Том IV

СВЯТАЯ КЛАРА АССИЗСКАЯ (1193–1253)

«Я — Клара, маленький саженец нашего святого отца Франциска…» — так любила называть себя наша Ассизская святая.

Это образное выражение возникло, возможно, по той причине, что ее мать носила имя Ортолана (от слова «orto», ит. «огород» — прим. перев.). И поэтому говорили, что Клара была посажена матерью, «как фруктовый саженец в саду Церкви».

Конечно, именно Франциск способствовал ее росту и зрелости, когда она, восемнадцатилетняя девушка, нашла у него прибежище, попросив помощи в том, чтобы посвятить себя Господу. Однако несомненно и то, что первые соки Клара впитала от матери, женщины исключительной силы и мягкости.

В те жестокие годы, когда даже короткое путешествие было весьма рискованным, она осмелилась пересечь море, чтобы совершить паломничество в Святую Землю. А до этого была в Риме, чтобы почтить могилу апостолов, а также храм св. Михаила на Гаргано. И первой духовной пищей девочки были рассказы матери.

Господин Раниери ди Бернардо, родственник Клары, хорошо знал ее с детства, он будет свидетельствовать на процессе канонизации, что Клара, «находясь среди домашних, всегда желала говорить о вещах божественных».

Первый биограф Клары, Томмазо да Челано, проницательно отмечает, что Божественная благодать, должно быть, основательно пропитала корни (то есть мать), «чтобы потом в веточке возникло изобилие святости».

И мать, и дочь были так тесно связаны Божьей благодатью, что Ортолана закончит свою жизнь в монастыре Клары. В старости она пришла к Богу, ведомая дочерью, которая стала для нее духовной матерью.

И тогда старая Ортолана будет вполголоса рассказывать сестрам-монахиням, что всегда знала судьбу этой девочки: еще когда она молилась перед Распятием незадолго до родов, прося у Бога защиты, она услышала внутренний голос, сказавший ей:

«Ты родишь свет, который озарит мир!» Поэтому она назвала ее Кларой.

Старинный биограф обращает внимание на то, какое темное было тогда время: мир казался подавленным надвигавшейся старостью, и око веры было затуманено, а на шлаках времени накопились шлаки грехов. «Но Бог послал Франциска — сияющее солнце Ассизи, а потом и Клару — “ярко горящий свет для всех женщин”».

В детстве она в полной мере познала и радости, и страдания. Радостные воспоминания этих лет пропитаны францисканским милосердием: жалость к обездоленным, стремление прийти им на помощь, рано проснувшаяся любовь к распятому Христу, неподдельное чувство счастья во время ее девичьих молитв. Говорили, что после молитвы от девочки исходил «приятный аромат неба».

Но было и много страданий. Когда Кларе было всего шесть лет, ее семья подверглась длительной ссылке в Перуджу вместе с другими благородными семьями, безуспешно пытавшимися противостоять созданию коммунального правительства Ассизи. Не обошлось без пожаров, грабежей, бунтов.

Лишь в 1205 году, незадолго до того как Кларе исполнилось двенадцать лет, они смогли вернуться на родину.

Вместе с эмигрантами в Ассизи вернулись и военнопленные, среди них был блестящий и легкомысленный молодой горожанин, который, казалось, сошел с ума в тюрьме. Его звали Франциск ди Пьетро Бернардоне.

Весь городок пришел в смятение от его странностей. Сначала он принялся восстанавливать старую развалившуюся церковь св. Дамиано, где проводил долгие часы в молитвах. Потом, призванный к ответу епископом Гуидо, он прямо на городской площади разделся догола, заявив, что отказывается от всякого наследства и выбирает жизнь нищего.

Он кричал, что не желает никакого другого отца, кроме Отца Небесного. А балконы Клариного дома, стоявшего рядом с собором, выходили прямо на площадь св. Руфино.

Легенда о трех братьях гласит, что во время восстановления церкви св. Дамиано Франциск пел, как это было принято в те времена, на манер менестрелей:

«Придите, помогите мне в моих трудах!

Здесь возникает монастырь мадонн,

И во славу их святой жизни

Во всей Церкви будет прославлен

Наш небесный Отец».

Конечно, он думал и об ассизских девушках: они восхищались им, когда он вел себя как учтивый и отважный кавалер, а теперь они готовы были следовать за ним в его похождениях «нищего» Божественной Любви.

Между тем, Клара росла «доброй и прелестной», как свидетельствуют ее современники. Она была настолько добра, что одна из ее детских подруг на процессе канонизации скажет, что, «по ее твердому убеждению, Клара была канонизирована еще во чреве своей матери». И, воскрешая в памяти добрые советы, полученные ею во времена их юности, она будет настаивать на таком выражении в духе «культа Марии»: «Мадонна Клара была исполнена благодати и хотела, чтобы и другие были исполнены ею!»

Между тем, наступало время подобрать ей хорошую партию: «Ее хотели выдать замуж в соответствии с ее благородным происхождением, сыграв пышную свадьбу с какимнибудь знатным и выдающимся человеком, но она ни за что не соглашалась, ибо решила остаться девственницей и жить в бедности». Так писал древний летописец.

Но, по правде говоря, Клара была уже влюблена. Она издали наблюдала за действиями Франциска и окружавших его ассизских юношей. Среди них был Руфино, кузен Клары. Они жили в Порциункола рядом с часовенкой, посвященной святой Марии дельи Анджели. Они все делали своими руками, жили подаянием, и люди говорили также, что они ухаживали за прокаженными в Ривоторто.

Вот уже два года, как Клара с болью в сердце слушала проповеди Франциска во время поста. В 1209 году это было в церкви св. Георгия, а в 1210-м уже в самом соборе. Так пожелал епископ Гуидо, хотя Франциск не был даже священником.

И вот начались тайные встречи Клары с Франциском. Как свидетельствует ее первый биограф, эти встречи происходили по их обоюдному согласию, потому что она «хотела видеть и слышать этого нового человека», а он «пораженный молвой о девушке, столь богатой добродетелями, тоже желал видеть ее и говорить с ней… чтобы вырвать из мира эту благородную жертву».

Однако мудрый биограф добавляет: «оба ограничивают частоту своих встреч с тем, чтобы их божественный пыл не стал очевидным для людей и не давал бы повода для всяких измышлений».

Тайком, в сопровождении своей лучшей подруги — той самой Боны ди Гуэльфуччио, которая считала ее «исполненной благодати», — Клара отправлялась к Франциску.

Вопросы, которые она задавала, трудно вообразить: девушка хотела, чтобы слова проповеди, обращенные для всех без различия, Франциск обращал именно к ней, к ее жизни, к ее неудержимому стремлению к Богу.

Ответы, дошедшие до потомков через Томмазо да Челано, исполнены глубокого внутреннего пыла. Франциск «нашептывает ей на ухо о сладостной свадьбе с Христом», а Клара «с пылким сердцем воспринимает то, что он открывает ей о добром Иисусе».

Когда пост приближался к Страстной неделе, Франциск решил, что дело уже не терпит отлагательства. «Приближался торжественный праздник вербного воскресенья, и девушка с трепетом отправилась к Божественному человеку, чтобы спросить, что и как она должна делать, чтобы изменить свою жизнь. Отец Франциск дает ей наставления: в праздничный день, нарядно одевшись, подойти к пальмовым ветвям, а ночью, “выйдя из поселения”, “обратить радость мира в траур” страстей Христовых. Итак, в воскресенье в толпе женщин сияющая праздничным великолепием девушка входит вместе с другими в Церковь».

В этот день в соборе случилось некое предзнаменование. Когда благородные девушки собирались подняться на алтарь, чтобы перед торжественной процессией получить из рук епископа освященную пальму, Клара, словно пригвожденная, осталась на своем месте, наверное, погруженная в наполнявшую ее сердце божественную мечту. Тогда епископ сам спустился с алтаря, неся девушке пальмовую ветвь. В глазах всех присутствующих это был жест сердечной отеческой благосклонности, однако Клара поняла это так, как будто это был Христос, который через Своего посланника сошел к ней, чтобы избрать ее своей невестой.

Начиналась ее «Страстная неделя» — неделя страстей и славы. На следующую ночь она убежала из дома через заднюю дверь, чтобы ее не заметили, хотя для этого ей пришлось сдвинуть поленницу дров и тяжелую мраморную колонну, загораживающие выход. Утром все недоумевали, откуда у нее взялось столько силы!

И вот одна, в темноте, она поспешно сбегает с ассизского холма по направлению к часовне Санта Мариядельи Анджели, где ее с зажженными факелами ожидают Франциск и его монахи. Пропев заутреню, Франциск отрезает ее длинные белокурые волосы, покрывает ее голову черным покрывалом, а поверх ее белых девичьих одежд надевает темную убогую монашескую рясу.

Тем временем монахи поют псалом, в котором взывают к Богу, чтобы он спустился на землю и всей своей силой и Божественной мощью сразил противников и врагов, оказав покровительство преданной ему душе, которая пошла за ним, «не оказывая никакого сопротивления».

Как ни странно, этот псалом был выбран самим Франциском. Дело в том, что мы пытаемся представить себе это ночное бегство как романтический и любовный эпизод, а между тем, Клара и Франциск прекрасно отдавали себе отчет в том, что они объявили войну целому городу. Если решение Франциска «уйти из мира» (как он напишет потом в своем Завещании), вызвало потрясение и порицание, и еще более сильную реакцию вызвало решение многих молодых людей последовать за ним, то чего можно было ожидать теперь, когда благородная девушка, которой все восхищались, оказалась вовлеченной в это безумие, переступив через границу, нерушимость которой уже никто не смог бы восстановить?

Это было в 1212 году. Однако, рискуя слишком опередить события, мы можем сообщить, что в августе 1228 года, когда Клара обратится к папе Григорию IХ, прося знаменитую «привилегию бедности», в Италии будет уже по меньшей мере двадцать пять монастырей кларисс. А после ее смерти таких монастырей, рассеянных по всему миру, насчитывалось не менее ста тридцати.

Но этой ночью Клара была одна. Монахи быстро привели ее в бенедиктинский монастырь между Ассизи и Перуджей.

У них было только одно оружие для отражения неизбежного удара: неприкосновенное право на убежище, которое Церковь под страхом отлучения признавала за каждым монастырем. Перед дверьми монастыря должны были остановиться даже императоры.

Прибыв в монастырь, родственники Клары нашли ее коленопреклоненной перед алтарем и закутанной в недостойное одеяние, это заставило их содрогнуться от гнева.

«Ядовитые козни и льстивые обещания», — так древний летописец называет пущенные в ход попытки заставить ее отказаться от «униженного положения, которое не делает чести семье и невиданно в этих краях».

В то время как родственники (и в особенности грозный дядя, взявший на себя роль главы семьи) собираются перейти к быстрым и насильственным действиям, — ведь, по сути говоря, Клара была для них не монахиней, а просто капризной и околдованной девушкой, — она совершает прекрасный и непоправимый поступок, значение которого в средневековом обществе было понятно каждому. Она снимает покрывало, и ее поспешно обритая голова говорит всем, что она «отреклась от мира», а другой рукой она цепляется за покровы алтаря, как бы смиренно прикасаясь к одеждам Иисуса, Сына Божьего.

Теперь все знают, что Мать Церковь будет ревностно защищать свое дитя как неприкосновенную собственность Христову. И никто не осмелится более поднять на нее руку.

Ее родственники не ошибались: через границу, открытую Кларой, пройдет еще много молодых женщин. И первой за Кларой последовала Агнесса, ее пятнадцатилетняя сестра. В следующее воскресенье она тоже убежала из дома, потому что, как отмечает летописец, «у нее возникло отвращение к миру и любовь к Богу». И немалую роль в этом сыграли молитвы Клары, мечтавшей видеть ее рядом с собой.

Но на этот раз родственники не собирались сдаваться. Тот же дядя, придя в неистовство, прибыл в сопровождении вооруженных людей, они выволокли ее из монастыря, избили, надавали пощечин и насильно увели прочь.

Бедняжка простирала руки к Кларе, как будто сестра могла защитить ее от подобного насилия; Агнесса говорила, что «не хочет, чтобы ее отнимали у Христа».

Никто толком не может объяснить, что же случилось потом. Тот же дядя расскажет, что ее схватили четыре человека, но смогли пронести по спуску горы лишь несколько сотен метров. С каждым шагом это невесомое тельце становилось все тяжелее и тяжелее. «Можно было подумать, — скажет он в обычной своей грубой манере, — что она всю ночь ела свинец».

Девочка стала недвижимой в буквальном смысле слова, ее невозможно было сдвинуть с места. Более того, у дяди, после того как он дал ей пощечину, отнялась рука, как будто ее разбил паралич.

Когда Франциск посвящал Агнессу Христу, собственноручно обрезая ей волосы, как это было и с Кларой, он мягко заметил, что воздает должное ее имени — Агнесса (от слова «agnello», ит. «ягненок, овечка» — прим. перев.). Она и вправду была ягненочком, нашедшим в себе силу и стойкость сражаться за Христа, — невинный агнец, принесенный в жертву Богу в знак нашей любви.

Здесь следует напомнить, что и Агнесса была возведена Церковью в ранг святых. Именно она основала в Италии второй монастырь ордена св. Клары.

Вслед за Агнессой пошли все подруги Клары, их имена звучат словно добрые пожелания и предзнаменования: Пачифика (от слова «pace» — «мир» — здесь и далее прим. перев.), Бенвенута («добро пожаловать»), Амата («любимая»), Анджелюччия («ангелочек»), Чечилия, Кристиана («христианская»), Франческа («французская»), Лючия («светлая»), Кристина («христова»), Бенедетта («благословенная»)… А за ними последовали и другие девушки из этих мест. Придет и третья сестра Клары, Беатриче, а за ней и их овдовевшая мать Ортолана, посвятившая себя возделыванию монастырского огородика.

Так началась история «Бедных женщин св. Дамиано». Франциск добился того, чтобы эта первая восстановленная им церквушка, в которой его так впечатляло большое византийское распятие, была приспособлена под монастырь и отдана под покровительство епископа Гуидо.

И он сам написал для них первую «Formula vitae» («Жизненное правило»). Это было не столько правило, сколько некий документ о союзе между братьями Франциска и сестрами Клары:

«Поскольку по Божественному вдохновению вы стали дочерьми и служительницами Всевышнего Царя, Отца Небесного, и невестами Святого Духа, избрав жизнь в соответствии с совершенством святого Евангелия, я желаю и обещаю от своего имени и от имени моих братьев всегда усердно заботиться о вас и о них».

Этот текст имеет особое значение, ибо Франциск прибегает к необычным выражениям: он не называет монахинь «Христовыми невестами», как это было принято и тогда, и теперь, он называет их «невестами Святого Духа». Причина в том. что он воскрешает в памяти историю Благовещения, когда Мария была провозглашена «Рабой Божьей» и «зачала от Святого Духа», чтобы произвести на свет Святого Сына Божьего.

Таким образом, монахини св. Дамиано познали не только «таинство супружества» (пламенный выбор Христа Суженого), но и «таинство материнства». Они ежедневно должны были испытывать таинство Воплощения, привыкая к роли «живой колыбели», чрева для Сына Божьего, который в любую минуту готов появиться на свет. А Клара являла это почти что в физической реальности. Вот свидетельство одной монахини на процессе канонизации:

«Сестра Франческа ди Мессер Напитано ди Ноль ди Медзо клянется… что однажды, в первый день мая она увидела на руках мадонны Клары у ее груди прелестное дитя, красоту которого нельзя выразить. При виде этого дитя свидетельница испытала невыразимую нежность, и у нее не было сомнений, что это дитя был Сыном Божьим…»

Однако для того чтобы обладать этим таинством, необходимо было одно условие — бедность: «Не желать иметь ничего, кроме Господа нашего!» Поэтому Клара призывала сестер «приспосабливаться к маленькому бедному гнездышку, к бедному Христу, которого нищая мать положила в убогие ясли».

Томмазо да Челано пишет, что Клара носила при себе это воспоминание, как женщина носит на груди золотую брошь. Вопрос «привилегии бедности» стал знаменитым.

Клара неоднократно обращалась к Святому отцу, желая получить от верховных церковных властей письменное подтверждение того, что ее общинам будет дарована привилегия абсолютной бедности, что никто и никогда не сможет принудить их владеть чемлибо или же призывать к этому. Первый раз она получила согласие от Папы Иннокентия III, это было в 1215 году, затем в 1228 году она послала письменный запрос Григорию IХ. Будучи еще кардиналом, он писал ей много теплых писем, называя «любимейшей сестрой во Христе, матерью спасения своей души». Он даже обращал к ней такие слова: «Ты будешь отвечать за меня в день Страшного Суда, если не позаботишься о моем спасении». Став Папой, он с дружеской настойчивостью советовал ей еще раз подумать о вопросе бедности. Он напоминал ей, что в жизни бывает много разных обстоятельств и слишком много опасностей. Поэтому какаянибудь, даже незначительная, собственность могла бы лучше обеспечить ее монастыри, гарантируя им сохранность и свободу.

Но Клара не хотела уступать, и Папа, приехавший в Ассизи на канонизацию Франциска, намеренно остановился в монастыре св. Дамиано, чтобы попытаться убедить ее.

«Если ты боишься нарушить данный тобой обет, — сказал он ей наедине, — то мы от него тебя освобождаем». Ответ Клары был не лишен юмора: «Ваше Преосвященство, — сказала она, — я ни в коем случае не желаю освобождаться от того, чтобы следовать за Иисусом Христом».

И тогда Григорий IX за бедным столом трапезной св. Дамиано своей собственной рукой написал текст этого странного документа, подтверждающего привилегию («намерение о высочайшей бедности»). И сделал он это, — отмечает летописец, — «cum magna hilaritate» — с большой радостью. В этом выражении, однако, содержится намек на то, что Папа иронически воспринимал данную ситуацию: все его терзали, чтобы получить разные привилегии, льготы или освобождение от чеголибо, а эта женщина терзала его, чтобы получить «привилегию бедности».

Прежде чем вернуться в Рим, он пожелал разделить с монахинями их скромнейшую трапезу.

Они могли предложить ему, всего лишь корзинку с хлебом, и Папа попросил Клару благословить трапезу.

Она повиновалась, и вдруг прямо на глазах у Папы Римского корка хлеба слегка приоткрылась, образовав четко очерченный крест.

Так Григорий IX поел хлеба действительно «благословенного» и понял, что этим чудом Иисус одобрил благословенную и распятую на кресте бедность, о которой Клара умоляла как о величайшем даре.

Мы немного забежали вперед в нашей истории, затронув в ней, так сказать, кульминационные пункты, поскольку сверху легче видеть целое.

Жизнь нашей святой и ее сестер была заранее предначертанным послушанием (а потом защитой этого наследия), в соответствии с «последней волей для Клариных сестер», которую Франциск продиктовал в 1226 году перед самой смертью.

«Я, ничтожный брат Франциск, желаю следовать примеру жизни и бедности высочайшего Господа нашего Иисуса Христа и Его Святейшей Матери, оставаясь верным этому до конца. И я прошу вас, госпожи мои, советую вам жить всегда этой святейшей жизнью в бедности. И тщательно остерегайтесь, чтобы никогда и никоим образом не отдаляться от нее по чьему-либо научению или совету».

Жизнь в монастыре была целиком пропитана этим духом. В эпоху, когда пауперизм в большинстве случаев перерождался в еретический спиритуализм, Франциск и Клара показывали, что проблема лишь в том, чтобы по-настоящему любить Христа бедного.

Вопрос был не в том, чтобы существовали бедные люди или общины (таких при желании могло быть очень много), а чтобы общины и люди были «богаты бедностью», а это возможно лишь для тех, кто «стремится вслед за Христом» как за Суженым, ради Которого можно пожертвовать всем.

Поэтому тот, кто сегодня говорит об «обете бедности» как о выборе расплывчато «религиозного» характера, ставящего целью подчеркнуть социальные злоупотребления, тот сводит его к псевдо-интеллектуальной идеологии, лишенной к тому же исторической реальности. И они еще взывают к Христу, благосклонно считая его примером для подражания! Такая идеология чужда всякой христианской духовности и неведома святым.

Тот кто не понимает этого, охотно превозносит бедность Франциска и Клары, но потом, при описании других сторон их жизненного выбора, не скрывает недоумения и досады. Например, покаяния Клары: невероятные, суровые. Или же ее долгие посты («Дни скудного питания, — отмечает летописец, — чередовались с днями полного воздержания от пищи»).

Франциск даже вынужден был вмешаться, заставив ее есть «хотя бы полторы унции хлеба в день». А ее невыносимые власяницы из свиной щетины, которые она носила прямо на голое тело! А долгие ночи, которые она проводила в молитвах, распростершись на земле в течение многих часов! А короткий сон на сухих ветках («вместо подушки — камень»)! Она оставляла за собой самые неприятные и унизительные обязанности (настаивая на том, что именно она «должна мыть сидения больных»), желала мыть и целовать заляпанные грязью ноги монахинь, возвращавшихся после сбора пожертвований.

Но общественное непонимание было для Клары так же далеко, как далека сухая абстракция от любви. Зато совсем близко от нее было лицо Распятого Христа, по которому она так сокрушалась, что глаза ее постоянно были в слезах, отчего сестры-монахини боялись, что она потеряет зрение. «Казалось, что она постоянно держит на руках Христа, обливая его слезами и покрывая поцелуями». Так пишет ее первый биограф. И ежедневно, около трех часов пополудни, вспоминая о смерти Христа, она жестоко бичевала себя, потому что в час страстей Христовых всех ее слез не хватило бы.

Что же касается воспитания Кларой послушниц, об этом говорится лишь следующее: «Она учила послушниц оплакивать Распятого Христа… и зачастую, призывая их к этому, она сама обливалась слезами».

Однако никто и никогда не видел ее печальной. «Если обычно, — отмечает летописец, — суровое физическое покаяние ведет зачастую к духовной депрессии, на Кларе это отражалось совсем по-другому: изнуряя себя, она сохраняла видимость жизнерадостного человека».

По предписанию Франциска в двадцать один год Клара получила титул и полномочия настоятельницы, и на этом посту она оставалась до сорока лет.

Монахини свидетельствуют, что «распоряжения она отдавала очень смиренно и боязливо».

Сказать, что она вела за собой общину собственным примером, значит не сказать ничего. Она вела ее, выказывая собой «сияние правды».

«Когда она возвращалась после моления, — рассказывает одна из сестер, — все радовались, как будто она сошла с небес». «Казалось, что все блага были в ней», — добавляет другая.

Насколько строга она была к себе, настолько «мягка и ласкова» со своими монахинями. Она говорила, чти игуменья должна уметь «утешать страждущих и быть последним прибежищем для терпящих лишения». Она не была лишена педагогической мудрости: «Когда святейшая мать посылала сестер за стены монастыря, — вспоминает одна из них, — она наставляла их, что, когда они увидят прекрасные, цветущие и плодоносные деревья, они должны восхвалять Бога, а также если увидят людей или других живых существ, то за всех и за все восхваляли бы Бога».

Бона ди Гуэльфуччио, та самая подруга, которая сопровождала Клару на тайные свидания с Франциском, а потом последовала за ней в монастырь, оставшись с ней на всю жизнь, выступая свидетельницей на канонизации Клары, рассказала о некоторых эпизодах их юности.

Но потом, когда должна была рассказать о долгих годах их монашеской жизни, она не смогла говорить. Когда речь зашла «о святости Клары», она сказала, что святости было столько, что в душе ее хранилось бесконечно много, хотя словами выразить это не могла, ибо для того, чтобы говорить о святой матери Кларе, надо обладать особым мастерством.

Мы должны опустить подробности о тех чудесах, которые случались обычно, когда Клара совершала крестное знамение, которым как бы передавала больным людям, а также предметам свою пламенную любовь к Христу. И Иисус отвечал ей чудесами. Все считали эти чудеса почти естественными, потому что понимали, «что любимое Распятием обменивалось с любящей».

Мы опускаем также видения, которые посещали не только одну Клару, постоянно погруженную в божественные мысли: и ее сестры иногда зримо ощущали ее близость к Сыну Божьему.

Тем не менее, следует вспомнить хотя бы знаменитый эпизод осады монастыря сарацинами. Их бросил на Ассизи Фридрих II, чтобы досадить папе Иннокентию III, который очень любил этот город и считался его опекуном. Так же, как Франциск и Клара, Фридрих был крещен в купели в Ассизского собора. Теперь же многие считали его воплощением Антихриста.

Город подготовился к осаде, но монастырь св. Дамиано находился за стенами города, и не было никого, кто мог бы защитить этих «бедных женщин». Не было и братьев-монахов. Франциск, когда-то имевший мужество безоружным встретиться лицом к лицу даже с ужасным султаном Медокомэль Камелем, уже умер. Клара уже давно болела и неподвижно лежала на своей убогой койке; ее жесткое ложе покрыли соломой, и она вынуждена была согласиться.

Она просит подвести ее к дверям монастыря и положить перед ней небольшой серебряный ларец, в котором хранилась Евхаристия. С трудом она падает ниц на землю. Когда жестокие сарацины уже перелезли через стену, окружавшую монастырь, Клара дотрагивается руками до драгоценного ларца, моля Бога: «Господи, храни Твоих рабынь, ибо я не могу их охранить!» И тогда две сестры, поддерживающие Клару, слышат — о чем дадут клятвенное свидетельство на процессе канонизации — нежнейший детский голосок, исходящий из дарохранительницы: «Я буду защищать тебя всегда».

Никто не знает того, что же случилось, однако сарацины внезапно отступили, не осмелившись приблизиться к дверям, где молилась Клара. Вечером того же дня она позвала двух сестер, взяв с них клятву, что пока она жива, они никому и никогда не расскажут о том, что слышали.

В жизни Клары не было недостатка и в тех типично францисканских качествах, когда святость как бы приближается к райскому состоянию, когда святых начинают понимать и любить не только люди, но и звери.

Вот что рассказала сестра Франческа на процессе канонизации. «Однажды мадонна Клара не могла подняться с постели из-за болезни и попросила принести ей платок, однако поблизости не оказалось никого, кто мог бы это сделать. Тогда кошечка, жившая в монастыре, стала тянуть и волочить этот платок к Кларе, а мадонна Клара сказала кошке: “Дурашка, ты не умеешь это делать: зачем ты волочишь его по земле?” И тогда кошка, словно поняв эти слова, начала поворачивать платок таким образом, чтобы он не касался земли».

На вопрос о том, как она об этом узнала, монахиня ответила, что ей об этом рассказала сама Клара.

Это были платки «из тончайшей ткани», которые Клара, теперь уже пожилая и неподвижная изза долгой болезни, лежа на своем соломенном тюфяке, продолжала ткать для священников, служивших обедни.

Она соткала их более пятидесяти и отсылала бедным церквам ассизской провинции, чтобы Христово причастие во время службы опиралось на достойный покров.

И для каждого платка она своими руками сделала картонный футляр на шелковой подкладке: это ее изобретение впоследствии вошло в традицию.

До сих пор мы в нашем повествовании умышленно обходили молчанием отношения между Кларой и Франциском. Нам известно, что Франциск был всегда крайне сдержан. При встрече с женщинами он избегал даже смотреть им в лицо. Он говорил, что узнавал в лицо лишь Клару и мадонну Джакомину ди Сеттесоли. Он имел к ним особое расположение, поскольку одна из них напоминала ему Марию, так как хотела все время слушать Иисуса, а другая — Марту, которая так много трудилась для Него.

Но Франциск навещал их очень редко. В это трудное время он должен был воспитывать своих братьев, наставляя их не слишком тесно общаться с девушками, принадлежащими Христу. Говорили, что однажды, после чересчур откровенного разговора с ним одного из братьев, он со вздохом сказал: «Господь отнял у нас жен, а дьявол доставляет нам сестер!»

Он избегал даже произносить имя Клары. Говоря о ней, он называл ее «христианкой», как бы признавая, что она всецело принадлежала только Христу. Тем кто упрекал его в чрезмерной холодности, Франциск отвечал: «Не подумайте, что я их не люблю… Позвать их за собой и не заботиться о них было бы настоящей жестокостью. Но я подаю вам пример, чтобы вы поступали, как я».

Но както раз он согласился пойти в монастырь св. Дамиано, поскольку Клара и ее сестры захотели послушать его проповедь. Франциск вошел в монастырь, собрал общину и, стоя среди своих дочерей, горячо и молча молился. Потом попросил принести ему пепел, рассеял его вокруг себя, как бы обозначив полагающееся ему место бедняка, и посыпал им голову, затем медленно прочел «Помилуй мя, Боже» и вышел из монастыря, оставив всех в слезах. Так он прочел проповедь, не произнеся ни одного слова.

Это означало для Франциска позволить любить в себе Другого, быть отцом как знамение другого, бесконечного и милосердного Отцовства. Это было чем-то совершенно отличным от того приторного романтизма, существующего в воображении многих людей, которые слишком охотно говорят об эмоциональной жизни святых.

Но однажды он все-таки позволил убедить себя и сделал исключение. Послушаем прекрасный рассказ «Цветочков», ибо он ни с чем не может сравниться и неподражаем в своей мистической красоте.

Святой Франциск, в бытность в Ассизи, часто посещал святую Клару, подавая ей святые наставления. И возымела она сильное желание вкусить с ним единый раз пищи и умоляла его многократно о том, он же никогда не желал доставить ей этого утешения. Тогда товарищи его, видя желание святой Клары, сказали святому Франциску: — Отец, нам кажется, что эта строгость не согласна с божественным милосердием; ты в таком малом деле, как вкусить с тобой пищи, не исполняешь желания сестры Клары, девы столь святой, возлюбленной Богом и особенно, когда подумаешь, что ведь она по слову твоему покинула богатства и пышность мира. А сказать правду, если бы она попросила тебя о большей милости, чем эта, ты должен был бы сделать это для своего духовного отпрыска. — Тогда святой Франциск ответил: — Вам кажется, что я должен исполнить ее желание? — А товарищи: — Да, отец, должно тебе принести ей это утешение. — Сказал тогда святой Франциск: — Раз это кажется вам, кажется и мне. Но, чтобы ей было большее утешение, я хочу, чтобы эта трапеза состоялась у святой Марии Ангельской, ведь она долгое время сидела взаперти в Сан Дамианской обители, так что ей будет радостно взглянуть немного на обитель святой Марии, где она была пострижена и обручилась Иисусу Христу; там мы и вкусим вместе пищи во имя Божие. — И вот, когда пришел назначенный для этого день, святая Клара выходит из монастыря с одной спутницей и в сопровождении товарищей святого Франциска приходит к святой Марии Ангельской и благоговейно приветствует Деву Марию перед ее алтарем, где ранее она была пострижена и приняла схиму; затем ее повели показывать обитель, пока не пришел час обеда. В это же время святой Франциск велел приготовить трапезу прямо на земле, как это делалось обыкновенно. И, когда пришел обеденный час, садятся вместе святой Франциск, и святая Клара, и один из товарищей святого Франциска со спутницей святой Клары, а затем и все другие товарищи смиренно подсели к трапезе. И за первым блюдом святой Франциск начал беседовать о Боге так сладостно и так возвышенно и так чудесно, что сошла на них в изобилии благодать Божия, и все они были восхищены в Боге. И когда они были так восхищены и сидели, вознеся очи и воздевая руки к небу, жители Ассизи, и Беттоны, и окрестностей видели, что святая Мария Ангельская, вся обитель и лес, окружавший ее, ярко пылали и казалось, что великое пламя охватило зараз и церковь, и обитель, и лес. Поэтому ассизцы с великой поспешностью побежали туда тушить огонь в твердой уверенности, что все там горит. Но, дойдя до обители и найдя, что ничего не горит, они вошли внутрь и обрели святого Франциска со святой Кларой и со всеми их сотрапезниками, сидящими за той смиренной трапезой и поглощенными созерцанием Бога. Из этого они верно уразумели, что то был божественный огонь, а не вещественный, который чудодейственно явил Бог, указуя и знаменуя им огонь божественной любви, коими горели души тех святых братьев и святых монахинь; и они вернулись с великим утешением в сердцах своих и со святым назиданием. Затем, спустя большой промежуток времени, пришли в себя святой Франциск и святая Клара, а с ними и другие, и, чувствуя себя достаточно подкрепившимися пищей духовной, мало заботились о пище телесной. И так, по совершении этой благословенной трапезы, святая Клара со многими провожатыми вернулась в Сан Дамианскую обитель… Во славу Христа. Аминь. (Гл. XV).

В истории христианской святости нет эпизода, который бы лучше, чем этот, проиллюстрировал и истолковал библейское учение о том, что «не хлебом единым жив человек, но всяким словом, исходящим из уст Божиих».

О том, как высоко Франциск ценил Клару, свидетельствует то, что он обращался к ней, чтобы получить духовное утешение. Так было в первые годы после его обращения, когда он долго пребывал «в большой нерешительности»: посвятить ли себя только молитве (к чему он стремился всей душой) или же заняться и проповеднической деятельностью, что он также считал весьма важным.

