7

Завидую умельцам, скоростникам и многостаночникам: есть следователи, которые так поднаторели в этом, что средней сложности обвинительное заключение — подготовленное, разумеется, — настрочат вам в один присест.

А у меня — по универмагу — следствие закончено, документация отработана, описательная часть — в голове, но ложится на бумагу с таким чудовищным скрипом, что кажется, за стенкой слышно. До нашего генерала, начальника управления, доносится. Сижу мусолю, к резолютивной части никак не подберусь.

А тут еще Мосьяков перед глазами: как он морщился, когда читал протокол. Стиль! У меня теперь просто беда с этим: напишу фразу и мучаюсь. Не так! Нескладно!

И отвлекаюсь не по мелочам, но все равно это помеха. Мотор работает с перебоями Раскрываю папку, которая мне сейчас ни к чему. Закрой, говорю, всему свое время. Пиши. Не пишется.

Вот гляну только на схемку, понаставлю крестиков. Схемка подсобная, черновая: дом номер десять по Энергетической, четыре подъезда, полсотни квартир. Крестиками отмечены те квартиры, которые вне подозрений. От крестиков пестро.

Это не к спеху, но я перечеркиваю двадцать седьмую квартиру и тридцатую: грузчик транспортной конторы с семьей и слесарь соседнего домоуправления. Один уже был судим за хулиганство, другой угрожал соседям. Оба пьющие. Но у того и другого — алиби, в тот вечер отсутствовали. Доказано бесспорно.

Остаются: квартира сорок третья — той самой Иванчихиной, которая сбежала в Ригу, и шестнадцатая — главный козырь Бурлаки. Сперва он козырял беглянкой, а теперь предполагает, что она, справляясь о раненом, лишь выполняла поручение Подгородецкого. Если бражничали, то только у него, во втором подъезде: квартира однокомнатная, изолированная, но связь Иванчихиной с ним пока не подтверждается. И не подтверждается, что кто-нибудь вообще в тот вечер бражничал в том доме, — нету таких свидетельств. Тихо было — вот загвоздка.

Прячу схемку, беру чистый лист. Боже мой, в голове так логично укладывается, так последовательно, а на бумаге сумбур. Опять отвлекаюсь.

Был Бурлака в аэропорту — никаких следов. Автовокзал и железнодорожный тоже вроде прочесаны. Можно так прочесать, а можно этак. Можно на совесть, а можно для очистки совести. Но чего же, собственно, я хочу от Бурлаки? Почему пассажир, который теперь уже мертв, непременно должен был попасться кому-то на глаза? Да и пассажир ли он? Если пассажир все-таки, то когда приехал? В тот же вечер, в тот же день или значительно раньше? Все эти вопросы задавал себе и Бурлака. Рейс по городским гостиницам оказался безуспешным. Две квартиры у меня на уме: сорок третья и шестнадцатая.

Но Подгородецкий — это слишком надуманно. Версия, высосанная из пальца. Вместо того чтобы сосредоточиться на универмаге, вновь мусолю эту версию.

Радиомеханик, в телеателье второй год, отзывы неплохие, кончал училище связи — Ярославль, оттуда и переехал с женой Тамарой Михайловной и четырехлетним сыном. Квартира — по обмену. Сейчас сыну шесть, жена нигде не работает, а по профессии парикмахерша, из Орши — там и поженились. Ярославль, Орша, Норильск, Саратов, разнорабочий, водитель электрокара, альфрейщик, живописец даже, глядите-ка! Трафареты в мастерской «Бытреклама», понятно. Отец погиб в войну, мать умерла в пятьдесят четвертом, с пятнадцати лет сам себя кормит.

Биография трудовая, но и не гладкая: что-то, может, и скрывается за переменами и переездами.

Это, впрочем, не по существу.

А по существу — надо писать заключение, семь страничек уже есть — коряво, правда, но потом подправлю.

По существу вот что: Подгородецкий Геннадий, сорокового года рождения, дружит с водочкой — редко, да метко. Говорят о нем, что трезвый — парень как парень, а во хмелю буен до безобразия. На учете в райотделе, хотя к уголовной ответственности не привлекался. Имел уже беседы с участковым инспектором. Говорят также, что видели у него нож. Самодельный, с плексигласовой рукояткой. Вытаскивал, бросался на людей. Свидетели есть. Но с ними, конечно, повременю: не следует его настораживать.

