Глава 5 ПОСЛЕДНИЙ ГОД КРУЖКА: 1848/49-Й

В последнем сезоне существования кружка (1848/49 г.) в нем стало участвовать еще несколько видных и активных деятелей: уже известные нам офицеры Н. А. Момбелли (1823–1902) и Ф. Н. Львов (1823–1885), лишенные своего собственного кружка, запрещенного военным начальством; чиновник К. И. Тимковский {1814–1881), самый фанатичный после Петрашевского фурьерист; преподаватель политической экономии и статистики И. Л. Ястржембский (1814–1886); офицер конной гвардии Н. П. Григорьев (1822–1886), автор яркого рассказа «Солдатская беседа», читавшегося у Спешнева; студент П. Н. Филиппов (1825–1855), автор документа «Десять заповедей», потрясающего но антикрепостническому накалу (переделка библейских заповедей в революционном духе); Д. Д. Ахшарумов (1823–1910), востоковед, чиновник Министерства иностранных дел, в будущем — самый обстоятельный мемуарист, оставивший подробные воспоминания о деле петрашевцев; сибирский золотопромышленник Р. А. Чер-носвитов (1810–1868).

«Пятницы» у Петрашевского стали широко известны, количество посетителей обычно составляло около 20 человек. Их могло быть значительно больше, если бы доступ был открытый, но Петрашевский сперва знакомился с желающим участвовать в кружке, выяснял его интересы и степень идеологической и научной подготовленности (если находил ее недостаточной, то давал соответствующие книги и руководил образованием) и лишь потом вводил в кружок. Разумеется, и при таком отборе могли попадать случайные люди и даже тайные агенты правительства — ниже еще будет идти речь о шпионе П. Д. Антонелли. Но среди посетителей бывали и весьма достойные деятели русской культуры. На вечерах у Петрашевского или у других петрашевцев в разное время присутствовали композиторы М. И. Глинка и А. Г. Рубинштейн, музыканты П. В. Веревкин, А. Д. Щелков, Н. Л. Кашевский, художники П. А. Федотов, Е. Е. Вернадский, А. И. Берестов, литераторы и журналисты Ф. К. Дершау, А. П. Милюков, В. В. Толбин, В. Р. Зотов, профессор И. В. Вернадский, будущие профессора Н. М. Благовещенский и Б. И. Утин, актер Ф. А. Бурдин…



Училище правоведения (ныне наб. реки Фонтанки, в). Фотография 1834 г.


Важно отметить расширение состава участников но только в профессиональном, но и в региональном отношении: на заседаниях кружка были и москвичи, и волжане, и сибиряки, да, кроме того, в провинции стали организовываться как бы филиалы общества. О последнем обстоятельстве с тревогой писал в своем послании следственной комиссии от 17 августа 1849 г. пресловутый И. П. Липранди, главный инициатор арестов петрашевцев. «Бумаги арестованных лиц обнаружили, что подобными миссионерами были: в Тамбове — Кузмин, в Сибири — Черносвитов, в Ревеле — Тимковский, в Москве — Плещеев, в Ростове — Кайданов». По особенно тревожило Липранди расширение социального состава кружков: «Паства эта, не знающая иностранных языков, в таком городе как Ростов, конечно, должна была состоять из местных городских обывателей среднего класса, уездных чиновников, а также и самих купцов, мещан и т. п. Какой яд должен был разливаться от такой закваски в городе, куда на ярмарку стекаются со всех оконечностей государства?»[150].

Нельзя отказать Липранди в проницательности. Социальное расширение состава кружков еще более существенно, чем профессиональное и региональное. В том же послании Липранди очень точно подчеркивает это обстоятельство: «Например, в заговоре 1825 года участвовали исключительно дворяне, и притом преимущественно военные. Тут же, напротив, с гвардейскими офицерами и с чиновниками Министерства иностранных дел рядом находятся не кончившие курс студенты, мелкие художники, купцы, мещане, даже лавочники, торгующие табаком. Очевидно, казалось мне, что сеть была заткана такая, которая должна была захватить все народонаселение».

В самом деле, в социально-сословном отношении кружки петрашевцев представляли собой несравненно более широкие организации, чем декабристские группы. Особенно характерно привлечение разночинцев, как и характерно постоянное внимание Петрашевского к «среднему» сословию, к купечеству и вообще к мещанству. Начинался переход от дворянского к новому этапу русского освободительного движения — к разночинному. Именно в деятельности Белинского и петрашевцев видел В. И. Ленин начало этого перехода[151].

Обилие посетителей и их пестрый состав, однако, усложняли работу кружка. Вечера при разнообразии интересов, уровней подготовки и мнений участников становились несколько хаотическими, бессистемными. Как уже говорилось, еще весной 1848 г. Петрашевский решил упорядочить их по тематике и по организации: на каждую «пятницу» назначалось сообщение определенного докладчика по определенной проблеме с последующим обсуждением; избранный «президент» вечера следил за порядком и за очередностью выступлений. А с осени, с октября-ноября 1848 г., этот принцип уже окончательно укрепился у петрашевцев.

Темы, выносимые на публичное обсуждение, были весьма острые и злободневные: о гласном судопроизводстве, о крепостном праве, о свободе книгопечатания, о современных общественно-политических учениях, о воспитании, «ненадобности религии в социальном смысле». Любопытно, что не было специального обсуждения итогов европейских революций 1848 г.: видимо, опасались абсолютной «нецензурности» этой темы (а может быть, в духе интересов Петрашевского, главной темой вечера ставился теоретический вопрос, а текущие «приложения» обсуждались лишь попутно).

По сохранившимся печатным и рукописным произведениям петрашевцев, по их показаниям во время следствия, по донесениям шпиона Антонелли можно достаточно полно восстановить последовательность и содержание докладов и бесед на «пятницах» 1848/49 г.

Одним из первых (если не первый) начал последний сезон Ф. Н. Львов. Вот его собственное резюме: «Я читал две статьи: одну о специальном и энциклопедическом образовании, где отдавал предпочтение специальному образованию, полагая, что оно лежит в самой натуре и что энциклопедическое образование, давая только поверхностные познания, производит людей часто пустых, которые пронырством прокладывают себе дорогу, вместо истинных достоинств. Вторая статья моя была: о необходимости теснейшей связи между промышленностью и наукой»[152]. Неясно, занимало ли это чтение два вечера или же автор уложился в течение одного. Главное внимание слушателей привлек первый доклад, именно о нем упоминают многие петрашевцы. По словам Черносвитова, доклад вызвал полемику: «…спорили, возражал более и дельнее всех г. Ястржем<б>ский»[153]. Доклад был прочитан в конце октября или начале ноября 1848 г.