Он как-то сказал брату Массею: «Пойди к сестре Кларе и попроси ее от моего имени, пусть она вместе со своими духовными сестрами благочестиво молит Бога, чтобы Он вразумил меня, какой путь избрать».

То же самое он попросил сделать и брата Сильвестра, которого считал самым святым среди всех других своих братьев.

Когда брат Массей возвратился с ответом, Франциск сначала пожелал вымыть ему ноги и приготовить обед (то есть принять его так, как принято встречать посланника Бога); затем он встал перед ним на колени и, перекрестившись, спросил: «Что просит меня делать мой Господь Иисус Христос?»

Единодушный ответ был таков: Франциск должен проповедовать по всему миру: — «Он выбрал тебя не только ради тебя самого, но ради спасения других».

Поднявшись с колен «в порыве воодушевления», Франциск произнес: «Идем, во имя Бога». Из «Цветочков» известно, что он подчинился с таким восторгом, что попутно начал читать проповеди даже птицам, которые «стали открывать клювы, вытягивать шеи, расправлять крылья и почтительно наклонять головы до земли, показывая и жестами, и пением, что слова святого отца доставляли им огромное наслаждение».

Следует также вспомнить, что знаменитая «Песнь о созданиях Божьих» («Cantico delle Creature») была впервые пропета Франциском именно Кларе.

Почти ослепший, изнуренный лихорадкой, покрытый стигматами, Франциск удалился в маленькую келью, сложенную из циновок, которую братья соорудили для него в монастырском огороде. Он оставался там два месяца, и Клара спряла мягкие перчатки, чтобы покрыть эти святые израненные руки. Она также приготовила ему ароматную мазь для лечения кровоточащих ран.

И однажды сестры-монахини услышали, как он декламировал прекраснейший стих.

Кларе Франциск признался, что он сочинил его, исполненный радости одного ночного откровения. Бог милостиво уверил его, что простил ему все грехи и что он может быть уверен в своем спасении. Поэтому он был исполнен мира и благодарности ко всему сотворенному Богом! Кто-то сказал, что он невольно думал о Кларе, сочиняя этот стих: «Хвала тебе, Господи, за луну и звезды, которые Ты создал на небе ярко светящимися, драгоценными и прекрасными».

По этому поводу рассказывали, что во время путешествия из Сиены в Перуджу Франциск поделился с братом Львом чувством «необыкновенной радости». Была уже почти ночь, и они решили отдохнуть возле колодца. Франциск наклонился над колодцем и увидел, как в зеркальной глади воды на дне колодца отражалась полная серебристая луна, и он долго любовался этим как зачарованный.

— Брат Лев, агнец Божий, — сказал Франциск, — знаешь ли ты, что я вижу в зеркале воды?

— Восходящую луну, — ответил брат Лев, зная о страстной любви святого к красоте творения.

— Нет, брат Лев, — возразил Франциск, — я вижу лицо сестры Клары — чистое и сияющее лицо человека, живущего в Божьей благодати.

И хотя Клара всегда была в его сердце, он держался вдали от монастыря Дамиано, потому что, как рассказывает древний биограф, чувствовал ответственность за то, чтобы «еще более приблизить к Богу своих сестер, а для этого он должен был лишить их своего телесного присутствия». Клара, однако, этого не чувствовала.

Существует по этому поводу одна старинная и очень поэтичная легенда.

Однажды Франциск собрался в длительное путешествие и пошел попрощаться с сестрами св. Дамиано. Была зима, шел снег.

— Отец, когда же мы увидимся? — спросила Клара, скрывая в душе грусть.

— Возможно, когда расцветут розы, — отвечал Франциск, показывая на голые и колючие ветки розового кустарника.

— Все в воле Божьей, — кротко согласилась Клара.

И вот, пока Франциск удалялся, на ледяных ветвях начали появляться розы. Клара догнала его и с улыбкой преподнесла их ему. Народные легенды всегда заключают в себе тайный смысл. Однако вполне исторически достоверной является следующая история. Клара, получив известие о тяжелой болезни Франциска, весьма огорчилась. «Она горько плакала и никак не могла утешиться, опасаясь, что не увидит больше в живых единственного после Бога своего Отца, блаженного Франциска, который был ее утешителем и учителем… и об этом своем опасении она через одного из братьев сообщила блаженному Франциску».

«Пойди и скажи сестре Кларе, — ответил Франциск посланнику, — чтобы она освободилась от всякой боли и печали из-за того, что не может сейчас видеть меня, но пусть знает, что и она, и ее дочери увидят меня и получат большое утешение».

Так и произошло. Траурная процессия, сопровождавшая его блаженное тело, двинулась от церкви Санта Мариядельи Анджели по направлению к церкви св. Георгия в Ассизи. Дойдя до монастыря св. Дамиано, процессия остановилась.

«И когда была убрана железная решетка, через которую сестры обычно общались с Богом, братья вынули святое тело из гроба и держали его на руках перед окном долгое время, пока Клара и ее сестры не утешились».

Клара пережила Франциска на целых двадцать семь лет, которые она провела, храня его духовное наследие и память о нем. Ее старость была скрашена нежностью, которую она унаследовала от него, это была нежность, обращенная главным образом к святому Младенцу из ясель, к бедному распятому Христу и к Евхаристии.

Лишь в последнее в ее жизни Рождество Клара испытала грусть. «В момент Рождества, когда мир ликует по поводу только что рожденного Младенца, все сестры направляются к заутрене, оставив больную Клару одну. И, думая о малютке Иисусе, огорчаясь, что она не может участвовать в хвалебных песнопениях, она со вздохом произносит: “Господи Боже, вот я здесь одна для Тебя!” И вдруг она услышала прекрасную музыку, звучавшую в тот миг в церкви святого Франциска. Она слышала, как братья радостно пели псалмы, следила за стройной гармонией певчих, улавливала даже звуки органа… И самым большим чудом было то, что она удостоилась увидеть ясли Господни. Когда утром дочери пришли к ней, блаженная Клара сказала: “Да будет благословен Господь Иисус Христос! Когда вы покинули меня, он меня не оставил. По милости Божьей я слышала всю литургию, которую служили в церкви святого Франциска”».

Древний летописец счел необходимым заметить, что дальность расстояния «не позволяла уловить эти звуки» и что «эти торжества были ею услышаны благодаря божественной силе, или же ее слух был усилен чем-то, что свыше всех человеческих возможностей».

Справедливые «технические» замечания! И Церковь, убежденная в том, что в этих древних повествованиях действительно речь идет о милости Божьей и что современные технические достижения являются не чем иным, как далекой имитацией тех чудес, воспользовалась этим, чтобы в 1958 году провозгласить Клару «покровительницей всех работников телевидения».

Но самым большим чудом Клары — вполне реальным и документально доказанным — был свет материнства, который она излучала, причем в весьма отдаленных странах, воздействуя на тех, кто, даже не зная ее, считал ее своей Матерью.

Живя в маленькой и далекой итальянской провинции, она смогла привлечь к себе даже принцесс и королев, таких, как Изабелла Французская, Агнесса Пражская, Елизавета Венгерская, Маргарита — вдова короля Людовика, Бьянка — жена Филиппа V, короля Франции; Эвфемия Габсбургская, Елена Португальская, Саломея и Йоланда Краковские, Кунегонда, королева Польская; Герментруда Брюггская.

Достаточно упомянуть лишь об одной из них: Агнессе, дочери короля Богемии Оттокара I. Она отказалась выйти замуж за сына великого императора Фридриха II, чтобы последовать примеру далекой и незнакомой матери, о которой ей рассказывали паломники, вернувшиеся из Рима.

«Как любило тебя лоно твоей матери, так люблю тебя я…» — писала ей Клара, с любовью описывая Иисуса, как «зеркало жизни», которым Агнесса должна теперь пользоваться, чтобы украсить себя действительно по-королевски.

«Ухватись бедная за бедного Христа», — с этим призывом Клара не боялась обращаться даже к целым вереницам принцесс и королев.

Теперь она была уже стара, но не хотела умирать, по крайней мере, пока Папа окончательно не утвердит и не скрепит своей печатью «Устав», подводящий итог ее жизненного пути.

В истории Церкви это был первый случай, когда женщина написала устав для других женщин.

Она говорила, что ждет лишь того момента, когда сможет поцеловать папскую печать, и на следующий день умрет.

И вот приехал Иннокентий IV. Он отсутствовал в Италии много лет и теперь возвращался с Лионского Собора. С волнением он вошел в маленькую бедную келью.

— Святой Отец, — проговорила умирающая Клара, — я нуждаюсь в отпущении всех моих грехов.

— Дочь моя, — ответил Папа, — если бы небу было угодно, чтобы я нуждался в прощении так же, как ты!

Когда на следующий день прибыл кардинал, чтобы вручить ей долгожданную папскую буллу, Клара поцеловала ее, как того желала. На следующий день она умерла.

В последние мгновения перед смертью окружающие слышали, как она прошептала: «Иди смело, потому что у тебя надежная охрана. Иди смело, потому что Тот, Кто тебя создал и освятил, покровительствует тебе всегда, как мать защищает своего сына; он любит тебя нежной любовью».

Ее спросили, к кому обращает она эти слова? И она ответила: «Я говорю со своей благословенной душой». И добавила: «Будь благословенен Ты, о Господи, что создал меня!»

СВЯТОЙ АНТОНИЙ ПАДУАНСКИЙ (1195–1231)

Среди всех святых святой Антоний наиболее популярен, ибо насчитывает самое большое число приверженцев, но, как это ни парадоксально, он наименее известен.

Его окружает множество легенд: сотворенные им при жизни чудеса неисчислимы, тем не менее, его приверженцы с трудом могли бы рассказать хоть что-нибудь.

Церковь назвала его «евангелическим доктором», а кто знает сегодня его «Воскресные проповеди», принесшие ему это звание?

Его называли «Отцом науки, Светом Италии, Учителем жизни, Солнцем Падуи», но лишь немногие могли бы объяснить причины столь громких титулов.

Даже самые элементарные биографические данные ускользнули из памяти многих.

То же происходит и в отношении когда-то весьма известных молитв, связанных с его именем. Например, обряд «Si quaeris» — «Если ты потерял» (молитва, безошибочно помогающая находить утерянные предметы, наши бабушки знали ее наизусть); сегодня же почти никто не может сказать, откуда этот обряд происходит.

Обряд «Хлеб для бедняков» широко практикуется во многих приходах, где возле статуи или изображения святого ведется сбор пожертвований для наиболее нуждающихся, однако трогательный эпизод, положивший начало этому благочестивому обряду, большинству неизвестен.

Молитва «Послание святого Антония» относится к тринадцатому веку, но кто сможет сказать, в чем она состоит? Тем не менее, мольба к Кресту, помогающая при изгнании демонов, о чем святой поведал одной верующей, по велению папы-францисканца была запечатлена в основании обелиска на площади Святого Петра.

И все же Антоний для огромного числа людей остается просто СВЯТЫМ, как его называют в Падуе, говоря о нем самом и о его великолепном соборе.

Единственно в чем все его приверженцы единодушны и в чем абсолютно уверены, это в том, что святой Антоний является святым, творящим чудеса. Чудотворец высшей степени совершенства.

У итальянцев есть даже шутливая поговорка, смысл которой — в чрезмерном удовлетворении какой-либо просьбы или желания: «слишком много милости, святой Антоний!» — так говорят, когда получают больше, чем желают, до такой степени, что это «большее» может дать обратный результат.

Когда в 1232 году, всего год спустя после его смерти, Папа Григорий IX провозгласил его святым в прекрасном соборе в Сполето, многие просто поразились: сколько же чудес у святого Антония! Папа, кардиналы, епископы, священники и простые верующие были растроганы и даже несколько развлеклись, слушая длинный список чудес, представленный на процессе канонизации: в результате тщательных исследований двух специально назначенных комиссий, куда входили, в частности, выдающиеся профессора Падуанского университета, все факты были подтверждены документально.

Поэтому наш очерк о святом Антонии в какой-то степени может превратиться в бесконечный рассказ о чудесах. Но мы приступим к этому лишь после того как попытаемся понять характерный язык, посредством которого Бог иногда говорит со своей Церковью, — язык чудес.

Итак, начнем вспоминать важнейшие биографические данные.

Антоний не был падуанцем, он был даже не итальянцем, а португальцем. Он родился, по всей вероятности, в 1195 году в Лиссабоне, недалеко от городского собора, в благородной семье, носившей, кажется, фамилию Булоес, — они были потомками того самого Гоффредо ди Бульоне (Буйон), который освободил Иерусалим и стал там первым христианским правителем.

Во время крещения в купели, которая до сих пор является местом паломничества, он получил имя Фернанд.

До пятнадцати лет он учился в епископской школе, потом, не оправдав ожиданий знатной семьи, решил вступить в послушничество к каноникам-монахам святого Августина.

В семнадцать лет он перешел в знаменитый монастырь Санта Крусди Коимбра, бывший крупнейшим культурным, научным и литературным центром страны.

Таким образом Фернанд приобрел_ необыкновенное знание Священного Писания и в двадцать четыре года стал священником. Теперь перед ним открывалось блестящее будущее.

Между тем, именно в эти годы в Коимбру прибыли «раскаявшиеся люди из города Ассизи», очень бедные, одетые, как крестьяне, в монашеских рясах и капюшонах, подпоясанные веревками. Они были последователями некоего Франциска, который вот уже несколько лет блистал во всем христианском мире «как Солнце благодати», «как новый Христос».

Молодой каноник дон Фернанд, исполнявший в то время обязанности странноприимца, несколько раз предоставлял им кров, когда они подходили за подаянием к воротам большого монастыря. Они казались людьми ничтожными, но меняли лицо Церкви. Они проповедовали Евангелие, как священники, хотя многие из них были мирянами, и в основном они делали это на площадях и в церквах. Они посвящали себя Богу, давая религиозный обет, но не хотели ни монастырей, ни аббатств, обитая в маленьких случайных жилищах. Они показывали пример евангельской чистоты и добровольной суровой бедности, но, в отличие от многих еретиков того времени, они не подвергали нападкам церковные институты и священную иерархию, подчиняясь им с радостью.

Фернанд подпал под эти чары, испытав ностальгию (как будто заранее предчувствуя это благо), как это всегда бывает с чистосердечными людьми, когда они встречаются с истинным воплощением идеала.

Вскоре, однако, симпатия переросла в потребность принадлежать к ним, и как раз в это время весь город был потрясен горестным и героическим известием.

В Коимбру были привезены тела пяти францисканцев, незадолго до этого отправившихся из этого города в Марокко с целью обращения сарацинов и нашедших там смерть за любовь к Христу. Их кротость не спасла их от рук Абу Якуба, прозванного Мирамолином.

И теперь португальский принц дон Педро, брат короля, привез назад растерзанные и увенчанные славой останки, а каноническая церковь Санта Крус (где служил Фернанд) должна была навсегда упокоить тела тех, кого канонизировали как мучеников.

Это были францисканские первомученики, и говорили, что Ассизский Бедняк, получив известие об их жертвенной гибели, воскликнул: «Наконец-то у меня действительно есть пять младших братьев!»

Фернанд присутствовал на возвращении мучеников, которое было и поражением, и победой: пять бедных, лишенных культуры итальянских братьев пожертвовали жизнью, чтобы проповедовать Евангелие. Они не изучали Священного Писания так долго, как он; знали лишь несколько слов поарабски — он же владел этим языком в совершенстве. И, тем не менее, он спокойно пребывал в своем прекрасном монастыре, а братья были охвачены миссионерской страстью и даже пролили свою кровь за Христа.

И тогда Фернанд испросил разрешения тоже стать младшим братом, чтобы последовать примеру мучеников. Это решение влекло за собой отказ от всего — от положения и привилегий, он хотел облачить свое тело и свою душу в такое бедное платье, которое трудно было и вообразить. Он даже взял себе новое имя — Антоний — в честь древнего святого аббата, которому была посвящена монастырская церквушка.

Сначала он должен был вновь, более основательно, изучить тот обряд «посвящения», тот обет, который он уже приносил Богу, после чего он был послан туда, где пали первомученики, ныне его собратья.

Однако Богу не было угодно сделать его мучеником: как только он прибыл к африканским берегам, его слабый организм поразила малярийная лихорадка. Всю зиму его трясло на убогой койке, и Антоний вынужден был вернуться на родину.

Но корабль попал в бурю, и его отбросило к берегам Сицилии. Говорят, что португальский монах высадился в Таормине, где и теперь еще можно полюбоваться посаженными его руками кипарисами и лимонами. Возможно, Антоний возвращался в Сицилию и в последующие годы, но бесспорно то, что многие города этого острова сохранили наивные и очаровательные легенды, относящиеся к его приездам туда: чудесный колодец, вырытый в мессинском монастыре; тяжелый колокол, перенесенный до Чефалу на плечах при помощи палочки, продетой в верхнее кольцо — в ответ на шутку какого-то человека, который якобы хотел его ему подарить; гроты Ното и Лентини, где он проводил часы блаженного созерцания.

Несомненно, это легенды, но они должны были возникнуть на основе каких-то реальных событий: о нем упоминается даже в некоторых сицилийских колыбельных песнях, которые матери и сегодня поют своим детям, в Эриче дети еще несколько десятилетий тому назад выбирали вечер святого Антония для «гаданий», чтобы соединить надежды и судьбы.

Тем не менее, достоверным фактом является присутствие Антония на собрании «Капитула о циновках» в 1221 году, куда вместе с Франциском собралось более трех тысяч братьев, съехавшихся с разных концов мира.

Антоний для них был незнакомцем и оставался таковым до тех пор, пока все не пустились в обратный путь, получив послушание провинциального священника.

Тогда Антоний сам предложил свои услуги провинциальному приходу Романьи и был назначен в скит поблизости от Форли. Там он и остался бы в кротких и одиноких молитвах, если бы однажды во время священного рукоположения на месте не оказалось проповедника. Замешательство было преодолено принятым тогда способом — довериться Святому Духу. Провинциальный священник попросил Антония говорить то, на что вдохновлял его Бог. Это был случай для изумленного собрания неожиданно открыть в нем гениального учителя.

Уже само образование, полученное в Коимбре, было исключительным для того времени и для тех слушателей. Но образование дополнялось теперь зрелостью мягкого и пылкого человека, который из любви к Христу отказался от всего и проверил опытом медитации те истины, которые он постиг в результате обучения.

После такого откровения Антоний был избран разъездным проповедником и стал учить своих собратьев богословию.

В Болонье он положил начало той теологической францисканской школе, которая впоследствии приобрела огромное значение для всего средневековья.

Франциск, опасавшийся, с одной стороны, что его младшие братья в духовном смысле пострадают от интеллектуального тщеславия и высокомерия, а с другой, понимавший, что нельзя посылать их проповедовать в пораженные ересью страны без должной подготовки, был рад узнать, что Антоний смог так удачно соединить науку со святостью.

Он написал ему записку, в которой было и одобрение, и как бы «назначение». «Брату Антонию, моему епископу (так называет его Франциск, чтобы выразить ему свое благоговение). Мне нравится, что ты преподаешь братьям теологию, лишь бы это занятие не заглушило в тебе духа святой молитвы и благости, как написано в Уставе».

Томмазо да Челано во «Втором жизнеописании» пишет, что Франциск называл теологов «Жизнью тела (Церкви), светильниками мира». И в своем «Завещании» Святой Франциск оставил следующее наставление: «Мы должны чтить и глубоко уважать теологов и всех, кто несет нам Слово Божье, как тех, кто дает нам дух и жизнь».

Окрыленный одобрением основоположника ордена, Антоний объездил сначала Италию, затем Францию, посвящая себя богословскому просвещению братьев и непрестанной проповеднической деятельности: он говорил перед бедными и богатыми, перед простолюдинами и прелатами, действуя как миротворец на площадях и рынках, поскольку церкви не могли вместить всех желающих — такова была его притягательная сила. О его пребывании во Франции — также богатом, как увидим, чудесными событиями — говорит одна стихотворная легенда на старофранцузском языке, которая является одним из первых документов, свидетельствующих о его жизни.

В 1227 году Антоний вернулся в Италию, чтобы участвовать в Генеральном Капитуле Ассизи, созванном в связи со смертью Франциска, и был назначен Провинциальным священником Эмилии (и всей Северной Италии).

Ему было тогда почти тридцать два года, и оставалось жить еще четыре.

Лишь с 1228 года начинается его жизнь, связанная с Падуей, куда Святой прибыл в пепельную среду (В этот день Великого поста священник слегка посыпает головы верующих пеплом в знак их покаяния перед Богом — прим. перев.), чтобы произнести великопостные проповеди.

А теперь вновь воскресим в памяти эту жизнь, столь скудную биографическими датами, сколь богатую чудесами.

Итак, в чем состоит этот особый «язык чудес», при помощи которого Бог ведет разговор со своей Церковью, причем, гораздо чаще, чем этого хотели бы некоторые рационалисты (даже клерикалы)? Как лучше понять этот язык?

Кое-кто озабочен этим лишь с исторической и критической точки зрения: проверить источники, взвесить показания свидетелей, отделить документальные исторические факты от последующих легендарных преувеличений и т. д., и т. п.

В конце концов делается вывод, что почти все неточно и спорно еще и потому, что в лучшем случае приходиться доверяться тем, кто что-то видел или слышал, хотя сомнение остается всегда, даже когда мы сами становимся очевидцами поразительных явлений.

Но, таким образом, есть риск забыть об единственно верном вопросе: почему почти все человеческие существа исчезают из этого мира, не оставив даже и следа, а к некоторым из них современники питают такую любовь, что рассказывают о них удивительные вещи, хотя бы и преувеличивая многое? А потом другие, живущие в последующие века, разделяя эту любовь, рассказывают, что испытали от этого утешение, получили помощь, защиту, пример для подражания и т. д.?

Главным образом, рассказывают о чудесной, странной, чарующей, «божественной» силе, которая исходит от существ, признанных отличными от других, т. е. «святых», даже вне связи с их чудесами.

Следует отметить, что подобные чудеса творятся либо жестом или словом еще при их жизни — в силу их любви; либо совершаются их мощами, которые, возможно, уже испытали воскрешение, благодаря исходящей от их тел спасительной энергии; либо эти чудеса творятся в силу людской памяти и молитв, которые достигают святых и через многие века после их смерти.

Есть святые, у которых историческая критика при желании может отнять славу совершенных ими чудес, дав этому разумные и изощренные объяснения. Однако навсегда останется необъяснимым их культ, то есть невероятные почести и вера, которые они обрели при жизни и на долгие века после смерти.

И это тоже история, которая нуждается в объяснении. Слово чудо предполагает именно такое объяснение, укоренившееся в вере.

Вся наша вера основана на чуде. Ведь действительно чудесно, что Сын Божий стал человеком благодаря нашей любви, что он дал нам радость спасительного общения с ним, что пролил свою кровь, дабы искупить наши дурные поступки, и что победил смерть, подарив и нам веру в воскрешение.

В сердце мира теперь существует постоянное чудо, удивительный факт, порождающий чудеса: это воскресшее тело Христа, так сказать «материя» совершенно одухотворенная, полностью восстановленная, нетленная и чистая, освобожденная, спасительная энергия. Чудо означает следующее: там, где есть сердце, горящее немного ярче других ради Сердца Христа, где есть молитва, связывающая более тесно наш дух с Его Духом, где есть вера в Отца Небесного, «подобная» той, что Иисус, Сын Его, преподал нам, там чудо воскрешения, которое в конце концов может охватить всех людей и все творение, может наступить раньше, его можно будет предвидеть и предвкушать его радость. Тогда Бог как бы выносит на поверхность действительности то, что и вправду происходит в ее тайных глубинах.

Иногда это чудо выздоровления (и даже воскрешения), предвещающее, что все может быть исцелено.

Иногда это чудеса превращения и изменения в душах, оповещающие о примирении всего человечества с Богом.

Иногда это чудеса, которые переворачивают законы природы, чтобы не дать нам забыть, что эти самые законы и есть непрерывное чудо. А иногда это даже какие-то фантастические и поэтичные деяния, напоминающие нам о том, что Бог наш еще и художник, способный на поэзию, красоту и игру.

С тех пор как Бог приблизился к нашей истории, сделав ее «священной», начали происходить чудеса, а потом, с пришествием Его Сына, чудеса наполнили мир.

В истории Церкви, которая есть постоянное чудо, кажется, что иногда Бог выбирает нескольких святых, чтобы настойчиво продолжать разговор на этом «языке чудес».

Рисунок принадлежит Ему, нам же остается только созерцать и любить Его.

Тот, кто хочет убрать из христианской агиографии почти все чудеса, превратив их в вопрос уже устаревших сегодня литературных клише, предстает в смешном свете, ибо стремится приписать определенным эпохам и определенным «моделям» существующий ныне феномен с тем же упорством и с одними и теми же характеристиками, одинаковыми для всей двухтысячелетней истории христианства: и для наших дней, и для средних веков, и для времен Христа.

И то что критики считают безусловно легендарным, потому что это типично для обстановки и восприимчивости эпохи средневековья, они могли бы наблюдать и теперь своими собственными глазами, если бы не слишком отвлекались на исторические сопоставления.

И поэтому мы рады, что имеем возможность рассказать о жизни, состоящей из чудес.

В книге «Цветочки Франциска Ассизского» рассказывается о двух деяниях Антония.

Приведем самый знаменитый эпизод, вдохновивший многих художников. С другой стороны, это одно из тех чудес, цель которых состоит именно в том, чтобы при помощи божественно фантастического действия избавить от тупости некоторые человеческие головы.

Благословенному Христу угодно было показать великую святость вернейшего раба своего, святого Антония, и то, с каким благоговением даже неразумные твари слушали его проповедь и его святое учение; между прочим один раз на примере рыб пристыдил он безрассудство неверных еретиков… Однажды святой Антоний находился в Римини, где было великое множество еретиков; желая привести их к свету правой веры и вывести на путь истины, он много дней проповедовал перед ними и спорил о вере Христовой и Священном Писании, но, так как они не только не соглашались с его святыми речами, но в ожесточении и упорстве своем не желали даже слушать святого Антония, то однажды он по вдохновению от Бога пошел к самому морю, к устью реки и, стоя на берегу, между морем и рекой, начал от имени Бога, словно проповедь, говорить рыбам: — Слушайте Слово Божие, вы, рыбы морские и речные, раз еретики избегают слушать его. — И, едва он так сказал, внезапно к берегу подошло такое множество рыб, больших, малых и средних, что никогда не видано было столь великого скопления во всем том море и в той реке; и все держали головы над водой, глядя со вниманием на лицо святого Антония, все в великой тишине, и послушании, и порядке; прямо перед ним и ближе всех к берегу стояли маленькие рыбки, а за ними стояли среднего роста рыбы, затем позади всех, где вода была глубже, стояли самые большие рыбы.

И вот когда рыбы разместились в таком порядке, святой Антоний начал торжественно проповедь и сказал так: — Братья мои рыбы, вы обязаны, по мере возможности вашей, воздавать благодарность нашему Творцу, который дал вам для жилья столь благородную стихию, и вы, по своему вкусу, имеете пресную или соленую воду, и дал вам много укромных мест прятаться от бури; еще дал вам светлую и прозрачную стихию и пищу для поддержания вашей жизни. Учтивый и благосклонный Творец ваш Бог, создавая вас, повелел вам расти и множиться, дал вам на это свое благословение. Затем, когда случился великий потоп, все другие животные умерли, вас же одних сохранил Бог от гибели. Затем, дал вам плавники, чтобы передвигаться, куда вы пожелаете. Вам, по Божьему повелению, дана была честь уберечь Иону пророка и после трех дней выбросить его на землю живым и невредимым. Вы же дали Господу нашему Иисусу Христу монету для подати, ибо Он, как бедняк, не имел чем платить. Затем вы послужили пищей Вечному Царю Иисусу Христу перед Воскресением и после, по особой тайне. За все это вы весьма обязаны славословить и благословлять Того, Который дал вам столь великие милости в большей мере, чем другим тварям. — В ответ на эти и им подобные речи и наставления святого Антония, рыбы начали открывать рты и наклонять головы и этими и другими знаками почтения, доступным им способом, славословили Бога. Тогда святой Антоний, видя от рыб такое почтение к Богу Творцу, возрадовался в духе своем и сказал громким голосом: — Да будет благословенен Бог Вечный, Его же чтут рыбы водные больше, нежели люди еретики, и лучше внимают речам Его неразумные твари, нежели неверные люди. — И чем больше проповедовал святой Антоний, тем больше возрастало скопище рыб, и ни одна из них не уходила с своего места. На это чудо стали сбегаться жители города и между ними даже названные выше еретики. Последние, видя столь дивное и столь явное чудо, в сокрушении сердец все бросились к ногам святого Антония, чтобы внимать его проповеди; и тогда святой Антоний начал проповедовать о вере католической, и проповедь его была так благородна, что он обратил всех тех еретиков и заставил их вернуться к правой вере Христовой; все же верные пребывали в великой радости и утешении и укрепились в вере. И после этого святой Антоний отпустил рыб с благословением Божиим, и они все удалились, удивительным образом проявляя свою радость, а за ними и народ. Во славу Христа и бедняка Франциска. Аминь» (Глава XL).

Еще известнее так называемое «чудо о муле», древнейшее предание, дошедшее во множестве разных версий. Донателло использовал этот сюжет в своем бронзовом барельефе.

Произошло это также в Римини, бывшем тогда самым главным центром ереси в Италии. Приверженцев еретиков поддерживали гибеллины, чтобы досадить Папе.

В этом городе жил один еретик, ожесточенный более других, который издевался над проповедью Антония об Евхаристии, отрицая реальное существование Христа и долг христианина благоговеть перед ним. Этот еретик говорил, что не видит никакой разницы между освященной облаткой и простым хлебом: «был хлеб, хлебом и остался». Антоний возразил, сказав, что если Богу будет угодно, то даже мул, на котором ездил тот еретик, благоговел бы перед Святым Причастием. Еретик ответил, смеясь, что не очень в этом уверен: достаточно было не давать ему еды в течение трех дней, а потом поставить перед ним корзину овса. Вот если мул откажется от сена, чтобы преклонить колени перед облаткой, тогда он, Бонвилло, в это поверит.

Святой принял вызов. Еретик три дня морил животное голодом, а потом привел его на площадь. С одной стороны подошел еретик с корзиной душистого сена, а с другой — Антоний со сверкающим ковчегом даров. И многочисленная толпа любопытных могла наблюдать, как животное, отвернувшись от корзины со свежим сеном, повернулось к Евхаристии и, более того, встало перед ней на колени, как бы показывая свое благоговение.

На этой площади, сегодня носящей имя Мула, была воздвигнута колонна в память об этом событии, а в 1417 году на ее месте был построен небольшой восьмиугольный храм, напротив которого когда-то был дом того еретика.

Столь же знаменито чудо, которое, как говорят, произошло в Ферраре, где один благородный ревнивец несправедливо обвинял свою жену в измене. Он был разозлен еще больше после рождения ребенка, который, как ему казалось, не был похож на него, и это было для него доказательством прелюбодеяния.

Понесли крестить ребенка: шли вместе — мужчина, мрачный от подозрений, и женщина, плачущая от несправедливого обвинения. Их окружала толпа родных: одни были огорчены, других одолевало любопытство.

И вот появился Антоний. Он протянул руки, попросив, чтобы ему дали ребенка. Он прижал его к груди, а потом, как будто говоря со взрослым (ребенку же было всего несколько дней), попросил его, чтобы он сам указал на своего отца. И ребенок, протянув ручку, отчетливо сказал: «Вот мой отец!»

И теперь еще во дворце Орбицци, где жила семья этого благородного и ревнивого кавалера, есть часовня, построенная в память о чуде.

Флоренция была городом банкиров, где денег было больше, а лихоимства не меньше, чем в Падуе.

Антоний говорил в своих проповедях: «Проклятое отродье ростовщиков распространилось по всей земле, и зубы их ненасытны, как у львов: они жуют грязную пищу — деньги, раздирают на куски и беспрестанно пожирают имущество бедняков, вдов и сирот… Запомните хорошенько, ростовщики, что вы стали добычей дьявола, он завладел вами. Он завладел вашими руками, направив их к грабежу и отвратив от благотворительности; он завладел вашими сердцами, которые сгорают от жажды наживы и глухи к добру, он овладел вашим языком, всегда готовым ко лжи, мошенничеству и обману, так что вы больше не можете ни молиться, ни произносить честные слова. Ядовитые змеи жаждут крови, а вы так же жадно стремитесь к чужому добру. Бес жадности раздирает и расчленяет ваши сердца…»

Банкиры и ростовщики смеялись над этими словами, но наступил день, когда умер самый богатый и жадный из них. Покойника понесли в церковь для христианского отпевания, но на пути траурного кортежа встал Антоний. «Разве можно, — сказал он, — схоронить в святом месте человека, уже похороненного в аду? Если вы мне не верите, вскройте ножом его грудь — и вы не найдете сердца: оно там, где его богатства».

Толпа бросилась к дому скупого и нашла сердце мертвеца в несгораемом шкафу среди монет, чеков и закладных бумаг. После этого решили исследовать труп и сердца там не нашли.

