Глава 6 ДРУГИЕ КРУЖКИ ПЕТРАШЕВЦЕВ

Вокруг кружка Петрашевского образовалось немало более частных кружков, которые тоже приобретали весьма радикальный характер. Но не все они были долговечны.

Самая ранняя из образовавшихся «дочерних» групп (начало 1847 г.) — кружок В. Н. Майкова — В. А. Милютина, куда входили М. Е. Салтыков, студент Р. Р. Штрандман (соратник Майкова по «Карманному словарю…»), будущий знаменитый критик В. В. Стасов и еще несколько человек. Их разногласия с Петрашевским возникли по поводу тематики выписываемых из-за границы книг (на общие деньги: петрашевцы, как уже говорилось, организовали складчину для создания коллективной библиотеки). Петрашевский настаивал на приобретении трудов европейских социалистов, а группа Майкова, особенно в лице молодого юриста В. А. Милютина, интересовалась политической экономией и более конкретными вопросами, например проблемами борьбы с преступностью. К тому же, несомненно, влияла и психологическая несовместимость: строгим и четким кабинетным мыслителям типа Вал. Майкова были, наверное, неприятны эксцентрические стороны характера Петрашевского, его несобранность, разбросанность. Группа просуществовала недолго: летом 1847 г. утонул Вал. Майков, вдохновитель и организатор кружка, а в апреле 1848 г. был сослан в Вятку Салтыков.

Позднее «отпочковалась» от петрашевцев и группа-кружок С. Ф. Дурова — А. И. Пальма. Сергей Федорович Дуров (1816–1869) — выходец из бедных дворян, с 18-летнего возраста вынужденный тянуть чиновничью лямку и подрабатывающий себе на хлеб рассказами и очерками, был довольно известным поэтом. Сын лесничего и крестьянки, Александр Иванович Пальм (1822–1885) тоже печатал стихи и прозу в литературных журналах. Будучи писателями, поэтами, Дуров и Пальм несколько тяготились социально-политическими и экономическими интересами, господствовавшими в кружке Петрашевского и решили в конце 1848— начале 1849 г. организовать свой кружок, который был бы литературно-художественно-музыкальным. Кроме того, Дуров, видимо, неуютно чувствовал себя при многочисленном скоплении «чужой» публики у Петрашевского.

Кружок Дурова был организован на паях, со взносом по три рубля серебром в месяц — на ужины и на прокат рояля. В числе посетителей были, помимо организаторов и хозяев (вечера проходили на квартире Дурова, где проживал и Пальм), — братья Федор и Михаил Достоевские, братья Евгений и Порфирий Ламанские, литератор А. П. Милюков, поэт А. Н. Плещеев, чиновник Н. А. Мордвинов, гвардейские офицеры Н. П. Григорьев, Н. А. Момбелли, Ф. Н. Львов, студент П. Н. Филиппов и Н. А. Спешнев. Последних двух ввел в кружок [Достоевский.

Всего состоялось, судя по черновым записям Пальма, не меньше пяти вечеров, а по его показанию следственной комиссии — семь («Милюков был все семь вечеров»)[206].

Первые вечера в самом деле были художественными: читались литературные произведения участников, исполнялись музыкальные произведения, рисовались карикатуры, но потом и эти собрания стали приобретать социально-политический оттенок, сближавший их с «пятницами» Петрашевского. По мнению П. И. Ламанского, «вечера Дурова приняли политическое направление… по предложению Филиппова и Момбелли»[207]. Так оно, вероятно, и было.

Не сохранившееся следственное дело Филиппова компенсируется частично кратким изложением показаний обвиняемого в судебном приговоре. Филиппов показал, что на собраниях Дурова «читал Момбелли рассуждение о том, что все они более или менее с одинаковым направлением и образом мнений должны теснее сближаться между собою, дабы под влиянием друг друга тверже укрепиться в этом направлении и успешнее поддерживать свои идеи в общественном мнении, а сам он, Филиппов, предлагал заняться общими силами разрабатыванием статей в либеральном духе, относящихся к вопросам, которые касаются до современного состояния России в юридическом и административном отношениях. Развивая эту мысль, он, Филиппов, довел ее до последней крайности и сказал, <что> каждый из нас должен не только не скрывать своих мнений, а, напротив, всегда и везде поддерживать их смело и открыто; что, рассматривая различные стороны нашей общественной жизни и убедившись в возможности некоторых начал ее, должно вменить себе в обязанность распространять свои мнения и представлять в разоблаченном виде все несправедливости законов, все злоупотребления и недостатки в организации нашей администрации. Вообще разговоры на собраниях у Дурова принимали чисто либеральное направление, которое и сообщало этим собраниям характер политический; говорили там также, что учителя в учебных заведениях должны стараться читать сколь возможно в либеральном духе»[208]. Интересно, что идея Момбелли об организации общества единомышленников, проводимая им у Петрашевского, пропагандировалась и здесь, в кружке Дурова.

Из других выступлений социально-политического характера на вечерах у Дурова известен либеральный доклад А. П. Милюкова о цензуре и крепостных крестьянах. Сам автор резюмировал его на следствии так: «То, что причиной упадка литературы не был недостаток талантов, но произвол цензоров, слишком строго распоряжавшихся сочинениями. То, что постоянная мысль правительства было освобождение крестьян, между тем как вообще полагают противное. Способов к распространению этих мыслей не находили никаких, кроме обыкновенных разговоров. Целью распространения первой мысли полагали то, что цензоры, слыша ропот, будут строже сообразо<вы>ваться с уставом, а не поступать произвольно. Целью распространения второй мысли считали то, чтоб вразумить других, что само правительство желает этого и чтоб сами помещики смотрели на это дело иначе»[209].

На собраниях у Дурова читались произведения явно нецензурного характера. Плещеев, уехавший в середине марта в Москву, прислал оттуда Дурову острое письмо, где давались весьма нелестные характеристики московскому высшему обществу, и даже будущий маскарад для царской фамилии изображался иронически; это письмо громогласно зачитывалось на вечере. Одним из главных «преступлений» членов кружка Дурова стал следующий факт: Ф. М. Достоевский дважды зачитал полученное от Плещеева знаменитое письмо Белинского к Гоголю, которое уже тогда приобретало всероссийскую известность и расходилось по стране в копиях. Это чтение стоило потом Достоевскому четырех лет каторги.

На одном из вечеров А. П. Милюков прочитал свой перевод введения к знаменитой в кругах утопических социалистов книге аббата Ламенне «Слова верующего» (она была запрещена русской цензурой, но широко распространялась нелегально). Во введении в духе идей христианского социализма утверждались принципы равенства и братства, подчеркивалось, что Христос как проповедник социалистических идеалов был осужден «архиереями и князьями». Долгие годы перевод считался утраченным, хотя и было известно, что книга переводилась коллективно. Несколько лет назад Ф. Г. Никитина обнаружила в архиве III отделения полный перевод всех 42 глав книги Ламенне (к сожалению, нет введения), сделанный Плещеевым и Мордвиновым. Какой-то отрывок из книги Ламенне и читал на вечере Филиппов.

На заседаниях было решено доставать для ознакомления и другие запрещенные цензурой произведения. Плещеев обещал представить текст драмы И. С. Тургенева «Нехлебник», незадолго до этого (22 февраля 1849 г.; запрещенный к печати.

Член кружка Н. П. Григорьев написал рассказ «Солдатская беседа», абсолютно нецензурный даже и для более либеральных времен XIX в.: помимо страшных картин, изображающих полное бесправие крепостного крестьянина и солдата, рассказ содержал колоритную сцену об избиении самим царем двух солдат. Точно известно, что Григорьев читал этот рассказ на обеде у Спешнева 2 апреля, устроенном специально для членов дуровского кружка. Григорьев дал Мордвинову текст «Солдатской беседы» на дом, чтобы тот списал копию (очевидно, было намерение размножить рассказ).




С. Ф. Дуров. Фотография 1850-х гг.



М. Е. Салтыков. Фотография 1860-х гг.



Ф. Г. Толль. Фотография 1860-x гг.



И. М. Дебу. Фотография 1860-х гг.



A. Н. Майков. Литографированный портрет с фотографии 1860-х гг.



А. И. Пальм. Портрет маслом 1840-х гг.



К. И. Тимковский. Фотография 1860-x гг.



В. В. Toлбин. Фотография 1850-х гг.


На заседании кружка возникла мысль о необходимости более широкого распространения нелегальных произведений. Дуров показывал на следствии: «Момбелли и Григорьев излагали мысли писать статьи, противные правительству. Распространять же эти статьи предполагалось посредством домашней литографии». Более конкретно сказал Милюков: «Предполагалось печатать сочинения, которые бы разъясняли вопрос о крепостном состоянии и намерении правительства»[210].

Ф. Н. Львов, преподававший химию в кадетском корпусе, предложил свои услуги по созданию литографии. Он рассказал коллегам о литографическом процессе, а в следующий раз, наведя справки, сообщил, что закупка материалов для домашней литографии обойдется приблизительно в 20 рублей серебром; братья Достоевские стали отговаривать общество от заведения литографии, подчеркивая опасность такого пути, и все согласились, что проще каждому желающему переписывать понравившийся текст.

Неизвестна степень активности Федора Михайловича: не исключено, что главным агитатором отказаться от литографирования был осторожный и консервативный Михаил, хотя, впрочем, сам Ф. М. Достоевский брал на следствии инициативу на себя. В таком случае Достоевский проявил себя хорошим конспиратором: отговаривая в довольно пестрой дуровской компании от литографирования, он в узком кругу Спешнева готов был заняться устройством тайной типографии (об этом далее).

