня, не хочу ли я конфет и печенья. У них был большой пакет. Меня обычно не приходилось упрашивать, и я съел, сколько хотел. Не успели мы покончить с пакетом, как нас вызвали в кабинет директора. Мы заходили туда по очереди, и я помню, что оказался последним. Я был очень напуган и не понимал, почему так рассержен наш рыжий лютеранский пастор. Оказалось, что этот пакет был украден у одного мальчика. Я прикрыл руками спину, чтобы защититься от ударов щеткой для волос; я обмочился, обмочил пастора, а щетка поднималась верх и опускалась вниз. Потом я заметил, что пальцы на руках у меня покрылись синяками.

Мой отец тем временем получил место юриста в компании, производившей вискозу и шелк. Фабрика была на Юге. Отец купил дом, и мы стали жить там вместе круглый год. Мой старший брат после школы подрабатывал. Иногдаон давал мне конфеты или немного денег. Часто я воровал деньги и жвачку из сумочки мачехи, и ничего ей не говорил или лгал, когда она обнаруживала пропажу. Однажды поздно вечером она обнаружила немного мелочи в карманах моих штанов, разбудила меня и спросила, где я взял деньги. Пришел отец, отругал меня и отправил спать. В то время мне было десять, а моему брату двенадцать лет. Я стал воровать конфеты и жвачку в магазинах.

На заработанные им деньги брат купил помповое ружье, и мы часто стреляли с ним на заднем дворе. Там же стоял столб с натянутыми телефонными проводами, и мы бросали плоские камни — кто перекинет через верхний провод. Я кидал камни, как девчонка и никогда не мог перекинуть камень через верхний провод. Брату это удавалось всегда — он вообще всегда попадал в цель, когда бросал камни. Однажды он начал бросать камни в меня. Я попросил его остановиться, но он продолжал швыряться камнями. Я взял ружье, накачал его и выстрелил брату в живот. Отцу пришлось выковыривать пульку из раны. Потом он выпорол меня ремнем. Он хотел, чтобы я попросил прощения у брата, но я твердил, что он начал первый.

Я всегда ходил, опустив голову, ссутулив плечи и пиная попадавшиеся мне по дороге камни. Однажды, когда я переходил улицу, меня сбила машина. Я почти сразу пришел в себя, водитель посадил меня в машину и отвез домой. Мачеха сильно расстроилась, и сказала, что если бы пошел за хлебом по той дороге, по которой она говорила, то ничего бы не случилось.

Мне было одиннадцать лет, когда мы переехали в Шарлотту. На Рождество мы обычно оставляли «кока–колу» для Сайты и его помощников. Я сказал родителям, что больше не верю в Санту, потому что это просто люди, которые приносят подарки, и сам выпил «кока–колу». На следующее утро брат получил все подарки и конфеты. Брат предложил поделиться со мной и отдал мне резиновый гоночный автомобиль, который я так мечтал получить на Рождество. Я швырнул машину в стену и меня прогнали из комнаты.

Как‑то вечером отца и матери не было дома. В пепельнице оставалось несколько окурков, я поджег один из них и бросил в мусорное ведро. Висевшая над ведром занавеска вспыхнула, и брат попытался сорвать ее. Приехали пожарные. Их командир спросил, отчего начался пожар, и я ответил, что отец, наверное, забыл погасить окурок. Брат рассказал пожарным, как все случилось на самом деле. Отец и мачеха накричали на меня; они спрашивали, почему я не могу быть таким же хорошим, как мой брат. Потом мы с братом поссорились. Я укусил его, и исколол карандашами и вилками. Мачеха заметила следы укусов и сама укусила меня, чтобы я понял, как это больно. Потом родился мой сводный брат.

Мне было двенадцать, когда мы переехали обратно на Север, в пригород Нью–Йорка. В то лето я стал продавать газеты вместо брата, который уехал в летний лагерь. Я продавал на углу не доставленные газеты, а на вырученные деньги покупал мороженое и конфеты. К концу лета отец подвел итог. Число покупателей газет на моем участке сократилось на одну треть. Отец тогда спросил, могу ли я хоть что‑нибудь делать хорошо.

Мачеха заставила меня сесть на пол и делать уроки, а сама села рядом на стул, раздвинув ноги. Я заметил, что на ней нет трусов. Когда она отвернулась я прикоснулся пальцем к ее щелке. Она резко повернула голову, но я сделал вид, что внима

тельно читаю книгу. Отцу и брату приходилось держать меня, когда мачеха меня целовала. Мне не нравилось целоваться. Я плюнул ей в лицо и получил пощечину. Мы поругались, и я назвал мачеху сучкой. Она бросила в меня нож. Я убежал из дома, и отец обратился в полицию. Меня искали в шести штатах. В конце концов меня привезли домой.

Было лето, и мы ложились спать в восемь часов. Мачеха запирала меня в моей комнате, чтобы мы не баловались с братом, пока она внизу. Брата не запирали и мы могли видеть друг друга через стеклянную дверь моей комнаты. Через окно я слышал, как на улице кричали и играли дети. Брат показывал мне конфетку, выманивая меня из комнаты, и я вылезал в окно и по черепичной крыше перелезал к окну комнаты брата. В тот вечер мы вместе с братом переползли по крыше в мою комнату. Он боялся ползти по крыше, потому что она была очень крутая с моей стороны, земля была видна страшно далеко внизу. Высота крыши была около сорока футов. Брат застыл на месте и отказался ползти дальше. Он зацепился за конек крыши, а потом захотел вернуться в свою комнату. Я пополз вместе с ним. Я быстрее его проник в его комнату и съел его конфету, а он в это время сидел на коньке крыши — испуганный и рассерженный. Он грозился избить меня и все рассказать родителям, если я не помогу ему слезть. Я пообещал помочь, если он не будет меня бить и жаловаться, и, кроме того, заплатит мне пятьдесят центов. Он подумал и согласился.

Потом мы переехали в пригород Нью–Йорка. В то время мне уже было тринадцать лет. В мои обязанности входило после школы нянчить моего сводного брата. Обычно я выпивал половину оставленного для него апельсинового сока, доливал водой и давал ему пить. Я получил наградной значок за образцовое посещение воскресной школы, и в том же году у меня родилась сводная сестра.

Отец и мачеха решили отдать меня в подготовительную школу в Нью–Джерси. Меня учили доить коров, играть в шахматы и говорить по–немецки. Я вступил в школьный хор, играл в футбол, баскетбол и учился боксировать.

В тот день мы удрали с уроков и пошли на речку купаться. Мальчишки ныряли с берега высотой пятнадцать футов. Он был

больше меня и дразнился, потому что я боялся нырять. Я ударил его по зубам и он бросился на меня. Я нырнул и ударился головой о камни у берега. Меня выгнали из школы, и отец на «скорой помощи» отвез меня в Нью–Йорк, в больницу.

Мачеха сказала, что если я останусь в доме, то она уйдет. Отец пообещал, что подпишет все необходимые бумаги, если я пройду в военно–морское училище. Я прошел, но отец ничего не подписал, сказав, что я еще маленький, а кроме того он не думал, что я пройду тест. Я назвал его лжецом и сказал, что ненавижу его. Он сбил меня с ног, я встал и сказал, что он не может сделать мне больнее, потому что я ненавижу его. Он снова сбил меня с ног, я снова встал, и так повторялось несколько раз. Мне было четырнадцать лет. Отец купил мне билет на поезд и отправил к матери в Пенсильванию.

Мать, сестра и я спали в одной кровати; я тискал и целовал ее всю первую ночь. Я часто прогуливал школу, днями и ночами слоняясь по улицам. Мать заперла меня в подвале, но я выбрался оттуда и вломился в дом. Мать позвала своего любовника полисмена, чтобы он научил меня дисциплине, но я схватил кухонный нож, направил на него и сказал, что ударю, если он прикоснется ко мне. Этот ленивый полицейский скрутил меня и отправил в исправительный приют для мальчиков. Суд по делам несовершеннолетних признал меня «неисправимым» и поместил в школу для трудновоспитуемых детей.

В семнадцать лет я оставил исправительную школу и вступил в вооруженные силы. Отец мой умер от передозировки сонных таблеток, и я поехал на похороны. Я смотрел на лицо лежавшего в гробу отца и ничего не чувствовал. После отпевания я сказал дяде, что меня произвели в капралы медицинской службы. Дядя сильно разозлился, потому что я не выказал должного уважения к умершему отцу.

Мне было двадцать, а ей восемнадцать лет, мы познакомились на катке недалеко от военной базы. Это был мой первый сексуальный опыт, а через две недели мы поженились. Моему сыну было шесть месяцев, и он беспрерывно кричал. Я бил его, оставляя багровые отпечатки пальцев на его ягодицах. Жена была беременна, когда я добровольно вызвался служить за океаном. Я отбыл к новому месту службы, когда моей дочери было

12 — 849

две недели. За границей я занялся своим религиозным просвещением, каждое воскресенье ходил в церковь и отправлял жене все деньги, оставляя себе три доллара в месяц. Я хранил верность жене на протяжении всех двух лет службы за океаном. Я вернулся домой и через год имел половое сношение со своей дочерью, которой было тогда два с половиной года.

Из ее писем я понял, что моя жена загуляла. Я начал пить, курить и заниматься сексом с другими женщинами в течение целого года. Когда еще один солдат вздумал посмеяться надо мной по поводу неверности моей жены, я набросился на него с саперной лопаткой. Состоялся военно–полевой суд. До первого заседания я принял большую дозу снотворного, и все кончилось психиатрической лечебницей. Меня уволили с военной службы и выписали из госпиталя, отпустив на все четыре стороны. У меня родилась вторая дочь, но я сомневаюсь, что от меня.