Знаменитое чудо возвращения оторванной ноги изображено на одной их фресок Тициана, весьма известно и чудо убитого, а потом воскресшего юноши.

Трогателен также рассказ о ребенке, найденном мертвым в колыбели, когда его мать ушла из дома послушать проповедь святого.

Женщина в отчаянии вернулась в церковь, взывая о чуде, и Антоний успокоил ее, трижды произнеся такие слова: «Смотри, Бог покажет тебе свою доброту!» Когда она вернулась домой, она нашла ребенка играющим в камушки.

И наконец, мы дошли до последних дней его жизни, проведенных в городе, который с тех пор связан с его именем.

Падуя тогда была городом новым, только что восстановленным после пожара 1174 года. Рынки процветали, падуанские шерсть и лен славились по всей Италии, росла известность университета, основанного в 1222 году, в городе было множество студентов, сильная армия, приток новых богачей и аристократов был весьма значительным. Но возникли также и секты, и политическая борьба, и раздирающие общество амбиции, и войны между городами (особенно между Тревизо и Вероной). А когда кончали биться, предавались роскоши и удовольствиям. Вся область, так называемая Тревизианская Марка[29] прославилась под именем «Любовной Марки». Но, как обычно, господа отдавались балам, званным обедам, турнирами, верховой езде, ухаживаниям и порокам, а народ мучился, влача жалкое существование в трущобах.

Когда Антоний прибыл туда, — «сильный в действиях и словах», как писал летописец, — шел 1229 год, и его жизнь уже близилась к концу.

Он читал там проповеди во время Великого поста, и это проповедничество, по словам одного из самых авторитетных ученых, занимающихся духовным наследием св. Антония, «является христианским возрождением Падуи, ее духовным возрождением» и «занимает выдающее место в истории Западной Церкви». Действительно, это был первый Великий пост с непрерывными ежедневными проповедями, которые запомнились всем, это было новшество, которому суждено было получить грандиозное развитие в последующие века».

После первых же проповедей оказалось, что ни одна церковь не могла вместить толпу, которая, по оценкам первых биографов, достигала около тридцати тысяч слушателей. Нужно было выйти на площади.

Приток верующих, желающих занять удобное место, начинался уже ранним утром, практически ночью. Определенные места всегда отводились епископу и его духовенству. Слушатели собирались со всей Тревизианской Марки. Когда наступал час проповеди, торговцы закрывали свои лавки, и целый город замирал в ожидании слова святого — слова, которого и боялись, и любили. Он говорил о Боге, осуждал пороки, призывал к добру, упоминал о самых насущных нуждах города.

До сих пор сохранилось постановление мэра Падуи от 25 марта 1231 года, по которому ни один должник не может быть заключен в тюрьму, если будет доказано, что неуплата долга происходит не из-за мошенничества и что незадачливый должник готов заплатить своим имуществом. Внизу под документом, являющимся важным достижением в области общественного права, читаем буквально следующее: «По ходатайству преподобного брата, блаженного Антония, духовника Ордена младших братьев».

После проповеди целый день посвящался исповедям, которые доводили Антония буквально до изнеможения. Именно он ввел в практику исповедь по случаю проповеди, и это позволило воспринимать обычные исповеди совершенно поновому.

«Если ты каждый день пьешь яд грехов, — объяснял он, — то каждый день должен принимать противоядие исповеди».

В течение всего периода Великого поста постоянно происходили чудеса превращения и выздоровления.

Один из наиболее интересных эпизодов, дошедших до нас, — это случай с грешником, который не смог даже рассказать Антонию о своих грехах — настолько он был потрясен услышанной проповедью. Тогда он вышел, смущенный, чтобы сначала написать все на бумаге. Потом вернулся и дрожащей рукой протянул ему листок, на котором смиренно описал свои грехи.

Антоний взял его, и по мере того, как он его читал, строчки исчезали одна за другой до тех пор, пока лист снова не стал чистым. Тогда он произнес отпущение грехов кающемуся, возвратив ему этот листок, который стал как бы материальным знаком обретенной невинности.

Закончился этот изнурительный Великий пост. Освидетельствование мощей святого, произведенное несколько лет тому назад, в 1981 году, подтвердило утверждение старинных биографов: Антоний «умер от потери сил в результате слишком напряженной работы, скудного питания и отсутствия отдыха». После Великого поста святой удалился во францисканский скит, находящийся в местности Кампосампиеро.

Он пожелал, чтобы ему построили скит в скиту, и попросил одного своего благородного друга из этих мест построить маленькую подвесную келью со столиками и циновками в ветвях гигантского орехового дерева, где он провел в молитвах свои последние дни.

Теперь этого дерева больше нет, но растет несколько ореховых деревьев, выращенных из пересаженных отростков того дерева.

Говорят, что у этих деревьев есть одна странная особенность: они распускаются не как все другие ореховые деревья, а только в первые тринадцать дней июня, когда готовятся отмечать праздник святого, жившего когда-то среди этих ветвей. Так написано в его древнем жизнеописании.

К этим последним годам его жизни относится изящное изображение, так часто представленное в иконографии: однажды его видели коленопреклоненным в своей келье, на открытой книге, лежавшей перед ним, стоял ребенок, который ласкал и обнимал его, а растроганный Антоний прижимал его к себе.

Говоря о Рождестве, святой пишет в своих «Наставлениях»: «Среди многих причин, по которым Бог соблаговолил явиться к нам в виде ребенка, я выбираю следующую. Если ты обидишь ребенка, если позволишь себе обращаться с ним грубо или даже побьешь его, но потом подаришь какойнибудь цветок, словом, что-то красивое, он забудет все и побежит обнять тебя.

И также, если ты, совершив смертный грех, оскорбишь Иисуса, каким бы страшным ни было это оскорбление, достаточно преподнести ему цветок раскаяния, розу исповеди, орошенную слезами, чтобы он сейчас же забыл обиду, простил тебе вину и пришел обнять и поцеловать тебя».

Когда он писал эти слова, ему, конечно, приходил на память тот нежный свет, которым присутствие Ребенка озарило его темную келью.

Мурильо оставил нам одно из самых прекрасных живописных толкований этой встречи, его картина хранится сейчас в Севильском соборе.

В одном из своих произведений, посвященных путешествиям по Испании, Эдмондо Де Амичис, известнейший автор книги «Cuore» («Сердце»), так рассказывает о впечатлении, которое он испытал перед этим изображением:

«Мне показалось, что разорвалось покрывало, застилающее мой рассудок, я почувствовал бесконечную веру в то, чего до того времени скорее желал, не будучи уверенным, что это существует на самом деле; мое сердце разрывалось в порыве величайшей радости, ангельской нежности, безграничной надежды. И из глаз моих рекой потекли слезы».

Конечно, чувство — эта еще не вера, как нельзя назвать верой трогательную привязанность, которые многие испытывают по отношению к этому святому, даже по прошествии стольких лет после его религиозной деятельности.

А между тем, взгляды многих верующих обращены именно к нему, святому Антонию, который на смертном одре с волнением говорил окружающим его людям: «Я вижу Господа моего!»

А наша вера во многом опирается на видение святых.

В гимне, сочиненном в честь святого сразу же после его смерти, мы читаем: «Если ты просишь чуда, то сразу же отступают смерть, заблуждения и несчастья. Больные выздоравливают, море успокаивается, цепи рвутся.

Желания молодых и старых исполняются: они вновь обретают движение конечностей, находят утерянные вещи. Исчезает опасность, проходит нищета. Пусть расскажут обо всем этом те, кто знает, и пусть говорят главным образом падуанцы…»

И на протяжении всех семи веков христианский народ непрестанно взывает к этому своему покровителю, которого Папа Лев XIII назвал «Святым всего мира».

СВЯТАЯ РИТА ИЗ КАШИИ (1381–1457)

«Она могла бы стать посредственной или даже очень плохой христианкой, ожесточенной страданиями и подстрекаемой к бунту. Но она была святой» (А. Трапе).

Такое суждение самого позднего и авторитетного биографа святой Риты из Кашии позволяет нам реалистично подойти к одному из наиболее популярных и широко известных персонажей христианской истории. В культе этой святой есть что-то необъяснимое. Жившая в конце четырнадцатого и в первой половине пятнадцатого веков, сразу же призванная и почитаемая как святая, Рита, тем не менее, была причислена к лику святых только в 1628 году, а канонизирована лишь в 1900 году. Однако христианский народ всегда выказывал к ней невероятную привязанность, естественно, по причине творимых ею чудес, а также из-за легенд, которыми, по рассказам, так богата была ее жизнь. Поэтому ее ласково называли «святой невозможного», то есть святой, у которой можно просить помощи в самых отчаянных и неразрешимых ситуациях.

В 1457 году один нотариус (Кашия тогда была городом нотариусов, которые все документировали и присутствовали при каждом нотариальном акте) зарегистрировал одиннадцать чудес, которые святая свершила только в этом году. А в ходе процесса канонизации в 1626 году было проанализировано двести шестнадцать старинных табличек для голосования, сто восемь из них подробно описано: все они содержали сведения о чудесах и благодеяниях, свершенных при содействии этой святой.

И в наши дни в бюллетене, разосланном верующим всего мира, на многих и многих страницах перечисляются благодеяния, полученные при ее помощи.

Бесспорно, что чудеса усиливают набожность, и еще более очевидно, что они случаются, в основном, с уже набожными людьми, обращающими к святой свои молитвы и любовь. Одна набожность зависит от чуда, а другая его вызывает и ускоряет, и эта другая — бесконечно весомее.

Отмечать это — в случае со святой Ритой — значит видеть, что набожность людей гораздо больше, чем это кажется на первый взгляд, связана именно с ее личностью, с перипетиями ее жизни, с богатым опытом этой женщины, жившей в эпоху позднего средневековья.

На основании предания считается, что Рита родилась в 1381 году и умерла в 1457-м, но даты эти неточны (обе даты могут быть сдвинуты на десяток лет). Однако можно утверждать, что Рита унаследовала Церковь такой, какой ее оставила святая Катерина Сиенская, умершая как раз за год до ее рождения. Это была Церковь, пережившая драму Авиньонского изгнания, а затем трагедию великого Западного Раскола, который разрешился лишь в 1417 году, когда Рита уже более десяти лет жила в своем монастыре.

Однако сама Кашия была достаточно далека от великих исторических событий и важных церковных проблем. Она была расположена на границе Папского государства и Неаполитанского королевства, управлялась как республика со строгими законами, а политически была разделена на партии гвельфов и гибеллинов.

Достоверно известно, что Рита родилась в зажиточной семье и получила некоторое образование. По преданию, ее родители были достаточно пожилыми людьми, и ее рождение было связано с некими чудесами. Наиболее известно и документально доказано замечательное чудо с пчелами, которые сели на ротик новорожденной девочки, но не ужалили ее, а отложили мед. Из старинных летописей мы знаем также о ее детстве, «отмеченном необыкновенной чистотой и состраданием, а также огромным желанием соединиться с Богом».

Инстинктивно мы могли бы поддаться соблазну приписать подобные рассказы особой восприимчивости, характерной для весьма далекой от нас эпохи, когда у мальчиков и девочек были совершенно другие интересы и заботы, отличные от тех, которые свойственны нашим детям.

Однако в нашем распоряжении имеется небольшая книжечка, которая распространялась в те времена в Кашии: «Правила для некоторых благочестивых душ». Это был учебник, предназначенный для экзамена совести, чтобы было легче исповедоваться.

Книжечка эта интересна тем, что из нее мы узнаем о наиболее распространенных грехах того времени, о тех, которые надо было исповедовать и на которые надо было обратить внимание.

В одной из глав, например, речь идет о «Суетности женщин», откуда мы узнаем о грехах и проблемах девушек — сверстниц Риты, которая в это время вынашивала идею о «своем огромном желании соединиться с Богом». «Рассуди сама, — обращается автор книжечки к девушке, собирающейся на исповедь, — если ты осветлила свои волосы, или завила их на лбу, или помыла искусственной водой… или вышла на солнце с распущенными волосами, чтобы они стали красивее; если ты надела на голову венок из жемчуга, или шелковую бахрому, или гирлянду из цветов, или вуаль из шелка либо из очень тонкого льна..; если ты пришла на мессу, на проповедь или на исповедь не столько из любви к Богу, благочестия или для отпущения грехов, сколько для того, чтобы любоваться кем-то или чтобы тобою любовались и говорили: посмотрите, какая красивая девушка! Если тебе предстоит надеть на себя что-нибудь новое, и ты получаешь от этого большое удовольствие, и твоя душа занята этим не только днем, но и ночью настолько, что об облачении твоей души ты думаешь мало или вовсе не думаешь…»

Мы могли бы перечитать главы, посвященные рассмотрению семи основных пороков со множеством мельчайших подробностей, чтобы убедиться в том, что, как теперь, так и тогда, вечная борьба между добром и злом, добродетелью и пороком, грехом и прощением велась примерно в той же плоскости.

И все же о тысячах сверстниц Риты никто уже не помнит, а о ней до сих пор говорят, что «она начала с презрения к миру и лишила себя мирского тщеславия».

Более того, как добавляет биограф, когда родители настойчиво требовали от нее жить «в соответствии с положением и условиями семьи», девочка блестяще парировала, «что ее положение и условия были ничем иным, как служением Иисусу Христу, распятому и умершему за нее».

К счастью, в нашем распоряжении имеется рассказ, объясняющий, как могло случиться, что юная девушка чувствует такую непоколебимую и решительную связь с верой, которая ее подругам представляется чем-то неясным и неопределенным.

«Однажды наша блаженная Рита из Кашии находилась в церкви достопочтенных матерей святой Марии Магдалины, и в ее памяти запечатлелись такие святые слова: «Ego sum Via Veritas et Vita» (лат.) («Я есмь Путь, Правда и Жизнь»). Они произвели на нее такое впечатление, что с того часа она пламенно возлюбила Иисуса и начала служить Ему… Отныне она могла изливать свою душу только Ему, жить только для Него, ходить только с Ним, общаться с другими только через Него… Поэтому она обняла и крепко прижала к себе своего обожаемого Иисуса».

Таким образом, духовный путь Риты начался именно с чуда евангелического слова, услышанного во всей глубине и емкости, и этому слову она решила дать плоть, свою плоть. Действительно, «слово, превратившееся в плоть» может быть услышано лишь теми, кто намерен воплотить это слово в свое существование.

Поэтому биограф делает мудрый комментарий, подчеркивая результат такой взаимосвязи: с одной стороны, Рита «всем сердцем посвятила себя Иисусу Христу», а с другой — она была Им «беззаветнейшим образом любима».

Логическим следствием этого было то, что девушка почувствовала желание посвятить себя Богу и остаться в том самом затворническом монастыре, где услышала решающее и чарующее слово. Однако, согласно тогдашним законам, судьбу девушки определяла воля родителей, и Рита была вынуждена выйти замуж за человека, предназначенного ей в мужья.

Некоторые летописцы утверждали, что ее выдали за молодого человека «весьма суровых нравов», кто-то его описывает и впрямь как «человека очень жестокого». В документе канонизации принимается вторая версия и делается вывод, что судьба ей послала «муку, а не мужа».

Возможно, прав более сдержанный летописец, который описывает его как «молодого человека, расположенного к людям, но вспыльчивого», то есть с добрым нравом, но попавшим в какую-то историю, которая ожесточила его и сделала строптивым.

И здесь мы считаем необходимым немного остановиться на социальном и политическом положении Кашии того времени.

В одном из документов того времени Кашия определяется как «край, полный пристрастности и мести»: гвельфы против гибеллинов, произвол дворян и буржуазии в отношении плебеев, ссоры и месть между семьями, народные восстания, конфликты между городами и деревнями, потасовки между сектами, политические преступления. Самым худшим было то, что всякое насилие распространялось, словно масляное пятно, по принципу цепной реакции: ненависть вынашивалась из поколения в поколение, затягивая и родственников, и соседей, кровь требовала крови, месть могла настигнуть обидчика даже спустя несколько десятилетий.

«В этом городе царит один порок: когда кто-нибудь совершал оскорбительный поступок, сейчас же все родственники-мужчины вовлекались в месть», — так писал летописец того времени.

Положение было таким серьезным, что законы Кашии грозили жестокой карой всякому, кто только упомянет убитого родственника, «вплоть до четвертого поколения». А если в этом была замешана женщина или вопрос чести, ревность была так абсурдна, а месть так жестока, что, например, отец, выдав замуж дочь, опасался поздороваться с ней при встрече на улице. А когда оскорбление был уже нанесено и кровь пролита, оставалось только два пути: судебный процесс, разжигающий и усугубляющий ненависть, либо содействие «миротворцев» — это был настоящий общественный институт того времени. «Миротворцы» до и вне уголовных процедур пытались убедить обе стороны подписать официальный документ о примирении, законность которого признавалась, согласно гражданскому праву. Иногда на то, чтобы достичь примирения, уходили годы. В случае убийства соглашение оставалось секретным, чтобы виновные не попали в руки правосудия, однако его могли обнародовать в случае нарушения какой-либо из сторон подписанного соглашения о мире. Но часто такие примирения носили лишь стратегический характер, ибо подписывались для накопления сил, чтобы продолжить месть и вырвать с корнем не только врага, но и его потомков, «его семя».

Я счел необходимым сделать это отступление, чтобы мы увидели в Рите не просто христианскую девушку с духовными порывами, и даже не молодую супругу, состоящую в неудачном браке, а жену и мать, похожую на стольких своих современниц, плачущих из-за семейных трагедий, оплакивающих безжалостно убитых мужей.

Муж Риты Паоло Манчини был убит, попав в засаду, это произошло, вероятно, в 1401 году. Может быть, убийство было совершено по ошибке, может быть, он погиб во время народного восстания против городских властей, вспыхнувшего в том же году.

У Риты было два сына, кажется, близнецы, которым тогда было около четырнадцати лет. Горе, связанное со смертью любимого человека (тем более, что Рите удалось изменить его характер, сделать его мягким и любящим), усугублялось мыслью о кровной мести, которая должна была развязаться.

В старинной биографии Риты мы читаем, что она «молила Бога за убийцу, подчиняясь святому Божественному завету и вспоминая о своем Господе, который на кресте простил Своих палачей, а также просил и увещевал, как мог, Своих детей простить и снести оскорбление ради любви к Богу».

И, действительно, эта смерть и эта беда не были еще самыми большими мучениями: Рита хорошо знала свою землю и свой народ. Она знала, что начиналась кровавая драма, последствия которой невозможно было отвратить. Конечно, было трудно умолить сыновей простить смерть отца и почти невозможно было переубедить общество, которое настаивало на расплате и требовало возмездия.

Семьи, связанные родством с убитым (а известно, что Манчини были многочисленны), обращали свои взоры на мальчиков, уже достаточно взрослых: кровь требовала крови, и этого нельзя было избежать.

Отныне они были обречены на насилие — сначала совершить его, а потом стать его жертвами. И если их рано или поздно не убьют новые мстители, продолжающие эту бесконечную цепь злодеяний, то им придется предстать перед судом Кашии, предусматривавшим за подобные преступления смертную казнь. В лучшем случае они должны были бежать из города и скрываться, жить вдали от матери.

Летописец свидетельствует, что «Рита тотчас же спрятала окровавленную рубашку мужа, чтобы при виде ее сыновья не пошли на месть», и «принялась с удивительным милосердием смягчать их сердца, уговаривая не только забыть, но и простить совершенное злодеяние».

Старинная фреска изображает Риту, прижимающую к себе двух сыновей и указывающую им на Распятие с мягким, но решительным выражением. И тем не менее, она поняла, что была не в силах вселить в сердца мальчиков завет прощения.

Она как бы видела их перед собою уже мертвыми, и не только в духовном и моральном смысле, поскольку их молодость была теперь уже отравлена ненавистью, но и физически, ибо их неизбежно ожидала трагическая судьба. Вероятно, мальчики даже пытались уже чтото предпринять.

В старинном литургическом гимне, озаглавленном: «Привет, великодушная Рита!», который похож на «Stabat Mater», содержится смутный намек на риск, которому дети действительно подвергались: «Alma mater amorosa /circa tuos filios/ extitisti lacrimosa /praecavens exilium/ ne ex morte aerumnosa /sentirent supplicium».

Это можно перевести так: «О любящая материнская душа, ты залила слезами своих сыновей, пытаясь уберечь их от изгнания и от мук жестокой смерти».

Предание говорит о том, что Рите удалось умолить Бога взять мальчиков к себе, прежде чем они погибнут дважды: один раз — от смертельной заразы ненависти и вины и второй раз — по общественному приговору. И божественная благодать приняла жертву, приносимую Ритой от плоти своей, и вскоре Бог призвал к Себе ее сыновей.

Нам кажется невероятной сама мысль о том, что мать просит Бога забрать у нее сыновей, которых Он ей дал. Однако нас не удивляют почти ежедневно появляющиеся в газетах сообщения о родителях, которые отнимают жизнь у детей, и о детях, которые лишают жизни родителей; мы спокойно воспринимаем рассказы о том, как кто-то проклинает себя за то, что родился на свет или родил кого-то, или же о том, что кто-то пускает своих детей по пути, ведущему прямиком в ад — в этой или в той жизни.

Даже принимая во внимание то, что перед нами исключительный случай, и понимая горе матери, видящей, что ее сыновьям уготована гибель, мы должны признать величие поступка Риты. Отец и мать являются истинными родителями лишь тогда, когда они без колебаний могут вверить своих детей Тому, Кто Единственный является настоящим Отцом.

Оставшись одна, несчастная мать решила предать и себя в руки Бога, подав прошение о вступлении в женский монастырь св. Августина. Но ей было отказано. Печальные события ее жизни продолжали висеть над ней. Принять «кровавую вдову» означало вовлечь в право мести и монастырь, и его обитателей, неизбежно связанных по рождению или по родству с одной или другой борющейся стороной. Рита поняла, что эти двери не откроются, пока не будет достигнуто примирение между родней убийцы и убитого. И она сама взяла на себя труд налаживать связи прощения. Сколько ненависти и злобы, сколько презрения и отказов пришлось ей вынести, прежде чем растаяли ожесточенные сердца! Это был долгий, изнурительный труд, однако результат оказался чудом.

По преданию, отраженному в некоторых старинных рисунках, известно, что монахини несколько раз отказывались открыть ей двери монастыря, и она сумела войти туда при закрытых дверях, чудесным образом сопровождаемая и поддерживаемая св. Иоанном Крестителем, св. Августином и св. Николаем из Толентино — покровителями этих мест.

И там, в маленькой келье, Рита провела жизнь в раскаянии и молитве. Летописец был сух и лаконичен: «Сорок лет она с верностью и любовью служила Богу».

Вспоминают об одном ее простом и радостном послушании: «Однажды достопочтенная мать настоятельница пожелала испытать послушание блаженной Риты. Она поручила ей в течение долгого времени поливать сухое растение в ее огороде, и Рита делала это охотно и терпеливо».

И с тех пор этот побег снова начал давать обильные плоды.

Подобный пример встречается и во многих других биографиях святых. Так святая Тереза д’Авила рассказывает, что вменила в обязанность одной своей послушнице делать то же самое и не ожидала увидеть такой преданности.

Почти все, что нам известно о духовном облике Риты и о ее пути к святости, мы узнаем из необычного источника, очень древнего и строгого, а именно из ее надгробной надписи.

Живописные изображения и поэтическая надпись свидетельствуют о том, каковы были христианские таинства, составлявшие смысл ее существования.

Поэт сложил пятнадцать строк на кашианском диалекте, не слишком заботясь ни о красоте, ни о точности стиха, и тем не менее, он использовал очень сильные образы, продиктованные правдой.

Перед нами встает образ сильной женщины, которая от Креста Христова заимствовала свой свет и свое пламя. Она не избежала в мире самых жестоких страданий и самых тяжких и неизлечимых ран (вспомним о насильственной смерти мужа и о сыновьях, которых она принесла в жертву). И ничего она не ставила себе в заслугу, не желая никакой награды, кроме шипа с тернового венца Христа. И никаких других сокровищ она не пожелала иметь, кроме Того, которому целиком посвятила себя. И только после того, как целых пятнадцать лет она страдала от боли, причиняемой тернием, она ощутила себя достаточно чистой, чтобы подняться к блаженной жизни рая.

На каждом изображении Рита всегда носит на лбу знак своей таинственной раны.

Послушаем рассказ об этом чуде. Была Святая пятница, и Рита слушала трогательную проповедь о страстях Христовых:

«Вернувшись в монастырь, она сейчас же упала на колени перед Распятием, молясь и размышляя с любовью в сердце… Она молила Его, обливаясь слезами, пылкие и неистовые слова исходили из самого сердца, и она попросила Иисуса Христа об одной милости: дать ей почувствовать и испытать на своем теле такую же боль, какую Он испытал от шипа на своем священном терновом венце… и ее просьба была исполнена: в середине лба она почувствовала не только боль от острых шипов, но один шип остался, образовав рану, превратившуюся в язву, которая осталась у нее на всю жизнь”.

Феномен стигматов нередок в жизни святых и заслуживает того, чтобы остановиться на нем, особенно в отношении святой Риты. Рассказ, который мы только что привели, в действительности, синтезирует почти все, что мы знаем о ее монашеской жизни. Вот что поражает нас в святых: чем больше укрепляются они в вере, чем больше «одухотворяются», тем больше приближаются они к таинству воплощения и страстей Христовых; и чем дальше они продвигаются по этому пути, тем больше постигают те стороны жизни, которые мы хотели бы преодолеть, ибо они слишком связаны с миром чувств.

Вернемся на минуту к Франциску Ассизскому, который попросил сделать ему «живые ясли», желая увидеть собственными глазами и пещеру, и солому, и быка, и осла, и дрожащего от холода ребенка. А еще вспомним Франциска, читающего проповедь во время празднования Святой Ночи: «Всякий раз, говоря слово “Иисус” или “Вифлеемский Младенец”, он проводил языком по губам, как бы желая вкусить сладость этого имени».

Так бывает, когда вера и любовь пронизывают все существо, а чувство в сердце достигает такой силы, что находит подтверждение в тонкой восприимчивости.

Феномен стигматов, безусловно, относится к чудесам, но его корни в том же самом порыве чувств. Душа и дух мистически ранены любовью к страдающему Христу — это настоящая любовь, абсолютно человеческая по отношению к Его распятому человечеству — в такой степени, что эта любовь находит материальное воплощение на теле.

Святой Франциск Салезский в «Трактате о любви к Богу» объяснил именно это явление на примере Франциска Ассизского, который постепенно насыщался любовью к своему распятому Иисусу до тех пор, пока избыток чувства не охватил все его внутренние способности, а затем и тело.

Он пишет: «Сколь велика должна быть любовь святого Франциска, когда он увидел образ нашего Господа, принесенного в жертву на кресте! Потрясенная, растроганная и как бы перелитая в эту боль душа была весьма расположена воспринять ощущения и стигматы любви и боли Величайшего своего Возлюбленного. Поскольку память притуплялась при воспоминании об этой божественной любви, вступало в силу воображение, дающее представление о ранах и кровоподтеках, которые в данный момент созерцали глаза, а разум получал живейшие картины, нарисованные воображением, и наконец любовь употребила всю силу воли, чтобы соотнести его страсти со страстями Любимого Христа. Таким образом, душа, несомненно, трансформировалась во второе Распятие и, будучи формой тела, она использовала свою власть, отпечатав боль ран, которыми она была поражена в местах, соответствовавших ранам ее Возлюбленного.

Любовь восхитительна, когда она обостряет воображение до такой степени, что оно выходит наружу» (Книга VI, гл. 15).

«Следовательно, любовь сделала видимыми внутренние муки святого Франциска, изранив его тело стрелой той же самой боли, которой было поражено сердце».

Франциск Ассизский, Катерина Сиенская, Рита из Кашии, Катерина из Генуи, Анджела из Фолиньо, отец Пий из Пьетрельчины — это лишь некоторые имена в длинной цепи, не порвавшейся и до наших дней.

Из многих других рассеянных сведений старинной биографии Риты мы узнаем о том, что шип в ее лбу был как бы внешним проявлением многолетнего стоического терпения, с которым она переносила болезнь, приковавшую ее на долгие годы к убогому ложу и лишившую сил (и даже потребности) питаться.

Однако она всегда была окружена любовью и почитанием монахинь и всего народа Кашии.

Говорили, что теперь она нуждалась только в Евхаристии. В последние дни ее жизни произошел случай, еще более украсивший предание о ней:

«Итак, Господь Бог наш соблаговолил подать явные знаки Своей любви к возлюбленной невесте. В самый разгар зимы, когда все было покрыто снегом, одна добрая родственница решила навестить ее и спросила, не надо ли ей чего-либо принести из дома. Рита ответила, что хотела бы розу и две винных ягоды из ее огорода. Женщина улыбнулась, решив, что Рита бредит от тяжелой болезни. Придя домой и направившись в огород, она увидела на розовом кусте, лишенном всякой зелени и покрытом снегом, прекрасную розу, а на дереве — две зрелые винные ягоды. Ошеломленная женщина, увидев цветок и чудесные плоды, появившиеся среди зимы, на морозе, сорвала их и принесла Рите».

Этот эпизод объясняет также предание о розах. Повсюду, где есть церковь, посвященная Рите, в день ее праздника, 22 мая, к этим местам стекаются толпы верующих с букетами роз, которые потом освящаются.

Это было не просто доброе чудо, но и мистический обмен: в течение стольких лет Рита носила на лбу болезненную рану от шипа и теперь, в конце ее страданий, Христос даровал ей взамен розу.

Когда Рита умерла «…и немедленно колокола монастыря сами собой зазвонили», к ее телу потянулся нескончаемый поток знакомых и верующих, а от тела исходил сильный аромат (что было неоднократно засвидетельствовано вплоть до наших дней), поэтому ее тело, согласно старинному свидетельству, «никогда не было захоронено и никогда не портилось». Тело Риты было сразу же выставлено для поклонения на хорах монастыря.

Известно, что торжественный праздник блаженной Риты отмечался в присутствии консулов Кашии, которые раздавали богатые подарки, по крайней мере с 1545 года, за много десятилетий до ее официальной канонизации со стороны Церкви.

На процессе канонизации в 1626 году приходский священник Кашии свидетельствовал, что «ежедневно почти все жители этих мест приходят к телу блаженной Риты, где получают благодеяния, и я слышал от старожилов, что в прошлом было то же самое».

С тех пор постоянный, нескончаемый поток паломников связывает это маленькое селение Умбрии со всем миром. В Рите ищут «Святую невозможного» в том смысле, что все может та, которая так много знала и так сильно любила. Верующие видят в ней девушку, стремящуюся к Богу; женщину, выдержавшую испытание нелегким браком; жену, насильственно лишенную мужа; мать, которая идет на все ради спасения своих детей; вдову, способную прощать и сеять добро; женщину, принесшую себя в жертву и стоящую рядом с Крестом, чтобы получить и отдать другим благодать и спасение.

В истории нашего народа Рита — младшая сестра двух великих святых Умбрии: великого патриарха святого Бенедикта из Норчии (расположенной в нескольких километрах от Кашии) и святого Франциска Ассизского. Однако, может быть, она наиболее любима в народе, и именно ее Папа Лев XIII назвал «драгоценной жемчужиной Умбрии».

МУЧЕНИЦЫ КОМПЬЕНЯ († 1794)

Мученицы Компьеня — это шестнадцать кармелитских монахинь, казненных во время Французской Революции.

Революция эта запечатлелась, в основном, в трех великих словах, с которыми сегодня, по-видимому, согласны все люди: СВОБОДА, РАВЕНСТВО, БРАТСТВО.

Даже Иоанн Павел II сказал в Бурже, обращаясь к молодым французам: «Хорошо известно то значение, которое имеет в вашей культуре и в вашей истории идея свободы, равенства и братства. В сущности, это христианские идеи. Я говорю это с полным сознанием того, что первые люди, сформулировавшие эти идеалы, не ссылались на Вечную Мудрость. Но они хотели действовать на благо человека».

До сего времени идет спор о происхождении этого тройного лозунга — христианское оно или масонское? Известно, однако, что сначала революция настаивала на двух словах: Свобода — Равенство, и что термин Братство считался слишком сентиментальным и слишком «христианским». В действительности, самая жестокая борьба развернулась во имя двух первых «ценностей», и так возник противоположный подход к пониманию «разума» просветителями и верующими.

Для так называемого «просвещенного разума» провозгласить, что «люди свободны и равны в правах» (Статья 1 Декларации прав человека 1789 г.) означало не допускать до этой формулировки ничего, не давать ей никакого другого обоснования, кроме разума, который ее порождает и признает. Единственное, что было сохранено в общей и поверхностной форме, это призыв к «присутствию» и к «покровительству» Высшего Существа, но и это исчезнет в текстах декларации последующих веков.

Однако в том, что касается «разума, освещенного верой», люди рассматривались свободными и равными в правах, поскольку все они пользуются первым и неотъемлемым правом — быть сыновьями Божьими, Им любимыми, созданными и спасенными.