Горячий энтузиаст фурьеризма К. И. Тимковский, приехавший в октябре в Петербург и тут же вошедший в кружок, попросил у Петрашевского позволения прочитать свою речь вскоре после «пятницы» с докладом Львова, т. е. в ноябре. Речь его вылилась в страстную пропаганду практического фурьеризма: Тимковский предлагал в течение 3–4 лет теоретически подготовиться самим и вести активную пропаганду среди самых различных групп населения (впрочем, у него не было намека на агитацию в народе), чтобы по истечении этого срока попытаться организовать хотя бы один фаланстер из 1800 человек. По расчету Фурье и в переводе на русские деньги, для этого потребуется 3 млн. рублей серебром. Тимковский предлагал запросить эти деньги у правительства, а в случае отказа — организовать акционерное общество. Параллельно, считал автор, целесообразно развивать другие начала и объединения, особенно — коммуны (общины) коммунистов[154], с тем чтобы потом взаимно использовать лучшие особенности организации обществ у соседей.

Показательна практическая направленность мыслей и предложений Тимковского. По словам П. И. Ламанского, докладчик говорил «о Фурье как о гении, который должен стоять выше всех гениев философов, как то: Платона, Аристотеля, Декарта, Лейбница, Гегеля, потому что он первый обратил внимание на существенное, т. е. материальное благосостояние и предложил средства к осуществлению, тогда как философы ограничивались только метафизическими прениями»[155]. Хотя Тимковский подчеркивал мирный характер своих предложений и даже произнес, по словам Львова, фразу «…пусть всякий действует по своим убеждениям, сильные не торопитесь, а вы, слабые — не бойтесь, я вас не вызываю на площадь»[156], — тем не менее его страстная, взволнованная речь была с изумлением выслушана, и многие петрашевцы, впервые видя Тимковского, заподозрили: уж не шпион ли онне провокатор ли?

По предположению А. Ф. Возного, витавшие в петербургском обществе слухи о хитростях III отделения, о матерых провокаторах заставляли петрашевцев настороженно относиться к тем вновь вошедшим в кружок лицам, которые произносили весьма радикальные речи. Не потому ли именно был заподозрен Тимковский (затем и Черносвитов)? И в то же время получается, что реальный шпион, ничтожный и молчаливый Антонелли не вызвал опасений.

Давно, видимо, мечтавший о тайном революционном обществе Спешнев очень заинтересовался Тимковским. Когда докладчик в последнюю свою «пятницу» 3 декабря (7 декабря Тимковский уже уезжал на службу в Ревель) прямо обратился к слушателям, пытаясь извлечь практическую пользу от своей агитационной речи (кто из них согласен с программой, предложенной в речи?), то твердо заявили о своей солидарности лишь Спешнев и младший брат Тимковского, Алексей. Спешнев пригласил на следующий день докладчика на свою квартиру и предлагал тройственный союз, со включением отсутствовавшего тогда в Петербурге Н. Я. Данилевского. Спешнев обещал по возвращении Данилевского начать совместно действовать по программе Тимковского. Последний же обещал развернуть пропаганду фурьеризма в Ревеле; позднее он признавался, что ему не удалось ничего сделать, как он пи старался: чиновничий и офицерский мир Ревеля оказался глух к социалистической агитации, Тимковский подробно изложил всю историю своих фурьеристских деяний в показаниях следственной комиссии[157].

Может показаться странным, что фурьерист «помер один», Петрашевский, не приголубил нового энтузиаста, не поддержал его публично, а оказался скорее недовольным его выступлениями. На самом деле впечатление Петрашевского от неофита было положительным: «Считаю же г. Тимковского фурьеристом совершенным, каким он у меня показал себя на вечере, бывши с весьма чувствительным сердцем и очень талантливым»[158]. Но он, видимо, был смущен радикализмом доклада и в общем согласился с отзывом Черносвитова: «…какая неосторожность говорить такие речи, и зачем пускать к себе такого человека, который не умеет держать язык за зубами»[159]. То же подтвердил позднее и Львов. Петрашевский был очень недоволен намерением Тимковского использовать в фаланстере коммунистические идеи: по мнению Петрашевского, «фурьеризм не нуждался в добавках»[160].

Последний доклад, который известен нам из «пятниц» второй половины 1848 г. — И. Л. Ястржембского: «…я читал о любви, статью полусерьезную, полу-шуточную». Но слушатели, кажется, всерьез отнеслись к его выступлению. По словам Барановского, «Ястржембский же говорил о любви, излагал ее историческое развитие»[161]. Типичные для прогрессивных кругов Европы и России 40-х годов темы о положении женщины, о семье и браке, о любви постоянно возникали в кружках петрашевцев.

То ли в конце 1848, то ли в начале 1849 г. состоялась литературная «пятница» — чуть ли не единственная за все время существования кружка. По словам Д. Д. Ахшарумова, впервые пришедшего к Петрашевскому в декабре 1848 г., «еще вечер прошел весь в споре о достоинстве Гоголя и Крылова и кто из них более пользы произвел и более известен народу. Спорили все, особенно Дуров и Пальм»[162]. Сравним показания Пальма: «Дуров заступался за гениальность Крылова, Петрашевский его оспаривал; оба они дошли до несправедливых крайностей, и я почел приличным высказать мое мнение о Крылове, которое было сходно с мнением Дурова. Тогда же г. Дуров, г. Достоевский и я старались доказать Петрашевскому, что он ложно понимает искусство»[163]. В этой связи интересно и показание Н. П. Григорьева: «После ужина был разговор чисто литературный, в котором Петрашевский говорил, что И. А. Крылов был не великий художник, а Федор Достоевский отлично опроверг его; такое увлечение и патриотизм с которым он говорил меня пленили…»[164]. Петрашевский и сам отдал дань художественному творчеству (писал стихи), но в целом у него преобладало утилитарное отношение к искусству, и он тем самым предварял утилитаризм некоторых шестидесятников типа Писарева и Зайцева. Поэтому хотя мы и не можем извлечь из имеющихся сведений, каково было отношение спорящих к Гоголю, но само противопоставление Гоголя и Крылова характерно: очевидно, Петрашевский, опять же предваряя споры будущего десятилетия о пушкинском и гоголевском направлениях, ратовал за гоголевскую сатиру, за злободневность и т. п. Достоевский же желал гармонии идейности и художественности — при приоритете последней. Как он показал на следствии, спор о Крылове перешел в теоретические дебаты, и мнение его, Достоевского, было такое, «что искусство не нуждается в направлении, что искусство само себе целью, что автор должен только хлопотать о художественности, а идея придет сама собою, ибо она необходимое условие художественности»[165]. Иными словами, и Достоевский предварял идеи своей и местной статьи «Г.-бов и вопрос об искусстве» (1861). Любопытно, в результате спора, считал Достоевский, «оказалось, что Петрашевский со мной одних идей о литературе, но что мы не понимали друг друга». На самом деле это не совсем так. В донесении шпиона Антонелли от 5 марта 1849 г. излагается рассказ Петрашевского о «пятнице» 4 марта, когда к нему пришли братья Достоевские, Федор и Михаил, и он спорил с ними, «упрекая их в манере писания, которая будто бы не ведет ни к какому развитию идей в публике»[166].