Мне было двадцать пять лет, когда я уехал в Техас, сказав жене, что вызову ее, как только устроюсь. На самом деле я не собирался ее вызывать. В Техасе я работал, пил и завел несколько любовных романов. Жена приехала ко мне сама, через шесть месяцев мы разошлись, а позже развелись официально. Я мучился горьким разочарованием.

Мне было двадцать шесть лет, когда я уехал в Калифорнию с намерением закончить колледж. Когда я встретил Глорию, она занималась продажей подписки на журналы, и я вызвался ей помочь. Мы жили в незарегистрированном браке, пока я учился на первом курсе колледжа, но я бросил ее, когда начал работать в школе для умственно отсталых детей. Я имел секс с несколькими работавшими там женщинами, а одна из них пожаловалась директору, что забеременела от меня. Меня уволили, и я в поисках выхода начал подумывать о самоубийстве. У меня по–прежнему были многочисленные половые связи, я много пил, курил и очень плохо спал.

Фэй была молоденькой студенткой колледжа, находившейся на испытательном сроке, когда я с ней познакомился. Я предложил помочь ей делать домашние задания, так как был тогда безработным. Я с неделю получал пособие, потом мы поженились, а потом она пошла работать. Я направил свои резюме в

несколько агентств графства по трудоустройству и получил временную работу с ребенком, страдающим афазией. Я должен был подготовить его к надомному обучению, так как родители не хотели отдавать его в специальное учреждение. Меня наняло на эту работу графство, но я перепоручил работу по уходу за больным ребенком моей жене. Я постоянно ругал за неспособность работать с больным ребенком и вообще стал относиться к жене слишком критически. Мы развелись приблизительно в то время, когда ребенок был готов к школьному обучению. Меня снова стали преследовать мысли о самоубийстве, и я впервые в жизни признался себе, что болен и что мне нужна помощь. Я связался с консультативной службой колледжа и начал посещать групповые сеансы психотерапии. Вскоре я досконально изучил и освоил все методики, применявшиеся в той группе. Пока я ходил на курсы мы с сестрой обсуждали теоретические аспекты инцеста, а потом начали заниматься сексом и какое- то короткое время жили вместе. Групповые занятия с психиатром вскоре закончились без обсуждения моего любовного романа с сестрой, и я начал посещать индивидуальные и групповые сеансы у одной женщины–психолога. Я говорил с ней о своих многочисленных любовных связях, о моей прошлой жизни и о том, как проходило мое психотерапевтическое лечение. Через три месяца мы начали обсуждать проблему контрпереноса, а потом начали заниматься сексом. Я бросил работу и переехал к этой женщине на Голливуд–Хилл. Ей было под пятьдесят, мне немного за тридцать. Занимаясь в группе, я познакомился со своей нынешней женой и переехал в Северный Голливуд. Потом я нашел работу в психиатрической больнице. Потом я некоторое время искал работу через федеральное агентство и стал работать с людьми в общине.

Я женился в третий раз и по мере того, как улучшалось мое материальное благосостояние, я стал больше пить. Какие бы методы психотерапии я ни пробовал, мне ничто не помогало, я не мог избавиться от своей болезни. Меня всегда обманывали, все могли меня перехитрить, обойти, все могли мною манипулировать — психотерапевты, руководители групп, да и я сам. Я стал искусным в словесных интригах, интеллектуальной рационализации, теоретических объяснениях, решении проблем,

физических прикосновениях и других методах психотерапевтического лечения. Но что бы я ни применял, я все равно оставался больным, и знал это. За все это время я лишь превратился из «невменяемого, необразованного и неизлечимого психопата» во «вменяемого, образованного психопата среднего класса».

Когда я впервые вошел в кабинет Я нова, он стоял за столом и смотрел на меня. У меня на лице красовалась приклеенная фальшивая улыбка, но он жестко произнес: «Не стой в дверях и не смотри на меня так. У меня пока нет ответов на твои вопросы. Ложись на кушетку». Такое было начало.

Деланная улыбка сползла с моего лица, и я лег на кушетку. Янов спросил: «Что ты чувствуешь?» Мои ответы были отрывочными и бессвязными. Я начал плакать, а Янов заговорил: «Что случилось? Давай об этом и поговорим. Выглядишь ты плохо». Я расплакался еще больше. Янов подождал, а потом сказал: «Скажи, что ты чувствуешь. Не старайся это выплакать». Постепенно я перестал плакать и успокоился. Янов снова заговорил: «Ну вот так. А теперь все же скажи, что ты чувствуешь?» Я ответил: «Тревожность; а также чувствую, как будто куда‑то плыву». Янов: «Ладно, а теперь погружайся в это поглубже; вытяни ноги. Теперь погружайся в самую глубину и ни о чем не думай. Пошел! Пошел!» Я начал мелко и часто дышать. Янов: «Дыши животом, из самого нутра; открой рот и выдыхая животом изо всех сил: скажи — ах — глубоко вдохнуть — ах — глубоко вдохнуть. Погружайся!» Я немного поддался. Янов: «Чтоте- перь?» Я: «У меня закружилась голова; я не поддаюсь. Я думаю и вспоминаю о страхе, что меня будут ругать. Мои похождения, мои позывы, все, что во мне сейчас — все это не то, что происходит со мной на самом деле. Я не хочу неудачи. Я не хочу провалиться. Я не хочу, чтобы меня ругали». Янов: «Кто?» Я: «Моя семья. Думаю, что моя семья. Я иду еще дальше. Думаю, что я не помню себя до трех лет. Я помню себя после трех. Я помню чувство обиды, чувство возмущения. Я не могу простить…» Янов: «Скажи это». Я: «Я не могу простить мою мать. Она бросила меня в три года. Я так и не принял мачеху. Наступает критика, меня снова начинают ругать. Почему я не так хорош, как мой брат? Он подчиняется; я бунтую. Я и правда не

хочу. Я правда не хочу быть таким хорошим, как он. Он совсем нехорош».

Янов: «Что бы ты сказал своей матери, если бы смог сейчас с ней говорить? С твоей настоящей матерью». Я: «С моей настоящей матерью?» Янов: «Что бы ты сказал?» Я: «Я попросил бы ее любить меня».

Янов: «Отлично: проси ее. Говори с ней. Мамочка… —давай; говори то, что хотел сказать». Мне стало тяжело дышать, в горле у меня застрял ком. Я потянулся. У меня было такое чувство, что меня растягивают на части, было такое чувство. Что меня разрубили точно посередине, и эти две половины тянут в разные стороны. Меня тянуло и физически и во всех других смыслах. Я пытался сопротивляться. Две мои части зацепились друг за друга, но я не мог этого остановить. Я открылся и закричал: «Мама, мама!» Янов: «Зови ее!» Я: «Я хочу, чтобы она вернулась». Я горько заплакал. Мне стало больно. Я задыхался и давился своим чувством. Я кричал и вопил. «Я хочу умереть!» Янов: «Скажи ей». Я не мог позволить ей уйти. «Мама, не уходи». Я отключился. Я не мог остановиться — я плакал, давился, мне было больно. Это чувство разрывало меня на части. Я раскрылся. «Ненавижу — оставьте меня! Мама! Я ненавижу вас всех, суки!» Я давился, рыгал, стараясь загнать чувство внутрь, подавить его. Но оно продолжало подниматься, несмотря ни на что. Все мое тело нестерпимо болело. Ком в горле не проходил. Я раскрылся и вопил. «Полюби меня!» Я снова отключился. Потом начал бороться. Но оно, чувство, все равно продолжало выходить. «Полюби меня». Я притих и ощутил страх. Но я все же не был еще уверен, в чем заключается это чувство. Я понимал, что сделал очень многое, но не потому, что хотел это делать, а потому, что хотел, жаждал родительской любви. Я снова сильно испугался. Я боялся, что меня не будут любить, и я сам окажусь неспособным к любви. Я ощутил свою никчемность. Мать бросила меня, и я спрашивал: «Почему меня?» Я не понимал, любит ли она меня, хочет ли остаться со мной, и это возмущало меня до глубины души. Мне хотелось убить — убить себя. Я чувствовал, что я не такой как все. Я кричал. Потом снова кричал, но все во мне было блокировано. Я боялся отпустить себя. Я боялся, что влечу, потеряю контроль над со

бой. Я боялся, что если спущу тормоза, то захочу ударить. Я ударил по кушетке. «Я ненавижу себя». Я был открыт для крика, но я сопротивлялся ему, и искажал слова, которые так хотел произнести. Я впервые в жизни почувствовал свою боль, и когда Янов сказал: «Говори с ними; говори с мамой и папой. Ты должен сказать им, что страдаешь», я смог только подавиться, слова не шли. Боль оказалась слишком сильной. Янов: «Не молчи. Не смей больше страдать молча. Выпусти это; зови на помощь. Зови папу и маму». Я кричал и кричал от невыносимой боли. Потом наступил покой. Я начал говорить. «Теперь я знаю, за что я ненавижу себя». Янов: «За что?» Я: «За то, что, если копнуть глубже, то я продал любую часть меня самого за их любовь, и все равно я ненавижу и их тоже. Я ненавижу их, потому что мне приходится быть таким, каким они хотят меня видеть, и только на этом условии они готовы любить меня. Они все гнилые; они еще более гнилые, чем я». Янов: «Чего ты всегда хотел, чего ты всегда хотел от них?» Я: «Я хотел, чтобы они любили меня таким, какой я есть, чтобы они дали мне быть таким, каким я должен быть, без всяких «это хорошо, а это плохо» — ты должен преуспеть, ты не можешь говорить то, что на самом деле чувствуешь, ты должен говорить только то, что правильно, ты должен говорить людям только приятные вещи, поддакивать им и говорить им только то, что они хотят услышать». Я делал множество разных вещей, потому что никогда не говорил «Любите меня». Я не мог сказать, не мог выдавить из себя: «Полюбите меня». Вот почему у меня всегда было столько бед. Сцена ухода матери промелькнула у меня перед глазами, но я не смог крикнуть: «Мама, останься». Я чувствовал себя одиноким и беспомощным, и я понял, что именно в тот момент у меня погасли и отключились все чувства. Я никогда не позову маму, потому что это означает возвращение назад и ощущение той боли, которую я никогда не осмеливался прочувствовать заново. Я понимал также, почему я все время хочу быть наказанным, почему я разрушитель, почему я никак не могу вписаться в нормальные семейные отношения. Я продолжал попытки вернуться назад, к той начальной сцене и прочувствовать все, что тогда случилось. Я спросил: «Но почему я оказался единственным, кто так переживал? Почему остальные члены семьи так