Кружку Дурова явно не хватало энергичного руководителя типа Петрашевского или Спешнева. В следственном деле Мордвинова есть интересное показание Григорьева: «Вообще г-н Мордвинов не был из первых. Он и Плещеев молодые, горячие и легко увлекаются. Вот выражение, которое я слышал от одного из самых серьезных социалистов: Вы, т. е. я (разговор был откровенный) и Мордвинов, принадлежите к разряду тех странных сангвинических натур, которые безотчетно увлекаются другими, такие люди не способны руководить»[211]. Уж нс Спешнев ли был этим «серьезным социалистом»? Вполне вероятно, что он присматривался к кружку, предполагая составить пз некоторых его участников ядро своей собственной организации: Момбелли, Филиппов, возможно — Григорьев и Мордвинов.

Но робкие Дуров и Пальм, очевидно, стали побаиваться нового направления в деятельности кружка, которое фактически ничем уже не отличалось от «пятниц» Петрашевсого, разве что малолюдностью собраний. 17–18 апреля организаторы кружка объявили, что следующего вечера не будет. Означало ли это, что они вообще решили прекратить собрания, трудно сказать, так как в ночь на 23 апреля большинство членов кружка было арестовано месте с другими петрашевцами.

Зато А. Н. Плещеев явно намеревался продолжать свои вечера, которые он организовал параллельно с деятельностью кружка Дурова — Пальма. С ноября 1848 по февраль 1849 г. у Плещеева собирались друзья: сперва два раза в месяц, затем еженедельно. Круг этот в основном известен по вечерам у Дурова: Достоевские, Пальм, Дуров, Щелков, Мордвинов, Спешнев, Момбелли, братья Ламанские; из новых — посетители кружка Петрашевского В. А. Милютин, Н. Я. Данилевский, В. А. Головинский, а также бывшие лицеисты экономист В. П. Безобразов и чиновник А. В. Пальчиков. Читались у Плещеева, как и у Дурова — Пальма, литературные произведения, в том числе и запрещенные. Известно, например, чтение ядовитого фельетона Герцена «Москва и Петербург» (1842), ходившего по России в списках и совершенно нецензурного в течение всего XIX в. Если бы не арест, Плещеев несомненно продолжил бы свои вечера по возвращении в столицу.

В Петербурге с октября 1848 по апрель 1849 г. существовал еще один заметный кружок, в который входили известные нам петрашевцы — это кружок Николая Сергеевича Кашкина (1824–1914). Сын декабриста, Н. С. Кашкин серьезно заинтересовался социалистическими системами, особенно фурьеризмом. Узнав, что его сослуживцы, братья Константин и Ипполит Дебу, посещавшие «пятницы» Петрашевского, знакомы с трудами Фурье, Кашкин пригласил их к себе для совместного изучения и толкования сочинений французского утописта. К Кашкину стали ходить и другие петрашевцы, в том числе студент А. В. Ханыков, молодой чиновник, бывший лицеист Е. С. Есаков и вездесущий Н. А. Спешнев, который был желанным гостем во всех кружках и в самом деле успевал всюду. Из будущих петрашевцев, т. е. из тех членов, которые вначале вошли в кружок Кашкина, а затем уже стали посещать «пятницы», следует назвать Д. Д. Ахшарумова. Еще в кружке участвовали сослуживцы или друзья Кашкина: О. Ф. Отт, А. И. Европеус, Э. Г. Ващенко — всего человек 12.

Собрания были, как и у Петрашевского, еженедельные, но по вторникам. К новому году (1849) в квартире Кашкина поселились приехавшие из деревни родители, ему стало неудобно приглашать к себе единомышленников, и он упросил приятеля О. Ф. Отта устраивать вечера у него, и первые два месяца 1849 г. собрания были перенесены в дом Отта; в марте же несколько вечеров было проведено снова у Кашкина. Главная тема собраний — изучение трудов Фурье, а также дискуссии по научным проблемам. На одном из вторников А. И. Европеус говорил, по словам Ващенко, «о непотребуемости морали как науки, лишенной вовсе всякого значения в наше время; завелся спор»[212]. Сам Европеус пояснял: «… не об одной морали, а о науках неточных, к которым относил еще политическую экономию и метафизику, делая общее заключение, что эти науки, не имеют определенного объема и содержания»[213].

На следующем вторнике, видимо в развитие мыслей Европеуса, И. М. Дебу говорил «о политической экономии как о науке неположительной и фальшивой; опять завелся спор». В духе критических идей утопических социалистов, а также позитивизма О. Конта молодые ученые нападали на установившиеся системы философии и политической экономии как на ненаучные.

Для более основательного изучения научной литературы, как и в кружке Петрашевского, было решено организовать библиотеку из произведений социалистов и политэкономов, со взносом в десять рублей серебром; заведующим ею выбрали К. М. Дебу.

Почему же Кашкин и его друзья, в отличие от группы Дурова — Пальма не собиравшиеся давать кружку литературно-музыкальное направление и интересовавшиеся одной из главных тем кружка Петрашевского — фурьеризмом, не влились в «пятницы»? Тому было несколько причин. Братья Дебу, очевидно, не были удовлетворены весьма пестрым составом посетителей Петрашевского, среди которых можно было подозревать и шпионов, вообще — недовольны большим количеством народу, разноголосицей мнений; кроме того, Кашкин и братья Дебу намеревались, как только еще начинавшие заниматься фурьеризмом, всерьез, научно штудировать труды Фурье, а этим лучше было заниматься в малочисленной компании.

Однако Кашкин и его друзья видались с Петрашевским, обсуждали с ним и фурьеристские проблемы, и дела по организации своей библиотеки из книг утопических социалистов (даже просили Петрашевского помочь в выписке этих книг: он уже поднаторел в общении с соответствующими книгопродавцами, рисковавшими доставать даже запрещенные издания, да и книги ему обходились дешевле: при массовых закупках книгопродавцы делали скидку). Члены кружка Кашкина пригласили Петрашевского на обед, который был организован в день рождения Фурье, 7 апреля 1849? г. В Париже и в других западных центрах фурьеризма, вплоть до городов Северной и Южной Америки, ученики и продолжатели ежегодно отмечали день рождения основателя системы; русские фурьеристы решили не отставать от зарубежных единомышленников. Бывший лицеист А. И. Европеус, серьезно интересовавшийся политэкономией, предоставил для обеда свою квартиру. Из Парижа был выписан портрет Фурье. Участвовали в собрании почти все члены кружка: Кашкин, братья Дебу, братья Европеусы, Ханыков, Ахшарумов, Есаков, Ващенко, а также Спешнев и Петрашевский. Долго прождали «главного» фурьериста Н. Я. Данилевского, который (как потом он показал на следствии) поостерегся явиться, убоявшись развития на обеде «идей социальных или идей политических», а также «противузаконности» самого собрания (конечно, мог бы и предупредить о своем отказе — было бы благороднее!). Поэтому сели за стол в семь часов вечера[214].

За обедом были произнесены три речи, превратившиеся в целые доклады.

Первым говорил Ханыков. Речь его отличалась крайностями суждений: чувствуется, что молодой фурьерист страстно увлечен учением, и он подчеркнул в нем в самом деле наиболее резкие, экстремальные идеи. С одной стороны, Ханыков всячески противопоставлял фурьеризм современным социалистическим и коммунистическим течениям как гармоническую систему, способную в фаланстерах примирить угнетателей и угнетенных, а с другой — докладчик требовал разрушить государство, разрушить семью, которая так же деспотична и безнравственна, как и государство; религия тоже объявлялась спутником деспотизма и невежества, ей противополагалась наука.

Вторым говорил Петрашевский. Сохранились отрывки, наброски этой речи: поспешность, с которой они писались (сокращения, стилистические несоответствия, не дописанные до конца фразы), заставляет предполагать, что некоторые мысли были занесены на бумагу заранее, а некоторые приходили в голову прямо на обеде — может быть, даже во время речи Ханыкова.

Во всяком случае выступление Петрашевского в какой-то степени явилось полемическим коррективом к речи Ханыкова. Поблагодарив за приглашение, Петрашевский начал с подчеркивания трудностей, стоявших перед русскими фурьеристами: хорошо, что у них имеется основа учения, но необходимо еще «знание действительности», необходимо уметь применять фурьеристские социально-экономические идеи в чрезвычайно трудных русских условиях. Петрашевский как бы сводил своих юных слушателей (впрочем, К. Дебу по возрасту был значительно старше самого Петрашевского) с абстрактных небес на конкретную землю. Любопытно, что Петрашевский в этой речи отрицает утопический характер своего мировоззрения: «Нам, фурьеристам, смотрящим на человека не в отвлечении, но берущим человека таким, как он есть в действительности…».

Петрашевскому, видимо, не понравилось противопоставление, которое делал Ханыков между фурьеризмом и социализмом, и он назвал себя и своих единомышленников «социалистами фурьеристского толку». Под социализмом, говорил он, «следует разуметь учение или учения, имеющие целью устройство быта общественного, сделать согласными действия с потребностями природы человеческой»[215]. Петрашевский стремился также соединить, а не разобщить политические проблемы с социальными. В то же время, на фоне острых, задиристых, радикальных речей членов кружка Кашкина выступление Петрашевского выглядело сдержанным, умеренным, трезвым.