Достоевский всячески сопротивлялся утилитаризму, узко понятой злободневности, направлению «газетному и пожарному», как он выражался. Он, конечно, понимал, насколько гений Гоголя выше такой сиюминутности, но все-таки и некоторые произведения Гоголя не без основания давали повод находить в них подобную узость (особенно это могло относиться к его публицистике, и более всего к печально известному циклу статей «Выбранные места из переписки с друзьями»), да и опора многих непрошенных ревнителей злободневности на наследие Гоголя раздражала писателя и утрировала в его глазах недостатки Гоголя. Недаром в творчестве Достоевского, начиная с «Бедных людей», наблюдается не только следование великому учителю, но и непрерывная скрытая полемика, вплоть до пародирования Гоголя в «Селе Степанчикове». Думается, что неоднократное чтение Достоевским среди петрашевцев знаменитого письма Белинского к Гоголю, как и ответного письма Гоголя (известно, что Достоевский читал переписку 15 апреля 1849 г. на вечере у Петрашевского и дважды на вечере у Дурова — Пальма, тоже в апреле), помимо прочих причин (в частности, Достоевский далеко не все и в Белинском принимал, считая его тоже «желчевиком» и утилитаристом), носило и психологи-чески понятный полемический антигоголевский задор.

В целом же активное ядро кружка составляли сторонники идейного искусства, прямо декларирующего общественные проблемы. Толль сообщил в своем показании на следствии об одном своем споре с Дуровым и Достоевским: «…я держался мнения, что литература должна идти об руку с действительностью и что поэт должен быть прежде всего сыном своего отечества, ко благу которого должен клонить всю свою деятельность»[167]. Пальм вспоминал позднее, что Львов критиковал его абстрактно-романтические стихи: «…он строго порицал неточность моих выражений, осмеивал поэтические вольности и туманность мысли, преследовал даже такие излюбленные тогдашними поэтами словечки, как «сны», «грезы», «мечты», советуя заменять их просто словом «мысли» или, пожалуй, «думы»[168]. Салтыков в своей «крамольной» повести «Запутанное дело» аналогичным образом иронизировал над туманностью и фразерством поэта Алексиса Звонского, в котором несомненно усматриваются некоторые черты молодого А. Н. Плещеева.

* * *

1849 год в кружке начался с цикла лекций И. Л. Ястржембского о «первых началах политической экономии», который он читал в течение 5 или 6 «пятниц», т. е. в январе — феврале. Сам автор так резюмировал содержание своего курса: «Определение промышленности, богатства, ценности, источников богатства: природы, труда и капитала; потребности — определил различие человека от животного на основании различия и разнообразия потребностей.

Теорию населения по Мальтусу и Сэю, теорию первоначального распределения богатства или распределения дохода между предпринимателем промышленности, землевладельцем, капиталистом и работником; тут же опроверг нелепое мнение Прудона о поземельной собственности. О торговле, определение ее, различие от спекуляции, определение цены первоначальной и меновой.

О кредите и кредитных учреждениях — разбор сочинения об этом предмете графа Цешковского, доказательство, что кредит не может принести настоящего облегчения для пауперизма»[169].

Держался Ястржембский удивительно свободно, раскованно, совершенно не стесняясь в социально-политических характеристиках. Агент полиции Антонелли записал такие суждения Ястржембского из доклада о статистике 18 марта: «…говорил, что по-настоящему статистика не должна называться статистикою, а общественною, социальною наукою, но что великий князь (Михаил Павлович, начальник военно-учебных заведений. — Б. Е.) в приказе приказал ее называть статистикою, то нечего делать, нужно ее так и называть. Насчет богословия он говорил, что это не наука, а какие-то бредни, вышедшие из монашеских клобуков… При этом он заметил, что Российское государство имеет целью подчинить достоинство всех людей, его составляющих, выгоде и пользе одного… Речь Ястржембского была усеяна солью на здешнее чиномание, на тайных советников, на государя, по его словам — богдыхана, и вообще на все административное»[170]. Запомнит Николай I эту фразу, покажет он Ястржембскому богдыхана, когда увеличит его каторжный срок, и так немалый.

Если бы Антонелли посещал «пятницы» в январе-феврале, то он еще и не такое бы услышал. В позднейшем бесцензурном изложении Львова Ястржембский позволял себе такие тирады: «Правительство в смысле политико-экономическом есть тоже товар: граждане в виде податей и налогов покупают себе внешнюю и внутреннюю безопасность… Следовательно, если товар этот дешев и хорошего качества, то содержание правительства не противоречит политико-экономическим началам. Если божиею мил остью купец Чаплин продаст нам дешево хороший чай, то мы все покупаем у него; но если он начинает продавать дорого худой, то мы обращаем(ся) к другому»[171]. И так, конечно, понятно, о каком купце идет речь, но Ястржембский еще добавляет: «Божиею милостью», т. е. слова, которые применялись только при торжественном наименовании царя.

Конечно, петрашевцы все-таки были очень беспечны. А ведь в 1849 г. царское правительство отнюдь не стало более либеральным. В начале февраля Петербург был потрясен следующей историей. Молодой князь Н. В. Гагарин, воспитанник привилегированного Училища правоведения, за обедом в ресторане в кругу однокашников неодобрительно отзывался о государе. Один из этих однокашников, Д. Ф. Политковский, получавший подачки из III отделения, донес на товарищей, и Гагарин был арестован и послан юнкером на Кавказ. Это событие обсуждалось у петрашевцев, Антонелли в своем донесении Липранди подробно пересказывает суждения Петрашевского, но предостережением данный факт не послужил: Петрашевский, очевидно, продолжал быть уверенным в законности своих «пятниц» и бесед на них. Он, правда, осаживал чрезмерно откровенничавших. Агент Наумов доносил 31 марта о нравоучениях Петрашевского: «Он советовал мне Наумову, не брать примера с Толстова, быть осторожну и действовать тайно, говоря, что иногда за одно слово заставят обсушивать сырость у крепости, что Толстов человек очень умный, но не совсем воздержан от напитков». Но такие предостережения другим не мешали самому Петрашевскому весьма вольно изъясняться; он тут же стал излагать Наумову свое отношение к Николаю I: «Государь уже всем надоел; что он 23 года сделал хорошего для России? Сам прожил более 60-ти миллионов, да еще сколько прожил в Палерме[172], лучшие места Петербурга и около дворца застроил казармами, а тут могли бы быть обывательские дома и получали бы доход, а теперь хоть на поле строй дом…»[173].