легко приспособились?» Я продолжал удивляться, мне хотелось знать, что со мной не так, и я набросился на них, да и на все на свете. Я должен был вернуться назад и пережить тот момент, но я не смог бы этого сделать, если бы получил поблажку. Все мое лицедейство и притворство началось с того момента, когда отключились мои чувства, и когда я перестал чувствовать свою беспомощность и мое одиночество. И все это произошло именно в тот момент».

Такова была моя первая первичная сцена и первая связь, которую я установил. Остальное есть результат зарождения моего конфликта. Мой организм претерпел расщепление, меня разрывало на части. Мое прошлое, прошлое, которое я никогда не чувствовал, поднималось откуда‑то изнутри, поднималось неудержимо. Я снова испугался. Я снова отключился. Я вернулся в свою комнату совершенно измотанный и истощенный и проспал несколько часов. Когда я проснулся, то все еще испытывал страх, а в горле я по–прежнему чувствовал ком. Я попытался отринуть чувство, убежать от него, убежать оттого, что я почувствовал в кабинете Янова. Я колебался между желанием броситься в кабинет Янова в поисках облегчения, словно маленький мальчик, каковым, я, собственно, в тот момент и был, и стремлением бежать от боли, которая мучила меня во время борьбы с самим собой, когда я лежал на кушетке. Теперь я ощутил три кома. Один застрял в горле, второй расположился где- то в области диафрагмы, и еще один в нижней части груди. Я закричал: «Мама, мама!», и тут увидел, как ее рука потянула меня за яйца и начала вталкивать их внутрь меня. Они проникли глубоко, и когда я попытался вытянуть их обратно, они не поддались. Я потянул еще раз, и они, наконец, встали на место. Ком в горле приобрел цилиндрическую форму и начал ритмично двигаться вверх и вниз. Теперь все три кома соединились. Я впал в панику, но понимал, что все это не что иное, как мой член и мои яйца. Я дышал и в такт с дыханием член двигался у меня в горле вверх и вниз. Это было похоже на мастурбацию. Мокрота во рту превратилась в сперму, и меня начало тошнить, я давился слизью. Я кричал, искажая до неузнаваемости слово «член», которого я так боялся. «Член, член, член». Что все это может означать? Может быть, я гомосексуалист? Я

начал впадать в панику. Через некоторое время я понял, что «член» — это символ всего моего разрушительного сексуального лицедейства. Чувства продолжали напирать — иногда в физической, иногда в символической форме. Но чувства эти были разобщены, и мне пришлось возвращаться назад, во все более и более ранние моменты жизни, чтобы дойти до того времени, когда все эти чувства представляли собой единое целое. Я начал постепенно ощущать не прочувствованную мной ранее последовательность событий моей жизни. Во–первых, это внутреннее отрицание того факта, что я был оставлен без любви и помощи в трехлетнем возрасте. Потом слово «член», потом гнев, деструктивное поведение, выражавшееся беспорядочным сексом для прикрытия беспощадного страха одиночества.

Я находился в спальне, в полном одиночестве и был охвачен паникой. Мне захотелось навсегда распрощаться с Я новым. Понимает ли он, что делает? Насколько опасно открывать этот ящик Пандоры? Я был страшно напуган; мне хотелось убежать от самого себя. Я позвонил Янову и пригрозил ему судебным расследованием. Он спросил, какова истинная причина моего звонка, и я признался ему, что мне страшно. Что я боюсь. Боюсь своих чувств. Я хотел выздороветь. Мне хотелось откашляться и выплюнуть член, яйца, сперму.

Возможно, быть здоровым — это значит быть реальным, быть настоящим. Но может быть здоровье и хорошее самочувствие подразумевает гомосексуальность. Я не знаю. Янов сказал мне, что его кабинет — это моя законная территория, и на ней я могу быть кем мне вздумается. Мне захотелось убежать на эту свою территорию, защититься там, стать самим собой.

Пока я шел к Янову, горло мне сдавливал ком, я давился, мне хотелось плакать. Я чувствовал себя маленьким мальчиком, идущим в свою комнату, где можно без опаски быть маленьким мальчиком. Я лег на кушетку, и на меня снова нахлынуло чувство. Я раскрылся, на этот раз я сказал «папа». Я стал кричать и плакать: «папа, полюби меня». Я подавился словом «полюби», ощутив невероятный стыд. Янов приказал: «Проси». Я звал и просил о любви, которой так сильно чаял; я давился, чувствуя себя униженным и ничтожным. Желать и добиваться любви было недопустимой слабостью, и мне было очень больно

оттого, что я так долго отрицал свою потребность в отцовской любви. Я был вынужден отрицать эту потребность, потому что он никогда не разрешил бы мне просить. Эти просьбы причиняли ему слишком сильную боль, и мне было легче выключить чувства, чем прочувствовать отказ, который я всегда получал. Я погрузился в чувство, и внезапно перед моими глазами мелькнула картина: я стою в центре круга обступивших меня хохочущих людей. Я делаю им всем неприличный знак рукой. Картина вдруг изменилась, теперь я был совершенно голый, и люди смотрели на меня во все глаза. Издевательские рожи, злобные, отвратительные. То было мое собственное безобразное отражение. Я испугался, и попытался прикрыть руками свою наготу. Я не понимал, что это за лица, кто эти люди. Янов сказал: «Смотри, не отводи взгляд, оставайся с ними». Я присмотрелся. Голова непроизвольно дернулась в сторону. Мне захотелось убежать. Янов сказал: «Смотри». Я смотрел, и от страшной муки громко кричал. Это была моя семья. Моя семья злобно смотрела на меня, я же чувствовал себя уязвимым и одиноким, я так хотел, чтобы папа защитил меня. Но я видел, что он такой же испуганный маленький мальчик, как и я. Где он? Я позвал его, и увидел мертвым в гробу. Но он непостижимым образом слышал меня. Я умолял его не уходить. Я говорил, что он нужен мне; впервые в жизни я так говорил с ним. Я хотел, чтобы он был только моим, и я говорил ему об этом. Он появлялся всякий раз, когда я звал его, я видел сцены из моего раннего детства, я прочувствовал все невысказанное, непрочувствованное, я ощутил все вещи, которые так и остались невысказанными, пока он был жив. Было несколько первичных сцен, в которых я хотел коснуться его члена, сцены, когда я испытывал гнев, печаль, грубость и нежность в отношении отца. Потом пришло время сказать ему последнее прости и закрыть крышку гроба. Отец умер, я отпустил его, отпустил навсегда.

Первичные сцены стали принимать более символический характер, я чувствовал себя заключенным в какую‑то оболочку, чувствовал себя зажатым и стиснутым со всех сторон. Я пытался заставить себя почувствовать, что это было, но ничто не помогало. Создавалось такое впечатление, что мое тело, весь мой организм, двигались в каком‑то заранее заданном темпе, и

я не мог ни ускорить, ни замедлить этот процесс. Если я пытался курить, то тело мое цепенело от напряжения, и мне становилось больно. Внутри меня происходила какая‑то битва, но я не мог влиять ни на ее ход, ни на ее исход. Иногда я хотел, чтобы все это скорее кончилось, а иногда боялся, что это кончится. Мне во что бы то ни стало хотелось узнать, что окружает и сжимает меня. Я погрузился в чувство и увидел самого себя. На спине у меня была какая‑то свинцовая отливка, напоминающая формой гробницу фараона. Я тащился по жизни, согнувшись под тяжестью давившего на мои плечи свинца, который не давал мне ничего делать. Этот свинцовый груз взвалила мне на спину моя семья, она залила меня свинцом, и я сходил с ума в этом тесном саркофаге. Но как мне выбраться из него? Я должен это сделать! Я закричал, спина моя стала выгибаться дугой, растянув грудные мышцы и мышцы спины. Я плакал и кричал от боли. Потом наступило соединение — физическое и чувственное. Я горбился всю свою жизнь, склоняясь перед волей моих родителей, но мое тело никогда не мирилось с возложенной на него ношей. С каждым новым первичным переживанием моя спина становилась все более прямой, мышцы стали принимать более правильную форму. Внутри меня возникал обновленный организм, я чувствовал воссоединение ментального и физического начала. После каждого первичного состояния я чувствовал себя совершенно измотанным, но с нетерпением ожидал следующего шага, следующей фазы. Я не верил, что это когда‑нибудь кончится. Некоторые дни были особенно трудными, я чувствовал себя совершенно несчастным и очень сильно страдал. Иногда выпадали дни полегче — более спокойные и мирные; бывали дни, когда все представлялось мне в отчетливом, графически ясном свете. Я никогда не знал, что меня ожидает завтра. В периоды между первичными состояниями мое тело отдыхало, привыкало к своим новым чертам и готовилось к новой фазе. Я начал понимать, что мое тело, мой организм становится сильнее и крепче по мере того, как мозг утрачивает свою власть над ним. Я стал заниматься в группе, и новые ощущения не уходили, я по–прежнему чувствовал себя обновленным в течение нескольких сеансов. Это было тянущее и сжимающее ощущение в области скальпа и вообще всей головы,