Огромная разница между двумя подходами к данной проблеме могла бы стать поводом для глубокого теоретического размышления, но она становится еще более очевидной, когда провозглашенные права «свободы» и «равенства» должны быть конкретно признаны, защищены и реализованы. История наших мучениц служит ярким примером в том смысле, что здесь со всей ясностью предстает различное «освещение» событий, которым пользуется разум.

Знаменитая Декларация прав человека была провозглашена 26 августа 1769 года, а несколько месяцев спустя последовало запрещение религиозных обетов (во имя индивидуальной свободы), а также ликвидация религиозных орденов, начиная с тех, которые носили созерцательный характер.

Теорема была проста: не может быть свободен тот, кто запирается в монастыре и связывает себя обетами, а если кто-либо это делает, значит его принудили. Задача разума (и народа) заключалась в том, чтобы вернуть ему свободу.

И тогда настоятельницы трех кармелитских монастырей от имени всех других направили в Национальную Ассамблею «адрес», в котором читаем следующее:

«В основе наших обетов заключена самая большая свобода; в наших обителях царит самое совершенное равенство; здесь у нас нет ни богатых ни бедных. В мире любят говорить, что в монастырях содержатся жертвы, медленно мучимые угрызением совести; но мы клянемся перед Богом, что если есть счастье на земле, то мы счастливы».

Во всем, что касается обетов и монастырей, разум революционеров был просвещен тем, что они где-то читали, чего-то наслушались от литераторов, актеров, газетчиков и философов, посвятивших жизнь нездоровым и сентиментальные идеям, подобным тем, что еще и сегодня встречаются в некоторых бульварных романах и «теле-новеллах».

Поэтому преследования начались с кавалерийской и карикатурной напористостью, когда отряды муниципальных полицейских появлялись перед воротами монастырей, предлагая себя в качестве заступников и освободителей.

У нас есть возможность подробно описать то, что случилось в монастыре Компьеня, где тогда находилось 16 давших обет монахинь. Была там также одна молодая послушница, которой в последний момент не разрешили дать обет как раз из-за декрета, который «более не признавал ни религиозных обетов, ни каких-либо других обязательств, противоречащих естественным правам».

Итак, прибыли муниципальные полицейские, нарушили право неприкосновенности монастыря и приступили к своим обязанностям в большом капитулярном зале. У двух дверей было поставлено четыре охранника. Другие охранники встали у двери каждой кельи, чтобы не дать монахиням возможности общаться друг с другом и с настоятельницей. Двери монастырского двора также охранялись гарнизоном.

При этом монахиням пытались внушить мысль о том, что в ином случае — в присутствии их игуменьи или же какой-нибудь деспотичной сестры — они чувствовали бы себя стесненно и вынуждены были бы лгать.

Каждую монахиню вызывали отдельно, каждой из них председательствующий «объявлял (буквально!), что он является носителем свободы и предлагал говорить без страха, заявив, желает ли она выйти из монастыря и вернуться в семью…» Между тем, секретарь тщательно записывал ответы (достоверность которых гарантировалась самими «оппозиционерами»).

Такая безграничная самонадеянность революционеров, уверенность в том, что именно они хорошо знают, что такое свобода, и явятся как долгожданные освободители, была красноречивее всех философских и теологических дебатов, в особенности в сравнении со свободой, которую на своем опыте испытали именно те, которых пришли освобождать.

Настоятельница, вызванная первой, заявила, что «хотела бы жить и умереть в этой святой обители».

Одна пожилая сестра сказала, что «дала обет уже 56 лет назад и хотела бы прожить еще столько же, чтобы посвятить все эти годы Господу».

Другая сестра утверждала, что стала монахиней «по своему собственному желанию и по своей доброй воле» и «полна решимости сохранить свое монашеское одеяние, даже ценой собственной крови».

Третья сказала, что для нее «нет большего счастья, чем счастье быть кармелиткой», и что «самое горячее ее желание состоит в том, чтобы умереть таковой».

Еще одна сестра с убежденностью говорила, что «если бы она могла прожить тысячу жизней, все посвятила бы избранному пути, и ничто не может убедить ее покинуть монастырь, где она живет и где нашла свое счастье».

Другая сестра добавила, что «пользуется этой возможностью, чтобы подтвердить свой религиозный обет, и более того, пользуясь случаем, хочет подарить судьям только что написанное стихотворение, посвященное ее призванию» (однако те, уходя, с презрением бросили листок на стол).

А еще одна монахиня подчеркнула, что «если бы она могла удвоить узы, связывающие ее с Богом, она употребила бы на это все свои силы и сделала бы это с огромным удовольствием».

Самая молодая монахиня, давшая обет именно в том году, заметила, что «добропорядочная Христова невеста остается со своим Суженым, а потому ничто не может ее заставить покинуть Его, Господа нашего Иисуса Христа».

В общем, проще говоря, все их ответы были таковыми, что «они хотели жить и умереть в своем монастыре».

Конечно, многие из них не помнили или же никогда не слышали рассказа об этом, однако их ответы были точно такими же, как ответ святого епископа Поликарпа, который на заре христианства он дал римскому прокуратору: «Вот уже восемьдесят шесть лет, как я служу Христу, и он ни в чем не упрекнул меня: как же я могу отказаться от моего Царя и моего Спасителя?»

Монахини Компьеня стали мученицами уже тогда, когда незаметно для себя начали говорить языком мучеников: языком тех, кто, подвергаясь решающему испытанию, всем сердцем подтверждает, что «ничто не может его разлучить с Христом».

И поскольку угроза смерти была уже совсем рядом, это было равносильно великому свидетельству, то есть утверждению, что Христос является частью их собственного Я, частью их жизни, и поэтому умереть за Него не несчастье, но привилегия.

В этой жизни нельзя произнести слово «я» с большей полнотой и определенностью, чем когда человек отдает себя в руки тех, кто из-за Христа хочет лишить его существования.

Поэтому именно тогда Иисус полностью отождествляет себя с нашим «я», хрупким и боязливым, чтобы поддержать его, придав ему силы и радости.

Не была допрошена молодая послушница, потому что она не давала обета, и рано или поздно ее должны были насильно вернуть домой. Да и родственники уже приехали за ней, но услышали в ответ, что «никто и ничто не может разлучить ее с матерью настоятельницей и с сестрами этого монастыря». Родственники вернулись назад, заявив, что «не хотят больше о ней ничего слышать и даже получать от нее писем». Как это ни парадоксально, они тем самым лишь подтвердили выбор девушки.

Текст ответов, как по единодушию, так и по характерным чертам, раскрывает характеры мучениц, которым посвящена эта история.

Нужно сразу сделать одну оговорку. С точки зрения канонического права, не совсем точно говорить о «шестнадцати кармелитках Компьеня». В действительности, убитых монахинь было четырнадцать, две другие жертвы были мирскими служительницами монастыря, но они были так привязаны к монахиням, что захотели разделить их судьбу, разделив также их страдания и их славу. Поэтому по существу после той «торжественной практики» мученичества мы не можем делать различий между ними: по воле Божьей они стали «шестнадцатью кармелитскими монахинями».

Мы можем также с гордостью добавить, что во всех монастырях Франции, насчитывающих в то время около тысячи девятисот монахинь, было всего лишь пять или шесть случаев отступничества.

Между тем, Национальная Ассамблея предоставляла все больше ужасающих доказательств того, что так называемый «просвещенный разум» не может понять того «нового фактора» (хотя он стар, как мир), каким является Церковь. Такие слова, как Откровение, Традиция, Авторитет, Принадлежность упорно воспринимались как противоречащие слову Свобода.

И совершенно игнорировался тот очевидный факт, что монахини всем своим поведением настойчиво доказывали: совершенная (идеальная) свобода состоит лишь в самой искренней и преданной самоотдаче; подлинная свобода не боится чем-то связать себя или зависеть от чего-то; свободе противостоит не принадлежность, а принуждение.

На этот же манер во имя рационалистически понимаемого Равенства революционеры вознамерились изменить структуру Церкви.

Прежде всего они задумали дать духовенству Гражданскую конституцию, обязывающую его приносить клятву верности народу; потребовать от ассамблей департаментов выборов священников и епископов; свести епархии к административным структурам: отказаться от отличительной атрибутики (например, от церковного облачения).

Тот, кто не признавал эти предписания, мог быть приговорен к ссылке или смерти как «непокорный», ибо не желал стать равным там, где Христос предусмотрел определенное «неравенство».

Даже Папа не должен был подниматься над болотом уравниловки: христиане, священники и епископы самое большее могли его почитать и информировать, но связь с ним должна была носить незначительный и поверхностный характер.

Надо было двигать вперед процесс «освобождения» с тем, чтобы освободить разум от всех недозволенных пут и чтобы привести его к торжеству над всеми видами «фанатизма»: догмами, чудесами, верой в потусторонний мир и т. д.

И поскольку эта «свобода» и это «равенство» не могли быть принятыми христианами, которые хотели остаться верными Христу и Его Церкви, они даже не могли считаться «братьями». И начался террор.

Только за один месяц — сентябрь 1792 года — было около тысячи шестисот жертв: среди них по крайней мере двести пятьдесят священников, загубленных в Кармелитском монастыре Парижа.

Для кармелитов идея мученичества не была чем-то странным и далеким. В этом религиозном ордене была жива память о наставлениях святой Терезы д’Авилы, которая с детства стремилась к мученичеству, желая «увидеть Бога», ускорив встречу с Ним, и она предсказала, что «в будущем этот орден будет процветать и у него будет много мучеников».

«Когда хочешь служить Богу всерьез, — учила она, — самое меньшее, что можно ему предложить, это пожертвовать жизнью».

Святой Иоанн Креста услышал однажды, как один его собрат говорил, что «милостью Божьей надеется терпеливо перенести даже мученическую смерть, если это будет действительно необходимо». И тогда Иоанн Креста с удивлением спросил его: «И вы говорите об этом с таким равнодушием, брат Мартино? А должны бы говорить с огромным желанием!»

Французские кармелитки не могли забыть прежде всего о том, что Тереза д’Авила реформировала Кармелитский орден именно потому, «что была потрясена бедами, обрушившимися на землю и на Церковь Франции». В этих обстоятельствах принести в жертву свою жизнь составляло неотъемлемую часть их первоначального призвания.

На Пасху 1792 года настоятельница Компьеня, предоставив каждой монахине возможность принять решение самостоятельно, предложила тем, кто пожелает, добровольно пойти вместе с ней «на жертвоприношение, чтобы усмирить гнев Божий и чтобы божественный мир, принесенный миру его возлюбленным Сыном, был возвращен Церкви и Государству».

Две самые старые монахини поначалу сильно встревожились: их ужасала мысль о мрачной гильотине, но потом они решили пожертвовать собой вместе со всеми сестрами. С тех пор община повторяла свое предложение ежедневно во время святой мессы, все более укрепляясь в решении принести себя в жертву Христу.

12 сентября они получили приказ покинуть монастырь, который был конфискован.

Тогда они сняли комнаты в том же квартале в четырех соседних домах и разделились на маленькие группки, пытаясь общаться между собой, проходя через внутренние сады и дворы.

У них не было больше ни монастыря, ни затворничества, ни решеток, ни церкви. Периодически они собирались в жилище настоятельницы, чтобы получать от нее поддержку и наставления, а в остальное время старались, как могли, соблюдать заведенный порядок молитв, молчания и работы — даже в такой непривычной и шаткой ситуации.

И весь квартал знал о них, пытаясь жить тише, умереннее и трезвее, особенно когда монахини молились.

Между тем, начался Великий террор (октябрь 1793 — июнь 1794 гг.). Этому способствовали внешняя война Франции против других европейских государств, гражданская война внутри страны и глубочайший экономический кризис.

Революционный трибунал издал «Закон о подозрениях». Для суда не нужны были больше ни доказательства, ни защитники: достаточно было простого подозрения, чтобы приговорить человека к смертной казни.

У власти теперь была самая суровая якобинская диктатура, идеология которой требовала полной дехристианизации: отмены христианского календаря, недели и воскресенья; замены христианских имен и фамилий людей, названий улиц, площадей, деревень, городов; закрытия и разрушения церквей и реликвий; осквернения всех культовых зданий; учреждения (введения) новых культов и новых праздников.

Именно тогда возник термин «вандализм», означающий бессмысленное разрушение художественного достояния с тем, чтобы уничтожить все символы старой веры.

В нашем распоряжении имеются письма, которые заведующий Компьенским округом, некто Андре Дюмон, изменивший имя Андре на Пьош («Мотыга»), посылал тогда в Париж в Комитет национальной безопасности: «Граждане коллеги! Церковная каналья чувствует, что приближается ее последний час… Эти скоты теперь уже полностью разоблачены, и сами сельские граждане оказывают нам помощь в очистке старинных церквей. Скамьи используются в народных обществах и в больницах. Деревянные части, которые называли святыми и священными, идут на отопление административных помещений. Ниши, которые назывались исповедальнями, превращены в будки для часовых. Театры для шарлатанов, которые назывались алтарями и на которых священники показывали фокусы, низвержены. Амвоны, служившие для обмана людей, сохранены для обнародования законов и для просвещения народа. Церкви превращены в рынки, чтобы народ шел покупать товары и продукты туда, куда столько веков шел глотать яд».

Но поскольку в Париже не поощряли излишнего рвения, несколько недель спустя он писал снова:

«Ваши опасения насчет священников и тех сумасшедших, которые их слушают, лишены оснований. Правда уничтожила обман, тьма которого никогда не могла бы затмить света правды. И поэтому всякие усилия этих церковных людей провалились бы в пустоту. Если спасение родины так же неоспоримо, как и то что местные священники разоблачены, мы можем с полным основанием утверждать, что здесь “Республика спасена”, или же, точнее, спасение родины и истребление священников одинаково обеспечены».

На самом деле, этот Пьош потом будет похваляться, что он заморочил им головы: он «посылал им чернила, когда они требовали крови». И постоянно повторял: «Компьень бесконечно далек от фанатизма!»

«Фанатик фанатизма» — вот термин, который в те годы выражал и внушал худшие подозрения. Достаточно было произнести эти слова, чтобы подписать десятки смертных приговоров, и слова эти остались обязательными в антиклерикальном языке вплоть до наших дней.

Сам по себе всякий человек спокойно может быть фанатиком, даже в самой коварной и вульгарной форме, и это считается частью «свободы слова». Однако если Церковь настаивает на том, что для нее является незыблемым, или же это незыблемо для самого человеческого достоинства, тогда обвинение в нетерпимости и фанатизме не заставляет себя ждать, и всегда находятся голоса, подхватывающие и распространяющие такое обвинение. И это тоже — наследие просветительства.

В «фанатизме» были обвинены и кармелитки, продолжавшие жить так, как если бы они были в монастыре. Их жилища были подвергнуты обыскам, сами они арестованы, а предметы для них священные — осквернены или поломаны. Когда швырнули на пол и разбили дарохранительницу, один из санкюлотов, пнув разбитые части, сказал стоящей рядом девочке: «Возьми, гражданка, можешь сделать из этого конуру для своей собаки».

Тем временем монахинь сначала собрали в одном старом монастыре, превращенном в тюрьму, а потом отправили в Париж, в сопроводительных документах (то есть попросту в доносе) их, в частности, обвиняли в «торможении развития общественного духа, поскольку они принимали у себя людей, которые потом примкнули к группе под названием «Скапюлэр» (монашеский капюшон — прим. перев.). Они ехали весь день и всю ночь на повозке, конвоируемой двумя жандармами, фельдфебелем и девятью драгунами. Во второй половине следующего дня их бросили в камеру смертников.

По прибытии на место монахини стали сами выбираться из повозки. Самая пожилая семидесятидевятилетняя сестра, со связанными руками и без палки, никак не могла спуститься на землю; тогда ее поволокли и бросили на мостовую.

Подумали, что она умерла, но она поднялась — с огромным трудом, истекая кровью, — и промолвила: «Вы мне не нужны, благодарю вас, что вы не убили меня, а то я лишилась бы счастья мученичества, которого так жду».

Трибунал проводил свои заседания ускоренными темпами, иногда по два заседания одновременно: одно в «зале Равенства», другое — в «зале Свободы». А обвинитель — пресловутый ФукеТэнвиль — развязно переходил из одного зала в другой.

Таким образом им удавалось судить от пятидесяти до шестидесяти узников в день.

Кармелитки прибыли 13 июля, в воскресенье, в этот день трибунал собирался вынести сорок смертных приговоров. 14 июля заседания были прерваны по случаю празднования годовщины взятия Бастилии. 15-го вынесли тридцать смертных приговоров, а 16-го — тридцать шесть.

Был праздник Мадонны Песнопений, и монахини не хотели изменять прекрасному обычаю сочинять по этому поводу какую-нибудь новую песню.

Они переписали Марсельезу: те же стихи, тот же ритм, несколько равнозначных выражений, но это была другая песня — мятежная и победная.

Там были, в частности, такие слова: «…Наступил день славы. Сейчас, когда кровавая сабля уже поднята, /приготовимся все к победе./ Под знаменами умирающего Христа /каждый вперед, к победе./ Все бежим, летим к славе, /ибо наши тела принадлежат Господу». Стихи эти были слабыми и подражательными, но их дух исполнен света и гордости: «Если Богу мы обязаны жизнью, /для него мы принимаем смерть».

Они написали их кусочком угля.

Вечером того же дня их предупредили, что завтра они предстанут перед революционным трибуналом.

Их привели в «зал Свободы». Обвинение было основано на смешении данных, с помощью которых стремились доказать, что эта группа монахинь была не чем иным, как «сборищем бунтарей, мятежников, питающих в своих сердцах преступную жажду видеть французский народ в оковах тиранов, кровожадных и лицемерных священников: жажду видеть, как свобода будет потоплена в крови, которую они своими подлыми происками всегда проливали именем неба».

Это было бы смешным, если бы таковым не был обычный стиль революционных документов, безошибочно предвещающих смертный приговор. Там были самые невероятные обвинения. Например в том, что они «вознамерились выставить Святое Причастие под балдахином в форме королевской мантии».

По мнению судьи, это тоже было «верным показателем преданности идее королевской власти и, следовательно, низложенной семье Людовика ХVI».

Но монахини не хотели обвинений неясных, смешанных с политикой. Они хотели полной ясности в том, что отдают свою жизнь Христу и за Христа. И они сделали все, чтобы рассеять всякую двусмысленность.

Вот что рассказал один свидетель: «Сестра Энрикетта Пельрас, услышав от обвинителя, что он их назвал «фанатичками» (это слово она хорошо знала), притворилась, что не знает этого термина, и спросила: «Пожалуйста, гражданин, объясните нам, что вы подразумеваете под словом «фанатички»?

Разгневанный судья в ответ обрушил на нее и на ее подруг целый поток ругательств. Но монахиня, нисколько не смутившись, с достоинством и твердостью добавила: «Гражданин, ваш долг — удовлетворять просьбы обвиняемых, и потому я прошу вас ответить и заявить, что вы понимаете под словом “фанатик”»?

«Я понимаю под этим, — ответил ФукеТэнвиль, — вашу преданность наивным верованиям, эти ваши глупые церковные обряды». Сестра Энрикетта поблагодарила его, а потом, обращаясь к матери-настоятельнице, воскликнула: “Моя дорогая мать и мои сестры, вы слышали заявление обвинителя о том, что все это происходит из-за любви, которую мы питаем к нашей святой религии. Все мы желали такого признания, и мы получили его. Возблагодарим же Того, Кто шел впереди нас по пути к Голгофе! Какое счастье и какое утешение иметь возможность умереть за нашего Бога!”»

Свидетель комментирует: слова «фанатик» и «христианин» в то время были синонимами, и это обвинение, выдвинутое судьями, было равносильно осуждению на смерть за веру.

Было шесть часов вечера того же самого дня, когда со связанными за спиной руками их посадили на две повозки и повезли к Венсенской заставе, где была сооружена гильотина.

Кто-то свидетельствовал, что монахиням удалось вновь получить свои белые одежды. Уже темнело и с повозок раздалось их пение «Вечерни», а потом «Miserere», «Te Deum», «Salve Regina».

Обычно конвои должны были расчищать дорогу между двумя шеренгами пьяной и орущей толпы. Люди говорят, что эти повозки проехали среди такого молчания толпы, что «другого подобного примера не было за время революции». Стоявший в толпе священник, переодетый революционером, дал им последнее отпущение грехов.

Было около восьми часов вечера, когда они прибыли к эшафоту на старую площадь Трона.

Настоятельница попросила и получила у палача разрешение умереть последней с тем, чтобы иметь возможность как мать ободрить и поддержать всех своих сестер, особенно самых молодых.

Они хотели умереть все вместе, как бы совершая последний «акт единения». Это был литургический жест. Настоятельница снова попросила палача немного подождать, получила разрешение и на этот раз. Тогда она запела «Veni Creator Spiritus», и они допели его до конца. А потом они вновь повторили свой обет Богу.

Затем мать встала в стороне перед эшафотом, держа на ладони руки маленькую глиняную статуэтку Святой Девы, которую ей удавалось прятать до этих пор. Первой была молодая послушница. В этот миг она, конечно, вспоминала, как ее духовник мягко готовил ее к этому трагическому и возвышенному акту, стремился сделать так, чтобы она не боялась гильотины:

— Тебе прикажут подняться по ступенькам эшафота. Ты чувствуешь боль?

— Нет, отец.

— Потом тебе положат голову под лезвие и скажут, чтобы ты согнула шею. Это пытка?

— Еще нет.

— Палач опустит нож, и на какое-то мгновение ты почувствуешь, как голова отделяется от тела, и в тот же миг войдешь в рай. Ты счастлива?

— Да, отец.

Диалог может показаться нам странным и даже безвкусным, если не учитывать, что гильотина тогда работала полным ходом (тридцать — сорок казней в день) и отрубленные головы демонстрировались ревущей толпе, а запах крови распространялся по всему городу.

В этих условиях постоянного ужаса диалог, который мы привели, представляется трогательно чистым и невинным, также и с психологической точки зрения.

Итак, послушница встала на колени перед настоятельницей, попросив у нее благословения и разрешения умереть, поцеловала статуэтку Святой Девы и поднялась по ступенькам эшафота. «Довольная, — как говорили свидетели, — словно она шла на праздник». Поднимаясь, она запела псалом «Laudate Dominum Omnes Gentes», который подхватили и другие, последовавшие за ней одна за другой с таким же миром и с такой же радостью, хотя самым пожилым пришлось помогать подниматься.

Последней поднялась настоятельница, передав статуэтку человеку, стоявшему рядом (и она была сохранена и сейчас находится в монастыре Компьеня).

«Удар десятичных весов, сухой звук резки, глухой шум упавшей головы…Ни одного крика, ни беспорядочных аплодисментов или возгласов (как это обычно происходило). Даже барабаны замолкли. На этой площади, наполненной зловонием крови, портящейся от летней жары, царило торжественное молчание всех присутствующих, и, может быть, молитва кармелиток дошла и до их сердец» (Е. Рэно).

Позже станет известно, что в этот день среди тех, кто присутствовал на площади, были девушки, в глубине души давшие Богу обет занять их место.

«Мы стали жертвами века», — сказала одна их них с кроткой гордостью, жертвами «просвещенного разума», который без веры становится все более мрачным и жестоким.

Всем известно, что над этой страницей истории размышляли два замечательных писателя, оставившие нам произведения большой художественной ценности: это Гертруд фон Ле Фор, написавший роман «Последняя на эшафоте», и Г.Бернанос — автор еще более известного романа «Диалоги кармелиток».

Несмотря на достоинства этих произведений, следует, однако, отметить, что они основаны скорее на художественной интуиции, чем на исторической правде. Драма шестнадцати кармелиток рассказана в свете смерти Христа, страха, пережитого им в Гефсиманском саду. В результате получилась драма общины, представленной, с одной стороны, гордой и бесстрашной монахиней, жаждущей мученичества, но так и не добившейся его, поскольку она должна была «пролить кровь» своей оскорбленной чести, а с другой стороны, молодой монахиней, слабой и запуганной, которая бежит и лишь в последний момент благодаря чуду Благодати находит в себе силы добровольно принести себя в жертву и умереть вместе со своими сестрами, продолжая их песнопение о жертвоприношении.

Между тем, историческая правда говорит нам об общине, которая, скорее, переживает таинство «Тайной Вечери», когда Иисус предлагает, свободно и литургически, Свое тело и Свою кровь.

Было бы справедливо, однако, вспомнить хотя бы несколько реплик из драмы Бернаноса.

Вот обмен суждений между гордой монахиней и комиссаром полиции:

— Народ не нуждается в рабах!

— Зато он нуждается в мучениках, и это та услуга, которую мы можем оказать ему!

А вот мягкое и непринужденное размышление одной из молодых монахинь: «Мы можем упасть только в Бога».

Заключение мудрой настоятельницы (и оно действительно соответствует истории):

«Благословим Бога за то, что по его милости мы подвергнемся казни все вместе, и это будет последним обрядом нашей дорогой общины».

24 сентября 1978 года Папа Иоанн Павел I во время молитвы «Angelus»[30], вспомнив о примере кармелиток, сказал: «Оставшись последней, настоятельница мать Тереза произнесла перед смертью: «Любовь будет всегда побеждать; любовь может все» (…) Попросим же у Господа нового прилива любви для того, кто тонет сейчас в этом бедном мире».

ОТЕЦ ДАМИАН ДЕ ВЁСТЕР (1840–1889)

После смерти отца Дамиана де Вёстера в 1889 году газета «Таймс» писала: «Этот католический священник стал другом всему человечеству».

Слава сопровождала его еще при жизни, с того дня, когда он уехал в Молокайский лепрозорий, взяв с собой лишь молитвенник и распятие. Уже через три дня после его прибытия на остров гавайская газета «Advertiser» назвала его «христианским героем». И даже многие протестанты посещали в те дни мессу в католическом соборе Гонолулу из уважения к его поездке, столь похожей на жертву.

Как ни странно, именно его собратья по вере испытывали досаду от таких похвал. История Церкви полна щедрыми миссионерами, жертвующими своей жизнью: зачем же так превозносить тридцатитрехлетнего фламандского юношу, решившего посвятить свою жизнь прокаженным? Он даже не был первым миссионером, сделавшим такой выбор! Что же трогательного нашла в этом поступке английская пресса?

Кроме того, тут имело место некоторое недоразумение. Епископ послал его в Молокай лишь на некоторое время, возможно, дней на пятнадцать, с тем чтобы организовать там смены миссионеров, готовых жить на этом проклятом острове.

Однако газеты стали сразу же писать о «миссии, которая закончится только со смертью». Отец Дамиан не собирался этого опровергать. В глубине души он знал, что это навсегда. Сразу же по прибытии на место он написал своему церковному начальству: «Вам известно, что я об этом думаю: я желаю пожертвовать собой ради прокаженных». Ответ был неопределенным: «Вы можете остаться, если чувствуете к этому склонность, но до нового распоряжения». Какоето время спустя — отчасти затем, чтобы не перечить общественному мнению, продолжавшему восхвалять его «жертвоприношение», отчасти потому, что таким образом они решали столь щекотливую проблему, — ему сообщили, что других распоряжений не будет. Он ожидал этого и так стал «отцом Дамианом прокаженных».

Однако за этими случайными событиями, о которых мы вкратце упомянули, стоит Божественное Провидение, которое уготовило для него странную судьбу: он должен был стать «прокаженным всего мира».

Он родился, в 1840 году, когда у медицины еще не было точных знаний о проказе. Хансен установил ее вибрион в 1873 году, в тот самый год, когда Дамиан уехал в Молокай. Но лабораторная техника не справлялась с этим вибрионом. Не удавалось его изолировать и, следовательно, подготовить вакцину. И проказа оставалась ужасным неизлечимым заболеванием, и пути заражения ею были неизвестны.

Это была самая опасная болезнь того времени. К счастью, в западных странах она была редкой, и поскольку возобладала гипотеза о том, что эта болезнь наследственная, беспокойство понемногу улеглось.

Но вот, начиная с 1850 года, болезнь начала распространяться с ужасающей быстротой в месте, которое казалось земным раем, — на Гавайском архипелаге, в стране вечной весны, необыкновенного лазурного моря, залитых солнцем пляжей, гигантских пальм, магнолий и апельсинов. И именно эта земля, казалось, была предназначена к тому, чтобы стать рассадником всех болезней мира. В течение одного века (1770–1870) там разражались эпидемии холеры, оспы, кори, сифилиса. Население уменьшилось с 250 до 50 тысяч человек. А теперь пришло новое проклятие: проказа.

В одном из документов того времени читаем: «Этот народ за несколько лет превратился в нацию прокаженных. Мы стоим на краю бездны, наполненной нечистотами, куда медленно соскальзываем». Проказа была названа там «тошнотворной, неизлечимой и смертельной болезнью».

В сущности, драма была гораздо глубже, чем это казалось на первый взгляд: туземцы считали все эти бедствия проклятием, принесенным иностранцами, которые наводнили острова коммерцией и коррупцией. Иностранцы же, наоборот, во всем обвиняли коренных жителей, известных открытым сексуальным смешением. В подтверждение этого один врач распространял в те годы тезис о том, что проказа является четвертой стадией сифилиса. Конфликт обострился еще больше, когда возникла необходимость принять меры по сдерживанию эпидемии. Западные сотрудники правящего дома настаивали на строгой изоляции всех больных и подозреваемых в заболевании. Коренные жители, наоборот, считали семейные и кровные связи важнее самой болезни. Ученые, политики и церковные власти (на Гавайях тогда господствовали кальвинисты) призывали к добровольной изоляции как к исполнению морального долга.

«Надо убедить всех, — писалось в одном из документов Евангелической Ассоциации, — подчиниться Закону Божьему и внушить каждому прокаженному, который держится за родню и отказывается уйти из дома, что он грешит против жизни людей и против божественных законов».

В этой связи дословно воспроизводились заповеди Ветхого Завета: проказа была божественным проклятием, и как с таковой с ней и следовало обращаться. Основываясь на подобных убеждениях, власти создали поселение Калавао на острове Молокай: «низкий мыс, скалистый и голый, между грядой скал и морем, выбранный именно там, поскольку был недосягаем. Начиная с 1866 года каждый месяц из Гонолулу, столицы архипелага, отправлялся пароход с прокаженными, которых забирали насильно. Вот что рассказывал один очевидец:

«Какое зрелище! Родственники и друзья несчастных прокаженных не могли расстаться с отъезжающими. Без малейшего страха заразиться проказой они сильно сжимали их в объятьях, покрывая множеством поцелуев. И всякий раз, когда кто-либо из ссыльных отходил от толпы, чтобы сесть на пароход… внезапно раздавались отчаянные крики, громкие вопли, такие стенания, которые только отчаявшиеся люди обращают к небу: это было похоже на погребальный плач, который разражался и замирал в последнем тоскливом крике…»

В каждом округе полиция насильно забирала мужчин и женщин, подозреваемых в заболевании проказой, и отправляла их на сборный пункт столицы, где врач решал их судьбу. Если ставился диагноз «проказа», неминуемо открывались двери того, что называлось «адом живых» или «кладбищем живых». И к отъезду они должны были подготовиться, как к смерти: сделать завещание, позаботиться о детях…

Но все это наталкивалось на сопротивление родственников. Больных прятали, для этого семьи переселялись даже в самые глухие деревни, прятались в потухших кратерах вулканов, даже оказывали вооруженное сопротивление полиции.

Нередки были случаи, когда друзья и родственники притворялись больными, чтобы сопровождать своих близких. Власти были вынуждены разрешить некоторым родственникам уехать с больными, и многие шли на это, зная, что едут навсегда. В первое время почти у каждого гавайского прокаженного Калавао был свой сопровождающий.

Белые не могли понять подобных отношений: для них проблема проказы означала «отсутствие всяких контактов», даже если речь шла о близких людях. Для гавайцев же ценность человеческих контактов, в том числе физических, была такова, что побеждала страх любой опасности.

Колония прокаженных была основана в 1865 году. До 1873 года, когда туда прибыл отец Дамиан, ни одного белого человека там никогда не было. Побывало с короткими визитами несколько врачей, которые осматривали больных, поднимая их одежду концом своей палки и оставляя лекарства за дверью амбулатории. Приезжали также протестантские священники, которые читали проповеди издалека, стоя на веранде.

Они не хотели, чтобы до них дотрагивались, но гавайцев это не заботило. Более того, они подозревали, что белые были заинтересованы в их уничтожении и что лечение и лекарства были обманом. Они называли Министерство здравоохранения, которое находилось в руках белых, «Министерством смерти», и угрожали поджечь сахарные плантации (в существовании которых белые были чрезвычайно заинтересованы), если не будут изменены законы о сегрегации.

Замечали, как в Молокае больные, смеясь, выливали на землю флаконы с лекарством, а бутылки использовали для хранения табака. Эти белые, в ужасе убегающие прочь при одном их виде, действительно не могли быть в них заинтересованы! А среди самих прокаженных заинтересованность и солидарность строго ограничивались их собственными родственниками: все остальное было им враждебно.

Таким образом, колония прокаженных была адом, и не только оттого, что происходило с телами, подверженными ужасающему физическому распаду, но еще более оттого, что происходило с их душами и со всем их трагическим сообществом.