Казалось бы, чего проще: к 1848–1849 гг. уже не только всем в Петербурге, но и чуть ли не всей громадной России был уже известен радикальный кружок Петрашевского — приходи и арестовывай всех участников или по крайней мере сразу же организуй слежку. Но в жизни бюрократической верхушки при императоре с ее запутанной иерархией, всеобщими страхами и опасениями, вечными колебаниями между активностью и выжиданием (действовать — можно шею сломать, не действовать — тоже грозу накликать можно!) никогда не было ничего простого, все было очень трудно и сложно.

Яркая и одновременно смутная история возникла у самых истоков слежки за петрашевцами: здесь не в первый уже раз в течение николаевского царствования ревниво столкнулись интересы Министерства внутренних дел под началом Л. А. Перовского (так сказать, полицейское ведомство) и III отделения, руководимого шефом жандармов гр. А. Ф. Орловым и управляющим Л. В. Дубельтом.

Во всеподданнейшем докладе генерал-аудиториата (высшей военно-судебной инстанции, подписавшей наиболее строгий приговор над петрашевцами), где подводились итоги следствия, участие двух ведомств в деле петрашевцев было описано так, что можно было предполагать единство и дружественную согласованность действий: в марте 1848 г. шеф жандармов приказал учредить за Петрашевским надзор, а одновременно и министр внутренних дел установил наблюдение, и, чтобы не было путаницы, между двумя ведомствами было достигнуто соглашение: гр. Орлов передал все дело министру Л. А. Перовскому, а тот поручил вести его действительному статскому советнику И. П. Липранди.

На самом деле все было куда запутаннее и напряженнее. Шеф жандармов узнал впервые о Петрашевском не в 1848 г., а значительно раньше. Как уже говорилось, в 1844 г. начальство петербургского Александровского лицея обнаружило, что трое учащихся, юношей 14–16 лет (А. Унковский, В. Константинов, А. Бантыш), без разрешения посещают квартиру Петрашевского и впитывают там крамольные мысли «относительно предметов веры и существующего общественного порядка». Лицеисты были строго наказаны, а распространение Петрашевским вредных идей тоже не осталось без внимания: главнозаведующий лицеем принц Ольденбургский обратился с соответствующим заявлением к шефу жандармов. Гр. А. Ф. Орлов велел учредить над Петрашевским секретный надзор, однако время еще было тихое, был жив отец Петрашевского, «пятницы» еще не организовывались, поэтому соглядатаи ничего предосудительного не обнаружили, и надзор через два месяца был снят. Жандармы поторопились с выводами: как раз вскоре и начались «пятницы»!

Второй раз III отделение узнало о Петрашевском, видимо, из-за шумной истории по поводу его литографированной «листовки» с проектом освобождения крестьян: намек на сведения от марта 1848 г., содержащийся в докладе генерал-аудиториата (очевидно, это место было вставлено по настоянию гр. Орлова), может относиться именно к этой истории. Но вряд ли III отделение приняло и в этом случае серьезные меры — все-таки приоритет в слежке принадлежит министру внутренних дел, точнее — чиновнику по особый поручениям при министерстве, известному еще по декабристским временам И. П. Липранди.

Личность Ивана Петровича Липранди (1790–1880) — печально знаменитая.[174] Умный, энергичный, смелый, он в то же время отличался не слишком твердыми нравственными качествами.

В его биографии немало загадочных эпизодов и даже целых периодов: не доказано, что он предал декабристов, но уж очень он, будучи близок к Южному обществу, легко отделался (кратковременный арест). Не доказаны его многочисленные вымогательства взяток, хотя об этом ходили упорные слухи (см., например, воспоминания П. А. Кузмина)[175], но два его совершенно «уголовных» преступления все-таки документально подтверждены: во-первых, являясь после разгрома Наполеона начальником русской военной разведки в Париже, Липранди присвоил себе книги из королевской библиотеки Бурбонов;[176] во-вторых, по разысканиям А. Ф. Возного, он присвоил 650 рублей казенных денег — как раз в конце следствия над петрашевцами[177].

Более чем вероятна справедливость слухов, сообщенных Кузминым, о том, что и значительно раньше, в конце 1847 или в начале 1848 г., над Липранди нависала опасность судебного следствия по поводу вымогательства взяток у сектантов, и он, опасаясь, предложил своему начальнику Перовскому[178] блистательную операцию, которая выручала прежде всего из беды самого Липранди, а кроме того, наносила большой моральный урон III отделению (Перовский ненавидел соперников по сыску и наведению порядков, ревновал к вниманию, которое оказывал Николай I изобретенному им самим ведомству). Липранди, очевидно, уже был осведомлен о каких-то социалистических собраниях у Петрашевского и предложил Перовскому свои услуги по разоблачению революционного гнезда: тем самым в глазах Николая I прославлялись Перовский и Липранди, а III отделение оставалось с носом.

Таким образом, Липранди получил в свои руки очень выгодное для него дело и ревностно принялся за работу. Прежде всего нужно было заслать к Петрашевскому своих людей. Шпионом № 1 для Липранди стал Петр Дмитриевич Антонелли (род. 1825) — сын почтенного академика живописи Д. И. Антонелли (который умер в 1842 г., не дожив до семейного позора). Антонелли-сын отличался прекрасной памятью, но явно не хотел учиться: почему-то он 9 лет сидел в гимназии (вместо шести) и очень недолго был студентом восточного отделения университета. По утверждению В. И. Семевского, уже в 1847 г. Антонелли работал у Липранди, а в январе 1848 г. его уже устраивают чиновником в тот же департамент Министерства иностранных дел, где служил Петрашевский.