это давящее чувство проникало глубоко в кости и мышцы головы, шеи и лица. Во время группового сеанса я лег на пол, чувствуя, что через несколько минут со мной все будет кончено; но потом я испугался, почувствовав, что мое тело, если я дам ему волю, вот–вот начнет конвульсивно дергаться и извиваться. Я закричал: «Я боюсь». Янов сказал: «Пусть это произойдет». Тело мое начало совершать невообразимые и немыслимые движения, не подчиняясь никакому разумному контролю со стороны моего сознания, я кричал от боли, пока раскручивались путы физической и эмоциональной невротической защиты. Я обливался потом, я был подавлен мощью своего освобожденного тела, мой мозг стал бессилен диктовать телу, каким ему следует быть. Потом я понял, что мой мозг диктовал мне угодные моим родителям мысли, распоряжался мной, но теперь мое тело восстало, оно не будет больше «лицедействовать» и «актерствовать», оно перестанет подчиняться всем приказам, кроме тех, которые нужны и полезны ему. Впервые в моей жизни я был свободен и понимал, что такое свобода. Передо мной больше не стоял выбор — быть больным или здоровым, актерствовать или нет. Мое тело не допускало теперь никакой двусмысленности. Голова отныне не могла обманом и хитростью принудить тело к подчинению. Я попытался заключить сделку, чтобы мое тело перестало извиваться и разоблачать меня, но тело не подчинилось.

Мое тело приняло свое решение, не оставив мне иного выбора. Мое тело стало священным сосудом, не терпящем отныне стороннего вмешательства. Теперь я понимаю, что подавляющее большинство правил, установлений, догм и наказаний, навязываемых родителями и обществом, станут ненужными, если ребенку разрешат быть реальным и адекватно отвечать на потребности всего организма, который включает в себя как тело, так и мозг.

15

Сон, сновидения и символы

Когда маленький ребенок отрицает катастрофическую реальность во время переживания первичной сцены, он полностью перестает быть реальной личностью и неуклонно становится все более и более нереальным. Этот процесс каждодневно направляется и поощряется родителями, которые не дают ребенку быть самим собой и требуют, чтобы он стал некой изобретенной ими личностью, соответствующей их ожиданиям. Ребенок может стать «хорошим мальчиком», «клоуном» или «беспомощным дурачком».

Быть символической личностью — это тяжкий повседневный труд. Необходимость обороняться от натиска реального «я» сохраняется день и ночь. Днем такая защита заключается в символическом лицедействе; ночью же символические сновидения защищают личность от реальных чувств даже во сне. Если, например, человек растет, стараясь ублажить злобную и раздражительную мать, то он будет всегда пытаться помочь ей, будет улыбаться, когда она на него смотрит, будет умасливать и ублажать ее, извиняться за малейшие прегрешения — коротко говоря, он будет демонстрировать самое разнообразное поведение, возникающее из неосознанного чувства: «Будь со мной ласкова, мама; я все для тебя сделаю, если ты будешь доброй». Каждый тип такого поведения является символическим проявлением центрального главного чувства.

Так как потребность не меняется и не исчезает по ночам, то она разыгрывается и в сновидениях, опять‑таки в символической форме. Во сне человек может стараться умилостивить жес

токое чудовище или делает что‑то невозможное, но никогда не доводит дела до конца. Эта невозможная символическая задача в действительности есть попытка сделать мать доброй.

Первое и самое главное, что надо сказать о сновидениях: они являются продолжением поведения в состоянии бодрствования, и не представляют собой какой‑либо независимый отдельный феномен. Сновидение — это символическая ночная борьба, — невроз ночного времени. Нет никаких оснований полагать, что невротик ложится спать больным, во сне выздоравливает, а просыпается снова невротиком. Реальные личности, с другой стороны, никогда не видят нереальных сновидений, во всяком случае, не больше, чем они совершают нереальных поступков в дневное время.

Второй важный пункт заключается в том, что символические сновидения характерны только и исключительно символическим личностям. Я занимался первичной терапией много месяцев до того как впервые заметил, что по мере улучшения состояния сновидения больных становятся более реальными. В конце курса лечения люди становятся самими собой — не только днем, но и ночью, в своих сновидениях: мать есть мать, дети есть дети, Нью–Йорк есть Нью–Йорк. Более того, сны начинают относится к настоящему времени, а не к прошлому, как это наблюдается у невротиков. Это представляется логичным, так как символы возникают для того, чтобы замаскировать старые чувства детского возраста. Символические сновидения — это попытка заключить сделку с прошлым. Нормальный человек давно покончил со своим прошлым. Он живет сегодня — как днем, так и ночью.

Человек, чувствующий свою никчемность, не может по ночам заниматься важными делами, чтобы скрыть это чувство, но об этом позаботятся сновидения. Человеку может присниться, что на собрании его чествуют за выдающиеся достижения. Такое сновидение и постоянное откладывание важных дел наяву являются характерными аспектами одного и того же не пережитого чувства. В первичной терапии, пациенту, если ему снится подобный сон, предлагают погрузиться в это чувство, чтобы добраться до его ядра, до его центральной сути. То, что пациент при этом почувствует, есть болезненное ощущение, приво–дяшее к значимому символическому поведению, как во сне, так и наяву.

Третий — главный — пункт, относящийся к символическим сновидениям, заключается в том, что эти сновидения защищают рассудок человека, видящего их. Это утверждение противоречит гипотезе Фрейда о том, что сновидения охраняют сон и позволяют нам отдохнуть. Если мы поймем, что нереальное восприятие собственной личности (личности, которая превращает опасные чувства в символы) сохраняет нам рассудок, хотя и вместе с неврозом, то поймем также и то, насколько важны в этом отношении символические сновидения. В противном случае, во сне люди бы испытывали невероятные первичные состояния.

Но иногда истинное реальное чувство подбирается близко к поверхности даже во сне. Обычные символические сны не могут больше связывать чувство, и тогда возникает ночной кошмар. Согласно первичной теории, ночной кошмар означает, что чувство пробило невротическую защиту. Человек, видящий сон, создает символы на новом уровне — на уровне психотическом. Драконы и чудовища — это то, что я называю психотической символизацией. Таким образом, ночной кошмар — это безумие в сновидении. Поэтому‑то человек испытывает такое облегчения, пробуждаясь от кошмарного сновидения и оказываясь в реальном мире. Чувство — содержание ночного кошмара— приводит нас в сознание с тем, чтобы мы перестали осознавать его с помощью тех же механизмов, которыми пользуется невротик для того, чтобы сделать подсознательными некоторые свои мысли и чувства во время дневного бодрствования, включая защитные системы. Можно провести аналогию с физической болью. При сильной боли некоторые из нас падают в обморок (теряют сознание) и перестают осознавать боль.

Первичное состояние есть логическое продолжение и завершение ночного кошмара. Первичное состояние есть то же самое кошмарное чувство, ужас, лишенный символического прикрытия. Человек, переживающий ночные кошмары, близок и к переживанию первичного состояния. В действительности, он продолжает испытывать ужас и страх в течение некоторого времени после пробуждения. Сердце бешено колотится,

мышцы напряжены; единственное, чего не происходит — это установления связей и перехода в первичное состояние. Такому переходу препятствует боль. Если в такой ситуации рядом окажется специалист по первичной терапии, то он сможет перевести пациента в первичное состояние и направить на путь к реальному бытию.

Регулярно повторяющийся ночной кошмар или дурной сон являются упорными и стойкими первичными чувствами, которые проявляются одной и той же символикой иногда в течение многих лет. Например, может повторяться сон с нападением неприятеля, с заклиниванием патрона в стволе или со сценами едва удающегося бегства от преследования. Такой сон соответствует чувству, что человеку, видящему сон, никто не может помочь. Иногда такой человек во сне даже не подозревает о том, что кто‑то должен помочь. Личность одинока в своем сновидении, также как она одинока и в реальном мире в своих попытках совладать с неблагоприятными обстоятельствами. Потребность такого человека — закричать «На помощь!»

Некоторые люди, видящие сны, пытаются во время сновидения позвать на помощь, но у них ничего не получается, и для этого есть основательные причины. Такой крик есть первичный крик, и в том факте, что он не звучит во сне, проявляется действие защиты. Пример: во время психотерапевтического сеанса женщина описывает виденный ею накануне сон: «На меня напали, и какая‑то сила загнала меня в угол моей комнаты. Я попыталась ускользнуть и убежать в дом соседа, откуда я хотела позвонить в полицию. Я все время набирала неверный номер и никак не могла дозвониться в полицию».

Я заставил женщину глубже погрузиться в сон и снова рассказать его. Она упорно отказывалась это сделать. По каким‑то причинам сон сильно напугал ее. Я продолжал настаивать. Когда она рассказала о бегстве в дом соседа, я вставил: «Набери правильный номер!» Она начала кричать, что не может этого сделать. Я не отставал. Наконец, она набрала верный номер и разразилась ужасающим первичным криком: «Помогите!» Корчась и извиваясь на полу, она кричала около десяти минут. Каждым своим поступком она двадцать лет символически звала на помощь, потому что ни разу не получила ее от родителей. Она

была так занята оказанием помощи им, что не могла прочувствовать потребность в их помощи себе.