Третью речь произнес Д. Д. Ахшарумов. В свою очередь, она была как бы ответом Петрашевскому. Подобно выступлению Ханыкова, она отличалась некоторой абстрактностью и риторичностью, доходящей до крайностей: «Разрушить столицы, города, и все материалы их употребить для других зданий, и всю эту жизнь мучений, бедствий, нищеты, стыда, срама превратить в жизнь роскошную, стройную, веселья, богатства, счастья и всю землю нищую покрыть дворцами, плодами и разукрасить в цветах — вот цель наша, великая цель, больше которой не было на земле другой цели». Ох, и достанется потом Ахшарумову от царских судей за разрушение столиц — ведь этот призыв был воспринят как пропаганда революции. Такому толкованию помогали и другие рукописи Ахшарумова, весьма радикальные по идеям. А в самом деле: какими же мирными способами можно было разрушить все города? Но Ахшарумов, как и большинство увлеченных юных фурьеристов, еще не дошел в отличие от Петрашевского до разработки реальных путей преобразования России. Конечно, и Петрашевский был еще достаточно абстрактен в своих представлениях, но он все-таки стремился согласовать идеалы с конкретными жизненными условиями.

Оттенки разногласий и некоторая полемичность выступлений не достигли, однако, открытой противоречивости и недоброжелательства: речи заканчивались аплодисментами и тостами не только в честь Фурье, но и за дружбу и согласие между присутствующими. В заключение несколько слов еще сказали Кашкин и Есаков, а И. Дебу предложил коллективно перевести «Теорию всеобщего единства», одно из главных сочинений Фурье. Все, после некоторых споров, согласились остановиться именно на этом труде. Ващенко предоставил свою квартиру, где почти все участники собрались 11 апреля. Редакторами перевода были избраны Европеус, Ханыков и И. Дебу[216]. Имевшийся у кружковцев экземпляр был разорван на 11 частей, которые с помощью жребия были распределены между ними, и участники пообещали друг другу закончить перевод к августу — сентябрю. Увы, дни фурьеристов на свободе были уже сочтены. Ващенко, дольше других (до 18 мая) остававшийся на свободе, сжег все книги социалистов, в том числе и свою часть для перевода. Недолговечность и относительная камерность кружков Дурова — Пальма, Плещеева и Кашкина способствовали тому, что полицейские и жандармские сыщики не сразу про них узнали.

Особый круг петрашевцев составила группа лиц, как-то связанных с владельцем табачной лавки П. Г. Шапошниковым. Во время следствия на эту группу было заведено общее дело, куда вошли материалы самого Шапошникова, В. П. Катенева, А. Д. Толстова, Г. П. Данилевского, Б. И. Утина, В. В. Вострова. В. И. Семев-ский написал о них общую статью: «Петрашевцы. Студенты Толстов и Г. П. Данилевский, мещанин П. Г. Шапошников, литератор Катенев и Б. И. Утин»[217], оставив за бортом лишь приказчика Вострова, в самом деле второстепенного персонажа.

Группа эта очень неоднородна по составу, да и многие «содельцы» не были знакомы друг с другом. Данилевский показывал на следствии, что он не знаком с Шапошниковым и Толстовым, а знает лишь по университету Катенева. Утин отрицал знакомство с Шапошниковым и Катеневым, подтверждая лишь связь с Толстовым. Эти показания вполне правдоподобны. Связывающим всех звеном был «треугольник» Толстов — Катенев— Шапошников. Довольно хорошо узнали всех втершиеся в этот круг агенты Министерства внутренних дел Н. Ф. Наумов и В. М. Шапошников (не путать с П. Г. Шапошниковым). Следует также учесть особую связь участников этой группы с кружками Петрашевского; никто из них не бывал на «пятницах»; посещал Петрашевского лишь Толстов, а сам Петрашевский всего три раза заходил в табачную лавку Шапошникова, очевидно присматриваясь к хозяину, о котором наслышался от Толстова.

Петрашевского не могла не заинтересовать эта в основном купеческо-мещанская группа лиц: разрабатывая планы будущих социально-политических деяний, он большие надежды возлагал на «третье сословие», и в плане торгово-промышленного развития России, и как на источник учителей, агитаторов, действующих в широких Народных слоях, хорошо знающих народные нужды.

Однако заинтересовались этой группой и совсем другие инстанции. Подосланный к Петрашевскому агент Антонелли встретил у него 6 февраля 1849 г. студента Толстова, «характера до чрезвычайности либерального и эксцентрического», нападавшего «на нынешний порядок вещей» и ожидавшего его разрушения; «… во всех действиях правительства столько противоречий и отсутствия здравого смысла, что для произведения революции каждый день представляется по несколько случаев»[218]. Конечно, И. П. Липранди тотчас же обратил внимание на это новое имя в донесении Антонелли от 9 февраля. В дальнейшем Липранди использовал для слежки прибывших 3 марта в столицу его агентов В. М. Шапошникова и Н. Ф. Наумова[219], действовавших ранее под видом купцов в г. Галиче Костромской губернии.

В. И. Семевский предполагал, что сама поездка агентов в Кострому была уже вызвана донесениями Антонелли о Толстове и о его костромском знакомом чиновнике И. П. Аристове, но даты опровергают это предположение: Антонелли впервые упомянул Толстова в донесении от 9 февраля (об Аристове же вообще у него нигде нет ни слова), а В. Шапошников писал к Липранди 17 февраля из Галича о получении его письма из Петербурга от 8 февраля и о предполагаемой своей поездке в Кострому — 21-го, а затем — в Петербург. К тому же агенты и не уезжали в Костромскую губернию, а находились там длительное время: Наумов по крайней мере несколько месяцев отсутствовал в столице, а Шапошников чуть ли не впервые приехал в Петербург в марте. Их «деятельность» в Костроме была скорее всего связана со слежкой за раскольниками, серьезно интересовавшими Липранди. Неизвестно, занимались ли они и там купеческими делами, но в Питер они прибыли как торговцы костромским нюхательным табаком. У Липранди, видимо, возникла идея организовать постоянный наблюдательный пункт в одном из двух домов на Покровской площади, принадле, — жавших матери Петрашевского (там же проживал и сам организатор «пятниц»). Помещений было много, сдавались квартиры для жильцов, внизу была портерная (пивная). И в самом деле, Шапошникову и Наумову очень легко было договориться с домовладелицей о сдаче в наем помещения под табачный магазин. В середине апреля агенты переехали в дом Петрашевского, но открыть магазин не успели из-за арестов участников «пятниц».

Неясно, предполагал ли Липранди убить сразу двух зайцев с помощью новых агентов: следить за посетителями Петрашевского и одновременно втереться в круг Толстова — П. Г. Шапошникова — или же последнее произошло случайно, по интересу агентов к табачной торговле[220] (с П. Г. Шапошниковым Наумова познакомил Катенев еще в прошлый петербургский период жизни агента, т. е. по крайней мере несколько месяцев назад; с самим Катеневым Наумов был знаком уже «четыре года»).

Ясно только, что первые доносы Шапошникова и Наумова были посвящены исключительно дому Петрашевского и его посетителям. 3 марта агенты приехали в Петербург, а 4-го, в пятницу, они уже сообщают, кто и откуда прибывал к Петрашевскому после девяти часов вечера (очевидно, допрашивали затем извозчиков: откуда везли седоков?). Таковы же донесения агентов от 11 и 18 марта. Видимо, это было главное задание Липранди. 14 марта агенты начали вести переговоры с дворником Петрашевских Алексеем о наличии помещения под табачный магазин.

Попутно же они, наверное, получили задание разведать о Толстове, и тут-то скорее всего помог случай, — знакомство Наумова и через него В. М. Шапошникова с П. Г. Шапошниковым. Одно донесение начинается прямо с Толстова, которого не очень грамотные агенты обычно именуют Толстым: «13 марта на Петербургской стороне для узнания о Толстом, а как с ним в кратких связях один торговец табашный, торгующий на <Большом> проспекте в доме <Семенова> Петр Григорьев…» (в донесениях последний всюду будет называться без фамилии).

Естественно, агенты были заранее настроены на открытие подпольных организаций, а тут, в табачной лавке «Петра Григорьева» им попросту повезло: постоянными посетителями были и Толстов, и Катенев, и сам владелец оказался чуть ли не революционером, да и приказчик его В. В. Востров (он всюду в донесениях фигурирует как Василий Васильев, т. е. опять же без фамилии) тоже выглядел участником нелегальной организации. Самый первый донос, о табачном магазине, посланный В. М. Шапошниковым около 14 марта, написан в гиперболическом тоне и не без удивления: «Чтоб узнать о Толстом, поручил я известному вам, ваше превосходительство (все доносы посылались к Липранди. — Б. Е.), Николаю Наумову находиться при нем, который (Наумов. — Б. Е.) как хороший знакомый хозяину табачного магазину и у него сидельцу Василью Васильеву, узнал от последнего, что хозяин их хороший знакомый и друг задушевный Толстому и что в магазин к ним прежде был съезд, приятели разные, особы и студенты и переодевший<ся > военный разговаривали про французскую революцию и просили быть Петра Григорьева членом их общества; сначала он отказывался и, как видимо, очень боялся, а после поступил, о чем очень часто было совещание, а как стали обращать внимание (посторонние? полиция? — Б. Е.), то он не стал принимать и в неделю четыре раза уходил на собрание, а к ним приезжал офицер Ханыков[221],Толстой и неизвестное мне (Вострову? — Б. Е.) лицо, фамилия которого от меня скрыта, и каждый из них привозил по выписке из какой-то книги на французском языке и каждую выписку прочитывали и после трактовали, и неизвестный человек говорил им, что кому из ми<нистров> какой конец и что у них решено ца<ря> и проч<их> цар<ской> фамилии уби<ть> и как, когда и где, но отложено, потому что одного студента из их общества взяли за сочинение стихов и сослали на Кавказ; в ту самую ночь, когда взят студент, давали друг другу сведения, чтобы быть осторожным и готовым и отнюдь не забывать своего дела. С того дни идут дела весьма скрыто; Толстой, Ханыков и неизвестная особа в лавке не бывали, но я им (т. е. Василий Васильев) носил от Петра Григорьева письма к Толстому и от него обратно и что и теперь идет совещание, но где, не сказал, а уговаривал Николая Наумова поступить в общество, и он, Василий Васильев, по совету их готов убить с удовольствием. Потом пришли еще некоторые из того числа (какого? — Б. Е.) и увезли его, Наумова, в один вольный дом содержательницы Блюм…»[222].