Антонелли пришлось несколько месяцев втираться в доверие Петрашевского, да еще потом выслушивать от него целые лекции об учении Фурье, о современных политических проблемах, о стратегии и тактике кружковой работы, получать задания штудировать предложенные книги, переводить с французского — а криминальных дел пока не видать было. На свои «пятницы» Петрашевский упорно не приглашал Антонелли (вряд ли Петрашевский заподозрил в нем агента: скорее всего, считал, что недоучившийся студент еще слишком мало знает в области социализма и политэкономии, чтобы участвовать в серьезных обсуждениях проблем).

По справедливому замечанию А. Ф. Возного, Липранди не устраивала такая замедленность и отсутствие реальных криминальных фактов, и он искусственно создает провокационные «обстоятельства, которые, с одной стороны, должны укрепить авторитет агента Антонелли в среде петрашевцев, а с другой — побудить Петрашевского от революционных слов перейти к «делу», спровоцированному агентом»[179].

Из дворцовой охраны было выделено несколько черкесов, с которыми Антонелли познакомил Петрашевского: они якобы готовы на решительные действия. Петрашевский стал подробно излагать Антонелли принципы пропагандистской работы среди народов Кавказа, излагать политические идеалы самоуправления и федерализма. Немного времени спустя, в конце февраля, Петрашевский предложил оставить черкесский вопрос до решения более общих проблем: то ли он увидел нереальность или неэффективность пропаганды среди царских стражников, то ли в самом деле понял частность этого вопроса ввиду других проблем, однако хотя бы половины задуманного Липранди достиг — Петрашевский стал более откровенен с Антонелли, с января 1849 г. Антонелли часто встречается с «учителем», пишет подробные донесения с изложением мировоззрения Петрашевского и биографических сведений о нем. В этих донесениях, как это ни странно, стали проскальзывать восторженные тирады о главном пропагандисте: чувствуется, что талант мыслителя, политического деятеля, агитатора настолько значителен, что агент начинает как бы поддаваться внушению; не то чтобы он раскаялся, но сила таланта такова, что она может и ничтожество всколыхнуть, заставить уважать себя. Здесь, возможно, тоже таится разгадка сравнительно большой откровенности Петрашевского с Антонелли: наверное, последний не мог, да и не хотел скрывать своего восхищения перед достоинствами оратора, что стимулировало доброе отношение Петрашевского к шпиону и провокатору.

Но еще много усилий пришлось приложить Антонелли, чтобы попасть на вечера Петрашевского: он так и не дождался приглашения, а однажды, 11 марта 1849 г., дерзко сам явился без зова, возбудил, естественно, сильные подозрения относительно своей личности, но ловко выкрутился, объяснил свой приход чистой случайностью, стал затем втираться в доверие к другим посетителям «пятниц». Так, Ф. Г. Толль, с самого начала очень не доверявший Антонелли, а в тот самовольный приход его особенно заподозривший в шпионстве, вскоре успокоился — Антонелли умел подлаживаться к людям. После первой же встречи, он с Толлем целые сутки кутил и настолько «подружился», что поселился с ним на одной квартире! Начиная с 11 марта Антонелли был уже на всех «пятницах» до самого ареста петрашевцев и писал подробные донесения о вечерах.

Кроме Антонелли, Липранди подослал к кружку еще двух своих агентов, но уже рангом пониже: купца В. М. Шапошникова и мещанина Н. Ф. Наумова. Им удалось войти в приятельские отношения с П. Г. Шапошниковым (однофамильцем шпиона), владельцем табачной лавки и хорошим знакомым многих членов кружка Петрашевского. Шапошников и Наумов выведывали информацию у тех петрашевцев, которые посещали лавку. Особенно много пищи им дали горячие неопытные студенты А. Д. Толстов и В. П. Катенев, открыто бранившие царя, правительство, религию (см. об этом в следующей главе). Агенты так увлеклись этой группой, что совершенно забросили слежку за кружком Петрашевского. Единственное, что они успели сообщить Липранди, это данные о количестве приезжавших на «пятницы»: 4 марта собралось после 9 часов вечера «до 20 человек», 11 марта — не менее 16, 18 марта — «немного посетителей»[180]. Да и сведения эти — из-за угла, из подворотни, ибо в дом агенты допущены не были. Зато Антонелли оставил подробные отчеты о вечерах, начиная с 11 марта. Вместе с показаниями арестованных петрашевцев на следствии эти отчеты дают нам ясное представление о последних семи «пятницах». Тоже парадокс истории: доносы подонка оказываются важным фактическим материалом!

11 марта на «пятнице» состоялся доклад Ф. Г. Толля о религии. По рассказу Антонелли, через полчаса после вечернего чая Петрашевский объявил «собранию, что Толль желает о чем-то говорить, и, положив на стол несколько листов бумаги и несколько карандашей, пригласил желающих записывать свои мнения… Все уселись полукругом, Толль поместился в середине и объявил собранию, что намерен рассуждать «о ненадобности религии в социальном смысле». Сперва он говорил о происхождении религий…»[181].

У первобытного человека был страх перед могучими явлениями природы, рассуждал Толль, появлялся гений, который безотчетные чувства облачал в определенную религию. Такая «религия, действуя на мораль человека, не только не нужна в социальном смысле, но даже вредна, потому что она подавляет развитие ума и заставляет человека быть добрым и полезным своему ближнему не по собственному его убеждению, а по чувству страха наказания, следовательно, она убивает и нравственность». С Толлем спорил затем Баласогло, который, по словам религиозного Ахшарумова, «отвечал ему очень дельно, что он религию слишком унизил, производя это высокое чувство от одного страха, и говорил весьма умно и достойно этого предмета, что религия происходит от соединения чувств энтузиазма, сознания своего ничтожества и своей зависимости от высшей силы, которою управляется вся вселенная». Однако по доносу Антонелли о «пятнице» 25 марта, когда Толль читал второй доклад о религии, в продолжение первого, с ним долго спорили Баласогло и Момбелли, «но общая их черта есть та, что религию они, так же, как и Толль, признают ненужного для благосостояния человечества»[182]. На следствии Баласогло решительно опровергал приписывание ему такого вывода. Любопытно возражение, которое сделал 11 марта Толлю П. И. Ламанский: «…страх не везде был главною причиною зарождения религии, потому что были религии, в которых главную роль играли божества благодетельные, а божества устрашающие роль второстепенную, и подтверждал свое мнение историческими примерами»[183].

«Пятница» 18 марта была посвящена последнему докладу из цикла лекций по политической экономии Ястржембского (об этом уже шла речь выше). 25 марта прочитал второй доклад о религии Толль.