Почему она не кричала это слово во сне? Потому что надеялась. Если бы она крикнула, но никто бы не пришел, то все было бы кончено. Она бы ощутила свою полную беспомощность и почувствовала бы, что никогда в жизни никто даже не собирался ей помогать. Отсутствие крика защищало ее от понимания. Когда же она, наконец, закричала у меня в кабинете, она в полной мере ощутила леденящее душу чувство беспомощности и безнадежности. Таким образом, удержание крика позволяло ей бороться и надеяться. Кроме того, это позволяло прикрыть истинное чувство. Крик прорвался сквозь нереальный покров и помог пациентке встать на путь, ведущий к реальности.

Многие невротики настолько хорошо прикрыты, что никогда не кричат во сне. Иногда они едва могут вспомнить содержание сновидения, потому что чувства и их символы погребены глубоко в подсознании. Но все же невротик сам по себе — ходячий крик. Но кричим мы весьма замысловатыми способами. Раболепие и подобострастное послушание — это крик, требующий нежного отношения; неуемная болтливость— это крик, требующий постоянного внимания.

Как следует из вышесказанного, невроз — это не просто неверная социальная адаптация. Мы не можем судить о наличии илиотсутствии невроза только потому, как человек справляется со своей работой. Даже у прекрасно работающего человека могут быть ночные кошмары, красноречиво свидетельствующие о его неврозе. По этой причине для оценки степени выраженности невроза не имеют существенного значения специально разработанные для этой цели шкалы социальной адаптации — дело в том, что все эти шкалы приспособлены для оценки состояния испытуемого во время его дневной активности.

Глубина первичной боли, плотность защитных систем, близость первичного чувства к поверхности сознания — все это можно оценить и измерить в понятиях символики сновидений. Чем сильнее боль, тем более сложными, как правило, оказыва

ются символы. Кроме того, чем сильнее боль, тем больше борьбы во сне: ползание под заборами, рытье выходов из туннелей, карабканье по крутым склонам и т. д. Если чувство проявляется во сне: вопреки символам, то можно предположить, что психологическая зашита очень слабая, и пациент близок к восприятию своих истинных чувств. Такие случаи в первичной терапии считаются легкими; как правило, эти пациенты быстро становятся реальными, то есть, выздоравливают. С другой стороны, очень подозрительны у невротиков приятные сновидения. Например, сны, в которых пациент летает или испытывает ощущение полной свободы. Боль может таиться под приятным ощущением полета, свидетельствующего о большом душевном стеснении. Вместо того, чтобы представлять себя прикованным к скале Прометеем, что было бы более реальным и говорило бы о близости чувства к осознанию, невротик часто видит сны о свободе, что говорит о бреши, о расщеплении сознания, об отчуждении его от связанного по рукам и ногам «я». Человек, видящий во сне себя, разрывающим путы, намного ближе к осознанию и ощущению подлинного реального чувства.

Насколько точно символ соотносится с чувством? Давайте, для ответа на этот вопрос, рассмотрим несколько примеров. Если ребенок отказывается от своих детских потребностей и пытается действовать по–взрослому ради удовлетворения прихотей своих детей–родителей с их инфантильными потребностями, то такому ребенку может сниться армия обслуживающих его лакеев. Если ребенку приходится ежедневно слушать, как его родители ругаются из‑за счетов, если ему приходится зарабатывать себе деньги на мелкие расходы и работа занимает все его время, то такому ребенку может присниться, что он упал в обморок и «скорая помощь» увезла его в больницу, где о нем будут полностью заботиться. Видя этот сон, ребенок может даже не догадываться, что на самом деле он чувствует: «Остановитесь, дайте мне отдохнуть и успокойтесь». Психика ребенка пытается рассказать ему о его потребностях, пользуясь для этого своими особыми ментальными символами. Надо внимательно присматриваться к этим символам и тщательно их оценивать.

Символические сновидения (также как символические наркотические галлюцинации или любая другая форма символи

ческого поведения) длятся ровно столько времени, сколько пациент подсознательно страдает от первичной боли. Символические сновидения являются показателем не только степени выраженности невроза, но и степени эффективности психотерапевтического воздействия. Символику сновидений невозможно подделать, потому что пациенты не знают, что означают те или иные символы. Но даже если бы они и знали это, они все равно не смогли бы оценить сложность символа и соотнести его с выраженностью невроза. Если пациент утверждает, что стал лучше себя чувствовать, что ему стало легче работать, но при этом ему снятся символические сны, то это значит, что его состояние не настолько хорошо, как ему думается.

Чувства, заключенные в сновидении — суть самая реальная часть личности. Личность пытается отбросить эти чувства, как нечто чуждое, так как во сне они вставлены в весьма нереальный контекст. Очевидно, что в наши дни ни за кем не охотятся нацисты, и ни в кого не стреляют пушки, но страх, порождающий эти ночные кошмарные сновидения необходимо является абсолютно реальным. В противном случае, этого страха просто бы не было, и он не будил бы нас по ночам.

Именно реальный страх заставляет человека, видящего сон, надевать на свой ужас нацистский мундир, точно также как при параноидном синдроме вполне реальный страх заставляет больного увидеть в людях, стоящих на углу улицы группу злодеев, замышляющих заговор против него. Будучи неспособными испытывать реальные чувства, человек, видящий символический сон, и параноик должны проецировать свои страхи на что- либо очевидное. Параноидное наваждение и символическое сновидение в равной степени призваны дать рациональное объяснение (восстановить смысл) неизъяснимому чувству: «Причина моего страха заключается в том, что за мной охотятся нацисты».

Разница между параноидной галлюцинацией и невротическим сновидением заключается в том, что параноик живет в своей галлюцинации в состоянии бодрствования. Он верит в то, что его символы — это настоящая реальность. Невротик же знает, что его символы (нацисты) нереальны. Если в кабинет врача войдет больной и скажет: «Доктор, за мной гонятся нацис

ты», то стоит заподозрить у такого пациента серьезное психическое расстройство. Если же пациент добавляет: «во сне», то диагноз будет звучать иначе.

Многие невротики страдают по ночам от частых кошмарных сновидений. Мне представляется, что когда невротик ложится спать, у него, как мне представляется, снижаются барьеры психологической защиты и он время от времени становится на грань потери рассудка. Нет ничего удивительного, что многие невротики боятся ложиться спать. Правда, такие ночные кошмары ослабляют напряжение до такой степени, что в течение дня невротик легко сохраняет рассудок. Пациент с непомерно сильной первичной болью может оказаться неспособным ограничить время потери рассудка часами кошмарных ночных сновидений.

Давайте рассмотрим для примера один ночной кошмар, чтобы понять, что поведение во сне и поведение в период бодрствования являются продолжениями друг друга. «Вчера, когда мне казалось, что все идет хорошо, меня вызвал директор школы по поводу жалобы родителей одной из моих учениц. Хотя я и знала, что она неисправимая жалобщица, и что ее жалоба совершенно необоснованна, я все же сильно расстроилась. Я расстраивалась целый день и никак не могла стряхнуть с плеч это ощущение. Я не знала, в чем суть жалобы, но легла спать в страшном напряжении. Вот что мне приснилось: «Я еду на машине по узкой извилистой дороге. Внезапно в меня сбоку, когда я чувствовала себя в полной безопасности, врезалась другая машина. Я сумела справиться с управлением, но оказалась в узком туннеле с узкими крутыми поворотами. При каждом повороте я билась бортами о стены. Это был какой‑то туннель ужасов; я не могла избежать столкновений со стенами. Я взглянула в ветровое стекло и увидела женщину–полицейского на мотоцикле, поджидавшую меня у выезда из туннеля. Деваться мне было некуда. Она стояла и смотрела, как я царапаю борта о стенки. Я была просто в ужасе. Внезапно я проснулась, испытав громадное облегчение оттого, что выбралась из проклятого туннеля. Какое счастье сознавать, что все это неправда».

Но это правда. Чувственная часть любого кошмара есть чистая правда. Неправда — это контекст, та ментальная модель,

которую пациентка изобрела на основании своего подлинного и неподдельного чувства. Я погрузил больную в ее кошмар и заставил снова пересказать сон, прикрыв ей глаза, чтобы она снова пережила свой сон. В душу больной начал вползать прежний страх. Я заставил ее глубже погрузиться в этот ужас и убедил больную полностью отдаться этому чувству. Вскоре она пришла в сильное волнение и начала метаться на кушетке. Она начала говорить о своем детстве. «Я могла быть очень хорошей, когда была маленькой, но стоило мне совершить хотя бы одно неверное движение — а оно было неизбежно — и мать обрушивала на мою голову все свое недовольство». Здесь больная начала рассказывать об одном инциденте, происшедшем в детстве. Она убралась в доме, вымыла посуду, но случайно пролила на какую‑то мебель несколько капель духов. Мать пришла в ярость и прогналадочь в ее комнату. Девочка была очень подавлена — ведь она так старалась. Пациентка снова вернулась к своему сновидению. «О, теперь мне все понятно. Улары бортами о стены туннеля — это то же самое, что было со мной дома — все шло не так, как бы сильно я ни старалась. Мать «полицейская» вечно подстерегала меня, она всегда ждала, когда же я совершу какую‑нибудь фатальную ошибку. Неважно, насколько все было хорошо, за углом всегда подстерегало нечто, портившее дело». Потом она связала свой сон с тем, что произошло в школе. Как только она вообразила, что как учитель великолепно справляется со своими обязанностями, произошел такой ужасный случай, который испортил все. «Все то же, — сказала она. — Школа, сон — да и вся моя жизнь!» Здесь она снова ощутила боль всей жизни и закричала: «Не сердись на меня, мама. Я же не плохая; не порти мне жизнь!» Сейчас пациентка переживает заново школьные дела, сон и всю жизнь в одном ужасном чувстве — она переживает страх перед матерью, страх, заставивший ее сжаться и выдавить из жизни всю радость и все чувства.