Ужасно было наблюдать за разложением тел. Некоторые описания, содержащиеся в медицинских журналах тех лет, еще и сейчас невозможно читать, а употребляемые там прилагательные приходят в противоречие со сдержанным холодным тоном, типичным для научных докладов.

В них говорится о «виде больного, который внушает отвращение» или «страх», о «руках, пальцы, которых разлагаются и скручиваются, становясь похожими на когти»; о «гнойных и вонючих ранах… которые становятся рассадниками для паразитов». Говорится о «теле, которое превращается в лохмотья, словно платье, разъеденное червями» и о «лице, которое проваливается внутрь».

Это лишь некоторые выражения, взятые из статьи, которая была напечатана в «Revue des Questions scientifiques» («Журнал научных проблем») в апреле 1894 года.

Прежде чем добавить еще кое-что, необходимо одно пояснение.

Мы рассказываем о человеке, который жил в этом ужасе долгие годы, пропитывая эту среду своим милосердием, достигшим такой высоты, что несколько больных заявили, что предпочли бы не выздоравливать, если их выздоровление повлечет за собой расставание с отцом Дамианом. В медицинских докладах того времени говорилось: «Болезнь, казалось, развивалась со «своего рода разумной жестокостью», язвенные образования распространялись по всей поверхности тела и только в конце начинали поражать жизненно важные органы».

Таким образом, больной был вынужден заживо присутствовать при собственном гниении. Даже воздухом, который его окружал, невозможно было дышать, но он волочил его за собой.

Каждый прокаженный бережно хранил при себе два предмета: зеркало, с помощью которого он изо дня в день с «упорной одержимостью» следил за развитием болезни на собственном лице, а также деревянный нож, которым он выравнивал концы пальцев по мере того, как они теряли чувствительность.

Физическое разрушение сопровождалось психическим и моральным, оно возрастало с ужасающей быстротой: невероятная грязь (не хватало даже воды), насилие, готовое вспыхнуть при малейшей провокации, обострение самых низменных инстинктов, устранение всяких сексуальных ограничений, порабощение женщин и детей, алкоголизм и наркомания, всеобщее воровство, возрождение идолопоклонства и суеверий.

Все ухудшалось по причине всеобщего безразличия. Правительство предусматривало самоокупаемость колонии путем земледелия и скотоводства, но прокаженных это совершенно не заботило: уж если их заключили в тюрьму, то по крайней мере должны хоть содержать!

Да и с самого начала для них не предусмотрели: ни жилья, ни больниц, ни диспансеров, ни административных учреждений, ни церквей, ни кладбищ. Когда приезжали новые прокаженные, старожилы спешили сообщить им главный принцип, на котором держалась колония: «Здесь нет никаких законов».

«Такая доктрина постоянно провозглашалась публично и приватно.

Полная дезорганизация при отсутствии самых элементарных разграничений между различными категориями прокаженных привела к потере всякого чувства собственного достоинства. Отвратительные злоупотребления вошли в обычай». Еще и поэтому Молокай называли «адом».

Когда отец Дамиан де Вестер, тридцатитрехлетний монах из Конгрегации Священных Сердец, прибыл туда в 1873 году, поселение существовало уже семь лет, туда уже было насильно завезено 797 прокаженных, из которых более трехсот скончались.

Однако за один только этот год на остров будет завезено гораздо больше больных, чем за весь предыдущий период. К моменту его приезда там было шестьсот больных, не считая сопровождающих.

Он был единственным белым человеком.

Как мы уже говорили, миссионер прибыл с молитвенником и маленьким распятием. Первые недели он жил под открытым небом, спал под деревом, а ел на плоской скале. И он немедленно принял решение добровольно войти в этот мир гниения. Самым ужасным для него было стойкое зловоние, и когда больные близко подходили к нему, тошнота и какое-то жжение подступали к горлу. Чтобы справиться с собой, он начал курить трубку, и это вошло у него в привычку.

Через несколько недель после приезда он писал своим собратьям:

«Все мое отвращение к прокаженным исчезло». Эти слова были не совсем искренними, но он решил не допускать отвращения, не признаваться в нем даже самому себе, такой способ он избрал, чтобы безоговорочно отдаться своей миссии.

Инстинкт милосердия тотчас подсказал ему, что прокаженные никогда не приняли бы его, если бы он стал принимать необходимые меры предосторожности и профилактики, избегая контактов, показывая отвращение к больным. Уже на первой проповеди он решил не обращаться к ним с традиционными словами — «братья мои», он просто сказал: «мы, прокаженные».

Его не беспокоила опасность заразиться; он говорил, что «полностью доверился в этом вопросе Господу нашему, Пресвятой Деве и святому Иосифу». Начальство постоянно предостерегало его от заражения, но он считал, что не стоило ехать в Молокай, если он «не должен до них дотрагиваться» только потому, что он — «белый».

Священнику было трудно «не прикасаться» к больным, если надо было положить освященную облатку на порозовевшие от болезни языки, или помазать святым елеем гангренозные руки и ноги, или осторожно забинтовать жуткие язвы, или же просто взяться руками за веревку колокола, по которой, играя, карабкались дети!

Рассказывают, что однажды, когда он накладывал повязку на язву, которая на вид была особенно безобразна, сам прокаженный озабоченно сказал ему: «Будьте осторожны, отец, вы можете заразиться моей болезнью». «Сын мой, — ответил Дамиан, — если болезнь отнимет у меня тело, Бог даст мне другое!»

Но он вел себя так не только из уважения к чувствам гавайцев — и тем более больных: он хотел уважать, так сказать, «чувства Церкви». Она считается «телом Христовым», все ее таинства и деяния являются знамением спасительного «физического контакта» между гуманностью Христа и нашим страдающим человечеством. И если этот желанный «контакт» для гавайцев был вопросом культуры, то для отца Дамиана это было еще и делом веры.

Поэтому за столом он ел «пой» (мучную похлебку с мясом), макая руку в общую с прокаженными миску; пил из чашек, которые они давали ему; одалживал свою трубку, когда у него просили; играл с детьми, которые, как грозди, висли на этом добром великане.

В конце второго года своего пребывания на острове он писал: «Со слезами на глазах я проповедую Евангелие среди моих бедных прокаженных, и с утра до вечера я погружен в физическое и моральное несчастье, которое разрывает сердце. Однако я всегда стараюсь казаться веселым, чтобы подбодрить моих пациентов. Я говорю им о смерти как об избавлении от болезни, если они искренне обратятся в веру. Многие ждут приближения своего последнего часа с покорностью, иные — с радостью, и в этом году я наблюдал, как около ста человек умирало в наилучшем расположении духа».

Подготовка людей к смерти было смыслом его миссии и его проповедничества.

Ничего другого и не оставалось: лечение невозможно и бесполезно, только смерть была неизбежной. Настолько неизбежной, что гавайское правительство почти приняло решение объявить всех ссыльных Молокая «юридически умершими».

Педагогический путь, который повсюду, в любом другом христианском обществе, был столь очевиден («научить хорошо жить, чтобы научить хорошо умереть»), в Молокае был уже невозможен. Следовало перевернуть смысловой порядок: научить хорошо умереть, чтобы они могли обрести смысл и достоинство (и даже «радость») в кажущейся жизни, которая еще тлела в этих лоскутках существования, так похожих на лоскутки их собственного тела.

Если во всем мире смерть была последним актом драмы человеческого существования, к которому подходили после долгой подготовки многочисленных жизненных перипетий, то в Молокае смерть была не завершением, а фоном жизни. Психологически она была просто «прологом», от которого зависело все остальное.

И отец Дамиан знал, что эта смерть касалась также и его. Он не был и не хотел быть простым зрителем.

Итак, он начал сопровождать смерть траурными церемониями, чтобы придать ей человеческое достоинство. Если представить, что до его приезда трупы оставляли на улице, и они шли на корм свиньям, то можно понять достоинство того, кто принимается за сооружение кладбища.

«Белая изгородь, большой крест, освященная земля…» Это кажется почти невероятным, но чувство достоинства, вызванное этим простым фактом (никто больше не хотел умирать по-скотски) было так сильно, что газета гавайских протестантов выразила протест против такой инициативы, которая, как они писали, позволяла отцу Дамиану увеличивать число обращенных в католическую веру (вести об этом распространялись с чрезвычайной быстротой, поскольку на карту была поставлена сектантская спесь)!

«Папский проповедник, — написано буквально так, — заметил, что трупы — это человеческая проблема, поскольку они были брошены на съедение свиньям. Думая лишь о том, чтобы обратить людей в свою религию, он заказал в Гонолулу лес для изгороди. Материал прибыл, и ограда была построена… Это западня для ловли дичи, которая пошла не той дорогой: вот что означает это кладбище!»

Как видно, есть разные виды проказы: самый худший — религиозная ненависть. Заметим, что это не было «кладбище для одних только католиков», что могло бы вызвать обращение в католическую веру. Это было кладбище для всех, однако, несомненно, что люди в конце концов вверяли и свои души тому, кто с такой любовью заботился об их телах.

Протестанты тоже много заботились о больных, собирая и распределяя подаяния, ходатайствуя о законодательных и культурных акциях в их пользу. Но никто из них не осмелился поехать жить среди прокаженных, пока был жив отец Дамиан. При этом они оправдывались железными предписаниями Ветхого Завета, а пасторы говорили, что не могут жить среди прокаженных, поскольку у них жены и дети. Однако соглашаться с этим означало подчеркивать смысл и значение целибата католических священников, а это было еще хуже.

Ревнивое чувство к кладбищу объяснялось комплексом вины, и впоследствии появятся еще худшие доказательства этого.

Продолжение этой истории покажет, почему нельзя обходить молчанием эти трудные вопросы (как это пытались сделать) ради нынешних «экуменических чувств».

Кроме кладбища, отец Дамиан основал также «Похоронное Братство», которое заботилось о подготовке деревянных гробов и о сопровождении покойного на кладбище с молитвами под звуки музыки и бой барабанов. Члены Братства были одеты в весьма достойные платья.

Призрак средневековья? — Может быть! Но подобные церемонии повторялись минимум три раза в неделю, и выбирать приходилось между паралитургическим ритуалом и непристойной деловитостью средневековых сборщиков трупов, подбиравших тела умерших во время эпидемии чумы, примерно в те же годы об этом писал Манцони.

«В Калавао, — пишет биограф, — это был, может быть, единственный способ заключить соглашение между жизнью и смертью. Лишь соблюдение ритуала и авторитет «Похоронного Братства», лишь таинства, освящавшие смерть, удерживали это хрупкое общество от жестокого кошмара». Отец Дамиан решил построить кладбище рядом с своим домом, оставив для себя место возле большого креста.

Он писал:

«Недавно я не сдержался и немного рассердился, потому что ктото начал рыть яму рядом с большим крестом именно на том месте, которое я уже давно облюбовал для себя! Только проявив упорство, мне удалось освободить свое место. Поскольку кладбище, церковь и дом священника расположены на одном участке, я являюсь единственным ночным сторожем в этом прекрасном саду мертвых, моих духовных детей, и я люблю приходить сюда молиться, размышляя о вечном счастье, которым многие из них уже наслаждаются, а также о вечном несчастье тех, кто не пожелал ничему повиноваться… Клянусь тебе, брат мой, что кладбище и постель умирающего — это самые прекрасные книги для медитации, которыми я владею, и чтобы питать мое тело, и чтобы подготовить катехизис».

Как странно звучит выражение: «книга для медитации, чтобы питать мое тело!» Возможно, отец Дамиан хотел этим сказать, что от этой молитвы зависело также и его сопротивление недугу?

К 1830 году, после семи лет пребывания в Молокае, все прокаженные, которых он застал по прибытии туда, умерли, и колония была заселена заново.

Вслед за погребальными службами на остров пришли таинства, бросавшие якорь жизни. Самым большим праздником на острове был праздник Тела Христова. Торжественная процессия проходила по всем улицам лепрозория и была столь внушительной, что не оставляла равнодушными даже протестантов, которые обычно повсюду пытались этому препятствовать, презирая подобные шествия как идолопоклонство. В Молокае же и они обнажали головы, а в 1874 году после одной такой процессии отец Дамиан ввел даже практику «Adorazione perpetua» («Непрерывного поклонения»): нелегко было соблюдать все смены и расписания днем и ночью, но если «преклоняющийся» не мог занять свое место в церкви, он преклонял колени, молясь на своей койке.

Что было особенно трогательным во время священных церемоний, так это хор. Гавайцы обладают ярко выраженной музыкальностью; но это было уникальным зрелищем — «Реквием» Моцарта исполнялся, даже если пианисту приходилось играть куском дерева, привязанного к руке и даже если хору приходилось часто менять певчих, у которых болезнь подступала к горлу.

Когда гавайская принцесса Лилиуокалани прибыла с визитом в Молокай, она плакала, слушая это нежное и прекрасное пение в исполнении хора несчастных. А они, огорченные, прервали пение, решив, что она плачет от ужаса.

Случайный посетитель отметил, что при звуках этого пения ему на ум приходил плач евреев в Вавилоне, когда они вспоминали о далеком Иерусалиме.

Были еще созданы «Братство святого детства» — для беспризорных детей; «Братство святого Иосифа» — для лечения больных на дому; «Братство Мадонны» — для воспитания девушек.

Такие «духовные» названия не должны вводить нас в заблуждение: речь идет не о религиозных, а об общественных организациях, но они были тем сильнее, чем крепче была их связь с верой.

Особая забота о погребении мертвых имела, помимо религиозного, гигиенический и педагогический смысл — это было весьма важно в тех условиях; различные «братства» образовывали такие структуры гражданского общества и сферы социальной помощи, каких никто тогда не мог себе даже представить.

Если отец Дамиан быстро понял, какое значение имел для этих несчастных физический контакт, то можно себе представить, с какой силой он осознал и их материальные и физические потребности.

Излишне говорить о строительстве церквей и часовен: это было его страстью с самых первых лет миссионерской деятельности, когда он один взваливал себе на плечи такие бревна, какие четверо гавайцев не могли даже сдвинуть с места! И это не считая всего того, что он сделал на острове в качестве проектировщика, архитектора, землекопа, каменщика, плотника, а также любого другого мастера, в котором была необходимость.

Он построил небольшой порт для причала судов; дорогу, связывающую порт с деревней, два водопровода и соответствующие водохранилища, несколько складов и магазин, здание для сбора вновь прибывающих, два диспансера, два сиротских дома, центр для образования девушек, начал строительство больницы, где намеревался испытывать новые методы лечения, предлагаемые в те годы Японией и Мадагаскаром.

И всем этим он занимался в свободное время, остававшееся после осмотра больных и их духовного лечения, и у него совсем не было времени на отдых.

Перефразируя святого Павла, он повторял: «Я стал прокаженным среди прокаженных, чтобы завоевать их сердца для Христа».

Очевидно, ему помогала та международная слава, которая сопровождала его с самого начала. В финансовой помощи не было недостатка: средства поступали к нему в изобилии. Вначале министерская комиссия по гигиене чинила ему препятствия, но потом предложила пост своего представителя в Молокае с годовым окладом в десять тысяч долларов.

Он ответил, что не остался бы там и пяти минут с оплатой даже в сто тысяч долларов, а находится там из любви к Богу. «Если бы я принял плату за свою работу, — писал он, — моя мать перестала бы считать меня своим сыном».

Правящая принцесса Лилиуокалани велела наградить его знаком отличия «Командора Королевского Ордена». Он принял его, потому что правящие принцы были среди его самых больших благодетелей, однако, никогда не носил награды, объясняя это тем, что она не подходила к его дырявому платью.

Больше всего он страдал от своего одиночества священника. С самого начала он просил своих начальников прислать к нему одного из собратьев, который жил бы вместе с ним на острове: он нуждался в этом, главным образом, чтобы исповедоваться, а также чтобы иметь помощника в тех великих делах, которыми был занят.

Его не захотели слушать. Санитарные нормы, направленные на сдерживание эпидемии, были весьма строгими. Тот кто вступал на остров, вступал туда навсегда и не мог более выехать оттуда. Однажды не разрешили выйти на берег одному его собрату, приехавшему навестить его, и отец Дамиан, подъехав к пароходу на лодке, исповедался, выкрикивая собрату свои грехи издалека на французском языке. Другой, более предприимчивый его товарищ, не подчинившись порядкам, доехал до него и немного поддержал. Сам отец Дамиан предпринял несколько кратких поездок и боролся за отмену этого распоряжения для миссионеров, направляющихся туда не по болезни, но по обязанности.

Однако начальство не спешило выполнить его просьбу. Лишь через восемь лет, в 1881 году, ему прислали помощника, но это был еще один крест для отца Дамиана. Прибывший собрат был полон подозрений и проблем, что сделало жизнь Дамиана еще более горькой. Он не соглашался практически ни с чем из того, что делал отец Дамиан. Кроме того, его послали на Молокай именно потому, что никто и никогда не мог с ним ужиться.

Отец Дамиан научился любить прокаженных, но не смог вынести собрата, систематически разрушавшего все его труды. Он написал об этом начальству, послав письмоультиматум, что считалось весьма серьезным проступком для монаха: «Если вы не примете мер к тому, чтобы усмирить несносный темперамент отца Альберта, тогда я тоже перестану повиноваться вам».

Это был опасный поступок, поскольку за ним скрывался другой, еще более тяжелый конфликт. Церковные начальники не уважали отца Дамиана и не были им довольны. Их с самого начала раздражал слишком большой шум, вызванный его деяниями. Они продолжали относиться к нему с подозрением. Говорили, что через его руки якобы прошло огромное количество денег, что он слишком независим в своих решениях, что при решении пастырских проблем он не обращал внимания на мелочи, что он стремился стать своего рода независимым епископом в колонии прокаженных.

Кроме того, несколько коллективных писем протеста, которые отец Дамиан отправил в Министерство здравоохранения о положении прокаженных, поставило миссию в трудное положение перед правительством.

Провинциальный игумен, известный своей черствостью по отношению к другим и крайней снисходительностью к самому себе, оказал давление на епископа, и тот написал отцу Дамиану, приказав прекратить «поэтизировать прокаженных… Создается впечатление, что вы стоите во главе ваших прокаженных, исполняя обязанности добытчика материальных благ, врача, санитара, могильщика и так далее, как будто правительства не существует…»

Отец Дамиан ответил ему: «От иностранцев — золото и фимиам, от начальства — мирра».

Епископ обиделся: «После золота и фимиама мирра не доставила вам удовольствия, и вы бросили ее мне в лицо с чувством старой обиды, которую вы вынашивали в вашем сердце… Я никогда не переставал восхищаться вашим героизмом и громко заявлять о нем при каждом удобном случае. Мне жаль только, что я слишком рассчитывал на ваше смирение». Провинциальный игумен, разжигая страсти, написал в Рим, что у отца Дамиана закружилась голова, он «отравлен похвалами» и становится «опасным». А отец Дамиан вот уже несколько лет как стал просто прокаженным.

Он заметил это случайно, когда однажды вечером, вернувшись усталым после своего обычного апостольского обхода, он по рассеянности опустил ноги в таз с горячей водой. Он тотчас же увидел, как кожа на ногах покраснела и образовались пузыри. С удивлением он потрогал воду рукой: кипяток, а он не почувствовал! Он потерял чувствительность нижних конечностей и совершенно ясно понял, что заразился проказой.

Он написал Главному игумену: «Не слишком удивляйтесь тому, что после награждения меня крестом королевского ордена я удостоился креста более тяжелого и менее почетного — проказы».

Доктор Арнинг, самый известный микробиолог того времени, проезжая через Молокай, осмотрел его и подтвердил диагноз.

И тогда он смиренно написал своим начальникам: «…Я стал прокаженным. Думаю, что в скором времени буду обезображен. Нисколько не сомневаясь в подлинном характере моей болезни, я остаюсь спокойным, смиренным и счастливым среди моего народа. Господь Бог скорее всех прочих укажет мне путь к святости, и я не устаю всем сердцем повторять: Да будет воля Твоя!»

И с тех пор, употребляя выражение «мои больные члены», он, казалось, говорил одновременно, как о своих больных конечностях, так и о больных его общины, которых по-христиански считал «Телом Христовым и своим телом».

Отношения с начальниками из-за этого не улучшились, но известие о том, что герой Молокая стал прокаженным, облетело весь мир, вызвав новую волну солидарности: поклонение и пожертвования увеличились как никогда, однако существующие проблемы лишь обострились.

Кроме того, Провинциальный игумен был обеспокоен последствиями, которые эта болезнь могла иметь для миссии, и он посоветовал отцу Дамиану не делать ни шагу за пределы острова. Игумен написал в довольно жестоком тоне:

«Мой долг, дорогой отец, довести до вашего сведения решения, принятые не мною, а Провинциальным советом. Будьте терпеливы. В случае если вы не захотите принять во внимание эти решения, есть два места, куда вы можете пойти: в Миссию или в больницу Какаако. В Миссии вы будете помещены в комнату, которую не сможете покинуть вплоть до вашего ухода из жизни: иначе вы рискуете превратить миссию в карантин, потому что белые, зная, что мы приютили прокаженного, стали бы бояться и нас, непрокаженных. Если же вы захотите поехать в Какаако (местность в окрестностях Гонолулу), вы пойдете в часовню прокаженных, но без права служить мессу, так как ни отец Клемент, ни я не согласимся служить мессу с тем же сосудом и в том же облачении, которыми пользуетесь вы, да и монахини отказались бы получать причастие из ваших рук».

Для подобных указаний были причины, однако их тон был отнюдь не гуманным. Дамиан обратился к епископу:

«…Высокомерный отказ, казалось, был произнесен, скорее, полицейским агентом, чем монастырским начальником. Можно подумать, что если бы я только появился в Гонолулу, вся Миссия была бы помещена в карантин. Это так меня огорчило, что, искренне говоря, я никогда еще так не переживал с самого моего детства…»

Во всяком случае, он сам отправился в больницу Гонолулу, чтобы исповедаться перед епископом, который, отпустив ему грехи, заплакал и бесстрашно обнял его, убежденный в том, что выслушал святого. Он остановился на несколько дней в больнице Какаако, и король Гавайев лично прибыл туда, чтобы поблагодарить за все, что он делал для его больных проказой подданных. Отец Дамиан воспользовался случаем, чтобы попросить короля о строительстве нового водопровода.

И все же его душа была глубоко ранена всеми этими обидами. В дневнике, начатом в то время, можно прочесть советы, которые он давал сам себе:

«Моли о том, чтобы обрести смирение и даже желать презрения. Если над тобой издеваются, ты должен радоваться. Не позволим пленить себя похвалами людей, мы не удовлетворены самими собой и поэтому благодарны тем, кто причиняет нам боль и относится к нам с презрением. Будем молить за них Бога. Чтобы добиться этого, кроме благодарности, необходимы также самоотверженность и постоянное самоунижение, благодаря чему мы превратимся в Распятого Христа. Святой Иоанн Креста всегда молился так: "О Господи, пусть меня презирают, потому что я люблю тебя!"

Надо чаще размышлять над издевательствами, которые Христос испытал перед Пилатом: лицо в плевках, терновый венец, палка, пурпурная мантия, и ему предпочли Варавву…»

В Рождество 1887 года его посетил Эдвард Клиффорд, известный художник и писатель. Он приехал, чтобы познакомиться с ним и написать его портрет. Он изобразил его прокаженным: руки и лицо покрыты фурункулами, опухший и морщинистый лоб, сплющенный нос, без бровей, но с сильно утолщенными ушами. И тем не менее, при всем этом в портрете проглядывают сила и обаяние.

«Я не знал, что болезнь так прогрессирует», — сказал отец Дамиан, взглянув на свой портрет.

За несколько месяцев до смерти, когда он стал «самым ужасным прокаженным на всем острове», его сразило невеселое известие о том, что предпринимаются попытки облить грязью его образ и его миссию.

Некоторые деятели протестантского движения, всегда ревниво относящиеся к славе католического священника, воспользовались теорией, согласно которой заражение проказой происходило половым путем. Если отец Дамиан заболел проказой, то было совершенно ясно, что его поведение на острове не было безупречным.

У него разрывалось сердце от этого, и тем не менее, он нашел в себе силы написать:

«Я стараюсь скорее преодолеть путь к Кресту и надеюсь скоро оказаться на вершине моей Голгофы».

Когда в конце Великою поста 1889 года отец Дамиан заметил, что его язвы затягиваются и корка чернеет, он понял, что умирает. Помогая стольким больным, он научился безошибочно распознавать признаки близкого конца. Он был доволен, что будет праздновать Пасху па небе. В святой понедельник он умер в возрасте сорока девяти лет, из которых шестнадцать он провел среди прокаженных.

Отклики на его смерть были такими, что фотографии, снятые на смертном одре, разошлись по всему миру в тысячах экземплярах. В Лондоне, когда их выставили в одной витрине Бирмингема, собралась такая толпа, что полиции пришлось ее разгонять. Уже в 1893 году в Гонолулу ему воздвигли памятник в виде креста из красного гранита с портретом, высеченным из белого мрамора. И вот тогда-то вспыхнула злоба со стороны некоторых представителей протестантского мира, видевших, как гавайцы все более склоняются к католицизму.

В печати многих стран мира в конце концов появилось письмо американского пастора Чарльза Хайда, протестантского представителя на Гавайях, который называл отца Дамиана «человеком грубым, грязным, упрямым и нетерпимым… Он не был безупречен в отношениях с противоположным полом, и проказой, от которой он умер, заразился вследствие своих пороков и небрежности». Подобное утверждением было основано на предположении библейского характера, согласно которому проказа является якобы Божьим проклятием, а также на псевдонаучном тезисе о связи проказы с сифилисом.

И здесь совпадения оказываются почти комическими.

Тогда еще был жив Роберт Луис Стивенсон, известный английский романист (автор «Черной стрелы» и «Острова сокровищ»).

За несколько лет до этого он написал знаменитый рассказ «Доктор Джекилл и Мистер Хайд»: это история хорошего человека, который временами преображается в существо ужасное и порочное. Когда Стивенсон, отчаянно боровшийся с туберкулезом, прочел статью, в которой один такой Хайд собственной персоной пытается превратить в чудовище героического и святого отца Дамиана, ему показалось, что он находится среди своих персонажей, ставших реальными. И тогда он опубликовал страстное «открытое письмо» в защиту католического миссионера, неистово обрушившись на протестантского министра, этого Хайда, который, как он саркастично писал, «бесславно погряз в собственном благополучии, сидя в своем красивом кабинете… в то время, как отец Дамиан, увенчанный славой и ужасами, трудился и гнил в этом свинарнике под утесами Калавао».

Странная судьба была у отца Дамиана! Он так часто попадал на страницы газет, в официальную переписку своей монашеской конгрегации и даже в произведения артистов, литераторов, художников и фотографов: именно он, живший в самом глухом уголке вселенной!

По странному стечению обстоятельств он всегда оказывался на авансцене, и это заставляло зрителей объединяться! Таким образом, отец Дамиан получил — почти в равной мере — славу и презрение, уважение и неприязнь, преклонение и подозрительность, любовь и злобу — в течение всей своей необычайной жизни.

Все это прояснится и станет понятным только в том случае, если мы сможем угадать тайное намерение Отца Небесного, выбравшего этого своего щедрого и пылкого сына, чтобы сделать его воплощением духа противоречия.

Мы лучше поймем это, дойдя до удивительного завершения его истории, — завершения в «земном» смысле, пока Церковь еще не канонизировала его.

Итак, в 1959 году Гавайи стали пятидесятым штатом Соединенных Штатов Америки. Федеральные законы позволяют каждому штату установить в Вашингтонском Капитолии две статуи своих выдающихся личностей.

И Гавайи предложили статую короля Камехамеха — национального героя, воссоединившего острова архипелага в конце XVIII века, и статую отца Дамиана. Скульптор, которому поручили произведение, изобразил его необычайно смело — в последней стадии болезни: он уже прокаженный, с деформированными чертами лица, но еще в движении: с палкой и в плаще идет он по тропинкам своего острова, обходя своих больных братьев.

Так через отца Дамиана де Вёстера — бедного «прокаженного мира», — Божественный призыв достиг и коснулся одного из самых знаменитых алтарей, воздвигнутых во славу человека.

СВЯТАЯ ФРАНЧЕСКА САВЕРИО КАБРИНИ (1850–1917)

В биографии матери Кабрини, которую называли «святой итальянцев в Америке», читаем следующее: «Тогда, в XIX веке, в Америке матери и бабушки, желая напугать своих чересчур неугомонных детей-непосед, вместо того, чтобы звать Кащея Бессмертного, кричали: “Вон идет итальянец!”, и ребенок немедленно бежал к ним, прячась в подол».

Это, конечно, художественное преувеличение, но одновременно и одно из самых удручающих свидетельств ужасного положения наших эмигрантов в конце прошлого и в первые десятилетия нынешнего веков.

В те времена в американских барах вывешивались таблички с надписью, запрещающей вход «неграм и итальянцам»: последних считали «белыми неграми».

В период с 1876 по 1914 годы (на пороге первой мировой войны) родину покинуло около четырнадцати миллионов итальянцев — это согласно нашей статистике, а страны, подвергшиеся нашествию толп наших бедняков, утверждают, что их было восемнадцать миллионов. И это притом, что все население Италии не превышало тогда тридцати миллионов.

В исторической литературе много говорится о великих миграционных процессах и о временах, когда целые народы были низведены до положения рабов, но никто не говорит о том, что подобной была и история наших эмигрантов.

Итало Бальбо писал, что все эти наши соотечественники: поглощенные угольными шахтами, земляными работами на железных дорогах, нефтяными скважинами, заводами черной металлургии, цехами текстильной промышленности, судоверфями, хлопковыми и табачными плантациями, — все они были «ничьей Италией», «безымянным народом белых рабов», «человеческим материалом, распроданным гуртами по тысяче голов».

Подсчитано, что одно время число итальянцев в шахтах превышало число всех других эмигрантов вместе взятых. Они приезжали сотнями тысяч ежегодно. Как при отъезде, так и при прибытии их осаждали ловкие посредники, спекулирующие на их невежестве, нужде, беззащитности и готовности на все. В буквальном смысле, эмигранты становились человеческим материалом, на котором, как на необходимых (да к тому же еще и даровых) отходах строилась экономическая мощь Америки.

Они жили в условиях невероятного унижения, ютились в человеческих ульях (в пятиэтажное здание могло набиться до восьмисот человек), в условиях физического и морального одичания. Самим своим образом жизни они, как казалось, создавали образ итальянца — полудикаря, способного на драку и насилие.

Жили они без школ, больниц, церквей, замкнутые в своих «маленьких Италиях» — кварталах, которые множились на окраинах больших городов. Но зачастую это даже не были «маленькие Италии», поскольку их разделяли разного рода местные ссоры, разжигавшие вражду между различными региональными группами. Мальчишки росли на улице, им была уготовлена судьба уличных торгашей или чистильщиков обуви (если они не становились посредниками, сопровождающими клиентов в разные бордели). Девочек же зачастую ждала еще более сомнительная судьба. А для тех, кто хотел им помочь, само общение с ними оказывалось невозможным (почти все они были неграмотными и говорили только на местном диалекте). Те, кому удавалось разбогатеть (многие начинали с овощных и фруктовых лавок или же объединялись в преступные группировки), старательно избегали общения со своими презираемыми соотечественниками, стараясь поскорее забыть об общем происхождении.

Однажды, в 1879 году, один из депутатов осмелился зачитать перед итальянским парламентом письмо венецианского колониста: «Мы здесь на положении скотов: живем и умираем без священников, без учителей, без врачей». Итальянские политики закрывали на это глаза. Они рассматривали проблему эмиграции с точки зрения общественного порядка, принимая некоторые меры полицейского характера, но совершенно не представляя себе, что необходимы экономические и социальные меры.

Несколько лет спустя, когда Кабрини, одна, ради любви к Христу, сделает то, чего не сумело сделать целое правительство, политики, оглядываясь назад на свои лжезаконодательные мероприятия, признаются: «Мы ошибались во всем».

Даже католическая Церковь Америки не смогла ничего сделать. Тогда во всем Нью Йорке было не более двадцати священников, немного понимающих по-итальянски, положение усугублялось еще тем, что наши эмигранты столкнулись с чуждым для них обычаем, который увязывал посещение церкви с обязанностью уже перед входом делать пожертвования в поддержку приходской деятельности. Они и без того были бедны, и подобный обычай казался им несправедливым (они называли это подаяние «таможней»). Стоит ли говорить о том, что единственными действующими там итальянскими организациями были кружки «Джордано Бруно», заботившиеся лишь о распространении и поддержке ярого антиклерикализма.

Таким образом, все вело к забвению церкви и потере последних остатков духовного и нравственного достоинства.

В Италии эта проблема была отмечена Папой Львом ХIII, поднявшим этот вопрос в знаменитой энциклике «Rerum Novarum», а также епископом Пьяченцы Скалабрини, основавшим Конгрегацию помощи эмигрантам.