Такое соседство подпольной революционной организации с публичным домом выглядит фантасмагорической комедией, но агенты всерьез, истово регистрируют все беседы и все факты своей жизни, включая посещение кабаков, театров и увеселительных заведений. Но главное, конечно, не в этом. Если бы реально существовало радикальное политическое общество, вынашивавшее планы цареубийства, то доносы агентов Липранди должны были бы произвести фурор в правительственных кругах. Наверное, однако, Липранди знал, с кем имеет дело, и сам немедленных мер не принял.

В действительности никакого тайного общества вокруг табачного магазина не существовало, оно возникало лишь в мыслях и желаниях ведущих участников группы.

Самыми энергичными, деятельными участниками группы были Толстов и Катенев, правда, участники очень незрелые, чрезвычайно путаные по идеям и целям.

Алексей Дмитриевич Толстов родился приблизительно в 1826 г. (большинство материалов его дела, как и дел Катенева и Шапошникова, не сохранилось), в провинции, вероятно, в дворянской семье, так как в 17 лет окончил гимназию и знал французский язык; некоторое время затем он учился в Московском университете, не сдал экзаменов и остался второгодником (па первом курсе?); после этого, в 1845 г., перевелся в Петербургский университет, на восточный факультет, где и числился студентом весной 1849 г., т. е. или оп начинал в Петербурге с первого курса, или снова оставался второгодником (обучение в университетах тогда было четырехлетнее). Характер у Толстова был экзальтированный, страстный, Петрашевский, познакомившийся с ним в начале 1849 г. у Ханыкова, опасался за него: «…человек очень умный, но не совсем воздержанный от напитков и чрезвычайно горячий, особенно в спорах, вообще неосторожный, и потому может попасться»[223].

Как и большинство петрашевцев, Толстов возмущался современным строем, современным состоянием страны. В относительно обобщенном для следственной комиссии и в то же время путаном изложении откровенных признаний Толстова агент Наумов писал: «Когда я познакомился хорошо с Толстовым, то он зазывал меня к себе, охуждая мне действия правительства, и сказал, что при таком правлении государя народ всегда будет более отягчен и угнетен. Вы сами видите, говорил мне Толстов, что он окружен людьми из негодяев, а что стоит государству содержать их. Россия всем изобильна, а в Сибири золота, серебра и других металлов также большое изобилие, а где оно у пас? Одни бумаги, которые глупые считают за деньги, а умные никогда. Кто имеет капитал, тот в наш банк денег по кладет, а отсылают за границу. Промышленность остановилась. Коммерция в самом стесненном положении. У нас в университете на каждого студента положено 12 к. с<еребром> в сутки, а собаке приказано отпускать по 90 коп. сереб<ром>. По окончании курса наук если нет протекции и денег, то все должностные места заняты. А на способности никто не обращает внимания»[224].

Главным виновником во всех бедах Толстов называл царя. В исповеди, написанной во время следствия, Толстов честно признавался: «И если не составил положительного, обдуманного в голове плана, как извести царскую фамилию, то не потому, чтоб имел сожаление к вей, а потому, что считал это дело бесполезным до тех пор, пока не будет приготовлен к этому народ, пока народ не убедится в том, что нет необходимости в царе, что все равно выберут другого, пожалуй. И если, может быть, не совершил бы сам своеручно смертоубийства, то только потому, что в сердце моем еще оставалось несколько капель чистой крови и подобное злодеяние казалось мне слишком кровавым, а если бы нашел человека, способного на это, и если б знал, что я тут не могу попасться, я не преминул его настроить»[225].

Для большинства петрашевцев чрезвычайно показателен этот — последекабристский — скепсис по поводу результативности цареубийства и опора на народное мнение. Интересно, что Толстов, видимо, вместе с Катеневым внимательно изучал материалы о декабристах и о суде над ними, материалы следствия и суда давали читать Наумову, который доносил об этом: «Толстов мне объяснил: видишь и разумей, что из них некоторые живы, а у других есть родственники, и как ты думаешь, они забыли то, что им сделали? Нет, никогда. Из них многие также будут участвовать и участвуют уже с нами». Толстов преувеличил: кажется, никто из декабристов не стал петрашевцем, но преемственность поколений была прямая (ср. участие сына декабриста Н. С. Кашкина в кружках петрашевцев). А методы возникали совсем другие, не декабристские. Толстов вразумлял Наумова, принимая его за единомышленника: «… они (правительство. — Б. Е.) думают, что у нас теперь, как прежде, какой-нибудь один полк взбунтуется, и мы будем действовать силою, нет, у нас теперь все иначе, мы действуем не так. Из нас многие отправились внутрь России и действуют на все классы народа»[226]. Прямо, как предтеча народничества! В другой раз Толстов приводит Наумову образный пример: «Представьте, что если сделается пожар в одном месте, потом в другом, третьем, четвертом и так далее, то никакая пожарная команда не в силах будет противустать».

Поэтому же Толстов довольно быстро отказался от предполагавшихся листовок: «Мы было думали распускать для народа разные полулистки, чтоб его наставлять, и разбрасывать их незаметно по гостиницам и харчевням, а после раздумали, потому что это усугубило бы надзор правительства»[227]. Более результативной им представлялась устная пропаганда, большие надежды Толстов возлагал на единомышленников, выходцев из народа: потому-то его и привлекали, с одной стороны, П. Г. Шапошников с Востровым, а с другой, — появившиеся недавно Наумов и В. М. Шапошников, выдававшие себя за «своих». Наумов доносил Липранди: «Толстой надеется на меня, Наумова, по рекомендации его друзей, что я ему буду полезен в том, что они меня могут приспособить к тому и дать наставления, как действовать на дворовых людей, крестьян и мещан, а в особенности на раскольников». Толстов при Наумове «пропагандировал» извозчика к неповиновению помещику, в другом месте он бранил купца за долготерпение и доказывал мошенничество правительства.

Большую роль отводил Толстов молве, слухам: и как пропагандистским приемам, и как способам проверки народного отношения к фактам. Когда из Москвы пришел слух о бунте, в который мало кто поверил, но тем не менее Толстов активно участвовал в его распространении, то Наумов спросил Толстова и Утипа: «… для какой же цели распускать эти слухи, если они несправедливы? Оба студента засмеялись, и Толстой сказал: «Э, брат, ты не знаешь и не понимаешь. Этим мы пробуем народное мнение. Вот видишь, как молва будет об этом кричать, то мы и увидим, какое это произведет влияние, чтоб соображать будущее»»[228].

А история со слухом о бунте такова. Утин, узнав от знакомой, англичанки Марии Вари, что она слышала у какого-то знатного лица рассказ посетителя о бунте в одной из внутренних губерний, передал этот факт Толстову, тот уже распространил его как сведение о «бунте в Москве» в сопровождении дерзких слов о царе.

Наумов узнал о нем 30 марта, на следующий день по поручению Толстова сообщил об этом Петрашевскому, а Толстова 31 марта уже вызывал инспектор университета, который отвез студента сперва к попечителю М. Н. Мусину-Пушкину, затем к министру Народного просвещения гр. С. С. Уварову, а затем к самому Дубельту, который, впрочем, принял Толстова лишь на следующий день, 1 апреля. Видимо, история дошла до Дубельта и от него и исходило востребование Толстова к начальству. Толстов подозревал в доносительстве Наумова, на что последний резонно возражал, что так быстро он не мог сообщить Дубельту о событии. Толстов же сам признавался, что оп многим лицам говорил о бунте, в том числе и университетским товарищам и профессорам. Всюду у начальства, от инспектора до Дубельта, Толстов отрицал свою причастность к слуху о бунте и, видимо, убедил их. Уваров даже обещал Толстову, что он попросит Дубельта впредь не вызывать студентов прямо в III отделение, а относиться к министру с соответствующей бумагой (впрочем, вряд ли Уваров преуспел в этом: дни его министерства уже были сочтены, вскоре он вынужден будет подать в отставку).

Интересно, однако, что, желая проверить честность Наумова и по крайней мере запугать его на будущее, Толстов развивал перед ним фантастическую картину, которая два десятилетия спустя, увы, будет с некоторыми коррективами реализована группой известного революционера — авантюриста С. Г. Нечаева! Когда Наумов решительно отрицал свое доносительство, Толстов сказал ему следующее: «Через три дня мы непременно узнаем виновного и убьем его, несмотря хотя был <бы> отец или мать, подобно как мы с год тому назад сделали с одним рассказчиком, которому отрезали язык и отрубили руки». На замечание Наумова, каким образом можно это узнать, Толстов сказал: «Мы не только это узнаем, но у нас такая связь, что если бы я завтра сказал Дубельту что-то про наших, то они в тот же час узнают и я исчезну, и потому-то я, несмотря на казнь, какая бы она ни была, никогда не скажу правды и своих не выдам, лучше погибнуть одному, двум, нежели предать целое общество»[229].