Пусковым механизмом сновидения стала неприятность в школе. В обоих случаях чувство было подсознательным. Поражает, что даже во сне наша психика хранит нас от переживания угрожающих чувств, но удивляться нечему — человеческий организм — это подлинное чудо. Ночное сновидение есть точная

аллегория школьного события — сначала все идет хорошо, потом все идет плохо, и у пациентки создается впечатление, что все пошло насмарку. Каким образом организм умудряется конструировать такой поразительно аллегорический сон, если разум (или его часть) находится в полнейшем неведении относительно содержания чувства, лежащего в основе сновидения? Я уверен, что символические процессы, происходящие в нереальной области психики, являются подсознательными, автоматическими и совершенно необходимыми инструментами защиты организма.

Ночной кошмар этой женщины был продолжением или, если угодно, расширением страха, который ощущался ею как напряжение, которое она испытала в школе. Чувство породило сновидение для того, чтобы подавить страх и разрешить его. Может быть, больная могла во сне убежать от полицейской? Нет. Невротики никогда не могут убежать. Почему? Почему эта женщина не может во сне убежать от полицейской? Потому что реальное пожизненное чувство неизменно и постоянно держит полицейского на месте. Полицейский — это символ страха моей пациентки. До этого она видела во сне билетершу кинотеатра, которая постоянно ловила ее, когда она (в своих сновидениях) пыталась без билета проскользнуть в зал. Билетерша всегда ловила ее, независимо от того, какую ловкость проявляла во сне пациентка, потому что она не могла уйти от нее до тех пор, пока не разрешила (прочувствовав) свой реальный страх перед матерью.

Думаю, что это достаточно хорошо объясняет, почему мыв своих кошмарных сновидениях не можем убежать от опасности, почему наши руки и ноги словно наливаются свинцом, когда мы пытаемся скрыться от врагов, почему нас бесконечно преследуют. Все дело втом, что нас преследует нескончаемое первичное чувство, а оно разрешается в реальности только при переживании первичного состояния. Мы обречены на ночные кошмары до тех пор, пока не разрешим наши первичные чувства. Любое лечение, после окончания которого больной продолжает видеть страшные сны, не разрешает реальное чувство и, следовательно, не затрагивает основу символического, невротического поведения.

В случае школьной учительницы можно заметить, что она проснулась автоматически, самостоятельно, когда сновидение затянулось настолько, что стало невыносимым. Именно это я имею в виду, когда говорю, что она желала остаться в неведении, то есть, не осознавать невыносимое чувство. Выключение сознания — и последующее невротическое поведение — представляется мне рефлекторным. Женщина проснулась, чтобы восстановить свою защитную систему. До этого она не могла даже представить себе, что в действительности боится своей матери. Она не знала этого потому, что была занята тем, что старалась быть «хорошей дочкой» у любимой мамочки. Быть безупречной и ласковой — это способ, каким она избегала чувства страха (осознаваемого страха) перед матерью. Такая же защита хорошо действовала и в школе, пока все шло нормально, так как пациентка была образцовой учительницей — безукоризненно чистая доска, аккуратно расставленные книги, ученики под контролем. Зашита начала рассыпаться из‑за поступившей извне жалобы.

Таким образом, ночной кошмар не есть проявление страха перед предметом сновидения; в данном случае, например, это не страх перед полицейскими. Реакция моей пациентки была избыточной даже во сне; она не могла испытывать такой панический страх перед обычным полицейским, ожидавшим ее просто для того, чтобы вручить штрафную квитанцию. Своим сновидением моя больная реагировала на другой, истинный и преследовавший ее всю жизнь ужас. Точно также избыточно отреагировала она и на пустяковую жалобу родительницы ученицы ее класса. Жалоба и сон были символами детского чувства. Пережив первичное состояние, учительница сказала: «Чувство ночного страха помогло мне понять суть моего каждодневного страха». С ее кошмаром — дневным и ночным — было отныне покончено.

Переживание ужаса или первичной боли позволяют больному избавиться от них в силу того, что эти феномены становятся прочувствованными. После того, как прочувствованы они сами и их связи, страх и боль преодолеваются и уходят. Совершенно логично, что у невротиков нарушен сон — он нарушает

ся реальным чувством. Та же боль, которая направляет жизнь невротика днем, порождает образы сновидений, занимая мозг невротика и по ночам. Нет, поэтому, ничего удивительного в том, что опустошенность и утомление невротика могут быть больше по утрам, когда он просыпается, чем по вечерам, когда он ложится спать! Он проводит очень трудную ночь, беспрестанно отражая натиск своего истинного чувства. Действия его «я» во сне, например, карабканье по горам, держит в напряжении его мускулатуру и ночью, так что можно сказать, что он действительно всю ночь взбирался на крутую гору. Несчастный невротик просто никогда не отдыхает. Он просыпается с чувством усталости, которая мешает ему плодотворно трудиться днем. Это порождает усиленную тревожность и создает массу дополнительных проблем; а это, в свою очередь, находит отражение в еще более страшных сновидениях, замыкая порочный круг и еще больше расстраивая чувства и мысли невротика.

Давайте рассмотрим еще несколько примеров сновидений, чтобы исследовать их символизм:

«Я живу в своем доме. Ко мне в гости приезжает мой отец. Мы находимся на третьем этаже. Он целует меня в лоб, и я падаю и разбиваю колено. Рана становится все больше. Появляется мать, которая укоряет отца за неловкость».

Мы видим, что в этом сне описываются совершенно реальные персонажи; но нереальна ситуация, в которой они действуют. В данном случае символичен смысл ситуации. Истинное чувство, породившее сновидение, таково: «Думаю, что я всегда каким‑то непостижимым образом понимал, что любовь к отцу вызовет в моей душе раскол. Мы с матерью заключили негласный пакт, решив подавить папу. Думаю, я стремился принизить отца, чтобы заслужить любовь матери. Думаю, мне казалось, что любовь котцулишит меня материнской любви». Второй сон посетил больного через месяц после переживания первого первичного состояния: «Я что‑то чистил и убирал вместе с Яновым. Руки мои были покрыты ссадинами и порезами, но они скрывались под слоем наложенного на них воска. Я сказала Янову, что не могу ничего делать, потому что у меня сильно распухли руки. Но он сказал, что я могу работать. Я решил смазать раны меркурохромом, но он не держался на воске. Я пони

маю, что порезы — это символ моих старых обид, моей старой боли, которые мешают мне стать самим собой. Я осознаю, что не могу больше убегать от самого себя. Я сдираю с рук воск и принимаюсь за работу».

Здесь мы все еше видим символику, хотя и в ослабленном виде. Больной осознает этот символизм даже во сне. В этом проявляется смешение сознательного и подсознательного. Больной даже во сне замечает, что его борьба нереальна, и исправляет положение. Теперь мы можем через короткое время, возможно, уже через несколько месяцев, ожидать полного исчезновения всяких остатков этой борьбы. Сновидение станет таким же непосредственным и ясным, как и поведение во время бодрствования.

Вот одно из последних сновидений:

«Мы с отцом работаем на заднем дворе. Мать сердитым голосом зовет нас к обеду. Обстановка во время обеда очень натянутая. Все молчат. За столом тихо и мертво. Отец пытается шутить, и бабушка неестественно смеется, обнажая свои искусственные зубы. Мать с надеждой смотрит на бабушку. Я вижу, что мать моей матери тоже не способна любить. Мне вдруг становится очень больно. Я вдруг ясно вижу всю пустоту нашей семьи, от которой осталась лишь порожняя скорлупа. Все так безжизненно и скучно. Мне хочется плакать. Я извиняюсь, встаю из‑за стола и ухожу на кухню. Еда готова, но никто не несет ее к столу. Это снова заставляет меня плакать. Они все слишком мертвы, чтобы хоть что‑то сделать.

Мать спрашивает: «Он что, плачет?» Отец отвечает: «Нет!» Я бегу наверх, запираюсь в своей комнате и принимаюсь искать листок бумаги, чтобы записать свой сон. Я знаю, что это очень важно. Я слышу, что внизу мой отец садится за пианино и играет «Вниз по лебединой реке». Я плачу, понимая, что у меня нет дома».

В этом сне практически нет никакой символики. Ситуация представлена непосредственно, и чувства во сне отражают истинное чувство больного о себе и своей жизни. Даже во сне больной понимает его значение; сон объясняет сам себя. Отсутствует лабиринт символов, через который надо продираться. Видевший сон пациент прочувствовал пустоту и притворство своей

жизни; он увидел и то, что его отец тоже пытается прикрыть свои истинные чувства.

Обсуждение

Если у человека отсутствует болезненное восприятие сути собственной личности, если он прямо и непосредственно переживает свои истинные чувства, то мне думается, что у такого человека нет никаких причин их символизировать. У больных, закончивших курс первичной терапии, отсутствуют символические сновидения по той же причине, по какой у них отсутствуют символические галлюцинации, вызванные приемом ЛСД — у них нет первичной боли, требующей символического прикрытия. Текущие неприятности не запускают старую боль, которая могла бы проникнуть в сновидения здорового человека, потому что у него отсутствует неразрешенная боль, которая могла бы смешаться с текущей осознанной и прочувствованной обидой.