Франческа Кабрини была родом из Лоди, с самого детства она мечтала о миссионерской жизни, наслаждаясь «Легендами о распространении веры», которые отец читал детям долгими вечерами. Тогда девочка мечтала о таинственном Китае. Она даже начала отказываться от сладостей, убежденная, что в Китае их нет и, следовательно, надо заранее к этому подготовиться.

Претерпев множество невзгод, она стала основательницей небольшой монашеской конгрегации, ставившей перед собой миссионерские цели, что казалось в те времена странным для женского заведения, но она чувствовала в себе готовность осуществить свою давнишнюю девичью мечту.

Она встретилась с епископом Скалабрини, который попытался убедить ее отказаться от этой идеи, описав ей плачевные условия жизни эмигрантов в Америке.

Смущенная Франческа решила оставить последнее слово за Папой Львом ХIII, который долго слушал ее, а потом решительно сказал: «Не на Восток, Кабрини, а на Запад!» Для нее это было словом Самого Бога, который выражал ей Свою волю.

Ей было 39 лет, у нее была болезнь легких, и врачи говорили, что жить ей осталось не более двух лет.

Она уехала вместе с семью монахинями на пароходе в третьем классе, где ехало 900 эмигрантов. Это было первое в ее жизни путешествие.

Она приехала в Нью Йорк в марте 1889 года, зная, что ее должны были встречать архиепископ Корригэн и некая американская аристократка (жена итальянского графа, ставшего директором Музея Искусств Метрополитен). Однако между архиепископом и дамой произошли разногласия по поводу взглядов и программ, и они написали в Италию, что отъезд монахинь необходимо отменить.

В результате сестер никто не ждал. Они причалили к берегу, когда шел проливной дождь, и Богу было угодно, чтобы они, промокшие до костей и смертельно усталые, пришли к бедному жилищу скалабринианских отцов, которые просто не знали, куда их поместить. В конце концов они оказались в отвратительном пансионе рядом с китайским кварталом, где постели были настолько грязные, что они не осмелились лечь на них и, содрогаясь от ужаса, сели на пол, прислонившись спинами к стене.

На следующий день архиепископ принял их и посоветовал поскорее возвратиться туда, откуда они приехали.

«Никогда, Ваше Преосвященство! — решительно ответила Кабрини. — Я приехала сюда по велению Папского Престола и должна остаться здесь». Наконец, с помощью графини, матери удалось открыть небольшой сиротский приют, который она назвала «Домом святых ангелов».

Это для графини. Повинуясь же архиепископу, она организовала большую школу для итальянских детей. Это была весьма своеобразная школа. Десятки детей приходили сюда, но для них не нашлось другого места, кроме бедной церквушки скалабринианцев, где в перерывах между службами в местечках, выкроенных на хорах, в ризнице, в отгороженных занавесками уголках церкви устраивались классы. Скамьи служили партами, скамейки для молящихся — кафедрами.

Монахини часто начинали преподавание с мытья и причесывания этих ребячьих шеренг, грязных и потрепанных. Во второй половине дня преподавалась «доктрина», за ней следовали игры в маленьком дворике, зажатом между высокими и темными домами.

Вечерами после занятий Кабрини шагала по грязным улочкам итальянского квартала в поисках родителей своих учеников — не разыщи их она сама, она никогда бы их не увидела.

В заметке «НьюЙорк Сан» от 30 июня 1889 года писалось: «В последние недели несколько женщин, одетых сестрами милосердия, обходят итальянские кварталы Бенда и «Маленькой Италии», взбираясь по обшарпанным и узким лестницам, спускаясь в грязные полуподвалы и входя в такие трущобы, куда даже ньюйоркские полицейские не осмеливаются входить поодиночке».

Несмотря на первоначальную помощь графини, финансовые проблемы оставались неразрешимыми. Тогда монахини в поисках помощи начали прочесывать город вдоль и поперек, принципиально отвергая всякую дискриминацию. В обществе, где царило разделение между итальянцами, принадлежащими к разным семейным и местным группировкам, где ирландские католики считали итальянцев неоязычниками и где «коренные» жители объединялись в организации по «этнической защите», — в такой обстановке монахини действовали с достоинством и сердечной любовью.

Поэтому они были хорошо приняты вопреки всем ожиданиям. Лавочники всех рас и вероисповеданий выглядывали из дверей и звали их, чтобы нагрузить провизией; деловые люди время от времени подписывали им чеки; хозяева рынков распорядились, чтобы никто не останавливал и не обижал этих смелых сестричек; один немецкий столяр иудейской веры пожертвовал мебель для оборудования школы и приюта; ирландские националисты потребовали, чтобы полицейские останавливали транспорт, когда монахини проходили со своим скарбом, потому что они были «представительницами Папы»; а незнакомые люди в трамвае незаметно совали им в руки несколько долларов.

Между тем «Дом святых ангелов» расширился, его стали посещать и девочки — негритянки, китаянки, мулатки.

17 июля 1889 года по улицам «Маленькой Италии» прошла процессия из трехсот пятидесяти детей. Девочки — с вуалями и веночками, мальчики — с нарукавниками ассоциации. Они шли группами по тридцать человек с хоругвями св. Людовика, св. Агнесы, св. Антония.

Тот кто еще помнит подобные процессии, когда-то проводившиеся в наших городах, когда ассоциации были в расцвете, может представить себе всю прелесть этого зрелища. Но мы никогда не сможем представить себе чувства ирландцев и протестантов, наблюдающих, с каким достоинством и спокойствием проходили именно те ребята, которых они привыкли считать грязными и растрепанными воришками.

Первая битва была выиграна, но это было только начало. В том же месяце Франческа вернулась в Италию, чтобы позаботиться о послушницах своей конгрегации. В Риме ее ушей достигло известие о том, что американские иезуиты дешево продают большое угодье в Вестпарке на берегах Гудзона, в 150 километрах от Нью Йорка.

Она вернулась назад вместе с семью другими сестрами, и ей удалось собрать пять тысяч долларов, чтобы внести задаток. Об остальных десяти тысячах должен был подумать Господь Бог. Так она основала школу для подготовки к Институту, колледж и даже приют для девушек, больных туберкулезом, — болезнью, косившей тогда бедняков.

Возник вопрос: где же она найдет деньги? На это можно было дать тысячу ответов: рассказать, например, что если бы какой-нибудь благодетель решился подписать ей годовой чек на триста долларов, Франческа остановила бы его руку на последуем нуле с улыбкой на устах, а потом, точно так же, как она обращалась с детьми, повела бы его руку, чтобы дописать еще один ноль. Разве милосердию не надо учить так же, как учат читать и писать?

Но об одном эпизоде следует рассказать уже сейчас, поскольку он в полной мере показывает характер ее поведения и ее веры.

В 1892 году в Новом Орлеане мать Кабрини встречает богатейшего нувориша-сицилийца, сделавшего состояние на кораблях, пивоваренных заводах, страховых кампаниях, стройках, кроме того, он был владельцем шестнадцати тысяч гектаров хлопковых и лимонных плантаций. Приведем краткое изложение их беседы, вошедшее в биографию Г. Дель Онгара.

— Ваш визит делает мне честь, мать Кабрини, о Вас сейчас говорит вся Америка. Чем я могу быть Вам полезен?

— Ничем. Это я хотела бы быть полезной для Вас.

— Я ни в чем не нуждаюсь, ничего ни у кого не прошу и хочу только, чтобы мне дали спокойно заниматься моими делами…

— Но я не интересуюсь делами. Меня волнует Ваше счастье. Мне сказали, что Вы женаты уже много лет, но детей у Вас нет. Это печально.

— К сожалению, это так, я люблю детей, но…

— Жаль, очень жаль! Обладать таким богатством и не иметь ни одного наследника… Вы когда-нибудь спрашивали себя, почему небо осыпало Вас такими дарами? Должна же быть какая-то причина. Я уверена, что Бог связывает с вами прекрасные замыслы. Вы не представляете, сколько радости могут доставить дети!

И тогда собеседник признался ей, что иногда подумывал об усыновлении, но всегда отказывался от этой мысли из страха поссориться с женой.

А потом сказал:

— Дайте мне подумать, я поговорю с женой, и если Мария будет согласна, я обращусь к Вам, и Вы приведете нам ребенка.

— Ребенка? Кто говорил об одном ребенке? Почему только одного?

— А сколько детей Вы хотели бы мне дать, мать Кабрини?

— Что Вы скажете насчет шестидесяти пяти, для начала?

Кончилось тем, что бизнесмен финансировал целый сиротский приют. А когда через несколько лет дом стал слишком тесным, он подарил матери Кабрини еще шестьдесят пять тысяч долларов — огромную по тем временам сумму.

Основав приют в Вестпарке, Кабрини снова вернулась в Италию, где продолжала руководить миссионерской конгрегацией, находившейся в то время в самом расцвете своей деятельности. Она оставалась там несколько месяцев, а потом снова уехала вместе с двадцатью восьмью монахинями, согласившись возглавить работу по открытию нового благотворительного учреждения в Никарагуа. Затем был основан колледж в Гранаде (через четыре года он был снесен одной из многочисленных центрально-американских революций).

Оттуда она переехала на юг Соединенных Штатов, где в то время происходили ужасные события. В Виржинию, Каролину, Луизиану эмигрировало много итальянцев, преимущественно из Сицилии, и их встретили люди, одержимые расовой ненавистью. Рабство было ликвидировано всего лишь тридцать лет назад, и американцы, конечно, не испытывали нежности к этим «белым неграм», которыми для них были наши эмигранты.

Однако сицилийцы не были такими безответными, как негры. Мафиозные группировки братьев Матранга и братьев Провенцано господствовали на «портовом фронте», оспаривая его друг у друга.

В 1890 году шеф полиции Нью Орлеана попал в засаду, в преступлении обвинили девятнадцать итальянцев. Доказательств не было, но некоторые репортеры слышали, как умирающий в больнице комиссар прошептал: «В меня стреляли "dagos"», — так американцы презрительно именовали южан.

Вся страна, затаив дыхание, следила за процессом, но мафиозные боссы, защищаемые лучшими адвокатами, были оправданы в марте 1891 года.

Но, если у адвокатов было достаточно влияния, чтобы противостоять правосудию, у мафиози не хватило сил, чтобы защитить своих парней от народного гнева. Полиция еще не успела выполнить приказ об их освобождении, когда разъяренная десятитысячная толпа во главе с вице-мэром ворвались в тюрьму и линчевала заключенных: двоих повесили, двоих прикончили дверной перекладиной, остальных расстреляли из ружей. Тела были подвешены на деревьях и на фонарных столбах.

Около половины американских газет одобрили резню; напряжение достигло такой точки, что Италия отозвала своего посла из Вашингтона. Последовали линчевания и в двух других городах Луизианы.

В Новый Орлеан, раздираемый непримиримой ненавистью, мать Кабрини прибыла в Страстную среду 1892 года. Она сейчас же поняла, что начинать надо с нового поколения: дать новое лицо и новую надежду этим ватагам ребят, которые должны были пополнить ряды уголовников; необходимо было заставить город уважать достоинство этих униженных и запуганных людей.

Ей необходимы были, по крайней мере, один сиротский приют, одна школа и один интернат. И минимум пятьдесят тысяч долларов для начала.

Парадоксально, что хотя в Новом Орлеане было много итальянцев, сколотивших состояние как сомнительными, так и законными путями, но они и думать не думали о национальной гордости, более того, они всячески пытались забыть о своих корнях.

Франческа находила их одного за другим: миланский судовладелец Рокки, банкиры и хозяева хлопковых плантаций Маринони из Брешии, владелец знаменитых ресторанов неаполитанец Астрада, выдающийся клиницист Форменти, занимавшаяся оптовыми поставками продовольствия госпожа Бачигалупо, продавцы обуви Бевилаккуа и Монтелеоне и богатейший сицилиец капитан Пиццати, о котором уже говорилось.

Это лишь несколько имен среди многих других, и мы хотели бы упомянуть их именно потому, что они до сих пор звучат на нашей земле. Почти все они поняли и оценили намерение Кабрини: показать этому городу, ценившему Италию (ее музыку и артистов), но ненавидящего итальянцев (считавшихся мафиозными элементами и потенциальными преступниками), что подлинной проблемой была социальная незаинтересованность, в силу которой все эти подростки были брошены, лишены всякой заботы и покровительства.

Сиротский приют на Сент Филин Стрит стал социальным центром как детей этого района, так и для сотен других, приходивших в приютскую церковь, а также для многих десятков детей, независимо от расы и цвета кожи.

Часовня Института превратилась в Церковь итальянцев, и по этому поводу состоялась торжественная и величественная процессия в честь Священного Сердца — по старинному обычаю, который пришелся по душе и жителям Нового Орлеана. Процессия как бы закрепляла вновь обретенное достоинство, она проходила с церковными песнопениями, растрогавшими даже белых «хозяев» города, в котором уже господствовал джаз.

Впервые шли вместе различные кружки, общества, федерации и другие группы, на которые давно уже разделились раздираемые конфликтами итальянцы.

В 1905 году в городе вспыхнула эпидемия желтой лихорадки. Невежественные иммигранты всех рас и оттенков отказывались принимать лекарства, пренебрегали всеми правилами гигиены и профилактики, не желая покидать зараженные дома и другие места. Монахини Франчески взяли на себя труднейшую задачу: переходя из дома в дом, рискуя жизнью, а в некоторых случаях и действительно жертвуя ею, они убеждали людей сделать то, что требовалось для их же блага.

Монахиням доверяли все, и, когда эпидемия была побеждена, им была выражена публичная благодарность не только от всего Нью Орлеана, но и от имени правительства Соединенных Штатов и Рима.

Но возвратимся в Нью Йорк. Той сферой жизни, где трагедию эмигрантов можно было буквально пощупать руками, была проблема здравоохранения. Поскольку к ним относились как к дешевому человеческому материалу, то никого особенно не заботили ни те, кто заболевал от нечеловеческих условии жизни, ни жертвы того, что называют «промышленным истреблением» (сотни людей, пострадавших на рабочем месте), никого не заботило и отсутствие больниц, куда можно было бы помещать эмигрантов.

Правда, были платные больницы, но даже те, у кого были деньги, не хотели туда идти. Какой смысл был в этом для больных, которые не могли даже описать симптомы своей болезни, поскольку объяснялись на неком наречии, представляющем собой смесь их местного диалекта и жаргона американского «дна»?

Госпитализированным больным чудилось, что они оказались в тюрьме или до срока попали в морг, — все было настолько холодным и антисанитарным — и они часто теряли последнюю надежду, не слыша слов утешения ни от монахинь, ни от священника.

Поэтому они предпочитали умирать в своих халупах — без лечения и надлежащего ухода, но согреваемые любовью родных.

Конечно, объединив усилия, итальянцы могли бы создать собственную больницу: то же самое американское правительство помогло бы им, да и итальянское правительство не осталось бы в стороне.

В прожектах не было недостатка, но до реального их осуществления дело не доходило. Все попытки позорно проваливались, ибо нужна была больница для сицилийцев, больница для неаполитанцев, калабрийцев, ломбардийцев и далее в том же духе. Каждый заботился только о земляках — людях из своей области, а то и просто из своей деревни.

По правде говоря, удалось открыть лишь «Госпиталь имени Джузеппе Гарибальди», его основатели надеялись, что герой двух миров примирит всех. Однако Генеральный комиссар по эмиграции с огорчением должен был признать, что «итальянские доктора» в госпитале «ссорились двенадцать месяцев в году», а деньги, собранные на деятельность госпиталя, необъяснимым образом улетучивались.

Франческа с некоторым беспокойством ощущала, как взоры множества людей с надеждой обращаются к ней, но она не чувствовала в себе склонности к выполнению этой задачи. У нее и так было достаточно хлопот со школами и приютами!

А потом произошло два события, которые она в своем сознании восприняла как два голоса — один с земли и другой — с неба. Оба голоса требовали от нее подчинения воле Божьей.

Земной голос дошел до нее из рассказа двух монахинь, которые при посещении городской больницы познакомились с мальчиком. Он находился в больнице уже несколько месяцев и, случайно услышав, как они говорили на родном языке, заплакал. Вот уже три месяца у него под подушкой лежало письмо из Италии, но он был неграмотным, и никто другой не мог ему его прочесть. Впрочем, и монахини с большим трудом смогли разобрать каракули, сообщавшие мальчику, что его мама, оставшаяся в деревне, внезапно умерла.

И три месяца его голова покоилась на этом известии, которое не подавало голоса!

Франческа долго плакала. А ночью она увидела сон — и это был голос, нисходящий с небес, — больничная палата, где прекрасная и добрая женщина ходила между кроватями и с необыкновенной нежностью ухаживала за больными, поправляя на них одеяла. Франческа тотчас поняла, что во сне (или в видении, кто знает?) ей явилась Святая Дева, и она бросилась помогать ей. Не пристало ей, Царице Небесной, быть служительницей у больных! Но Мадонна печально взглянула на нее и сказала: «Я делаю то, чего не хочешь делать ты!»

На следующее утро Франческа решила направить для выполнения этой задачи десять своих монахинь.

На первое время она попыталась поднять и возродить приют для больных, которым уже занимались скалабринианцы, так и не сумевшие улучшить его плачевного состояния.

Поняв, что на его содержание пойдет много денег, она приняла внезапное решение. Арендовала два дома, купила несколько кроватей, засадила монахинь за изготовление матрацев, а потом тайком перевезла в новое помещение больных (каждый прятал под одеялом обеденный прибор и склянки с лекарствами). Монахини должны были спать на полу, на матрицах, и укрываться пальто.

Так в 1892 году, году четырехсотлетия открытия Америки — было положено начало Госпиталю имени Колумба (Каламбус Хоспитал), где поначалу было всего два американских врача, они работали бесплатно, так как были покорены мужеством этой женщины.

Содержание госпиталя поддерживали тысячи ручейков милосердия, которые Франческа всегда умела находить до тех пор, пока не начали поступать государственные субсидии.

Прошло немного лет, и кабринианки стали известны как «Колумбийские сестры». В 1896 году насчитывалось уже шестьсот пятнадцать бесплатных приютов. В первые тридцать лет своего существования госпиталь принял на лечение около ста пятидесяти тысяч больных.

«Да ведь это Италия!»— воскликнул, бледнея от изумления, комиссар итальянского правительства по вопросам эмиграции при виде южной атмосферы, царившей в этом лечебном заведении: потом ему представили мать. Он явился к ней со всей подобающей важностью значительной персоны, прибывшей, чтобы «уяснить обстановку и доложить о ней, кому следовало по должности». Он был поражен ее пытливым, пронизывающим взглядом и той неукротимой энергией, которая исходила от этой внешне хрупкой фигуры. Но еще больше его поразили слова, на которые нечего было возразить: «Вы слишком много дискутируете! В этом нет необходимости, когда идет речь о помощи эмигрантам. Им надо помогать! Я не обсуждаю этого вопроса, считая, что добро должно быть сделано. Я немедленно берусь за работу со своими немногочисленными помощниками и никогда не отчаиваюсь в поиске средств, потому что верю, что так или иначе найду их».

Несколько лет спустя этот же комиссар, ставший теперь ее другом и восторженным поклонником, скажет ей: «Мать Кабрини, Вы делаете для итальянских иммигрантов больше, чем все чиновники Министерства иностранных дел вместе взятые».

В 1903 году она создала еще один госпиталь в Чикаго, приспособив для этого роскошный отель, который она купила за сто двадцать тысяч долларов, имея на руках лишь аванс в размере десяти тысяч, собранных итальянцами всего города.

Она доверила реконструкцию нескольким своим сестрам-монахиням, а их обманули бессовестные подрядчики, затеявшие ненужные работы (да и их они выполнили плохо) и ввергнувшие сестер в страшные долги.

Франческа вернулась через десять месяцев, когда все уже казалось потерянным. Но она не поддалась унынию, уволила подрядчиков, архитекторов, каменщиков и принялась все переделывать, наняв под свое непосредственное руководство новые бригады каменщиков, столяров, слесарей, водопроводчиков. При этом она столкнулась с мафиозными кланами Иллинойса, на нее посыпались угрозы. Зимой ей перерезали водопроводные трубы, и первый этаж покрылся таким слоем льда, что понадобились кирки, чтобы сбить его. Ей подожгли полуподвал, а потом угрожали взорвать все динамитом. И тогда она неожиданно — поскольку работы не были закончены — перевезла туда больных: «Посмотрим, — сказала она, — как они будут взрывать больных!» Ее оставили в покое. Партия была выиграна, и перед отъездом она успела даже продиктовать «Правила внутреннего распорядка для врачей и сестер».

Она казалась такой стойкой, что ей дали ласковое прозвище: «Сестра Вечное Движение».

Однажды, когда она ехала по штату Колорадо, кишащему бандитами, поезд подвергся нападению. Пуля попала в купе Франчески и, казалось, летела прямо в нее, но прошла мимо, не задев монахини. «В Вас не попадут, даже если выстрелят в лицо», — с восхищением сказал железнодорожник. И именно такое впечатление она производила всякий раз, когда сталкивалась с трудностями или опасностями.

Мы не будем рассказывать многочисленные истории, поражающие воображение. Вот лишь некоторые имена и основные даты.

1896 год. Она основывает колледж в Буэнос Айресе, куда прибывает через Анды, взобравшись на осле на высоту четыре тысячи метров.

1898 год. Открывает три новых школы в Нью Йорке, один колледж в Париже и другой в Мадриде.

1900 год. Основывает несколько учреждений в Буэнос Айресе и колледж в Розарио де Санта Фэ, школу в Лондоне и сиротский приют в Денвере, штат Колорадо.

1903 год. Помимо Каламбус Хоспитал в Чикаго, открывает сиротский приют в Сиэтле.

1905 год. Открывает приют в ЛосАнджелесе.

1907 год. Основывает колледж в РиодеЖанейро.

1909 год. Открывает еще один госпиталь в Чикаго.

1911 год. Открывает школу в Филадельфии.

1914 год. Основывает сиротский приют в ДобсФэрри в НьюЙорке.

1915 год. Открывает санаторий в Сиэтле.

И это не считая таких учреждений в Италии, как Высший педагогический институт в Риме и колледжи в Генуе и Турине — между одной и другой поездками.

А теперь цифры: тридцать семь лет деятельности, во время которых было основано шестьдесят семь учреждений, проделано сорок три тысячи миль по морю (шутя по поводу своего крестьянского происхождения, Франческа называла Атлантический Океан «огородной тропой») и шестнадцать тысяч километров по суше.

Но цифры ничего не говорят о широте апостольской миссии кабринианок. Достаточно вспомнить, как Франческа привела некоторых из них в шахты Денвера, на глубину девяносто футов, подготовив их к этому с печальной мягкостью: «Вам не трудно будет говорить с шахтерами о Рае, поскольку они уже находятся в Аду!»

И с того времени она всегда будет посылать несколько своих дочерей служить тем, кто был «без воздуха и без семьи».

А других она привела даже в тюрьму Синг Синг, где немало итальянских осужденных, неспособных защитить себя, как те больные, неспособные объяснить свои болезни, мучились в обстановке ненависти и отчаяния.

Сестры заботились, главным образом, о поддержании связей между заключенными и их семьями, которые без их помощи были бы совершенно невозможны.

И заключенные плакали, узнав, что Франческа отчаянно боролась за отсрочку смертной казни некоего юноши, единственного сына, который не хотел умирать, не увидев свою мать и не попросив у нее прощения за то, что оставил ее одну в деревне. Франческа вызвала ее из Италии, уплатив все расходы за поездку, и с необыкновенной нежностью доставила в тюрьму эту бедную женщину, укутанную в черную крестьянскую шаль.

Между тем, мы не успели еще рассказать о том, какой закалки были те отважные сестрички, которых мать привозила с собой все больше и больше всякий раз, когда возвращалась из Италии.

Чтобы лучше это понять, достаточно упомянуть об одном эпизоде. На молу перед отплытием в Америку одна монахиня благочестиво объясняет родственникам, приехавшим ее проводить: «Я охотно приношу эту огромную жертву, уезжая в Америку!» Находящаяся рядом Франческа резко обрывает ее: «Богу не нужна твоя огромная жертва, дочь моя, останься!» И немедленно заменила ее другой.

Что это? Суровость? Нет — реализм! Тот же самый реализм, для которого не было ничего невозможного, подсказывал ей, что ничего нельзя было предпринимать без радостной самоотдачи и без полного отречения от всего, даже от своих духовных привычек.

Поэтому у нее была очень твердая педагогическая система: «Когда я посещаю какое-нибудь наше учреждение и вижу вытянутые лица или замечаю некоторое уныние, нежелание работать и плохое настроение, я не спрашиваю у них: “Что с вами происходит”? Я просто начинаю новое дело, обязывающее сестер преодолеть самих себя».

Один Бог знает, что было бы и как возродились бы некоторые институты, если бы их начальники и начальницы нашли в себе мужество принять подобный педагогический критерий!

И последнее. Иногда некоторые «мирские» люди любят насмешливо повторять, что нельзя управлять с помощью молитв или даже с помощью «социальной доктрины» Церкви.

А между тем, есть такие страницы истории, которые показывают, что вера и молитвы способны вызвать конкретную и многогранную активность и столь быстро проявляющуюся одаренность к социальной деятельности, что именно отсутствие молитвы, а, главное, отсутствие подлинной веры превращает людей в самых безнадежных эгоистов, именно когда они желают управлять себе подобными и изобретать рецепты социального прогресса.

Это, главным образом, эгоизм «интеллектуальный», когда ум неизбежно вынужден забавляться с самим собой и с собственными предрассудками, а также со своей маленькой «партией», как велика бы она ни была в его собственном воображении. И, как необходимое следствие этого, столь же неизбежная узость мышления в понимании проблем и нужд людей — это узость ума, лишенного бесконечного дыхания молитвы и веры.

«Мир слишком мал, — говаривала Франческа Кабрини. — Я хотела бы весь его обнять!» И не боялась, воскрешая некоторые школьные воспоминания, признаться: «Я не успокоюсь до тех пор, пока над Институтом никогда не будет заходить солнце».

При этом она часто говорила с такой же убежденностью, что и многие святые до нее: «Бог это все, а я — ничто!»

Между этими двумя высказываниями нет противоречия, дело в том, что она мечтала построить свой Институт в каждом уголке мира, чтобы солнце никогда не заходило над ним. И при этом она никогда не думала ни о себе самой, ни о своих планах, но желала лишь одного — сделать все возможное для того, чтобы на Земле не было ни одного места, где не сиял бы Христос, от любви к Которому разрывалось ее сердце.

«Иисус, — часто говорила она с удивительным выражением лица, — является для нас счастливой необходимостью».

И она верила, что все возможно, ибо повторяла вместе со святым Павлом: «Я могу все в Том, Кто дает мне силу!»

Христианам прошлого и настоящего она напоминает: «Без стараний никогда и ничего нельзя добиться. Чего только не делают деловые люди в мире бизнеса! А почему мы не делаем хотя бы столько же для нашего любимого Иисуса?»

Когда, изнуренная работой, но счастливая, она умерла в 1917 году, в Чикаго, в госпитале, основанном ею самой, наши эмигранты говорили с любовью и бесконечной признательностью: «Итальянец Колумб открыл Америку, но только она, Франческа, открыла итальянцев в Америке».

Справедливо писал Диво Барсотти: «Жизнь Франчески Кабрини кажется легендой. История Церкви, игнорирующая эту хрупкую женщину, несовершенна. История Италии, которая не хочет говорить о ней, — больна сектантством».

СВЯТАЯ МАРИЯ БЕРТИЛЛА БОСКАРДИН (1888–1922)

В Евангелии есть слова, которые мы часто повторяем, воспринимая их, однако, с некоторой оговоркой: «А кто хочет между вами быть большим, да будет вам слугою; и кто хочет между вами быть первым, да будет вам рабом» (Мф. 20, 26–27).

С таким же трудом мы воспринимаем и притчу о званных гостях, занимающих первые места, в то время как, согласно Христу, мудрость в том, чтобы занять последнее место, ибо только поступающего так может заметить Хозяин дома и усадить рядом с Собой, как поступает друг со своим другом.

Святые, конечно, повиновались этому слову Божьему. С истинной скромностью они искали последнее место рабов, чтобы быть похожими на Христа, Который «пришел служить, а не чтобы ему служили». И тем не менее, они почти всегда предстают перед нами в ауре величия: иногда их величие заключается в перипетиях их жизни; иногда даже в грехах, в которые они были насильно ввергнуты; иногда в изобилии сошедшей на них благодати, или в чудесах, или в деяниях, которые они смогли сотворить.

Величие некоторых из них проявилось в их кротости и незначительности, как у святой Терезы Лизьё, или же прямо-таки в низости, как у св. Джузеппе Бенедетто Лабре.

Но у многих в душе остаются те сомнения, о которых мы упомянули в самом начале. А как же быть, если последнее место не выбирают? Когда речь идет о том положении унижения и повседневности, в котором иные люди рождаются и влачат потом жалкое существование, разрушая нормальное развитие собственного «я»? Когда «чувствовать себя ниже всех остальных» является не добродетелью, а комплексом, который следует вверять искусству врачей-психиатров?

Во всех подобных случаях мы как бы сталкиваемся с парадоксом. Действительно «последние», не чувствуют склонности к святости: более того, они неспособны даже думать об этом и считать это возможным для себя.

И поэтому из того множества людей, которые чувствуют себя обиженными жизнью, большая часть считает, что они скорее недостойны святости, чем призваны к ней.

Церковь проповедует свои детям «всеобщее призвание к святости», но души многих противятся этому: существуют условия и условности, берущие начало с детства, которые делают невозможной даже нормальную жизнь, не говоря уж о святости!

Одним октябрьским вечером 1919 года монахиня Мария Бертилла Боскардин, сестра милосердия больницы в Тревизо, принимала участие в трёхдневных празднествах, устроенных отцами церкви Босых Кармелитов[31] этого города, чтобы восславить новую блаженную их ордена — Анну ди сан Бартоломео, бывшую секретарем великой Терезы д’Авила.

Церковь была празднично убрана и сияла огнями. «Будем святыми и мы, — прошептала сестра Бертилла своей подруге, — только святыми в Раю, а не в алтаре».

Этими словами она пыталась совместить две насущные потребности, на ее взгляд трудно совместимые: страстное стремление к святости и сознание собственной незначительности, не позволявшее ей даже вообразить подобные почести в отношении собственной персоны.

Но пройдет немногим более тридцати лет, и она тоже поднимется до славы Бернини.

Когда речь идет о святости, Церковь не обмывается видимостью — она узнает святость как в одеждах Папы (Пий Х, современник Марии Бертиллы, был причислен к лику святых в эти же годы), так и в поношенном платье больничной сестры милосердия.

Мария Бертилла получила это имя в честь древней и благородной настоятельницы, жившей во времена франков. Она получила его сразу же при вступлении в монастырь, но в применении к ней это громкое имя казалось простым и неизящным.

При крещении ей дали имя Анны Франчески, а в семье и в селении ее звали Анеттой.

Она пришла в этот мир в небольшом селении Колли Беричи вблизи Виченцы, в семье бедных и неграмотных крестьян.

Ее мать была доброй женщиной, а отец — грубым и скандальным человеком, и его подозрительный характер становился невыносимым, когда он находился во власти вина и ревности, тогда он мучил жену подозрениями и упреками, а то и криками, и даже побоями.

Соседи слышали крик и качали головой: что они могли сделать, разве что иногда укрыть у себя девочку-соседку, в страхе бежавшую из дома, и она пряталась где-нибудь в уголке чужой кухни, рыдая и закрывая глаза руками.

Иногда Анетта бросалась на колени к матери, скорее желая защитить ее, чем ища защиты. Иногда обе они прятались на чердаке, а однажды пешком убежали в Виченцу и провели ночь под портиками храма Монте Берико, плача перед образом Мадонны.

Так росла девочка, льнувшая к матери, запуганная отцом, привыкшая к тяжелой работе дома и в поле, необычайно скромная, неловкая, плохо успевающая в школе.

Она ходила в трехлетнюю начальную школу — в их селе была только такая, но осталась на второй год в первом классе, что было редкостью даже для того времени.

Так и в школе, и в селении она получила жестокое прозвище, которое навсегда закрепится за ней и в доме, и в монастыре: «бедный гусенок».

Рискуя дать повод молве о нашем неверии и сомнениях (об этом уже говорилось выше), мы могли бы вообразить что-то похожее на разговор на небесах между Богом и Его Врагом (подобный библейской истории Иова) и сказать Владыке Вселенной: «Вот создание поистине униженное, попробуй сделать из нее святую, если Тебе удастся!»

И Бог принял вызов.

Он не превратил золушку в принцессу, чтобы заблистала ее скрытая красота, Он просто использовал в Своем замысле именно те страдания, которые педагоги и психологи умеют так хорошо предвидеть и описать.

Застенчивая, неловкая, внешне неказистая, всегда на последнем месте — такой Анетта останется на всю жизнь. Но именно там, в конце стола, Иисус посмотрел на нее с любовью, как обещал в своей притче, и позвал ее занять место рядом со Своим сердцем.