А на самом деле в 40-х годах ни о каких «казнях» предателей и речи быть не могло. Момбелли предлагал ввести следующий пункт в правила приема новичков в тайное общество: «В одном из параграфов приема можно- включить угрозу наказания смертию за измену: между нами и между теми, которых мы можем принимать, исполнителя не найдется, да и не нужно и бесполезно; но написанная или сообщенная словесно угроза будет еще более скреплять тайну, обеспечивать ее, и недействительность ее должна быть известна только одним основателям»[230]. В реальности же и до таких угроз дело не доходило.

Правовед Н. П. Балин, одноклассник доносчика Д. Ф. Политковского вспоминал: «Хотя мы и стращали Политковского, что мы ему кости переломаем, но к чести нашей благовоспитанности дальше простых запугиваний мы не заходили. Мне его даже жалко было, но он был противен для меня до невыносимости»[231]. Одноклассники лишь настояли, чтобы Политковский «исчез» из училища, что тому и пришлось сделать. Подобные чувства испытывали петрашевцы к агенту Антонелли, но они даже не могли настоять на его исчезновении — он открыто продолжал существовать в Петербурге ц служить доносчиком. Правда, он заработал на улице оплеуху от выпущенного из крепости П. И. Белецкого (что стоило Белецкому ссылки в Вологду), но не более того. П. А. Кузмин прибег к неоднократному нравственному издевательству над этим подонком: «… первые прибывающие в каждое публичное место лица, кроме лакеев, это шпионы… отличаются они от лакеев тем, что лакеи в вязаных перчатках и без шляпы, а шпионы в лайковых перчатках и со шляпами в руках. Я бывало нарочно приезжал поранее, чтоб видеть впуск шпионов… Видал нередко в числе впускаемых и негодяя Антонелли, и должен сознаться, случалось, набирал я знакомых из молодежи и, взявшись с ними под руки, подводил к Антонелли и просил их взглядываться в его наружность, чтоб он не втерся в кружок их знакомств…»[232]. Но Антонелли, видимо, было как с гуся вода — такие но испытывают нравственных угрызений. Воистину был прав Белинский, писавший В. П. Боткину 5 ноября 1847 г.: «…подлецы потому и успевают в своих делах, что поступают с честными людьми как с подлецами, а честные люди поступают с подлецами как с честными людьми»[233].

Еще более экзальтированным и деятельным был Василий Петрович Катенев (1830–1856), петербургский мещанин, сын почетного гражданина. Он учился в коммерческом училище, затем в Ларинской гимназии, по курса не кончил. С 1846 г. — вольнослушатель юридического факультета Петербургского университета, журналист, очеркист.

Катенев очень много беседовал с агентом Наумовым, надеясь, видимо, на воспитание его в революционном духе, поэтому записи-донесения Наумова об этих разговорах дают богатый материал для мировоззренческой и психологической характеристики Катенева. Следует, конечно, учитывать, с одной стороны, некоторую хлестаковщину «учителя», желание Катенева порисоваться[234], с другой — желание Наумова выслужиться, подчеркнуть крамолу в словах и делах объекта наблюдения. Естественны для юного вольнодумца антирелигиозный пафос пропаганды и ненависть к монархическому режиму. Несколько необычны мотивы ненависти и раннее ее возникновение.

18 апреля собеседники, находясь в трактире, наблюдали за окном большую похоронную процессию, и Катенев «вспомнил, как он, будучи 13 лет, видел раз такую точно толпу на Елагином острове во время гулянья, и кричали ура, когда проезжал государь, что он тогда уже получил ненависть к царю и поклялся в душе отмстить ему за это и довести до того, чтобы и ему, Катеневу, также кричали ура»[235].

Катенев еще напускал на себя маску романтического злодея.

Из донесения Наумова о встрече 8 апреля: «Я спросил Катенева, отчего он так грустен. Жажду крови, — отвечал Катенев, и жажду до такой степени, что готов зайти в цирюльню, чтоб увидеть там чашки две крови, что в подобном расположении вызывался даже убить императора и изъявлял этот вызов в магазине Петра Григорьева, при нем и Толстове, которые этому смеялись. Я чувствую, что во всю мою жизнь не сделал я ничего доброго, но стремился к злодеяниям. Отец, мать и все семейство меня отвергают, я чувствую приближение смерти, которая не иначе должна последовать, как от виселицы или топора»[236].

Слух о бунте в Москве или за Москвой, с добавлением уже самим придуманного сведения об убийстве при этом царя, находившегося тогда в Москве, Катенев намеревался распространить во время петербургских маскарадов по случаю пасхи: для широко употреблявшихся на маскарадах лотерей-аллегри Катенев предполагал заготовить по форме лотерейных билетов несколько десятков или даже сотен листков с сообщениями о бунте и об убийстве царя и разбросать эти листки или раздарить знакомым; в акции должен был принять участие и Наумов. Идея не была реализована по нескольким причинам, из которых, видимо, наиболее серьезная — решительно отговаривал от такой операции Г. П. Данилевский, подчеркивая бесполезность и опасность затеи. Интересно, что в кругах петрашевцев замыслы Катенева приобретали еще более радикальный вид. В. Энгельсов в своей статье о Петрашевском истолковал идею таким образом, что на маскараде 21 апреля на билетах лотереи будут написаны призывы к восстанию, и государь тут же будет заколот кинжалом.

Мечтая о будущей революции, Катенев составил план Петербурга, с обозначением узких проездов: «Нам нужно это для построения баррикад; чем тесней улицы или переулки, тем удобней для действий, потому что в тесной улице или переулке можно действовать из окошек, бросать все, что ни попадет, и даже обливать кипятком, если б вздумалось пустить солдат нас забрать. А что удобные места нашли только в переулках Васильевского острова, Сенной площади и около Владимирской церкви». Узнав, что Катенев намеревается выкупить у ростовщика заложенное студентом Куприяновым духовое ружье, Наумов поспешил сам купить это оружие и приложил его к очередному донесению.

Катенев был горячим пропагандистом, умел разговаривать с народом (вероятно, более результативно, чем Толстов).

Из донесения Наумова о встрече с Катеневым 10 апреля: «… он мне рассказывал, что вчерашнего числа он с извозчиком Федотом и братом Федота Михаилом пили чай в Русском трактире, где Катенев, выдумывая на императора разные клеветы и всячески его ругая, довел извозчиков до такого раздражения, что и они вместе с ним согласовались»[237]. Катенев интересовался раскольниками, выспрашивал о них Наумова, намеревался специально поехать в Москву для общения с раскольничьими кругами.

Для пропагандистских целей Катенев замышлял организовать на акциях по 150 рублей ассигнациями свой журнал (или газету), которую может возглавить В. Р. Зотов, тогдашний редактор «Литературной газеты». Катенев, очевидно, питал к Зотову почтение как начинающий писатель-очеркист; расписывая Наумов^ мифический «Клуб ламартинистов», якобы тоже подпольный кружок, отличный от петрашевцев («… в нем нет пи военных, ни разночинцев, кроме писателей»), Катенев сделал Зотова членом этого клуба. Следственная комиссия долго потом допытывалась у Зотова, да и у других допрашиваемых: что это за клуб? Имя Ламартина тогда было у всех на устах, он ведь был не только выдающимся поэтом, но и довольно бесславно закончившим в бурные месяцы 1848 г. свою политическую карьеру главы республиканского правительства (у Г. П. Данилевского портрет Ламартина висел на стене вместе с другими знаменитыми деятелями эпохи революции), поэтому Катенев и назвал его именем свой фантастический клуб.

Был ли Катенев вполне нормальным? Некоторые записи-донесения Наумова настолько странны, что заставляют предполагать следующие варианты: или Катенев был достаточно невежественным во многих гуманитарных областях (но желал, однако, показывать свою образованность!), или он откровенно разыгрывал явно уж невежественного Наумова; или он в самом деле был умственно не совсем здоров.

Приведем следующие примеры;

Обсуждая с Катеневым газетную статью, где выражена мысль, что главное в государстве не форма правления, а идеи, Наумов спросил: «Что такое форма и идеи?» Катенев растолковал, что «форма означает правление монархическое, а идеи — республиканское».

Об учителе французского языка Флене: «Я спросил, к какой он принадлежит партии, и Катенев сказал: «К нашей, да иначе и быть не может, потому что он француз и учился в той же школе, где и Наполеон, то как ему не быть нашим».

«Катенев еще говорил мне, что берет два лучшие пистолета у Ивана Васильева (ростовщика-торговца. — Б. Е.) и велел ему приготовить несколько пуль и фунт пороху, которые сей последний и обещал на днях ему доставить. На вопрос мой, для чего ему все это, Катенев отвечал: «Чтобы всегда были в готовности пистолеты, и когда пришлют за мною от Дубельта бумагу, то я явлюсь к нему с пистолетами, и если меня посадят, то я вместо ответа убью себя. Смотри же, — продолжал Катенев — если я пропаду и дня три не буду, ты расскажи всем знакомым, что я убил себя у Дубельта»[238].

Вполне возможно, что все три предполагаемых варианта имели место, но некоторая ненормальность чувствуется в этих мыслях и поступках. Во время следствия болезнь Катенева усилилась, он был признан помешанным, отправлен в больницу, где и скончался через несколько лет. Многие яркие и необычные черты характера и склада ума Катенева предвещают будущих персонажей Достоевского, особенно из романа «Бесы».