Из сказанного с полной очевидностью вытекает, что не существует универсальных символов, также как и не существует симптомов с универсальным значением. Символы соотносятся со специфическими чувствами каждого конкретного индивида. У двух человек могут быть одинаковые сновидения, но смысл их может быть совершенно различным.

Больным, прошедшим курс первичной терапии, как правило, для полного восстановления требуется сон меньшей продолжительности. Больные отмечают, что они стали реже видеть сны. Один пациент рассказывает: «Я ложусь в постель и сплю, а не смотрю сны».

Здесь я привожу высказывания, сделанные пациентами, закончившими курс первичной терапии, о том, как они спят и что видят во сне. Независимо друг от друга они в один голос утверждают, что очень глубокий сон является самым невротическим, так как спать, как бревно означает, что защита настолько сильна, что прикрывает больного даже от символов невротического сна. Больные считают, что такой очень глубокий сон

означает полное подавление чувств и максимальное включение защитных систем. Одни пациент описал это так: «Раньше я спал, словно завернутый в толстое одеяло, окутывавшее мое сознание. Теперь же я сплю, словно под легким марлевым покрывалом». Этот человек был уверен, что его глубокий сон, от которого он пробуждался более разбитым, чем от легкой дремоты, был аналогичен его глубоко бессознательному (в отношении мира и самого себя) состоянию во время бодрствования. Этот же больной говорит, что раньше его сон был похож на кому, тогда как теперь он рассматривает сон как отдых. Большинство больных описывает такое состояние как «сверхбодрствование». Коротко говоря, ничто больше не прячется в подсознании.

«Возможно, — говорит один из пациентов, — что наше сознание было расщеплено, так как считали сон чем‑то независимым от бодрствования». Другой пациент интересуется, не мнимая ли полярность сна и бодрствования мешает нам попять, что сон и бодрствование являются лишь разными аспектами одного состояния бытия, а не двумя различными феноменами, между которыми существует лишь некая мистическая связь.

Американцы, поглощенные своей каждодневной борьбой, по–прежнему, в массе своей, считают свой сон беспокойным. Проведенный Луисом Гаррисом опрос[17] показал, что более трети населения озабочены тем, что плохо спят по ночам. Двадцать пять процентов этих людей чувствуют себя настолько измотанными ночным сном, что с большим трудом встают по утрам. Тот же опрос показал, что более половины населения временами испытывает чувство подавленности и одиночества. Двадцать три процента опрошенных признали, что чувствуют «эмоциональное беспокойство». Некоторая часть тяжелого чувства растрачивается на интенсивную работу, еще немного помогает накричать на детей, еще больше растрачивается с помощью сигарет и алкоголя, и, мало того, остается место еще и для транквилизаторов и снотворных.

Группой ученых Калифорнийского Университета в Лос- Анджелесе было проведено одно интересное исследование[18],

доложенное на конференции по вопросам физиологии головного мозга. Результаты исследования говорят о том, что люди, бросившие курить, начинают чаше видеть сны, и сновидения становятся более яркими и интенсивными. В этом можно видеть доказательство того, что верна первичная гипотеза, утверждающая, что сон есть способ ослабления напряжения. Если устраняется какое‑либо средство снятия напряжения, то сновидения принимают на себя удвоенную нагрузку. Наоборот, исследования сна показывают, что лица, принимающие снотворные таблетки видят меньше снов, чем те, кто не принимает снотворных. Но следствием отмены снятия напряжения во сне является усиление раздражительности и подавленности в дневное время, что заставляет прибегать к дополнительным средствам снятия напряжения — например, больше курить. Короче говоря, система невроза всегда находит способ защититься наиболее эффективным путем.

Если человек, лишенный избыточных сновидений благодаря приему снотворных средств, перестает их принимать, то его сновидения становятся более продолжительными и яркими, чем можно было ожидать в норме. Эти сны становятся более тревожными и зловещими. Нельзя избавиться от невроза с помощью таблеток. Его можно на некоторое время усмирить, но после этого невротику все равно придется платить по счетам. Это означает, что прием дневных транквилизаторов лишь отсрочивает неизбежную серьезную депрессию и возможный нервный срыв после отмены лекарства.

Значение того, о чем я здесь говорю, выходит далеко за рамки феноменов сна и сновидений. Я хочу, кроме того, сказать, что таблетки, невзирая на всю их рекламу, не оказывают выраженного и стойкого благоприятного действия на течение душевных расстройств. Они лишь помогают подавить реальное восприятие собственной личности, производят еще большее внутреннее давление и приводят к серьезному усугублению невротического поражения. Таблетки делают то же, что и условно–рефлекторные методики, которые помогают с помощью легких электрошоков подавить «плохое» поведение. Но разве не то же самое — правда, неосознанно, и не прикрываясь теоретическими рассуждениями —делают с детьми родители, и раз

ве не приводит это к углублению невроза? Были, например, проведены исследования, указывающие на то, инфаркты миокарда чаще развиваются во время сна, чем во время бодрствования. Возможно, для этого существуют основательные физиологические причины. Стоит подумать, не создает ли прием дневных транквилизаторов такого давления (которое должно быть устранено во сне), какого не выдерживает легко уязвимое сердце кардиологического больного.

Невротики плохо спят из‑за того, что их постоянно активизирует первичная боль, и эта активизация непрерывно противодействует полноценному сну. Использование транквилизаторов и снотворных можно уподобить плотной крышке, закрывающей бурно кипящий котел. Со временем часть организма, а возможно и весь организм, падет, не выдержав такой нагрузки.

16

Природа любви

Ч^^онцепции любви разрабатываются с незапамятных времен.

Вероятно, будет полезно рассмотреть ее природу с точки зрения первичной теории.

В своей основе любовь означает свободу и открытость, позволяя такую же свободу своему объекту. Любить — значит дать другому свободу роста и самовыражения. Решающее условие — оставаться самим собой и разрешить другому вести себя совершенно естественно.

Определение любви в рамках первичной теории можно сформулировать так: дать человеку быть самим собой. Такое отношение может иметь место только при удовлетворении базовой потребности.

В таком определении любви молчаливо подразумевается, что между любящими существуют реальные отношения. В конце концов, можно позволить человеку быть самим собой, не обращая на него внимания, но ответ на отношение другого является неотъемлемой частью любви. Мы должны помнить, что реально дать человеку быть самим собой можно только при условии удовлетворения его потребностей. Такова задача любящих родителей. Позднее у человека остается весьма мало неудовлетворенных потребностей, и тогда любовь может стать истинной отдачей себя другому. К несчастью, для невротика любовь означает удовлетворение его нереальных потребностей (выраженных в форме желаний или хотений). Невротику нужны подарки или бесконечные телефонные звонки, как «доказательства» неувядающей преданности. Невротик чувствует

себя нелюбимым, если не удовлетворяются его болезненные потребности.

Любовь — это чувство. Это чувство превалирует в отношениях, независимо от того, чем занимаются двое — беседуют, вместе пьют кофе или занимаются сексом. Если же чувства нет (то есть, в тех случаях, когда оно блокировано или скрыто), то невротик может делать все это, но в его действиях не будет ни грана любви. Вместо любви имеет место «отсос» (по меткому выражению одного из моих пациентов) в попытке получить от другого нечто, дающее возможность заполнить внутреннюю пустоту.

Любовь в раннем детстве означает удовлетворение первичных потребностей. В первые месяцы и годы жизни потребность ребенка заключается в том, чтобы его ласкали и как можно чаще держали на руках. Ребенок не пользуется словом «любовь» для обозначения ласк, но ему становится очень больно, если он их не получает. Для детей физический контакт с родителями является conditio sine qua поп. Нельзя без физических прикосновений выразить любовь к ребенку. Для ребенка не существует другого способа «понять», что его любят скрывающие свое чувство родители; он должен чувствовать их любовь. Неудовлетворение этой потребности есть отсутствие любви, независимо от того, насколько пылко эта любовь выражается на словах. Родитель, постоянно пропадающий на работе и очень редко видящий детей, может разумно объяснить это тем, что работает только ради них, но если у него нет при этом контакта с ними, если он физически не отдает себя им, то мы должны предположить, что работает он для того, чтобы облегчить свое собственное самочувствие. Если ребенок нуждается в присутствии родителя, а родитель находится на работе большую часть времени, то потребность ребенка остается неудовлетворенной.

Младенцы, воспитанные в приютах, где к ним проявляли мало любви или уделяли им мало личного внимания, вырастают плоскими и скучными личностями. Став взрослыми, они остаются такими же апатичными или омертвевшими. Такие дети автоматически делают все, чтобы защититься от отсутствия любви — они делают себя нечувствительными к дальнейшему усилению боли. Они замыкаются изнутри и снаружи.

Исследования на собаках показали, что щенки, выращенные без физических контактов с другими собаками или людьми, становятся непредсказуемыми в своем поведении и незрелыми взрослыми животными. Они становятся «холодными» и «упрямыми» собаками, проявляют мало интереса к противоположному полу и не отвечают на любовь к себе устойчивой привязанностью. Изменить это состояние любовью к взрослому животному уже невозможно.