Когда отец был раздражен, а дом печален и холоден, она научилась от матери искать убежища в сельской церквушке как в родном доме. Она шла туда каждое утро, очень рано, держа башмаки под мышкой, чтобы не стоптать их до срока. Там она ясно понимала, что такое семья, и чувствовала себя в мире со всеми, даже с отцом, на которого никогда никому не жаловалась. Впрочем, отец в душе не был злым, он был лишь ожесточен невзгодами и вином и иногда наблюдал, как девочка пыталась молиться даже дома.

И когда — именно ему! — придется свидетельствовать на процессах канонизации дочери, он признается, что иногда, видя, как девочка молится на коленях в каком-нибудь углу, он чувствовал «ком в горле», и ему казалось, он «теряет сознание, и у него появлялось желание тоже прочесть молитву».

В школе на нее не обращали внимания, считая несколько отстающей в развитии; порой у нее даже не проверяли домашних заданий, и подруги с жестокостью, свойственной возрасту, не упускали случая напомнить ей об этом. «Ну а мне-то что?» — кротко отвечала девочка, действительно не испытывая ни возмущения, ни гнева.

Только один раз учительница и подруги смутились перед ней, как бы заглянув в ее неведомый им мир. На Страстной неделе учительница рассказала ей о страстях Иисусовых, и Анетта разразилась безутешным рыданием: «Я плачу из-за страданий Господа! Какие жестокие люди!» — объяснила девочка на своем диалекте.

Священник, посмотревший на это создание более проницательным взглядом, вопреки мнению и к удивлению всех, допустил ее к первому причастию в восемь с половиной лет в то время, как необходимый для этого возраст был одиннадцать лет. Это было в 1897 году, когда в Лизьё умерла Тереза дель Бамбино Джезу (досл. «Ребенка Иисуса»). Это была святая, которая будет напоминать Церкви и всему миру, с какой нежностью Бог останавливает свой взгляд на том, что миру кажется маленьким и слабым.

Когда Анетте исполнилось двенадцать лет, священник, снова вопреки существующим правилам, принимает ее в ассоциацию «Дочерей Марии», куда принимали девочек только после четырнадцати лет.

Этот святой отец заглянул к ней в душу, полюбил ее, и она не казалась ему такой уж невежественной. Он подарил ей катехизис, интуитивно поняв, что она всегда будет держать его при себе и ежедневно изучать. Катехизис найдут в кармане ее платья, когда она умрет в возрасте тридцати четырех лет.

Но и священник был весьма удивлен, когда пятнадцатилетняя девочка поведала ему о желании посвятить себя Богу в любом заведении, по его выбору.

— Но ведь ты ничего не умеешь! Монахини не будут знать, что с тобой делать!

— Это правда, отец, — искренне отвечала девочка.

И тогда он объяснил ей, что лучше для нее остаться дома и помогать в полевых работах.

Но потом, когда священник остался один перед Святейшим, он понял, что все не так просто. Встретив ее вновь, он спросил:

— Ты все еще намерена уйти в монастырь? Но скажи мне, умеешь ли ты по крайней мере чистить картофель?

— О да, отец, это — да!

— Хорошо, этого достаточно!

Его ворчливый и вместе с тем веселый тон напоминал об утонченности святой Терезы из Лизьё, которая в те же самые годы говорила: «Слишком много людей предстают перед Богом, думая, что будут Ему полезны!»

Разговор между священником и девочкой напомнил и аналогичную беседу, состоявшуюся за несколько лет до этого в Лурде между епископом и смиренной Бернадеттой Субиру. Впрочем, все трое (Бернадетта, Тереза и Бертилла) в самом деле казались духовными сестрами.

Итак, она вошла в монастырь, убежденная в том, что, принимая ее туда, ей оказывают большую честь, незаслуженное одолжение и что «последнее место» для нее было бы всегда справедливым, оно ей полагалось.

Она была довольна и благодарна всему: «Я буду вести себя, как принятая сюда особой милостью, — записывала она в своей тетрадочке для заметок, — и все, что мне будет дано, приму так, как если бы этого не заслужила».

Вначале ее отец испытал досаду при мысли о необходимости дать ей несколько сотен лир в качестве вступительного взноса, даже самого мизерного, но потом принял решение: «Если она считает, что ее судьба там… Дада, я дам ей, что положено, и пусть она идет своей дорогой!»

Так человек, не сумевший стать хорошим отцом, смог произнести слова, исполненные тайны и «объективной веры»: он интуитивно угадал судьбу дочери и не препятствовал ей. В его устах прозвучало грубое по форме, но искреннее по сути признание прав Бога Отца.

И именно он проводит ее в монастырь, таща за собой тележку с бедным приданым дочери. Эта земная картина непременно должна была растрогать Отца Небесного, Который удостоит этого неотесанного и маловерующего человека благодати благочестиво умереть в старости, окруженным почитанием и любовью благодаря дочери, ставшей святой.

В послушничестве то, что Анетта, а теперь сестра Бертилла, должна была изучить по мере своего восхождения и добродетели, она знала «естественно».

Она должна была изучить основы всякой духовной жизни и всякого таинства, то есть все о Боге и ничего о человеческом создании, о чем долго размышляли Франциск Ассизский, Катерина Сиенская, Иоанн Креста и тысячи других святых, а у нее не возникало по этому поводу никаких вопросов или затруднений.

Она должна была упражняться в познании Бога и в познании самой себя, согласно знаменитому изречению святого Августина: «Noverim te, Domine, noverim me» (лат.) («Я познаю Тебя, Господи, и я познаю себя!»). И она, даже не осознавая этого, объясняла своей подруге, насколько это ясно и очевидно: «Если мы унижены, то не стоит тратить время на сожаления по этому поводу, нужно просто сказать Господу: “Я должна познать Тебя и познать себя!”»

Она действительно была уверена в том, что она — «ничто» и что другие — образованные и способные — гораздо лучше ее, а потому имеют право на ее заботу и ее услуги.

Она приходила к воспитательнице и просила ее с обезоруживающей искренностью: «Я ни на что не гожусь. Научите меня, что мне делать. Я хочу стать святой».

Для нас, готовых зубами защищать те немногие привилегии, которых мы добились, это было бы вопросом собственного достоинства. Мы могли бы испытывать даже неприятное чувство, видя человеческое создание, доведенное до такой степени покорности (или, может быть, унижения). Однако мы не должны обманываться на сей счет.

При всем нашем достоинстве мы боимся или даже стыдимся заявить, что хотим стать святыми. Она же считала это правом и необходимостью.

Другими словами, за нашим мнимым достоинством часто скрывается весьма хрупкое и неуверенное «я», а покорность и даже самоунижение Бертиллы таили в себе «я», которое было весомее и чище бриллианта.

Стремление к святости и уверенность, что и для нее это возможно с Божьей помощью, защитили ее от ухода в себя, от нервного истощения, от жизненного кризиса. Именно это стремление и эта уверенность сделали «евангелическим» ее существование «на последнем месте».

И потому она на своем опыте познала истинную прелесть и правдивость таких слов, как «подчинение», «бедность», «покорность», «молчание», «забота». И ей было по нраву выбирать место, менее почетное, работу, более тяжелую, оказывать самые щедрые услуги без всяких жалоб. «Я сделаю, сделаю, теперь мой черед», — часто говорила она о делах, которые никто другой не хотел выполнять. А когда ее в чем-нибудь обвиняли или относились к ней с пренебрежением, она не обижалась.

В конце первого года послушничества ее направили в больницу Тревизо, потому что там была тяжелая обстановка, в том числе с моральной точки зрения, и было решено, что ее кроткая простота разрядит атмосферу. Это была больница со множеством проблем, в стадии постоянной и медленной реконструкции, с не соответствующими требованиям отделениями и с неподготовленным персоналом. Кроме того, это была арена профсоюзной и политической борьбы, злобных схваток между масонами, социалистами и клерикалами.

Когда в 1907 году — году поступления туда девятнадцатилетней Бертиллы — три сестры были уволены, скорее назло, чем по какой-либо веской причине, приходской еженедельник «La voce del popolo» («Глас народа») поместил такую примечательную заметку: «Их выгнали. Это были три ангела милосердия… которые с величайшей самоотверженностью ухаживали за больными… Их выгнали, как выгоняют воров, дав им восемь дней на поиски другой крыши и другого хозяина. Их выгнал мэреврей и советникимасоны, чтобы доставить удовольствие мошенникам-социалистам…»

Такова была царившая там атмосфера.

Там ожидала ее настоятельница, деятельная и энергичная, которая с первого взгляда составила о ней весьма нелестное мнение и послала ее в кухню на подсобные работы, безо всякой возможности контактов с врачами и больными. Там Мария Бертилла оставалась целый год, без перерыва, среди кухонных плит, кастрюль и водосточных труб.

С другой стороны, еще будучи послушницей, она записала такую молитву в своей тетрадочке для заметок: «Иисус мой, заклинаю Тебя твоими святыми ранами, вели мне скорее тысячу раз умереть, чем совершить хотя бы один поступок, который бы заметили!»

Поэтому она не противилась, когда ее посылали туда, где не было ни малейшей возможности вызвать восхищение или совершить поступки, заслуживающие внимания других. Конечно, ее сокровенным желанием был уход за больными, но ей велели сидеть на кухне и управляться с посудой. Она научилась мыть тарелки и молиться: «Господи, вымой мою душу и подготовь ее к завтрашнему причастию». Если бы она делала свою работу с жалобой на устах и в сердце, она была бы рабой, но с этой молитвой, со своего последнего места, она взирала на Господа, и этого ей было достаточно, чтобы почувствовать себя приглашенной на трапезу с Самим Богом.

Через год ее снова отозвали в Виченцу для религиозной практики, хотя настоятельница Тревизо пыталась поступить по-своему и прогнать ее, ибо «вбила себе в голову, что сестра Бертилла ни на что не способна». Потом ее снова отправили в больницу Тревизо: «Господи, она снова здесь!»— воскликнула настоятельница, увидев ее перед собой. Настоятельнице были нужны опытные медсестры, а ей снова прислали это полусоздание. Естественно, она снова направила ее на кухню. Но десять дней спустя в одном из самых трудных и требующих деликатного подхода отделений не оказалось старшей сестры. Сначала настоятельница прогнала как искушение саму мысль о том, чтобы поручить такую ответственность сестре Бертилле, но никого другого не было. Она даже помолилась, прося прощения у Бога за совершаемое неблагоразумие, но потом все же доверила ей отделение.

Так, в двадцать лет Бертилла начала свою миссию медсестры. Это было детское инфекционное отделение, почти все дети были больны дифтеритом, их подвергали трахеотомии и интубации, поэтому они нуждались в почти непрерывной помощи: малейшая рассеянность могла стоить жизни ребенку. Кроме того, отделение работало в постоянном и срочном режиме, вне расписания, без контактов с внешним миром, даже на время ежедневной службы.

Следует помнить, что это было время, когда детей часто «привозили из далеких селений, глубокой холодной ночью, на трясучих повозках, в тяжелейшем состоянии изза начавшейся септицемии, синюшных из-за прогрессирующей асфиксии, нуждающихся в скорой и квалифицированной помощи».

С одной стороны, общение с этими детьми, а с другой — участие в этих жутких страданиях невинных созданий, казалось, избавили Бертиллу от неловкости, от застенчивости, сделав ее «мягкой, спокойной, уравновешенной, проницательной» — так говорили врачи.

Следует перечитать свидетельства докторов, у которых она была ассистенткой. Вот одно из них: «В отделение поступили дети, больные дифтеритом, их вырвали из семьи, и они находились в таком возбуждении и отчаянии, что их трудно было успокоить; первые два-три дня они напоминали маленьких зверьков: дрались, кувыркались под кроватью, отказывались от пищи. И сестре Бертилле быстро удавалось стать мамой для всех. Через два — три часа ребенок, только что рыдавший в отчаянии, цеплялся за нее, как за материнскую юбку, и, успокоившись, следовал за ней повсюду. Отделение представляло собой трогательное зрелище: грозди детей, виснувших на ней. Отделение действительно образцовое».

Все это может показаться лишь трогательной картинкой, но потом врачи продолжали описывать то, что происходило с родителями, когда приходилось сообщать им о смерти ребенка. Только она, Бертилла, умела найти подходящие слова, чтобы помочь им победить отчаяние. Да и сами доктора (особенно новенькие, боявшиеся в первый раз делать трахеотомию) всегда видели ее рядом, без тени нервозности или усталости в самые критические и тревожные минуты.

Бывало даже, что, когда наступало время выписываться из больницы, дети плакали, расставаясь с ней, и врачи, улыбаясь, вспоминали случай с одной девочкой, которая заявила, что не хочет уходить, потому что «очень полюбила сестру».

«Сестра Бертилла всегда создавала впечатление, что над ней есть кто-то подталкивающий и ведущий ее, потому что она в своей миссии сострадания и милосердия возвышалась над другими, живущими по таким же законам и работающими с таким же напряжением, — она, которая, казалось, не имела никаких особых качеств, возвышающих ее над другими, — ни ума, ни культуры, действительно производила впечатление человека, ведомого ангелом… Даже с медицинской точки зрения кажется невозможным, чтобы человек, подобно сестре Бертилле, проводил одну, две, три, пятнадцать бессонных ночей, после чего появлялся бы таким, как всегда, небрежно относящимся к самому себе, не выказывающим ни тени усталости, ни болезни, если, повторяю, не предположить, что существовало нечто внутри или вне его, что возвышало его над всеми… Кроме того, она оказывала такое влияние на других и владела таким даром убеждения, что всего этого нельзя было встретить ни у кого другого…»

Заметим, что врач, описывающий ее таким образом, был вольнодумцем, масоном, который потом обратится в истинную веру, когда увидит, как она будет умирать, «исполненная радости».

Среди «заразных» Бертилла пробыла семь лет, потом она работала во всех других отделениях, повсюду оставив о себе — за пятнадцать лет своей больничной деятельности — дорогое и святое воспоминание.

Одна из ее коллег рассказывала, что иногда, когда сестры сидели за трапезой, поступала новая больная. Если ответственная за прием больных говорила: «Есть больная для сестры Бертиллы», все понимали, что «речь идет о больной в тяжких недугах и паразитах, или же туберкулезной больной». Она приучила других вспоминать о ней прежде всего в тех особенно неприятных ситуациях, которых старались избежать не только медсестры, но и санитарки.

Когда мать-настоятельница просила ее проявлять больше уважения к самой себе, она отвечала: «Матушка, я считаю, что служу Господу», — и никогда не боялась ни лишней работы, ни грубого обращения со стороны самых нервных больных. Казалось, что у нее не было гордости, а только желание любить и служить.

В 1915 году вспыхнула война. Когда река Пьяве стала линией фронта, над больницей нависла непосредственная постоянная опасность. «В эти дни войны и страха, — писала Бертилла в своей тетрадке, — я говорю: “Иду! Я здесь, Господь, чтобы исполнить Твою волю, чем бы она ни была — жизнью, смертью, ужасом”».

Эти слова могут показаться обычной молитвой монахини, но это был молчаливый и героический выбор. Всякий раз— днём или ночью, — когда бомбардировки молотили город и когда все бежали в бомбоубежище, она оставалась у постелей лежачих больных, молилась и раздавала рюмочки с вином «марсала» тем, кто падал в обморок от страха.

Она бледнела, охваченная страхом, может быть, больше, чем другие, но все же оставалась.

— Вы не боитесь, сестра Бертилла? — спрашивала настоятельница.

— Не беспокойтесь, мать, — отвечала она, — Господь дает мне столько силы, что я даже не чувствую страха.

И ее послали в филиал больницы, расположенный рядом с железнодорожным узлом; он находился под обстрелом во время авиационных налетов. Бертилла должна была заменить одну монахиню, которая не выдерживала страха. «Не думайте обо мне, мать, — говорила она настоятельнице, которая чувствовала себя немного виноватой, прося ее об этой жертве, — для меня достаточно быть полезной…»

В 1917 году, во время оккупации Фриули, больницу пришлось эвакуировать, и больные уезжали тремя группами. Сестра Бертилла уехала с двумястами тифозных больных в окрестности гор. Брианца. Позже, в начале 1918 года, ее послали в провинцию Комо в лечебницу для военных, больных туберкулезом, и она оставалась там один год.

Рассказывать, как она жила в этих страданиях, значило бы повторять уже сказанное, поскольку святость этой кроткой женщины заключалась именно в непрерывной цепи слов, жестов, поступков, решений, шедших в одном направлении— и это при каждодневной испытанной верности, что является самым большим чудом на этой земле.

И речь не идет только о посмертном воскрешении человека в памяти людей, когда все в нем видится добрым и прекрасным.

В этом же самом году один полковой священник, вернувшийся домой после выздоровления, почувствовал потребность написать письмо главной настоятельнице, чтобы поблагодарить «за добро, которое ее дочери творят в этом доме страданий… Среди других, — писал он, — отличается сестра Бертилла. Занятая уходом за солдатами, больными туберкулезом, находящимися на последнем этаже гостиницы, приспособленной под больницу, она изматывала себя заботами и милосердием, ухаживая за ними как мать за сыном, как сестра за братом.

Нужды бедняг, заслуживающих сострадания при их неумолимом недуге, были огромными, а больница была не в состоянии предоставить им все необходимое. Сестра Бертилла могла бы пройти сквозь огонь, чтобы достать микстуру для больного, она никогда не сидела на месте, и кто знает, сколько раз в день она спускалась и поднималась по лестнице из ста ступенек, чтобы пойти на кухню и взять там то одно, то другое…»

Несколько лет спустя этот же человек расскажет еще об одном эпизоде, который даст нам представление о степени ее милосердия, которое так его восхитило.

«Грипп, или испанка, дошел и до нашей больницы, были десятки жертв эпидемии, многие погибли. Температура, которая была у всех, поднималась до ужасающих цифр. По предписанию врачей, мы спали с открытыми окнами, и, чтобы смягчить ночной холод, нам разрешали класть в постель грелку с горячей водой. Случилось так, что однажды поздним октябрьским вечером из-за поломки водяного котла мы были лишены этого небольшого отопления. Трудно передать тот кромешный ад, который из-за этого начался. Заместителю директора с трудом удалось усмирить мятеж, пытаясь убедить солдат, что по не зависящей от начальства причине не было возможности приготовить для всех больных желанную воду. Кроме того, обслуживающий персонал кухни имел право на отдых!» Но каково же было удивление всех, когда глубокой ночью они увидели, как маленькая сестричка ходила между кроватями, вручая каждому больному желанную грелку с горячей водой. «У нее хватило терпения нагреть воду в маленьких кастрюльках на импровизированном огне посреди двора… На следующее утро все говорили об этой сестре, которая, не отдохнув, вновь приступила к своим обязанностям…»

Наградой же ей были лишь замечания придирчивой настоятельницы, обеспокоенной тем, что Бертилла слишком привязывается к своим солдатам. Ее уход и заботы казались настоятельнице чрезмерными, да и больные слишком привязывались к ней. Она освободила ее от ответственности за лечебное отделение и направила в прачечную, где Бертилла должна была сортировать отвратительные горы заразного белья. Более того, поскольку настоятельница считала, что эта работа низкооплачиваемая, она то и дело замечала (с жестокостью, на которую посредственные люди способны даже более, чем злые), что Бертилла «не зарабатывала даже на хлеб, который ела».

Она сделала так, что главная настоятельница позвала Бертиллу к себе: «Я здесь, мать, — сказала она, придя туда, — я здесь — бесполезная сестра, неспособная служить обществу».

Для нее это был момент «страстей»: Иисус воспользовался непониманием людей, чтобы принять молитву, которую она часто к нему обращала: «Чтобы быть всегда с Тобой на Небе, я хочу разделить с Тобой здесь, на земле, все горести этой долины слез. Я хочу сильно любить Тебя, идя на жертвы, на крест, на страдания».

Кто хочет во что бы то ни стало избегать страданий, никогда не сможет понять, какое чудо происходит, когда желание соучаствовать в Кресте Христовом овладевает сердцем: как будто Страсти Христовы повторяются для нас ради спасения всех. И Главная настоятельница, которая ее любила, дала ей поручение, бывшее для Бертиллы лучше всякой премии. Когда-то она заботилась о детях, больных дифтеритом, потом о туберкулезных военных, а теперь настоятельница послала ее на виллу вблизи Монте Берико, ухаживать за семинаристами, которых настигла эпидемия лихорадки, не обошедшей и семинарии. Таким образом, она могла лечить юношей, предназначенных в будущем стать священниками — самыми ценными членами Тела Христова.

Заметки, которые она внесла в эти месяцы в свою тетрадочку, проникнуты любовью к Святой Деве; и она вновь ощущала себя девочкой, укрывавшейся вместе с матерью за колоннадой храма Богородицы: «О дорогая Мадонна, я не прошу у тебя ни видений, ни откровений, ни удовольствий, ни радостей, даже духовных… Здесь, на земле, я ничего не хочу, кроме того, что хотела Ты в этом мире; я хочу только чистой веры, ничего не видеть, не испытывать удовольствий, с радостью и безутешно страдать… много трудиться для Тебя, до самой смерти».

Через пять месяцев она вновь вернулась в Тревизо к своим заразным детям, поскольку на нее поступил запрос от главного врача лечебного отделения.

Та же доброта, та же кротость, то же спокойствие и то же непреклонное стремление к самоотдаче, несмотря на опухоль, которая уже давно разъедала ее организм. В двадцать лет ее прооперировали, но болезнь не отступила. Кроме того, она не обращала внимание на симптомы еще и из ложного, непреодолимого стыда.

В духовном смысле она все более становилась отрешенной от себя: «У меня нет ничего своего собственного, кроме моей воли… и я, по милости Божьей, готова и полна решимости во что бы то ни стало никогда и ничего не делать по своей воле, и все это по причине чистой любви к Иисусу, как будто не существует ни ада, ни рая, ни даже утешения от спокойной совести…»

Даже не подозревая об этом, она касалась вершин, которых достигли лишь величайшие мистики.

16 октября 1922 года всем стало очевидно, что она не может больше держаться на ногах. В полдень ее осмотрели, и хирург решил срочно оперировать ее, уже на следующий день. До последней минуты она была на ногах. Удалили опухоль, распространившуюся уже на брюшную полость, но было ясно, что она не выкарабкается.

По больнице разнесся слух, что сестра Бертилла умирает в своей комнатке, и туда сейчас же сбежались врачи и медсестры. «Даже если бы она не была святой, ее все равно было бы так жалко!»— сказала одна из сестер, всегда считавшая ее «ни на что не способной» глупышкой.

Ктото плакал, видя, с каким смирением она переносит страдания, а она пыталась всех успокоить: «Вы не должны плакать. Если мы хотим увидеть Христа, надо умереть. Я довольна».

Она говорила на диалекте, как всегда. «Скажите сестрам, — обратилась она к главной настоятельнице, — чтобы они работали только для Господа, что все остальное ничто, все ничто!»

Доктор Дзуккарди Мерли (вольнодумец и масон, о котором мы уже говорили) наблюдал, как она умирала, и чувствовал, как меняется его душа: «Я могу утверждать, что заря моего духовного преображения началась тогда, когда я увидел, как умирает сестра Бертилла. Действительно, для нее, руку которой я поцеловал перед самой ее смертью, смерть была радостью, это было очевидно всем. Она умерла так, как не умирал на моей памяти никто другой, как будто она уже находилась в лучшей жизни… Мучимая тяжелейшей болезнью, обескровленная, сознавая, что умирает, в том состоянии, когда больной обычно цепляется за врача в поисках спасения, она произносила слова, которые трудно даже повторить: “Будьте довольны, сестры, я ухожу к моему Богу”. После этого мне впервые захотелось критически взглянуть на себя, и теперь я полагаю, что это было первым чудом сестры Бертиллы. Я подумал про себя: “Это создание как бы вне нас, хотя она еще жива. Есть в ней часть материальная, которая с нами, она благодарит, утешает окружающих, но есть также и часть духовная, которая вне нас, над нами, она более очевидна и доминирует над всем: духовная часть уже наслаждалась тем счастьем, которое было мечтой ее жизни”».

В этих словах, на первый взгляд, кажущихся не вполне ясными и понятными, виден рационалист, поставленный перед очевидностью сверхъестественного: он всегда отрицал существование души и теперь вынужден созерцать ее почти воочию, когда Бог с радостью берет ее к Себе, а тело оставляет ему.

Так скромная сестричка увлекла за собой, в свою веру, этого интеллектуала, гордого своей наукой и свободомыслием. Это сделала именно она, умирающая, с истрепанным катехизисом в кармане платья, часто повторяющая: «Я бедная невежда, но верю во все то, во что верит Церковь».

Одной своей коллеге — сестре, которая расспрашивала ее об ее «духовной жизни», она ответила: «Я не знаю, что такое «наслаждаться Господом». Мне достаточно уметь мыть посуду, даря Богу мой труд. А в духовной жизни я ничего не смыслю… Моя жизнь — это «проселочная дорога».

Она всегда ощущала себя крестьянкой, привыкшей к полевым дорогам, ведущим на работу, — по ним можно идти запросто, без претензий, ни на что не отвлекаясь.

Однако эта крестьянка умела писать — она писала на диалекте, со множеством орфографических ошибок, но слова ее были чистыми и благородными: «Лишь я и Бог, соединение внутренне и внешнее, непрерывная молитва — этим воздухом я дышу. Работаю постоянно, усидчиво, но спокойно и аккуратно. Я — творение Божье, Бог создал и сохраняет меня, мой разум хочет, чтобы я принадлежала только Ему. Я ищу счастья, но настоящее счастье я нахожу только в Боге… Я должна исполнять волю Иисуса, ничего не ища и ничего не желая, радостно и весело… Умоляю Иисуса помочь мне победить себя, понять то, что хорошо и что плохо, помочь мне и вдохновить на исполнение Его святой воли, и ничего другого я не ищу…»

Папа Пий ХII, в 1952 году провозглашая ее блаженной, сказал: «Вот тот образец, который не ошеломляет и не подавляет… В своей скромности она определила свой путь, как “проселочную дорогу”— самый обычный путь, путь Катехизиса».

СВЯТАЯ ДЖУЗЕППИНА БАХИТА (1870–1947)

Папа Иоанн Павел II назвал Бахиту «всеобщей сестрой», приведя удивительный довод: «Через ее посредство Бог поведал нам кое-что о настоящем счастье».

Нет в мире слова более скромного и противоречивого, чем это. Счастье заключено в желании и в сердце всех людей, и оно неистребимо, потому что выражает судьбу, ради которой мы были созданы.

«Зачем Бог создал нас?»— это было одним из первых вопросов старого Катехизиса, и тут же был дан ответ: «Бог создал нас, чтобы мы знали и любили Его, служили Ему в этой жизни, а потом наслаждались Им в Раю».

«Наслаждаться Богом», ожидать «вечного блаженства», дойти до «блаженных видений», то есть до такого состояния, которое сделает нас счастливыми навсегда, вместе со всем творением, — вот предмет христианской надежды.

Каждый, как может, воображает Рай, пытаясь представить себе счастье, наконец-то достигнутое.

Однако на земле так мало Рая, что мы поместили счастье в мир далекий, потусторонний, все более бесцветный и нереальный.

А в этом мире мы довольствуемся суррогатами: немного удовольствий, кое-какое удовлетворение, радость от успеха. Кто не довольствуется этим, считает, что надо все время увеличивать дозы, как при приеме наркотиков. Но рано или поздно всеми овладевают скука и печаль, до тех пор пока физическое, психическое или духовное страдание не опрокинет нас. И никого нет рядом, по-братски близкого, чтобы научить нас счастью. Наоборот, все более растет число тех, кто и без больших страданий чувствует себя несчастным, мучимым Богом, людьми, жизнью. А если, к тому же, мы поддадимся мирским волнениям, тогда и последние остатки надежды на счастье исчезнут самым жалким образом.

И от этого становится плохо, особенно нам, христианам, потому что мы помним проповедь Иисуса о восьми блаженствах.

Итак, Папа говорит нам, что Бахита может стать «сестрой» всем людям в их продвижении к подлинному счастью, которое проповедовал Иисус.

На первый взгляд, она мало подходила для этого, поскольку принадлежала именно к той огромной армии измученных и несчастных детей, которые, особенно в современную эпоху, подходят в качестве самого ужасного доказательства того, что Бога не существует.

«Что может оправдать Бога за страдание ребенка, невинного создания, кроме того факта, что Он не существует?» — так писал Роже Икор, следуя за размышлениями Достоевского и Камю.

Бахита была одним из таких невинных и страдающих созданий. Она родилась примерно в 1869 году в глухой африканской деревушке в провинции Дарфур (ныне западная провинция Судана). Девочка была внучкой главаря племени и жила в обеспеченной и счастливой семье, занимающейся земледелием и скотоводством. У нее были прекрасные родители, любящие друг друга, три брата — крепких подростка, одна замужняя сестра и одна сестричка — двойняшка.

Но одно воспоминание, разрывающее сердце, осталось у нее на всю жизнь. Когда ей едва исполнилось четыре года, ее старшая сестра была похищена арабскими разбойниками. Сестра, жертвуя собой, успела спрятать маленькую Бахиту в стоге сена. С тех пор она часто вспоминала раздирающие душу крики, возбужденные поиски, отчаяние родителей.

А потом, когда шестилетняя Бахита собирала цветы далеко от ограды хижины, она сама была похищена, и с тех пор у нее в памяти остался только один ужас: ее внезапно схватили, крик замер в горле под угрозой кинжала, потом долгая, в отчаянных рыданиях дорога, длящаяся всю ночь; попытки освободиться и бежать; и хлыст, которым ее хлещут по ногам, чтобы она оставила эту мысль. Потом, на рассвете, прибытие в арабскую деревню, состоящую из маленьких низких домов, и что-то похожее на свинарник, куда ее заперли надолго, на много дней.

Все остальное стерлось из памяти: собственное имя, название родной деревни, имена братьев и даже родителей. Поскольку девочка не помнила своего имени, один из разбойников иронически подсказал другому: «Зови ее Бахита!» А Бахита означает «счастливая, везучая».

И именно из-за этой небольшой и жестокой детали мы вдруг замечаем, как переплетаются история человеческой низости и история Божественного спасения, история злодейства, издевающиеся над своей жертвой («везучая!» — сказать о девочке, у которой была отнята даже память об имени матери), и история Божественной любви, превратившей это несчастье в счастье и в помощь для всего мира.

После многих дней рыданий и отчаяния начались тяжкие испытания. Прибыл работорговец, который покупал и собирал добычу разных разбойников. Он составил партию из мужчин и женщин, приковав их железными ошейниками к твердой оглобле.

Там была еще одна девочка, шедшая рядом с Бахитой. Обе были так малы, что их не стали связывать.

В каждой деревне партия увеличивалась за счет новых похищенных людей. На первой остановке, после многих дней перехода, девочки, которых на минуту оставили без охраны, сумели убежать, спрятавшись в ближайшем лесу.

Они провели там всю ночь в рыданиях и страхе. Много лет спустя Бахита расскажет, как она почувствовала, что ее окружали дикие животные: слоны, львы, гиены, обезьяны, но ощутила также и присутствие ангела, утешавшего ее, хотя тогда она еще не знала о существовании ангелов. Утром они попали в руки другого разбойника, который прятал их несколько дней, а потом перепродал другому хозяину. Получив от разбойника неожиданный заработок, тот, по крайней мере, решил воздержаться от жестокого наказания, которому девочки неизбежно бы подверглись, попав в руки первого работорговца.

Они снова пустились в печальный путь по направлению к рынкам севера, где Бахита по-настоящему узнала, что такое рабство.

Эпизоды, о которых мы хотим рассказать, были рассказаны самой Бахитой, только стиль письменного изложения был немного отредактирован, и Бахита не преминула заметить, что так и осталась неграмотной и научилась говорить лишь на смеси итальянского языка и венецианского диалекта. Однако факты были подлинными: более того, она говорила, что реальность была еще более жестокой, но она не в силах была об этом рассказывать. «Мать несла на руках грудного ребенка. От страха и боли у нее затвердела грудь и пропало молоко, и голодный ребенок плакал не переставая. Хозяин приказал матери заставить ребенка замолчать. Но ребенок продолжал плакать, хозяину это надоело, и он ударил мать. Потом начальник партии вырвал у нее из рук ребенка, его грозный вид не сулил ничего хорошего. Бедная мать с бешеным криком бросилась на араба, но тот, схватив ребенка за ножку, покрутил его в воздухе и ударил головой об огромный камень… От отчаяния мать рассвирепела, она набросилась на убийцу, царапая его ногтями и кусая, как гиена, но он ударил ее хлыстом, и она, потеряв сознание, упала на землю. Тогда начальник добил ее. Несколько мгновений спустя партия продолжила путь».

Это было не единственным жутким зрелищем, свидетельницей которого стала девочка. Скоро она поняла, что случалось с рабами, падавшими на землю от слабости и болезни. Партия шла вперед, а начальник отставал с больным рабом. Сначала раздавался звук удара, затем воцарялось гробовое молчание.