Самым молодым участником описываемой группы был Борис Исаакович Утин (1832–1872), выходец из торговой еврейской семьи (отец, купец 3-й гильдии, служил в Архангельске комиссионером у откупщика Мясникова). Младший Утин был православным, окончил в декабре 1848 г. Петропавловское немецкого училище в Петербурге и готовился к поступлению на юридический факультет Петербургского университета. Жил он в своеобразном частном общежитии (шесть-семь студентов снимали отдельную квартиру), но, кажется, его сожители особым радикализмом не отличались и в круги петрашевцев не входили. Больше всего Утин дружил с Толстовым, через последнего с ним познакомился и Наумов, который в своих донесениях, как правило, именует Утина «студентом». Из донесений вырисовываются некоторые колоритные детали, характеризующие взгляды Утина.

1 апреля, после вызова Толстова к Дубельту по поводу распространения слухов о бунте и брани по адресу императора, Наумов, безуспешно ища Толстова, забрел к Утину, который только что с ним виделся. «Я спросил Утина, — доносил Наумов, — о чем же спрашивали Толстого. «Только о бунте, — отвечал Утин, — о порицании государя — об этом не спрашивали, потому, конечно, что все благомыслящие люди знают, что государя везде ругают и все недовольны, да нечего об этом и спрашивать»[239].

В другой раз 12 апреля Наумов застал Утина «читающего какой-то французский журнал, в котором он, показав вырезанную статью о России[240], сказал: «Как глупо наше правительство! Статью вырезает, а заголовок оставляет»[241].

При аресте у Утина были отобраны рукописи: перевод из брошюры Ф. Фейербаха (брата знаменитого философа) «Религия будущности» (популярное изложение фейербахианских идей о замене христианства культом человека: «Религия будущности есть не что иное, как вера в справедливость естественного стремления к счастью, вера в силу человеческой природы…»), а также школьное сочинение самого Утина «В чем должна заключаться идея истории литературы вообще и русской в особенности». Наиболее существенные мысли сочинения заключаются в следующем: «Из истории литературы больше чем из всякой другой истории узнаем мы внутреннюю жизнь народа… Только Пушкин, Грибоедов, Лермонтов, и, наконец, Гоголь проявляют собою народный гений. Они служат залогом нашей будущности, которая, по всем данным, должна казаться утешительной. В самом деле, направление, данное Гоголем нашей литературе, всеобщий дух исследования, анализа и критики, журнальная деятельность, живое участие, с каким общество встречает каждую новую идею, — все показывает, что силы наши пробуждены и что мы с ними можем сделать при благоприятных внешних обстоятельствах»[242].

В противовес Толстову и Катеневу Утин отличался осмотрительностью и осторожностью. Первое время он явно не доверял Наумову (когда последний 31 марта пришел к Утину в поисках Толстова, тот хотел отделаться незнанием, но случайно вышедший из комнаты Толстов выдал себя), да и в последние недели он не очень с ним откровенничал, поэтому для суда он дал слишком мало материала. На следствии он тоже вел себя крайне осторожно, взвешивал каждое слово, если можно было, то опровергал обвинения фактами (утверждают, что говорил о недовольстве крестьян? клевета, в Архангельской губернии крестьяне очень зажиточны), и вообще в ответах Утина на вопросы следственной комиссии большую роль играет частица «не»: «не знаком», «не говорил», «не слыхал», «при мне говорено не было», «не делалось» и т. п. Эта осторожность и отсутствие реальных обвинений помогли Утину, он был освобожден из крепости 26 сентября 1849 г.

Самым старшим из главных деятелей описываемой группы был Петр Григорьевич Шапошников. Ровесник Петрашевского (родился в 1821 г.), он смотрел на окружавшую его молодежь несколько свысока («мальчишки!»), вообще он отличался повышенным самомнением. Московский мещанин самоучка (в Петербург Шапошников перебрался в 1847 г.), он жадно тянулся к знаниям, посещал университетские лекции, усиленно читал. Наумову он давал на дом перевод поэмы Вольтера «Естественный закон» и немецкую книгу И. Голуховского «Философия, относящаяся к жизни целых народов и каждого человека» (СПб., 1834), переведенную известным шеллингианцем профессором Д, М. Велланским.

Когда Шапошников вместе с другими петрашевцами уже сидел в Петропавловской крепости, Липранди доносил Дубельту о результатах добавочного обыска в квартире подследственного в июле 1849 г.: над дверью найден тайник с рукописями, из которых Липранди обращал особое внимание адресата на «Проект об улучшении Кавказа» и «Список сенаторам» и добавлял, что, по его мнению, «несовместно иметь у себя мещанину» такие бумаги[243]. К сожалению, Липранди не указал, чьей рукой написаны эти тексты.

Шапошников был большим любителем театра и даже мечтал стать актером. А. В. Ханыков на следствии показывал, что, случайно зайдя в табачную лавку Шапошникова, он услышал от хозяина приветствие — цитату из Шекспира: «…мне показалось это довольно оригинальным, я начал с ним говорить о Шекспире, о драматическом искусстве вообще. Обо всем этом говорил он довольно порядочно»[244].

Шапошников был очень самолюбив. При агенте В. М. Шапошникове, своем однофамильце, он пренебрежительно отзывался о Толстове и Катеневе и противопоставлял их «значительным лицам, которые приезжают к нему поговорить»; в числе таких лиц он считал и Петрашевского, в самом деле приезжавшего несколько раз «посмотреть» на умного и развитого торговца. При другом разговоре с агентом он присоединил к «мальчишкам» и Наумова: «…вот такие головы пустые Толстов и Катенев и твой племянник Наумов мечтают опровергнуть трон и вознес<ти>сь сами, а знаете, что выйдет из этого, что возьмут их и передерут;[245] для такого дела, указав на свою голову, сказал, нужно иметь такую, как у Петра, и особенный гений». И далее: «Да, говорит, ко мне являются люди злые: и львы, и тигры, но увидят меня, ложатся у моих ног и после делают, что мне нужно».

Такое самомнение еще развивали и «мальчишки», уверенные, что именно П. Г. Шапошников в революционную пору сможет поднять народ на восстание. Однофамилец В. Шапошникова хвастал, что «он один имеет силу в случае, если бы глупая толпа поподчевана была свинцовыми орехами и побежит, остановить ее и воодушевить, и при его содействии она достигнет своей цели». В случае создания в России республиканского строя Шапошников мечтал быть министром торговли.

Противоречивость личности П. Г. Шапошникова очень хорошо охарактеризована Толстовым в одном из его письменных показаний на следствии, которое не сохранилось, но известно нам по пересказу из сводного акта, составленного чиновником следственной комиссии: «Шапошников человек всесторонне неоконченный и так останется на всю жизнь; актерство, кажется, преимущественная его стихия, а из самолюбия он показывает себя всегда большим, нежели есть в самом деле, что Шапошников не знал положительно своего призвания, а он, Толстов, подстрекал, что его призвание на республиканской площади. К этому Толстов прибавил, что мещанин Петр Шапошников не может быть вредным для правительства, потому что кроме всего он еще и трус, и если бы он, Толстов, предложил ему какую-либо деятельность для злоумышленной цели, то он согласился бы; если же Шапошников говорил что-нибудь либеральное, то лишь из самолюбия, желая показать себя умным. Он же, Толстов, почти уверен, что до знакомства с ним Шапошников не был либералом, а при нем, Толстове, говорил вольно только так, чтобы не показаться невежею»[246].

А «мальчишки» еще и ранили самолюбивую натуру Шапошникова: и в самом деле называли его невежею. Он показывал на следствии: «…в разговоре я стал порицать Катенева и Толстова за их безумные мысли и разговоры, на что мне Катенев стал возражать: что я не понимаю их, что я глупая славянщина 16 века и что я не достоин жить с ними в одно время»[247].

По сути же Шапошников был весьма чужд революционным, вообще насильственным мерам. 9 апреля в обстоятельном разговоре с агентом-однофамильцем он разъяснял, что «сила есть во всяком человеке», но в сочинении Пушкина выражается «душа добрая, любящая все прекрасное, нежное», а «в Николае Пугачеве также сила, но выражена делами: вешать, убивать и губить все прекрасное». Шапошников отказался расшифровать, кого он подразумевал под «Николаем Пугачевым» (при всей невежественности, его собеседник, конечно, знал, что настоящий Пугачев — Емельян): очевидно, речь шла о Николае I. Но той яростной ненависти к царю, какой отличались Толстов и Катенев, у Шапошникова не было. 3 апреля он торжественно начал говорить Наумову о желании встретить на Дворцовой набережной Николая I, после чего и Наумов, и мы, живущие полтора века спустя, ожидаем какой-то решительной акции. Но желание Шапошникова, оказывается, скромное: «Скажу ему, чтобы дал свободное книгопечатание и усовершенствовал Александрин<ский> театр».

Видимо, в самом деле Шапошников был не из храброго десятка, он неоднократно осаживал Толстова и Катенева, предупреждая, что они плохо кончат, сам же был очень осторожным в разговорах, не доверял не только Наумову, но и уважаемому им Петрашевскому. Однофамильцу, которого он из-за его возраста принимал за почтенного человека, Шапошников делал предупреждения: дескать, неспроста «племянником» Наумовым при содействии Толстова и Катенева приобретается помещение в доме Петрашевского под табачный магазин (конечно, Шапошников понятия не имел об агентуре, а предполагал союз с Петрашевским); «А как квартира взята на меня, продолжает запись предупреждения агент, то я впоследствии получу себе неприятности, каких я., не предвижу. Меня возьмут к графу Орлову и отдерут, да еще хорошо бы, а то и больше»[248].