Такие же выводы были сделаны на основании исследования поведения выращенных в изоляции обезьян. В ставшем знаменитом опыте Харлоу подопытных обезьян разделили на три группы; первую группу выращивали в полной изоляции; вторую группу с матерью–куклой; третью группу с «матерью», сделанной из проволоки и шипов[19]. Харлоу обнаружил, что больше всех пострадали обезьяны первой группы, выращенные в полной изоляции. Они не были способны ни дарить, ни принимать любовь и привязанность. Обезьяны, которых выращивали с мягкой куклой матери не отличались от обезьян, выращенных естественной биологической матерью. Детеныши также хорошо ели, выказывали также мало страхов и также любознательно вели себя в незнакомой обстановке. Харлоу особо подчеркивает важность физического телесного контакта. Если обезьянке позволяли брать в руки и прижиматься к тряпичной «матери», то узы привязанности к ней были также сильны, как узы, связывающие детеныша с настоящей матерью. Из результатов этих экспериментов можно заключить, что то, что называют любовью на ранней стадии жизни, целиком и полностью сосредоточено на прикосновениях и теплом физическом контакте. «Нелюбимое» дитя это ребенок, к которому в младенчестве мало прикасались, и которому досталось слишком мало физической ласки.

Ранние ласки весьма важны, особенно если учесть, что на протяжении десятилетий многие наши дети воспитывались по «умным» книгам. Родители реагировали на потребности своих детей в соответствии с предписанными правилами, вместо того, чтобы повиноваться естественному чувству. Они кормили ре

бенка по часам, вместо того, чтобы кормить его, когда он плачет от голода; они не брали ребенка на руки, когда он плакал, так как боялись его «разбаловать». Педиатрические руководства последних десятилетий находились под сильным влиянием бихевиористских психологических школ, а представители этих последних полагали, что для того, чтобы наилучшим образом подготовить ребенка к столкновению с холодным и жестоким миром, его не надо баловать и «любить» при каждом плаче. Теперь же мы видим, что самое лучшее, что могут дать родители ребенку для дальнейшей жизни в нашем мире — это именно укачивание, держание на руках и ласка. Но думать надо не только о механических действиях; очень большую роль играет и само чувстзо. Если сам родитель напряжен, порывист и груб, то ребенок в его руках начинает страдать; но даже такие неполноценные дурные «ласки» не приводят к необратимым и тотальным невротическим поражениям.

Маленький ребенок хорошо осознает, когда он мокрый, голодный или утомленный; он сознает, когда ему больно. Если во всех этих случаях его успокаивают, то можно говорить о том, что ребенок чувствует любовь. Любовь — это то, что устраняет боль. Если ребенку разрешают тянуться ручками, куда он хочет, если ему позволяют сосать пальчик, если ему разрешают обнимать маму, то все это мы можем с полным правом назвать любовью. Если же ребенка лишают всего этого, если его не берут на руки, если с ним не разговаривают, то он становится ущербным и напряженным, он начинает плохо себя чувствовать. Можно сказать, что любовь и боль являют собой полярные противоположности. Любовь — это то, что усиливает и укрепляет ощущение собственной личности; боль подавляет собственное «я».

Любовь, однако, не исчерпывается одними только прикосновениями или держанием на руках. Если ребенку запрещают свободно выражать свои чувства, если ему приходится отказываться от части своего существа, то скорее всего, такой ребенок, невзирая на все ласки и прикосновения родителей, вырастет с чувством отсутствия любви к себе. Невозможно преувеличить важность свободного самовыражения, ибо именно она может определить судьбу ребенка на всю оставшуюся жизнь.

Несколько объятий или «ты же знаешь, как мы тебя любим» не могут компенсировать этот запрет.

Поскольку чувство едино и универсально, то, как мне кажется, невозможно подавлять одни чувства и ожидать полного проявления других. Любые ощущения невротического ребенка, которые он будет испытывать на более поздних этапах жизни, останутся притуплёнными и подавленными. Если родители подавляют гнев ребенка, то, скорее всего, он утратит способность чувствовать, насколько он счастлив, и насколько сильно его любят.

Никакая более поздняя привязанность — новая ступень жизни, множество «любящих» людей вокруг, никогда, как мне кажется, не сможет восполнить образовавшуюся в детстве брешь, не сможет компенсировать раннее лишение — если человек не переживет то исходное чувство, в детском переживании которого ему было отказано. Невротик проводит большую часть своей взрослой жизни, стараясь заглушить первичную боль новыми и новыми возлюбленными, интрижками и флиртом. Чем больше любовников и романов у него накапливается, тем — как это ни парадоксально — меньше становится его способность к чувству; охота становится бесконечной, потому что для невротика способность любить жестко обусловлена прежде всего тем, что он должен со всей исходной интенсивностью пережить старую боль неразделенной любви к родителям.

Поскольку чувство любви подразумевает чувство собственной личности, отчетливое ощущение собственного «я», то мы не можем перенести его на кого‑то другого. Когда говорят, например: «Благодаря тебе я почувствовала себя женщиной» или «С тобой я чувствую себя любимым», то это обычно означает, что эти люди не способны чувствовать, и нуждаются в лицедействе и внешних символах для того, чтобы убедить себя в том, что они «любимы». Любовь не заключается в том, что кто- то дает другому что‑то, чтобы заполнить бак доверху. У нас нельзя также отнять любовь — это невозможно ровно в той же степени, в какой невозможно лишить человека его чувства. Любовь — не вещь, которую можно разделить на доли и выдавать по частям; любовь невозможно разделить на любовь «зрелую» и «незрелую».

13 — 849

Невротик более старшего возраста может утверждать свою любовь словесно, но если способность к чувству поражена, то изъявления любви становятся бессмысленными. Более того, эти словесные уверения в любви обычно являются извращенными и причудливо трансформированными мольбами в удовлетворении неисполненной насущной потребности. Реально чувствующие люди редко нуждаются в словесных уверениях. Ничего не чувствующим невротикам такие уверения нужны постоянно.

Невротик ищет в любви ощущения собственной личности, каковой ему никогда не позволяли быть. Он хочет найти такого человека — особого человека — который научил и заставил бы его чувствовать. Невротик склонен считать любовью все, чего ему недостает и все, что в действительности мешает ему стать цельной личностью. Иногда это дефицит физической ласки, и тогда невротик пытается сконструировать любовь из секса — это то, что они называют «заниматься любовью». Иногда это стремление найти защиту; в других случаях это потребность быть понятым и выслушанным.

Главная проблема невротика заключается в том, что в то время каклюбовь — это нечто иное, как свободное изъявление собственного «я», ему приходится отказываться от собственного «я» ради того, чтобы ощутить любовь родителей к себе — ребенку. Невротик, по определению, вынужден верить либо в то, что они его любят, либо в то, что они его полюбят; в противном случае он откажется от своей невротической борьбы. Короче говоря, подобно третьей группе обезьян Харлоу, невротический ребенок поддерживает в себе иллюзию любви своей борьбой, не замечая, что натыкается лишь на проволоку и шипы.

Так, если шестилетний ребенок столкнется с истиной и безнадежностью, то весьма сомнительно, что он будет бороться. Обещание же любви — молчаливое или явно выраженное — будет питать надежду ребенка, но не столкнет его с реальностью его детской жизни. Он может провести всю свою дальнейшую жизнь в поисках того, что не только не существует, но и не существовало никогда — в поисках родительской любви. Он может играть роль комика, чтобы развлекать родителей, роль

ученого, чтобы произвести на них впечатление, или роль инвалида, чтобы вызвать к себе жалость и заставить заботиться о себе. Самый такой акт препятствует любви, потому что он прикрывает реальные поступки и чувства.

Из того, что мне приходилось наблюдать, я могу вывести, что невротик воссоздает, став взрослым, ту же ситуацию отсутствия любви, чтобы сыграть ту же драму, но со счастливым концом. Он женится на женщине, похожей на мать не просто потому, что желает ее физически. Он желает получить любящую мать, но свою любовь он понимает не прямо и непосредственно. Во–первых, он должен установить соответствующий ритуал. Он может искать и найти холодную женщину, из которой он надеется извлечь тело. Или невротик, если это женщина, будет искать и находить такого же грубого и жестокого человека, как ее отец, чтобы сделать из него добрую и нежную личность. Все это не что иное, как символическое лицедейство. Если невротик действительно столкнется с любящим человеком, то ему придется его оставить, так как внутри все равно будет глубоко и скрытно сидеть старое грызущее чувство. Короче говоря, если женщина–невротик найдет доброго, тепло относящегося к ней человека, то это помешает ей вести символическую борьбу ради окончательного разрешения старого чувства. В каком‑то смысле обретение настоящей любви и тепла означает почувствовать боль неразделенной старой любви.

Даже в своих сновидениях невротик воссоздает ту же борьбу. Ему часто снятся препятствия, ожидающие его на пути к любимому. Он может взбираться на крутые горы, блуждать по сложным лабиринтам, но так и не достичь обетованной «страны любви».

Поскольку невротику запрещены его собственные чувства, он может искренне думать, что любовь находится в чем‑то или ком‑то другом. Он редко понимает, что любовь живет в нем самом. Мне думается, что лихорадочный поиск невротика есть отчаянная попытка добраться до самого себя. Проблема обычно заключается в том, что он просто не знает, как это сделать. Для этого у невротика нет подходящих рычагов. В таком контексте, стремление к любви можно трактовать как стремление к тому, чтобы «быть», как стремление к чувству. Отчаяние, пре

следование, дальние путешествия по новым местам — это чаще всего лишь тщетные попытки найти какого‑то особенного человека, который заставит невротика хоть что‑то почувствовать. Увы, сделать это может только и исключительно переживание первичной боли. Но до тех пор невротик разыгрывает одну и ту же печальную драму — третьесортный спектакль с бездарным сюжетом, неумелыми актерами и без счастливого конца.

Загрузка...