Вначале судьба двух маленьких рабынь была не слишком суровой. Хозяин оставил их у себя, подарив своим дочерям. Бахита и ее подружка проводили день, как собачонки, сидя на корточках возле своих маленьких хозяек, внимательно следя за их жестами, обмахивая их веером, играя с ними, вызывая восхищение гостей. Им даже казалось, что их полюбили. Но это длилось недолго. Бахита уронила дорогую вазу и разгневала хозяйского сына. Инстинктивно малютка бросилась к своим хозяйкам, ища у них защиты, но те и пальцем не шевельнули, равнодушно глядя на то, как младший хозяин в гневе бил девочку кулаками, хлыстом, пинал, а потом бросил ее окровавленную на полу. Затем ее швырнули на убогую подстилку, где она провалялась в лихорадке много дней, и никто о ней не заботился. Когда она поправилась, ее продали турецкому генералу.

Девочка уже привыкла к тому, что рабство — это ужасное, но естественное состояние. Так уж устроен мир: есть хозяева, имеющие все права, и рабы, не имеющие никаких прав. Она была рабой, но поскольку у нее было доброе сердце и мягкий нрав, она не могла даже ненавидеть своих надсмотрщиков.

Дом генерала был адом. Там хозяйничали жена и мать, злые, как мегеры, они отравляли ему жизнь своими постоянными ссорами.

И когда генерал не знал, как излить свою досаду, то он, не смея ударить мать или жену, приказывал сечь розгами рабынь до тех пор, пока их тело не превращалось в кровавое месиво.

Но еще более ужасным было решение генеральской жены разукрасить несмываемыми рисунками тела юных рабынь, которые обычно ходили обнаженными.

Позвали старуху, которая мукой наметила на теле каждой девушки сложный рисунок: шесть длинных линий на груди, шестьдесят на животе, сорок восемь на правой руке. Потом по рисунку она бритвой стала делать надрезы глубиной около сантиметра. Края открытых ран несколько раз посыпали солью, чтобы шрамы были выпуклыми. Их бросили на циновку, несколько дней они были в бреду, и никто даже не позаботился о том, чтобы вытереть им кровь. Пытка была столь жестокой, что многие девушки не выжили. Бахита пришла в себя лишь через два месяца. И через много лет, рассказывая об этой пытке, следы которой сохранились навсегда, она содрогалась и плакала при одном воспоминании.

Ее подвергли еще одному мучению, слишком постыдному, чтобы рассказывать о нем. Она поведала об этом лишь за несколько лет до смерти.

«Бахита росла и гармонично развивалась. Турецкий генерал смотрел на нее с удовольствием, он гордился, тем что у него такая породистая рабыня. Но однажды он сказал жене: «Эта рабыня хорошо развита, но мне не нравятся ее ярко выраженные формы». Днем, — рассказывала Бахита, — хозяин позвал меня. Я прибежала и встала перед ним на колени, как это было принято. Он с силой сжал рукой округлую часть моей груди и стал выкручивать ее, как отжимают выстиранное белье. Я потеряла сознание, и в тот день меня оставили в покое. Но в последующие три дня все повторилось. Хозяин выкручивал мое и без того растерзанное тело, давил на него, чтобы убрать даже самые маленькие узлы, а я должна была стоять смирно, иначе меня избили бы хлыстом. Теперь я гладкая, как доска».

Но будучи в руках садистов и вынужденная жить среди рабов разного пола, она тем не менее ни разу не подверглась насилию.

«Богородица защищала меня, хотя я ее не знала», — скажет потом Бахита с необыкновенной простотой. И, действительно, трудно объяснить, каким образом она была хранима.

Год спустя генерал решил вернуться в Турцию. Он продал почти всех своих рабов, оставив себе лишь десяток, и пустился в путь с верблюдами, нагруженными огромным багажом. Прибыв в Хартум, он решил продать и оставшихся рабов, и Бахиту купил итальянский консул. Так впервые в жизни Бахита вошла в нормальный дом, к людям, гуманно обращавшимся с ней. И первый раз в своей жизни она смогла надеть на себя изящную тунику — знак целомудрия и свободы. Она помогала горничным в работе по дому, и все были добры к ней. Консул проявил заинтересованность в ее судьбе и предпринял попытки разыскать деревню и родителей негритяночки. Однако девушка была уже не в состоянии дать даже общих сведений о своем происхождении.

Однако и в этом доме с ней никогда не говорили о Боге. Вдали от родины и без миссионерской помощи вера в этих итальянцах почти погасла.

Между тем, достаточно было этой прежде неведомой дружбы, этого никогда ранее не испытанного чувства уверенности, этой первой радости жизни, этого мимолетного отцовства, проявившегося в заинтересованности консула в ее судьбе, — всего этого было достаточно, чтобы религиозное чувство девушки вырвалось наружу само по себе.

Она спрашивала себя: «Кто же это зажигает на небе все эти светящиеся точечки?» — и испытывала какое-то волнение, странную потребность обожать Кого-то. «Я любила Его, еще не зная», — скажет потом девушка.

В этом доме часто говорилось о том, как все тоскуют по Италии, и Бахита тоже стала мечтать о ней, желая увидеть эту далекую и неведомую землю, породившую таких добрых людей.

Два года спустя консула срочно отозвали на родину, и она с удивившей всех настойчивостью стала просить хозяев взять ее с собой. Они исполнили ее просьбу. В ночь после их отъезда шайка разбойников, ворвавшись в итальянское консульство, разграбила все имущество и увела всех рабов. И еще один раз Бахита, не зная, что такое чудо, почувствовала себя чудесным образом хранимой, как будто бы кто-то взялся оберегать ее. Когда они прибыли в Генуэзский порт, Бахита, опустившись на колени, поцеловала землю. Хозяева удивленно спросили, почему она это сделала, и она ответила, что не знает, просто она счастлива.

Среди встречающих были друзья консула Де Микиели — богатая супружеская пара из Мирано Венето. С ними была их трехлетняя дочь Миммина. Девочке очень понравилась Бахита, и Де Микиели упросили консула подарить им негритянку. Малышка привязалась к ней, как к матери, так что она даже спала в роскошной комнате девочки.

Все эти подробности кажутся незначительными, но они способствовали постепенному исполнению замысла Божьего, хотя новые хозяева были атеистами и даже запретили Бахите, гуляя с девочкой, заходить в церковь.

Свою дочь они все-таки научили читать «Отче Наш», «Аве Мария» и «Слава Отцу и Сыну», и трехлетняя хозяйка заставляла произносить эти молитвы и свою черную мамочку. Обе не понимали смысла того, что говорили, но Бахита, которой уже исполнилось семнадцать, повторяла молитвы одна, в течение всего дня, находя в этом необычайную прелесть.

Через три года новые хозяева решили переехать на жительство в Африку, и для этого понадобилось несколько предварительных поездок.

Примерно на десять месяцев они были вынуждены оставить Бахиту в Италии. Они добились того, что временно ее взяли в венецианский Институт оглашенных, содержавшийся каноссианскими монахинями.

«Ну вот, — сказала ей хозяйка тоном, каким убеждают детей, — теперь это твой дом: оставайся здесь.» И обещала, что скоро вернется за ней. Тем более, что вместе с Бахитой она вынуждена была оставить и девочку, которая и слышать не хотела о расставании с ней. Но хозяйка, конечно, и представить себе не могла, что эти слова врезались Бахите в самое сердце.

Так началось ее христианское воспитание. Ей было почти двадцать лет, а она не умела ни читать, ни писать. Но она умела слушать. Потом она сама вспомнит: «Настоятельница, преподававшая катехизис, говорила, что я пью доктрину».

Она была подобна жаждущей влаги земле и «была особенно счастлива, когда почувствовала, что Бог увидел ее страдания». Более всего ее трогало, когда говорили, что она дщерь Божья и что Бог любит ее. Пораженная этим, она часто в течение дня оставляла свои дела и бежала к преподавательнице катехизиса, чтобы убедиться в этом: неужели именно она — дочь Божья? Даже если была рабой? Даже если она — черная? И Он действительно любит ее? Даже если у нее ничего нет, чтобы дать Ему взамен?

Она еще не закончила своего образования и не приняла крещения, когда хозяйка вернулась за ней, чтобы увезти в Африку. Она рассказала, что открыла там большую гостиницу и что за ней, Бахитой, оставлено место барменши — прекрасное положение для девушки, бывшей почти что рабыней.

И здесь началась борьба, напряженность которой мы с трудом можем вообразить. Девушка сжилась со своим рабским положением: «Я думала, что рабы являются собственностью хозяев и что хозяева могут делать с ними все, что угодно, даже убить». Кроме того, та девочка, о которой она заботилась последние годы, цепляющаяся за нее и желающая быть с ней во что бы то ни стало, была единственной привязанностью, существовавшей у Бахиты в этом мире. Психологически и по-человечески она не имела никакой возможности сопротивляться. С другой стороны, одна мысль об опасности потерять веру, которую она едва начала вкушать, сделала ее непреклонной.

Это не было желанием или вкусом свободы, как можно было бы предположить. Наоборот, Бахита призналась, что сейчас испытывает большие страдания, чем тогда, когда ее похитили: теперь она должна была отказаться от всего, что узнала и полюбила, а будущее было таким туманным. Монахиня, присутствующая при разговоре с хозяйкой, попыталась даже уговорить ее не быть такой неблагодарной и не причинять страданий девочке. Но Бахита чувствовала в себе внутреннюю силу, убеждающую ее остаться: речь шла о вере, которую она только-только начала познавать.

Увещевания сменились угрозами, поскольку хозяйка намеревалась потребовать соблюдения африканских законов, согласно которым девушка принадлежала ей с правом жизни и смерти.

Пришлось вмешаться самым высоким властям — главному префекту и кардиналу Венеции, чтобы напомнить синьоре, что Италия не признает этого лютого законодательства, а потому Бахита была вольна принять любое решение.

«Я не хочу терять Господа Бога», — сказала девушка, разразившись слезами. И осталась в кротком ожидании своего крещения, часто думая о том, что не достойна его. Ее окрестили 9 января 1890 года, и в тот же день состоялась конфирмация и первое причастие. Ей дали имя Джузеппина Бахита.

Спустя почти сорок лет ей довелось привезти в эти края подругу. Вот что та рассказывает: «Она привела меня посмотреть на то место, где ее крестили. Приблизившись к нему, она с радостным волнением почти бегом бросилась к этому благословенному месту. Растроганная, она опустилась на колени и поцеловала камень, на котором преклоняла колени во время крещения. “Здесь, — сказала она на своем диалекте, — именно здесь я стала дочерью Божьей… Я, бедная негритянка, бедная негритянка… здесь меня окропили водой, открывшей мне Рай!” Потом, — продолжала подруга, — она повела меня в часовенку Мадонны. И здесь она распростерлась на полу и поцеловала это место со словами: “Здесь я стала дочерью Марии”. Она говорила с восхитительным волнением и заметила, что для нее, сироты, было огромным утешением обрести мать в Мадонне».

Но тогда ее страдания продолжались. После первого причастия она просила у Бога разрешения не оставлять это место, ставшее для нее родным домом. Она почувствовала непреодолимое желание посвятить жизнь своему Богу, как те монахини, которых она уже хорошо узнала и полюбила. Но в глубине души она была уверена, что это невозможно: «Я так страдала, что не могла объясняться. Я чувствовала себя недостойной и, принадлежа к черной расе, была уверена, что поставлю Институт в неловкое положение и что меня не примут».

Два года спустя, помолясь Мадонне, она набралась смелости поговорить с духовником. Тот поговорил с настоятельницей, которая уже давно заметила, что Благодать коснулась души девушки, но ждала, когда она сама заговорит. Ее приняли, хотя в те годы и в тех местах цветная монашка была не просто редким, но уникальным явлением. Три года она была послушницей. Потом призвали кардинала Джузеппе Сарто — будущего Папу Пия X, — чтобы он проэкзаменовал ее. Выслушав девушку, изъяснявшуюся на своем бедном, вымученном диалекте, он сказал ей (тоже на диалекте): «Принимайте святой обет без страха. Иисус этого хочет. Иисус любит вас. И вы любите Его и служите ему всегда!»

Так с этой беседы между двумя будущими святыми, началась история матери Джузеппины Бахиты, каноссианской монахини. В Скио (предместье Виченцы), куда она приехала в 1902 году и где оставалась до конца жизни, ее ласково называли «мать Моретта» — «Черная матушка», и постепенно, год от года, жители этих мест убеждались, что среди них поселилась святая.

И вот как Бог взрастил плоды благодати в душе этого создания, которое люди сделали рабой. Прежде всего это касалось вопроса о хозяине. Похищенная в шестилетнем возрасте, она стала чем-то вроде одушевленного предмета, который хозяева — большие и маленькие, мужчины и женщины — передавали из рук в руки. Зачастую это делалось с жестокостью, а иногда с единственной целью извлечь из этого изящного предмета какую-либо пользу.

Но даже в самый худшие мгновения ей никогда не удавалось возненавидеть их. Более того, она подчинялась хозяевам и уважала их, уверенная в том, что обязана им по крайней мере жизнью.

Она никогда не могла украсть у них и куска хлеба, даже если была голодна. «Это не было моим, — объяснит она потом монахиням, — это принадлежало хозяевам!» Замечая возмущение слушателей, она поясняла: «Меня заставили страдать, это правда, но они поступали согласно своим привычкам… думая, что поступают хорошо».

Иногда сиротки Института просили ее рассказать свою историю, и мать Моретта соглашалась, с целью научить их доверяться Господу. Одна из них вспоминала: «Когда я говорила, что арабы, мучившие ее, были плохими, она прикладывала палец к губам и возражала: молчите! Они не были плохими, но они не знали Господа Бога!» И это не было суждением, смягченным специально для детей: она действительно была в этом убеждена.

А иногда она говорила: «Бедняги, может быть, они и не думали причинить мне столько зла. Ведь они были хозяевами, а я их рабой». Создавалось впечатление, что Бахита как бы оправдывает их, пытаясь увидеть причины их жестокости в окружавшей их обстановке, вместо того чтобы осудить несправедливость, жертвой которой она стала.

Этому можно дать следующее объяснение. Радость, которую она испытала, готовясь к тому, чтобы стать «дочерью Божьей», эта радость превратилась для нее в источник всех чувств, овладевших с тех пор ее разумом и сердцем: все они были пронизаны милосердием, потому что все было переосмыслено ею в свете этого бесконечного и незаслуженного дара.

Прежде всего, она получила воздаяние за все, что с ней произошло: во-первых, как мы видели, открыв для себя, что Небесный Отец видел все, особенно ее страдания; а во-вторых, уверившись в том, что она всегда повиновалась Ему, только Ему, даже не подозревая об этом, даже в самых крайних обстоятельствах.

Однажды кто-то из сестер, желая подразнить ее, сказал, что, наверное, она была негодной рабыней, раз ей пришлось служить стольким господам. На это она ответила: «У меня был только один Господь!» И хотя Бахита не могла не осмыслить и не осудить несправедливости всего, что с ней случилось, она сделала единственный вывод: в мире есть только одно зло: незнание о существовании такого доброго Господина. Лишь по этой причине многие люди, становясь господами, делались столь жестокими. Если и были злые хозяева, так это только потому, что они не знали единственного доброго Хозяина.

Гораздо труднее Бахите было понять, почему не становились добрее и не всегда были хорошими те, кто получил дар верить и находился всегда под милостивой властью Бога.

Иногда, наблюдая за некоторыми неблаговидными поступками итальянцев, она не боялась заметить, с очень наивной, но железной логикой: «Если бы наши черные слышали о нашем Господе и о Мадонне, они все обратились бы в веру и были бы очень добрыми».

Особенно ей хотелось, чтобы ее юные итальянские собеседницы поняли, что вера — это счастье, которым они обладают, в отличие от ее негров. И она часто прерывалась, «представляя радость и восторг, которые испытали бы ее африканцы, получив в дар веру». Вследствие этого она пришла также к мнению о том, что муки рабов это не самое большое страдание в мире, если в конце концов они приводят к познанию Отца Небесного.

Однажды в Болонье, куда настоятельница отправила Бахиту с миссионерскими целями, один студент спросил у нее, что она сделала бы, встретив тех работорговцев, которые ее похитили. Она ответила: «Я встала бы на колени и поцеловала бы им руки, потому что, если бы этого не случилось, я не была бы теперь христианкой и монахиней».

И наконец, она делала еще более радикальный вывод: рабство может даже превратиться в «удачу», в счастье (разве не таково было ее имя?).

Достаточно было лишь радостно проявить при общении с ХозяиномБогом — только при общении с ним! — все то подчинение и преданность, которые были постигнуты ценой стольких страданий в этом горестном и несправедливом положении, которое уготовила ей судьба по вине людей.

Все эти суждения не являются плодами размышлений Бахиты. Она сконфузилась бы перед так хорошо сформулированными выражениями. Однако они точно передают ту атмосферу радости и бесконечной признательности, в которую она была погружена.

С другой стороны, разве святые не учат, что следует жить, как «рабы Христа»? Так любил называть себя святой Павел в то время, когда рабы еще существовали и все могли видеть жестокость их печального положения.

И святая Тереза д’Авила, жившая во времена, когда рабство еще не было искоренено, писала, что для того, чтобы обрести истинную духовную свободу, надо «быть рабами Божьими, отмеченными крестным знаменьем, чтобы Он мог продать нас, как рабов всего мира». В том же духе высказывались и многие другие святые.

Бахита была не в состоянии прочесть столько книг, она с трудом разбирала лишь две, которые всегда носила с собой.

Но если бы ей объяснили эту богословскую доктрину, она поняла бы ее, подтвердив всей своей жизнью.

Она не теряла времени на то, чтобы сожалеть о несправедливости хозяев, не пыталась ревностно защищать обретенную свободу, не проявляла щепетильности в отстаивании своих прав (чего чисто по-человечески можно было бы ожидать). Она заботилась лишь о том, чтобы всецело принадлежать тому безгранично доброму Хозяину, которого она, наконец, узнала.

Все остальное было для нее излишним. Вот что рассказывает одна свидетельница: «Я как-то спросила у матери Бахиты, как ей удается быть такой доброй, а она ответила: “Как можно обидеть Хозяина доброго, когда ты служил злым хозяевам”?»

Она не позволяла детям говорить, что ее прежние хозяева были злыми: она прощала их, думая о бесконечной доброте Того, Кто Единственный с полным правом мог называться Хозяином.

«Мы червяки, — говорила она со смирением, — а Он Великий, Всемогущий, и мы не смеем даже поднять на Него взор…»

«Мой Хозяин! — так обычно называла она Бога, и иногда уточняла: «Настоящий Хозяин!» — и была переполнена в равной мере смирением и любовью.

Поэтому она всегда оставалась спокойной. «Казалось, — замечали некоторые свидетели, — что все для нее было легко, потому что она всегда проявляла расположение и готовность сделать все, что потребуется. Будучи верна самой себе, она всегда улыбалась».

Она не считала себя добродетельной. Добро, которое она тщательно творила, поражая этим других, сама она объясняла просто: «Мы это делаем, чтобы был доволен Хозяин!» И она не уставала повторять, как будто времени и жизни не хватит, чтобы понять это до конца: «Как добр Хозяин! Как Он добр!.. Как можно не любить Господа!» Одной девушке, спросившей у нее: «Что лучше — выйти замуж или же посвятить себя Богу?»— она скромно изложила свой принцип: «Не то хорошо и прекрасно, что кажется хорошим и прекрасным нам, но только то, что угодно Господу!»

Когда она была послушницей и выполняла хозяйственные работы, то обращала внимание на все мелочи, говоря с полной убежденностью: «Если Господь посетит нас, все должно быть на месте».

Во время длительной болезни — она была уже очень стара — людям, спрашивающим о ее здоровье, она неизменно отвечала, что чувствует себя, как хочет Хозяин. И очень часто слышали, как она шептала про себя: «Хозяин добрый». А если ее спрашивали, хотела бы она жить или умереть, отвечала: «Разве это важно? Я все равно всегда в Его власти! Он знает, что я есть, и когда придет мой час, Он позовет меня».

Она стояла перед «бесконечно добрым Хозяином», удивленная, что он выбрал ее, полюбил, как дочь. Казалось, что она жила в состоянии привычного потрясения. Мысленно она снова возвращалась к моменту крещения, когда она не умела даже читать и плохо понимала катехизис. И все повторяла: «Я — Божья дочь, я — бедная негритянка, бедная рабыня». Свидетели говорили, что «она просто терялась при мысли о том, что она дочь Божья».

Но к этому чувству изумления примешивалась тысяча мелких и неприятных вещей, важных и для нашего времени, когда проблема расовых различий снова обостряется. Тогда, в начале века, быть негритянской монахиней в Италии значило, главным образом, быть объектом любопытства для больших и маленьких. Как известно, дети не таят своих непосредственных реакций: смущения, неприятия, страха, бестактного любопытства.

При монастыре, в котором находилась Бахита, был детский приют. И именно дети первыми отвергли ее, не слишком заботясь о соблюдении приличий.

Они делали это по-детски, с неосознанной жестокостью для своих лет. Но рана все равно осталась. Другая на месте Бахиты сделалась бы резкой и нетерпимой. Однако есть люди, для которых проблема цвета кожи не существует.

«Ты пачкаешь мне платьице», — сказала ей одна девочка, гордо вышагивающая в новеньком белом платье — она не хотела, чтобы его трогали черными руками. «Ты вся грязная, — сказал ей кто-то другой, — завтра я принесу мыло, чтобы отмыть тебя!» Одна девочка отходила от нее, когда Бахита хотела ее приласкать, другая выбрасывала конфеты только потому, что ей дала их эта черная монахиня. А какая-то другая девочка, наоборот, потрогав ее, облизывала себе ручонки, чтобы попробовать, не шоколадные ли они.

Тысяча мелких эпизодов — забавных и в то же время ужасных — показывают проблему расовых различий в ее начальной стадии наивной и тем не менее уже укоренившейся и нетерпимой.

Мать Моретта, конечно, страдала, но она понимала детей и впоследствии покоряла их так, что потом они не хотели с ней расставаться.

«Я такая же, как другие, — объясняла она одному из них, — только африканское солнышко сделало меня черной». А другому говорила так: «Знаешь, это Господь меня создал такой!» А девочке постарше говорила: «Помни, что пачкает не черный цвет, а грех на душе, и старайся не делать этого, потому что я вижу по твоим глазкам, что Господь о чем-то просит тебя».

Потом дошла очередь до взрослых. Будущий кардинал Далла Коста, прибывший в Скио как протоиерей, служил мессу монахиням. Во время причастия не поняв, что это за черное лицо перед ним, он попросил ее снять вуаль. «Я негритянка, господин», — объяснила Бахита с белоснежной улыбкой.

Во время войны, когда часть монастыря была отведена под военный госпиталь, врач поспешил к Бахите, которая, упав, вывихнула ногу. «Снимите чулок!»— рассеянно сказал ей вечно торопящийся доктор. «Не могу, господин, — возразила мать Моретта, — такой меня сделал Господь».

Эти эпизоды вызывают улыбку, но стоит рассказать о них, ибо они свидетельствуют о достигнутом ею равновесии и даже о безмятежном чувстве юмора, свойственном только внутренне умиротворенным людям.

Одна молоденькая сестричка, только что прибывшая в общину, встретила ее вечером в темном коридоре и испуганно отскочила. «Простите меня, мать, — извинилась девушка, — но Вы такая черная!» Бахита отвечала: «Но душа у меня белая, да к тому же в темноте и Вы вовсе не кажетесь белой!»

Однажды в поезде она вызвала любопытство одной глупой и навязчивой синьоры. Услышав, что эта старая черная монашка живет в Италии уже пятьдесят лет, она глупо заметила: «За пятьдесят лет у Вас побелели ладони на руках!» — «Да, — ответила Бахита, показывая ей тыльную сторону рук, — через следующие пятьдесят лет я буду белая и здесь тоже».

Но обычно в ответ на любой намек на ее отличие от других, конечно, такие слова глубоко ранили ее, она ссылалась на белизну своей души, обретенную в крещении, и на собственное достоинство дочери Божьей. Способ прост, но никакой расизм не может быть побежден без этого лекарства. О том, как она относилась к этой проблеме в глубине своего сердца, нам известно из следующего трогательного эпизода.

Это было в 1923 году. Мать Моретта заболела воспалением легких. Пришел врач, милый и галантный. Войдя в ее келью, он воскликнул, процитировав «Песнь песней»: «Черна я, но красива!» Бахита была тронута, она прекрасно поняла эти слова по-латыни и ответила: «О, если бы Господь мог так мне сказать!»

По словам свидетелей, она жила как бы в ожидании услышать в конце жизни такое приветствие от своего Иисуса.

Следует добавить еще следующее: переход от жестоких земных хозяев к Хозяину небесному, от сознания рабыни к радости ощущать себя дочерью и принесение в дар Богу всей своей скромной, горестной жизни— все это помогло ей всецело принять таинство ее монашеского посвящения.

Послушание, бедность, целомудрие — слова трудные для всех христиан. Благодать состоит в том, чтобы понять и полюбить их. И это касается всех, особенно, Однако наших юношей и девушек — тех, кого Бог призывает, чтобы посвятить их Себе и приблизить. И зачастую не хватает целой жизни, чтобы полностью понять и полюбить эти слова.

Послушание Бахиты выражалось в ее поступках. Достаточно было сказать ей: «Настоятельница велит…», и она была уже на ногах, готовая внимательно выслушать и исполнить.

Она делала это столько лет, дрожа от страха перед хлыстом земных хозяев, что делать это теперь, из любви, обращая взгляд к своему Господу Иисусу, было для нее жестом не только добровольным, но и «естественным» в самом изначальном значении этого слова: это была «природа», «естество», признававшее ее происхождение и ее Создателя.

Она без труда усвоила самые традиционные правила монашеского послушания.

Смена разных настоятельниц, изменения в стиле, характере, распоряжениях ее не смущали. Она говорила, что важны не материалы, из которых сделан ковчег Святых Даров (золото, серебро, дерево…), но заключенная в нем освященная просфора, и она преклоняла колени перед Святыми Дарами, а не перед их вместилищем.

Это образное выражение она, естественно, заимствовала у какогото проповедника, но оно казалось ей таким уместным и простым! Девочек-сироток, приходящих в Институт сестер, она продолжала называть «мои маленькие хозяйки». Она поступала так, когда хозяева дарили ее своим дочерям, и тем более она должна была делать так теперь, когда Иисус дарил ее тем своим маленьким созданиям, которые воспитывались в Его доме, где Бахита была гостеприимной привратницей. Одна свидетельница на процессе канонизации рассказала: «В Институте Скио была одна глухонемая по имени Джустина. Монахини говорили, что Бахита повиновалась бы даже Джустине, если бы та у нее что-нибудь потребовала! Основной принцип ее жизни можно выразить очень просто: «Я сделаю все, пусть только мне скажут, что именно!»

Самым сложным послушанием для нее была миссионерская поездка, длившаяся три года. Она должна была сопровождать свою коллегу-сестру, опытную и искусно умеющую разъяснять всю важность проблем миссий. Надо было появляться в молельнях, приходских театрах, публичных аудиториях, выступать, рассказывать свою историю, вызывать присутствующих на сотрудничество.

В то время она вызывала к себе большое любопытство. В селениях у всех было желание увидеть ее, потрогать, послушать, о чем-то спросить, ее заставляли тысячу раз повторять ее «Удивительную историю» (так называлась посвященная ей книга, вышедшая в те годы). Она страдала от шумихи, от бестактного любопытства, от непомерного внимания и любви. К тому же у нее было плохо со здоровьем. Она призналась, что даже в рабстве она не страдала так, как от этого постоянного выставления себя напоказ. Время от времени она замечала со смешанным чувством юмора и грусти: «Они хотят видеть просто хорошее животное».

Но она подчинялась. Только часто бывало, когда наступала ее очередь говорить — после длинных ученых речей матери-миссионерки — ей удавалось лишь пролепетать несколько слов на своем вымученном итальянском языке, смешанном с диалектом.

Однажды в Сончино она поднялась на подмостки, перекрестилась и смогла только произнести: «Будьте добрыми, любите Господа. Видите, какой милости он удостоил меня…» Она замолкла в смущении, еще раз перекрестилась и сошла вниз. Мать-миссионерка была разочарована и не обошлась без строгого упрека в ее адрес. Однако люди, видевшие это, были взволнованы до слез той кротостью, с которой Бахита принимала упрек недовольной коллеги.

В Кастенедоло (провинция Брешия) среди ее слушателей были люди, годами не посещавшие церкви. Прощаясь с ней, они вытирали слезы.

И «обет бедности» она восприняла как богатство. Это было не униженным положением, но свободным выбором.

Однажды уже в старости, послушав проповедь о бедности, она пошла к настоятельнице и сказала: «Мать, теперь у меня уже ничего нет. Остались только четки и распятие, но если Вы захотите, я отдам и это».

Вся ее жизнь была повествованием о бедности, беспредельно обогащенной встречей с Богом, она не хотела ничего другого. «Для такого жалкого существа все слишком!» — говаривала она. Было таким наслаждением ощущать себя бедными в руках такого богатого Бога, и бедность была естественным следствием бесконечной кротости.

Она не умела быть богатой даже «духовно». Когда ее спрашивали о том, как она молится, она отвечала, что была слишком невежественной для настоящей молитвы: ее размышления всегда были одними и теми же. Она думала о жизни Христа, чтобы научиться любить Его еще больше. Но говорила это с сожалением, уверенная в том, что действительно обнаруживает свою полную бездарность. И когда приходило время исповеди, она терзалась тем, что не может найти грехов. Ей не приходило в голову, что она их просто не совершала (в чем все могли бы поклясться!). Она говорила: «Не знаю, что сказать… Я такая невежда!»

Бахиту постигли те же превратности судьбы, что и святых Бернадетту Субиру и священника д’Арса. Они оказались в странном положении, видя, как на их глазах продают их же собственные изображения. Оба реагировали с одинаковыми кротостью и юмором, хотя не были даже знакомы.

Старый священник, утешая себя, говорил: «Только несколько чентезимо, большего я не стою».

А святая Бернадетта прокомментировала это так: «Десять чентезимо… и это все, чего я стою!»

Церковное начальство распорядилось написать историю матери Моретты еще при ее жизни. Хорошо иллюстрированная книжечка, озаглавленная «Удивительная история», вышла в свет в 1931 году.

Когда ей приказали самой продавать ее у ворот Института, она говорила покупателям: «Кто-нибудь хочет купить за два франка?»

Святые похожи друг на друга и по тому, как они сохраняют свою бедность, и кротость, и юмор, когда мир хотел бы превозносить их, но делает это так неумело!

«Обет целомудрия» мать Моретта исполняла, не только проявляя крайнюю сдержанность и стыдливость, заботясь о том, чтобы «не выставлять напоказ свое тело, которое когда-то было слишком открыто», но еще более своей постоянной уверенностью в том, что она любит и любима, всегда стремясь лишь к единению с Богом.

Сиротки института были готовы на все, чтобы наблюдать, как она молилась, иногда они карабкались на окна, чтобы видеть ее: такое сильное впечатление производила на них ее погруженность в молитву. Будучи уже старой, она не могла самостоятельно передвигаться, и иногда сестры оставляли ее в часовне довольно надолго — на два-три часа, свернувшуюся калачиком в кресле-каталке. И когда прибегала забывшая о ней сестра милосердия, она, довольная, говорила в ответ на ее извинения: «Ну что вы, ведь я провела время с Ним!» Она считала такую забывчивость подарком, потому что могла остаться в обществе Иисуса.

Она говорила, что не устает, что чувствует себя хорошо с Господом… что оставалась наедине с Господом, так долго ожидавшим ее!

Прошло уже более пятидесяти лет с тех пор, как она была принята в Его дом, и она была очень больна. Она говорила: «Я ухожу медленно-медленно, шаг за шагом, потому что должна нести в руках тяжелый чемодан!»

На самом деле у нее было два тяжелых чемодана. Стоит объяснить это странное образное выражение. Во время войны 1915–18 годов часть монастыря была приспособлена под военный госпиталь, и Бахита заметила, что ординарец капитана всегда носил два чемодана: один — свой, а другой — своего начальника. И она тоже хотела предстать перед господом Богом, как ординарец, неся свой чемодан и чемодан своего Капитана, Иисуса. Хозяин прикажет ей открыть оба чемодана и увидит в ее чемодане множество грехов, а в том, который тяжелее, множество заслуг Иисуса, и она будет принята с радостью, как доставившая и этот второй чемодан!

Как видим, один из самых трудных разделов теологии — проблема оправдания, также может быть истолкован старой негритянской монахиней. В бреду агонии, как будто прошлое всплыло на поверхность из «физических» глубин памяти, она шептала: «Ослабьте мне цепи, они тяжелые!»

Цепи рабства стали для нее еще и цепями слишком долгого и тяжкого существования, от которого она хотела освободиться. И кроткая просьба разорвать оковы превратилась в молитву о благодати воскрешения.

Ее последними словами были: «Как я довольна… Мадонна… Мадонна!»

Так восходила на небо Бахита — сестра, ходатайствующая перед Богом за всех рабов земли.

Загрузка...