Противоречивость воззрений, колебания, высокомерие Шапошникова создавали напряженные отношения между ним и «мальчишками». По донесению Наумова, Катенев однажды чрезвычайно резко отзывался о Шапошникове, узнав о пренебрежительном отзыве последнего по своему адресу («…при вас же ударю его в рожу…»), присутствовавший здесь же приказчик Шапошникова Востров тоже назвал хозяина «двуличным подлецом»; но, по Некрасову, у слабых людей «все вином кончается»: «После мы все трое, заключает Наумов, зашли в трактир в Большой Морской, где пили чай и ром».

На следствии Шапошников клялся в преданности престолу, отмежевывался от Толстова и Катенева. Все это не освободило его, однако, от предварительного приговора к расстрелу (конечно, по сравнению с другими приговоренными, это безумно жестокая кара для такого человека); по конфирмации он был отправлен рядовым в Оренбургские линейные батальоны.

Между тем, как и большинство петрашевцев, группа охарактеризованных лиц лишь подходила к каким-то организационным формам. Толстов откровенно заявил на следствии, что он только «полагал составить общество для произведения переворота в России»[249].

* * *

В кругу петрашевцев был еще один человек, которому не удалось создать организацию, хотя он, наверное, несколько лет мечтал о ней, готовился к ее оформлению, к вербовке членов — это Николай Александрович Спешнее, одна из самых загадочных фигур в истории русского революционного движения.

Обосновавшись в Петербурге после жизни за границей, Спешнев с 1847 г. стал посещать кружок Петрашевского, а затем, как уже было отмечено, и «филиалы» кружка, т. е. вечера у Дурова — Пальма, Плещеева, Кашкина. На собраниях он имел обыкновение отмалчиваться, внимательно слушал и наблюдал, лишь иногда проявляя недюжинные ум и знания. Антонелли его попросту не заметил, в большой папке донесений 1849 г. он лишь однажды мельком его упомянул: «… какой-то Спешнев, бывший лицеист». А по сути, после Петрашевского он был среди кружковцев «нумером вторым» по значению, а если сравнивать их социально-политические воззрения, то Спешнев был еще более радикален, чем Петрашевский: он не только ратовал за первостепенное освобождение крестьян, но и считал, что преобразования в России можно осуществить лишь революционным путем; в будущем он предполагал национализацию земли и промышленности, полное уравнение в правах всех сословий.

Спешнева, видимо, не удовлетворяли относительно легальные формы существования известных ему петербургских кружков и относительно легальные идеи, там обсуждавшиеся. Он присматривался к посетителям, сразу же отмечал наиболее радикальных и активных (например, К. И. Тимковского), приглашал к себе домой для беседы. Когда на вечере у Петрашевского в ноябре 1848 г. появился Рафаил Александрович Черносвитов, умный и говорливый провинциал, очень интересно описывавший совершенно новую, замечательную область России — Восточную Сибирь, а сам в то же время внимательно вглядывавшийся в собеседников, то недаром они оба — Черносвитов и Спешнее — приметили друг друга и потянулись друг к другу. Черносвитов тоже, видно, искал себе толковых сообщников.

Начали они с нейтральных фраз, затем перешли к социальным проблемам (оба подчеркнули первостепенность реформы крепостной системы), а затем стали уже обмениваться визитами[250]. Черносвитов явно интересовался наличием в центре России революционных организаций и революционного движения (потому и обратил внимание на кружок Петрашевского). Спешнее, желая больше выведать сведений и суждений от собеседника, темнил, намекал на принадлежность к подпольным обществам и даже на главенство, свое и Петрашевского, в этом подполье. Черносвитов, который тоже темнил и тоже намекал на участие в тайной организации, пожелал самый ответственный разговор вести втроем. Он позвал к себе Спешнева и Петрашевского и откровенно изложил им свой грандиозный план революционного переворота.

Прежде всего должна восстать Восточная Сибирь, а когда пошлют на усмирение значительные воинские силы (корпус), то за спиной их встанет Урал с 400 тысячами недовольных рабочих, который двинется на южные волжские («низовые») губернии и к донским казакам, всюду поднимая народ; на потушение этого пожара потребуются уже все войска, и тогда восстанут Петербург и Москва — «и все кончено»[251].

Спешнев отнесся к замыслу недоверчиво (выдумывает? завлекает? провоцирует?), осторожный по отношению ко всяким тайным заговорам Петрашевский — тем более (любопытно, что в одном разговоре без Спешнева Черносвитов предлагал Петрашевскому обсудить вопрос о цареубийстве). По словам Спешнева, «Петрашевский стал говорить вообще против бунта и восстаний черни», противопоставляя им фурьеризм. Спешнев после этого распрощался с Черносвитовым и, похоже, больше не возобновлял переговоров. А Петрашевский, наверное, еще сильнее уверился в том, что жандармы подослали к ним агента (у него с самого начала знакомства, как и у Спешнева, возникли такие подозрения). В показаниях на следствии Петрашевский иначе как «агент-провокатор» и не называл Черносвитова…

Личность Рафаила Александровича Черносвитова тоже до сих пор остается загадочной. Мотивы его действий, неожиданные революционные проекты как-то очень не вяжутся с его прошлым и с его социальным положением. Почему вдруг золотопромышленник и бывший исправник, с помощью войска подавлявший около 10 лет назад бунты рабочих на уральских заводах, становится революционером и пропагандистом общероссийского восстания? И другие петрашевцы (Львов, Достоевский) относились к Черносвитову как к подосланному к ним шпиону-провокатору. Последнее исключается: арест, крепость, допросы, суровое наказание, вынесенное судом Черносвитову, никак не согласуется с такими подозрениями. Никаких документальных объяснений резкой перемены взглядов Черносвитова за десятилетие нет, можно лишь строить гипотезы. Наиболее вероятная из них следующая. Черносвитов — недюжинная, энергичная натура, мечтавшая о значительно более широких масштабах деятельности, чем ему уготовила судьба; патриот и знаток Сибири, он прекрасно понимал, какие необъятные возможности таит этот край; очевидно, что-то он извлек и из духовного общения с декабристами, хотя они отнеслись к нему настороженно;[252] пребывание в европейской части России, знакомство с петрашевцами, разговоры и намеки в их кругу могли развить в сознании Черносвитова представление о том, что революционный взрыв в стране очень близок; а зная глубину недовольства уральских рабочих, он вполне серьезно мог предполагать там наличие больших людских резервов для повстанцев, и планы его, изложенные в показаниях Н. А. Спешнева, — отнюдь не хлестаковщина и не мальчишество, а реальная уверенность в силе Урала, В дальнейшем же, в свете общефедералистских идеалов петрашевцев, Черносвитов мог мечтать о Сибири как об особой российской республике, где ему предстояло играть значительную социально-политическую роль.

Спешневу представлялась возможность еще в одном случае заняться организацией тайного общества, но и здесь его ждало разочарование: сообщники оказались далекими от революционных замыслов. Речь идет о попытке реализовать давнюю мечту Момбелли. Последний еще до знакомства с Петрашевским (а познакомился он с ним осенью 1848 г.) вынашивал идею общества «взаимной помощи»[253], своеобразного духовного братства, члены которого создавали бы нечто вроде большой семьи, где господствовали бы любовь, дружба, откровенность, прощение мелких недостатков при большой нравственной требовательности друг к другу, суровая критика серьезных недостатков, взаимная поддержка, материальная и моральная помощь и т. п, Видимо, вскоре после вхождения в круг Петрашевского Момбелли познакомил его со своими планами, назвав в качестве единомышленника своего давнего товарища Ф. Н. Львова, а Петрашевский предложил со своей стороны Спешнева и К. М. Дебу, и эта «пятерка» с конца ноября 1848 по январь 1849 г. от четырех до шести раз собиралась у Спешнева[254], да еще один или несколько раз у Львова, подробно обсуждая условия создания общества.

Наиболее радикальные идеи предлагал, конечно, Спешнев. В социальном отношении он подчеркивал главную цель — освобождение крепостных крестьян, а в политическом — подготовку всероссийского восстания. Спешнев определил три внеправительственных пути преобразований страны: иезуитский (т. е, создание тайного общества и тайное «разложение» существующего строя), пропагандный и восстание — и предлагал соединить их все вместе, а для этого учредить центральный комитет, который организует частные комитеты: комитет товарищества (т. е. общества взаимной помощи), комитет для устройства школ пропаганды (фурьеризма, коммунизма и либерализма) и, главное, «комитет тайного общества на восстание».

В бумагах Спешнева жандармами был обнаружен черновик проекта обязательств для членов тайного общества, где в первом пункте вновь принятый обещал, что он обязуется по распоряжению комитета явиться в назначенное место и время «и там, вооружившись огнестрельным или холодным оружием или тем и другим, не щадя себя, принять участие в драке (т. е. и битве. — Б. Е.) и, как только могу, споспешествовать успеху восстания». Во втором и третьем пунктах предлагалось участнику «приобрести» надежных новых пять членов и передать им те же требования-обязательства.

Спешнев пояснил на допросе, что, будучи за границей в 1845 г., он интересовался устройством тайных обществ (от древних христианских общин до современности) и начал писать «рассуждение о тайных обществах и наилучшей организации тайного общества применительно к России», но перед возвращением на родину сжег это неоконченное сочинение, а черновой листок проекта случайно остался в его бумагах; никому сочинение и листок он не показывал. Возможно, так оно и было в действительности, но даже если он и не показывал свой проект петрашевцам, то сама идея тайного революционного общества, конечно, не оставляла его, и недаром он начал совещания об организации общества с предложения тайных путей и создания руководящего органа — центрального комитета.