Кульминационная вершина всех собраний у Петрашевского — «пятница» 1 апреля 1849 г. Здесь обсуждались самые насущные проблемы русской жизни: положение крепостных крестьян, судопроизводство, цензура и свобода печати. Без этой «пятницы» многое бы для нас было неизвестным в воззрениях и намерениях петрашевцев, да и для самих петрашевцев, наверное, многочасовой спор 1 апреля был очень полезен: прояснились собственные взгляды и группировки единомышленников. Сведение в один узел главнейших социально-политических проблем и высказывание откровенных мыслей по всем главным вопросам перед самыы концом, перед разгромом кружка, заставляют предполагать, что если не сознательно, то хотя бы интуитивно ведущие деятели могли прогнозировать вероятность перерыва или полного прекращения собраний. Конечно, никто из них не думал о крепости, о суде, о каторге — такое и в голову не могло прийти: неужели засудят за разговоры и намерения?! Но возможность запрещения собраний, высылка из столицы и т. п. меры, несомненно, возникала. Подобные прогнозы не могли не всплывать в сознании еще и потому, что и радикализм кружка (он был широко известным), и начавшуюся слежку, и гнев правящих кругов полностью утаить не удавалось.

По Петербургу уже ранней весной поползли слухи о предстоящих арестах. В донесении Антонелли от 27 марта 1849 г. сказано, что Толль сообщил ему о решении правительства схватить всех петрашевцев, которые соберутся в следующую «пятницу»; Антонелли сказал Петрашевскому, а тот решил, что это сплетни, распускаемые из дома Майковых, т. е. из кружка Дурова-Пальма, как бы не любящих собрания у Петрашевского. А. Ф. Возный сомневается в честности сообщения Антонелли: дескать, он сам мог распускать слухи, а сваливать на Толля[184]. Но был ли заинтересован Антонелли в распространении информации об арестах? Скорее наоборот. Да и побоялся бы он сочинять версию о Толле: последний был очень близок к Петрашевскому, и ложь очень легко могла бы быть раскрыта.

Тем более вероятно широкое распространение слухов о репрессиях, поскольку в донесении от 10 апреля Антонелли передает уже сведения, полученные от самого Петрашевского: тот был 7 апреля в доме В. А. Милютина и услышал от горничной, что его, Петрашевского, «скоро возьмут в полицию». Петрашевский и здесь усмотрел лишь болтливость Милютина, не более того, и якобы поручил «Пальму сказать Милютину от его лица, что подобная болтливость есть подлость и что он косвенным образом становится доносчиком»[185].

На следствии об этом факте спросили Пальма, п тот дал очень интересное письменное показание: «В маскараде, бывшем в Дворянском собрании на Святой неделе, одна маска подошла ко мне и после нескольких незначащих фраз сказала по-французски: «Пальм, ты бываешь в одном доме, где я не советовала бы тебе бывать». — В каком это доме? — спросил я. — «Ты знаешь, это у Покрова». — Я понял, что она говорит о вечерах Петрашевского, и сказал ей, что я бываю у Петрашевского, но там ничего опасного для себя не вижу. Она сказала: «Смотри же, будь осторожен», и оставила меня, я потерял ее в толпе, но желал непременно узнать, кто она такая. Об этом я говорил Дурову, Момбелли и Петрашевскому. Петрашевский мне отвечал, что и ему в том же маскараде какая-то маска сказала, что его скоро возьмут в полицию или что-то в этом роде. Но ни Петрашевский, ни Момбелли не могли мне сказать, кто была говорившая со мною; я полагал, что это была порядочная женщина, судя по манерам и по французской речи. Тогда Петрашевский мне сказал: «Я узнаю, кто это был; а со мною говорила, кажется, девка Милютина или (он назвал еще какую-то фамилию, мне вовсе неизвестную и которую я не могу вспомнить); но они обе не знают французского языках стало бытщ с вами говорила другая». Тут же Петрашевский прибавил: «А вот если я узнаю, кто это такая и кто ей разболтал, тому скажу, что это подло, что он становится косвенным образом доносчиком»[186].

Далее Пальм добавил, что Петрашевский не мог ему поручать переговоры с Милютиным: он, Пальм, с ним не знаком (видел однажды на именинах Петрашевского). Святая (пасхальная) неделя длилась в 1849 г. с 3 по 9 апреля. Горничная Милютиных вполне могла проведать правду о будущих арестах: ее хозяева были связаны родственными и служебными узами с самыми высшими бюрократическими слоями Петербурга. Но кто была таинственная маска, предупреждавшая Пальма? Можно назвать лишь один из возможных вариантов — кто-либо из сестер Жадовских, Юлия или Клавдия Валерьяновны: с ними был знаком Катенев, свободно излагал им свои воззрения, и они советовали ему быть осторожнее, уехать на время в М оскву и даже написать верноподданническую статью для отвода глаз. В целом же Катенев очень восторженно отзывался о сестрах Жадовских как о «своих». Между прочим, Жадовские одно время снимали квартиру у Петрашевских.

Еще одна тревожная информация — Катенев передавал агенту Наумову 19 апреля 1849 г. слова В. Р. Зотова: «…о собраниях Петрашевского есть слух, что их скоро прекратят и самого Петрашевского, сошлют в деревню с воспрещением выезжать в столицу»[187].

Расходившиеся по столице слухи, да и сам радикальный дух, царивший в кружке, пугали слабых, некоторые знакомые Петрашевского, боясь за свое будущее, прекращали посещение его вечеров. Живший на квартире у организатора «пятниц» Барановский стал запираться на ключ в своей половине квартиры, благо что из этой части был особый выход. Прекратили посещение кружка В. Р. Зотов, Ап. Майков, В. В. Толбин.

Не в оправдание их поведения, а объясняя психологические основы таких поступков, подчеркнем, что-Петербург и Москву в свете правительственных репрессий после февраля 1848 г. обуяла атмосфера страха. Друг Белинского и Герцена П. В. Анненков поспешил на несколько лет удалиться в деревню. В. И. Даль по одному намеку министра Л. А. Перовского прекратил свои петербургские «четверги», на которых собирались чуть ли не все столичные литераторы, и сжег громадного объема дневники-записки за 15 лет (невосполнимая потеря для русской культуры!); как ни уговаривал его Перовским остаться, но Даль настоял на служебном переводе из Петербурга в Нижний Новгород, где он тоже засел на много лет. Будущий известный академик-экономист, а в 1848 г. начинающий ученый, К. С. Веселовский прослышал, что за опубликование статьи «Статистические исследования о недвижимых имуществах в Санкт-Петербурге» в «Отечественных записках», статьи, якобы критически изображающей экономику страны, ему грозит ссылка в Сибирь, и он тотчас же бросил опасную политэкономию и на много лет погрузился в статистику петербургского климата.

Тем большего удивления и преклонения перед благородством и мужеством заслуживает поведение большинства петрашевцев: они упорно продолжали собираться по пятницам и достаточно откровенно высказывать свои взгляды. Здесь немалую роль, конечно, играла уверенность в законности собраний и обсуждений, уверенность в непреступности их, по было, наверное, и другое: отвращение к трусости, к немоте, к лакейству, к принципу «моя хата с краю». Это чувство вкупе с любовью к родине, с желанием принести как можно больше пользы отечеству стимулировали стойкость, уверенность, необходимость продолжать свои вечера.

Антонелли сообщил Петрашевскому 27 марта о слухе, что в следующую «пятницу» правительство намерено арестовать всех, а тот, как будто нарочно, поставил в эту пятницу, 1 апреля, свой доклад, самый злободневный, самый широкий, самый острый.

В изложении К. К. Ольдекопа, суть доклада Петрашевского сводилась к следующему: «Дворянство могло бы просить о следующих трех улучшениях: публичном судопроизводстве, освобождении крестьян и свободном книгопечатании, но, по его мнению, более всего полезно первое, потому что им будет пользоваться 60 мильонов, между тем как освобождение крестьян пойдет в удел только 11 мильон<ов>; а что же касается до свободного книгопечатания, то так как в России класс пишущих весьма мал, то и этот вопрос должен идти после других»[188].

В более подробном изложении Антонелли, Петрашевский, действительно, считал самым первостепенным вопросом судебную реформу (введение адвокатуры и присяжных), принятие которой приведет и к справедливому решению двух других.

Главным оппонентом Петрашевского явился молодой правовед, чиновник Министерства юстиции Василий Андреевич Головинский (1829—после 1874). Он впервые посетил кружок (и был всего еще один раз, 15 апреля), но сразу выдвинулся в число самых ярких и радикальных его участников. Он оспорил основную идею Петрашевского и поставил на первое место освобождение крепостных. По словам Антонелли, «он говорил, что грешно и постыдно человечеству глядеть равнодушно на страдание этих 12 м[иллионов] несчастных рабов… Что освобождение крестьян не представляет никакого чрезвычайного затруднения, потому что они сами уже в эту минуту сознают всю тягость и всю несправедливость своего положения и стремятся всячески от него освободиться». Ольдекоп добавлял еще более колоритные сведения: «…он с чрезвычайным убеждением описывал быт крестьян, говоря, что более 100 человек ежегодно погибает дворян от их мщения и что гибель ожидает дворян, если они (т. е. крестьяне. — Б. Е.) сами потребуют свободы»[189].

Далее возникает некоторая неясность. В изложении Антонелли Головинский отрицал возможность правительства освободить крестьян по двум причинам: освободив крестьян с землею, правительство не найдет средств заплатить помещикам за потерю; «освободив же крестьян без земель или не заплатив за эти земли помещикам, оно должно будет поступить революционным образом — и след., должно будет действовать само противу себя»[190].

На следствии Головинскому предложили пояснить последнее. Он так истолковал свою мысль: освободить крестьян может или правительство своей самодержавной властью! способное в случае волнений или недовольства помещиков применить военную силу (т. е. поступить диктаторским образом), или, что предпочтительнее, — может дворянство, но главное препятствие последнему — себялюбие (т. е. корысть) и незнание экономики, непонимание выгод освобождения. Фактически Головинский на допросе не ответил до конца, как же он представляет себе реальный процесс раскрепощения. Из всей совокупности материалов можно сделать такие противоположные выводы: первый (он вытекает, главным образом, из показаний самого Головинского на следствии) — освобождение крестьян с землею и без выкупа должно совершаться правительством, с ущемлением прав помещиков и с применением в случае нужды военной силы; второй — крестьяне сами должны освободить себя; в переходный период может быть установлена власть революционной диктатуры.

А так как Головинский хотя и говорил во время спора не очень однозначно, но чрезвычайно эмоционально (по словам Кропотова, «он начал кричать, горячиться, выходить из себя, вскакивать с кресла»…[191]), то многие без колебаний поняли смысл его предложений именно во втором значении. Петрашевский явно принял рассуждения о насилии как призыв к революционной военной диктатуре, ибо в ответе Головинскому, по словам Антонелли, Петрашевский заявил, что в случае установления диктатуры («военного деспотизма») он первый «поднимет руку на первого диктатора», а 15 апреля, через две недели, продолжая спор, он добавил: «…нельзя предпринимать никакого восстания, не будучи вперед уверенным в совершенном успехе, что в нынешнее время и невозможно»[192]. Видимо, Петрашевский постоянно размышлял об истории Великой Французской революции и о судьбе декабристов, об их планах восстания, о диктатуре и т. д., и поэтому слово «диктатура» у него невольно вызывало ассоциацию с восстанием и с деспотизмом. В начале февраля 1849 г. в разговоре с Антонелли на спровоцированный агентом вопрос о декабристах Петрашевский подробно объяснил, что главными ошибками предшественников было малое число участников и спешка в организации восстания; важно, считал он, агитировать и организовывать всю массу народа: когда масса поднимется, правительство ничего не сможет с ней сделать; а «главное, не нужно спешить, но должно действовать осторожно, исподволь, и все полагать на время»[193].

Трое допрашиваемых на следствии утверждали, что Головинский призывал к активности народа и даже к крестьянскому восстанию.

Филиппов: «Головинский заметил, что крестьяне, доведенные до крайности, могут сами потребовать свободы, что им нетрудно внушить, как противоестественно их отношение к помещикам, и что они сами понимают и чувствуют тягость своего положения».

Григорьев: «Головинский предполагал одну меру только, восстание самих крестьян».

Пальм: «Он говорил очень горячо и сказал, что для освобождения крестьян все меры хороши»[194].

Но наиболее потрясающий текст преподносит в бесцензурных воспоминаниях Львов. Петрашевский санкционировал эти воспоминания, поэтому они представляют собой достаточно весомый аргумент (хотя Львов и ошибался в ряде мелких случаев). В ответ на сомнения Петрашевского, пишет Львов, Головинский горячо возразил: «…крестьяне не могут сносить долее своего положения, они готовы восстать!» — «Неужели вас может прельщать перспектива пугачевщины?» — заметил ему Львов. «Или вы желаете, — сказал Петрашевский, — чтобы власть перешла в руки попов — другого образованного сословия после дворян?»[195] — «Нет! — возразил Головинский. — Крестьянам надобно диктатора, который бы повел их!» — «Как! — прервал его Петрашевский тихим, но твердым голосом, — диктатора! который бы самоуправно распоряжался! Я ни в ком не потерплю самоуправства, и если бы мой лучший друг объявил себя диктатором, я почел бы своею обязанностью тотчас же убить его»[196].