Петрашевский в своих предложениях делал главный акцент на пропаганде фурьеризма, скептически относясь к замыслам Спешнева[255]. Момбелли, страстно жаждавший создания «общества взаимной помощи», готов был искать компромиссный путь, т. е. включить в программу и фурьеристскую, и социалистическую пропаганду, и надежду на будущее восстание народа. А главное — он, как и Спешнев, ратовал за тайный характер организации, за большую ответственность, которую брали бы на себя участники и даже за введение пункта об угрозе смертью за измену.

Львов стремился перевести разговор на конкретную почву, каков должен быть минимум членов общества (он почему-то предлагал число 11 — по воле случая именно столько будет участников обеда в честь Фурье), как будет проходить прием новых членов. Дебу единственный, кто с порога отверг самую идею организации — он категорически протестовал против подпольности общества.

Петрашевский, просветитель и юрист, стал предлагать создание «ученого комитета», который подробно бы разобрал все предложения, чтобы выделить в них сходные мотивы, найти сферы согласия и т. д.

Спешнев же, видя, что его радикальные социально-политические идеи находятся под угрозой растворения в общефилантропических принципах, прислал письмо, где, по словам Момбелли, «иронически отзывался о нашей затее, называл ее «chasse au places»[256], желал молодым людям (мне и Львову) всякого счастия и отказывался от предложения, говоря, что он связан условиями, более положительными». Петрашевский смеялся над последней фразой, видя в ней ребяческое хвастовство; да и в самом деле — никаких ведь других организаций у Спешнева не было, были лишь далеко идущие замыслы.

Параллельно с идеей тайного общества Спешнев строил издательские планы, более основательные и более крупные, чем план подпольной литографии.

Спешнев, который поддерживал связи со своими зарубежными друзьями, получил от кого-то из них (вероятно, от польского эмигранта К. 3. Хоецкого) предложение печататься в журнале французских утопических социалистов «Revue indépendante» («Независимое обозрение»). Известно, что Хоецкий намеревался еще до Герцена организовать вольную русскую типографию в Париже, а Спешнев планировал приобретение и создание соответствующих рукописей. Спешнев предлагал также и другим петрашевцам (он говорил об этом Данилевскому и Плещееву) готовить свои нелегальные произведения для отправки за границу с целью их опубликования в печати.

Имеются достоверные данные о попытке Спешнева организовать и свою типографию в Петербурге. В судебном приговоре (следственные дела Спешнева и Филиппова, как уже сказано, не сохранились) так повествуется об этом со слов Филиппова и Спешневаз «Филиппов недели за две до ареста вознамерился устроить уже не литографию, а типографию и действовать независимо и в тайне от других, предполагал собирать и распространять печатанием такие сочинения, которые не могут быть напечатаны с дозволения цензуры. С этой целью он, Филиппов, занял у Спешнева денег и заказал для типографии нужные вещи, из коих некоторые уже привезены были к Спешневу и оставлены, по его вызову, в квартире его. Сей замысел не касается никакого кружка и никаких лиц, кроме его, Филиппова, и Спешнева, ибо оба они положили хранить это дело в величайшей тайне… Показание Филиппова о заведении им типографии подтвердил подсудимый Спешнев, объясняя, что просил Филиппова заказать разные части типографского станка и что потом получил от Филиппова все вещи, чтобы не оставались в его руках. Причем Спешнев присовокупил, что… мысль о заведении типографии принадлежит именно ему, Спешневу, и что Филиппов напрасно в этом случае берет на себя вину»[257].

На самом деле круг участников был шире. Ап. Майков, оказавшийся невольным свидетелем тайного предприятия, подробно поведал о нем в позднейшем (1885) письме к П. А. Висковатову, Еще более подробно о том же, с перечислением лиц, участвовавших в создании типографии, Майков рассказал своему другу, поэту А. А. Голенищеву-Кутузову (сохранилась запись этого разговора! сделанная Голенищевым-Кутузовым). Майков назвал Спешнева, Филиппова, Мордвинова, Момбелли, Григорьева, Ф. Достоевского, В. А. Милютина. Здесь несколько сомнительно последнее имя (помимо того, что Милютин давно уже не посещал кружки петрашевцев, он еще к весне 1849 г. уехал из Петербурга в южные губернии России, в командировку), остальные же вполне достоверны: это тот же самый радикальный актив кружка Дурова — Пальма.

Из воспоминаний Майкова, дополняющих показания петрашевцев на следствии, вырисовывается следующая картина. Не удовлетворенные идеей литографии, некоторые члены кружка замыслили создать собственную подпольную типографию. Спешнев дал деньги, а Филиппов составил чертежи отдельных частей типографского станка и заказал их в разных петербургских мастерских — для конспирации. Изготовленные части были свезены на квартиру не Спешнева, а Мордвинова, где и собраны в единый механизм. Работать на станке не удалось, так как вскоре почти все участники кружка были арестованы и посажены в крепость. Обыскивавшие квартиру жандармы не обратили внимания на станок, так как как он стоял в комнате физических и химических приборов и был принят за таковой же. Но жандармы запечатали комнату, а родные Мордвинова так ловко открыли дверь снятием с петель, что печати не были повреждены, и станок был изъят из комнаты.

В этой истории сомнительно следующее: Мордвинов не был арестован, его не держали в крепости, а лишь вызвали на допрос в начале сентября; если тогда и был обыск в его квартире, неужели Мордвинов свыше четырех месяцев после арестов друзей спокойно держал станок в комнате, не подумав об его укрытии или уничтожении?! Не спутал ли Майков квартиры Мордвинова и Спешнева?

Итак, Спешневу и по объективным, и по субъективным причинам не удалось создать тайную организацию, но тем не менее на его квартире в 1848/49 г. шли постоянные заседания по поводу таких обществ, да и по другим поводам: оказывается, у него были относительно камерные и относительно «легальные» фурьеристские собрания, нечто среднее между вечерами у Петрашевского и Кашкина. О последних поведал на следствии А. В, Ханыков: «Я всего был раза 4 у Спешнева по случаю сведенного мною знакомства с ним у Петрашевского и желания убедить его в системе Фурье, ибо он был коммунистических убеждений. Потом по случаю совещания о переводе сочинений Фурье, предложенных Тимковским. В первые три раза, кроме Дебу 1-го, Дебу 2-го и меня, никого не было. В тот вечер, когда был Тимковский, находились кроме меня: Дебу 1-й, Дебу 2-й, Момбелли, Кайданов, Петрашевский…Тимковский читал перевод «Палерояльский дурак», сочинение одного из учеников Фурье Кантагреля»[258]. Иными словами, можно с достаточным основанием говорить, наряду с другими, и о «кружке Спешнева».

Отметим еще сборы на квартире К. М. Дебу, связанные с изучением в кружке Кашкина социалистической литературы.

Из показаний Ханыкова: «У Дебу положенных дней не было, собирались довольно редко с целью разъяснить темные вопросы в учении Фурье»[259]. Об одном из таких собраний поведал Э. Г. Ващенко: «…в продолжение этого же времени (сезон 1848/49 г. — Б. Е.) мне случилось быть у Дебу, где я встретил всего один раз Кашкина, старшего Европеуса[260], Отто, Ахшарумова й брата Дебу. Тут читали какую-то книгу, названия которой не припомню, одного из французских социалистов»[261]. Подобные несистематические и довольно в узком кругу собрания, видимо, были очень распространены среди петрашевцев и среди участников «дочерних» кружковых образований. Важно также, что в среде петрашевцев широко культивировалось обучение, растолковывание социалистических и философских систем новичкам. Петрашевский имел чуть ли не два десятка учеников в своем кружке, формально не получавших никаких программ, но фактически постоянно руководимых учителем, который с помощью бесед, рекомендаций, вручения источников, разъяснений создавал сведущих социалистов. Из вскользь брошенной Д. Д. Ахшарумовым фразы «…когда через Ханыкова Дебу стали читать социальные книги…»[262] мы узнаем об аналогичной «просветительской» деятельности Ханыкова. А старший Дебу, Константин Матвеевич, буквально вытащил из развратно-разгульного мира юношу Ващенко, обучал его, снабжал книгами (вначале монографиями Ламартина и Луи Блана о французских революциях, а затем трудами Фурье и Консидерана), ввел в кружок Кашкина, где молодой человек продолжил изучение работ социалистов-утопистов[263]. Многих подобных неформальных собраний и объединений мы, наверное, еще и не знаем, да и не всегда сами участники стремились структурно упорядочить эти союзы.

Случайно, например, из доноса Антонелли стало известно о «либеральном» вечере 16 апреля у П. А. Кузмина, куда собралось 20 человек, в том числе и видные петрашевцы Толль, Баласогло, Момбелли. А может быть, такие вечера Кузмин устраивал и ранее?

Петрашевский по понедельникам бывал на вечерах у юриста А. Г. Нагурного (Нагорного), якобы, по сведениям Антонелли, фурьериста; Антонелли не без основания вопрошал в своем донесении: «..не бывают ли у Нагорного по понедельникам собрания?». Организовывал ли вечера Нагурный — неизвестно, но на «пятницах» он несколько раз бывал, по сведениям Петрашевского, в 1848 г.

Итак, в напряженной атмосфере конца 40-х годов всюду возникали молодежные кружки. Отчаянными репрессивными мерами можно было лишь задержать процессы развития, но остановить и уничтожить их — невозможно.

Загрузка...