Сам Головинский на допросах решительно отрицал подобное, настаивая на своей правительственной вер-сии. Так как он и по ряду других пунктов (подробности о вечерах у Дурова — Пальма) разошелся в показаниях с допрашиваемыми, то это очень раздражало следственную комиссию. Дубельт записал в журнале 23 июля: «Он так бессовестно упорен, что возбудил даже изумление комиссии, до такой степени, что его нечистосердечие и упорство определили записать в журнал»[197]. Об упорстве Головинского было сказано и в судебном приговоре.

Трудно теперь точно восстановить истину: что же предлагал в действительности Головинский. Думается, что революционный путь и революционную диктатуру он явно имел в виду, наряду с возможностью освободить крестьян сверху.

В целом же выступление Головинского 1 апреля имело громадное историческое значение. Фактически впервые при николаевском царствовании в публичном собрании прозвучала социально-политическая угроза — немедленно освобождайте крестьян с землею и без выкупа, иначе они сами себя освободят!

После бурного вечера 1 апреля в следующую «пятницу» 8-го было мало посетителей (всего, с хозяином, 10 человек) и докладов не было. Петрашевский и Ястржембский анализировали труды Фурье и Прудона, отмечая достоинства и недостатки их учений.

15 апреля собралось 22 человека. Продолжался спор между Петрашевским и Головинским. Ахшарумов наивно предложил компромисс: «…вопрос[ы] о судопроизводстве и освобождении крестьян должны разрешиться в один и тот же день»[198]. Главным событием дня было чтение Достоевским переписки Белинского с Гоголем в 1847 г., идейным стержнем которой было знаменитое письмо критика. Оно «произвело общий восторг», «общество было как бы наэлектризовано», — писал Антонелли. Даже доносчика проняло — письмо «действительно интересно и прочесть его необходимо, потому что я, сознаюсь, передал его весьма слабо»[199].

22 апреля состоялась последняя «пятница». На ней было 14 человек. Речь произнес Петрашевский, посвятив ее современной русской литературе. Он упрекал писателей за недостаток образованности, противопоставлял им западных литераторов, ставил в пример успех романов Сю и Жорж Санд, призывал активнее воздействовать на публику современными идеями. Его поддержал затем Баласогло, сетуя, что Дуров и Достоевский, посещающие собрания уже три года, «не читали ни одной порядочной книги, ни Фурье, ни Прудона, ни даже Гельвециуса». Баласогло не совсем был прав: Достоевский по крайней мере Прудона читал, но важно общее направление взглядов и высказываний петрашевцев, предвещающее дух 60-х годов: пафос идейности литературы, необходимость методологической подкованности писателей и т. д.

Петрашевский ратовал также за организацию журнала на акциях. Это его давнишняя мечта: он ведь еще в юные годы мечтал о своем периодическом издании и впоследствии не оставлял надежды на журнал. Литератор В. В. Толбин, не очень часто посещавший «пятницы», был привлечен к допросу в следственную комиссию по делу петрашевцев и дал такое интересное показание: «Участововал в журнале «Финский вестник». Петрашевский хотел купить у него право и потому приглашал меня к себе»[200]. Показания Толбин записывал в тетрадь, волнуясь и спеша, поэтому текст внешне выглядит весьма безграмотным стилистически, но смысл понятен: Толбин участвовал в «Финском вестнике» Ф. К. Дершау, а Петрашевский хотел купить у издателя его журнал и с этой целью приглашал Толбина к себе — то ли для выяснения как осуществить покупку, то ли для приглашения к будущему сотрудничеству. Ясно одно — Петрашевский намеревался приобрести свой журнал. О том же говорил в своих показаниях следственной комиссии А. Н. Плещеев: «Петрашевский имел намерение войти в долю или взять совсем журнал «Финский вестник», издававшийся г. Дершау; я надеялся помещать туда статьи мои, но это дело между г. Дершау и Петрашевским не сладилось, не знаю, почему, кажется, по денежным отношениям»[201].

Предлагал издавать журнал совместными усилиями и Ханыков. В беседе с Петрашевским, Дебу, Кашкиным Ханыков в ответ на вопрос: как осуществить систему Фурье в России — отвечал: «…нам нужна публичность; купимте журнал и займемся разработкой русской истории и, найдя (найдем? — Б. Е.) в ней авторитет народный, например авторитет Петра Великого, в современном понимании реформы которого, мне кажется, заключается вся будущность России»[202].

Об идее издания журнала петрашевцев на паях полицейский агент Наумов слышал от В. П. Катенева и А. Д. Толстова; редактором намечался В. Р. Зотов[203]. Последний, впрочем, на допросе отрицал свое участие в таком замысле[204].

Возникали у петрашевцев и другие издательские планы, например, Спешнев совместно с Н. Я. Данилевским намеревался выпустить «Энциклопедию естественных и исторических наук», но дальше предположений дело не пошло. О замыслах организовать собственные литографию и типографию речь будет ниже. Постоянно был полон разных издательских планов Баласогло. Всем этим замыслам, увы, не суждено было осуществиться.

На вечере 22 апреля обсуждались также, в продолжение прежних споров, проблемы цензуры. Петрашевский, как и в своих выступлениях 1 и 15 апреля, отводил цензурным делам второстепенную роль, будучи уверенным, что «ценсоров можно пробудить от усыпления, представляя истину за истину, и что тогда не может быть, когда весь свет принимает 2×2=4, чтобы они одни говорили 5». Петрашевский не учитывал, что «пять» могли говорить и более высокие сановники, способные приказать цензорам ни в коем случае не пропускать истину, и что дрожащие за свое место чиновники вряд ли вняли бы голосу правды. Дуров возражал Петрашевскому и предлагал, так сказать, «некрасовский» путь: «на ценсоров не должно действовать убеждением, но обманом, воровски, так чтоб из множества идей хоть одна да проскочила…, обязанность редактора журнала быть в дружбе со всеми ценсорами и властями, имеющими влияние на журнал…»[205].

Вечер кончился около трех часов ночи. Петрашевцы разошлись по домам, чтобы через какой-нибудь час-два встречать незваных гостей, жандармских офицеров, приехавших их арестовывать…

Загрузка...