Только начинаю восьмую страничку — врывается Бурлака. Он всегда врывается, а не входит. Оживлен, но это тоже всегда.

Сразу носом — в мои бумаги. Контролер. Как видно, желает удостовериться, что тружусь, а не рисую чертиков от скуки. Это что? Это универмаг. Ах, универмаг! — разочарование. Универмаг мало его трогает. Да сколько можно с этим морочиться, когда ни зайду — универмаг, универмаг! Это в порядке дружеской подначки, добавляет он. А по делу Подгородецкого — прогресс! Вот какой прогрессивный деятель: свой заголовок дал уже делу. Спрашиваю у него, что за новости принес, а сам тешу себя надеждой: важные! Больно уж весел он — улыбка во весь рот. Никак не привыкну к его всегдашней улыбке

Он садится, вытаскивает сигареты, а я показываю ему на табличку, недавно повесил. «У нас не курят».

— Черт те что, — ворчит он добродушно, но сигареты прячет. — А новости такие: Иванчихина вернулась.

Ну что ж, вернулась так вернулась, не зимовать же ей в Риге.

— Займетесь? — спрашиваю.

— Уже! — ухмыляется он. — Оперативно! Ездила за товаром: спекулянтка. Передали в ОБХСС. А к Подгородецкому отношения не имеет и в больницу в то утро не звонила. С этим вопросом все.

Чему ж тут радоваться? Была тонюсенькая ниточка, и та оборвалась.

— Обожди! — улыбается Бурлака. — Еще не вечер. Ты, кажется, елками интересовался? В десятом номере по Энергетической к предстоящему празднованию Нового года елок всего заготовлено следующее количество… — Лешка изображает оратора, считывающего цифры со шпаргалки. — Пятнадцать хранятся в сараях, три — в личных гаражах, шесть — на балконах, но приобретены после происшествия, и две уже установлены в квартирах на той неделе: негде хранить. То есть до происшествия. Тогда уже стояли.

А насмехался: елки-палки!

— Одна квартира не в счет, — загибает палец Бурлака. — Бабка с внучкой, а супруги в командировке. Другая… — тоже загибает, — Подгородецкий. Годится?

— Нет, не годится, — говорю. — Совпадение. Притом хвоинка — аргумент не юридический. Это так — для ориентировки.

— Вот я и ориентируюсь! — упорствует Бурлака.

Мы с ним поменялись ролями. А все потому, что версия эта — карточный домик, дунь — и рассыплется. Тропинка, которая никуда не ведет. Уверен. Заблудимся. Только время потеряем, пока будем выбираться.

— Зря ты артачишься, — ерзает на стуле Бурлака, хлопает по карману, где сигареты и спички. — Рыбка у нас на крючке. Вытянуть остается.

С этой-то рыбкой мы и зашьемся.

— Слушай-ка, дорогой, — говорю, — неужели ты считаешь, что тех данных, которыми мы располагаем, достаточно? Это же абсурд!

— Не абсурд! — вытаскивает Бурлака сигареты, но спохватывается, прячет. — Надо пошуровать, и будем на коне! Чувствую, понимаешь? А я когда чувствую…

У меня на столе незаконченное заключение, и кончать еще о-го-го! Мне некогда ввязываться в теоретические дискуссии, но я полагаю, что настал час потолковать принципиально. Мы все учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь, однако же курс наук прошли. И что такое интуиция, нам известно, мы догматически ее не отвергаем. Тебе, товарищ инспектор, до сих пор везло, но вечно полагаться на случай нельзя. Подгородецкий — это лотерея, а выигрышный билет — один из тысячи. Если человек пьянствует и держит за пазухой нож — это вовсе не означает, что именно он совершил преступление. К таким применимы профилактические меры, и они, как видно, применялись, а мы ведем расследование по конкретному делу, и нам нужны факты.

Я все-таки краток, только говорю:

— Мне нужны факты.

— Слушай факты, — смеется Бурлака.

Был бы он, верно, сочинителем не из последних по своей манере поддерживать напряжение интриги: сперва поманежит, побалует мелочами, а главное непременно прибережет к концу. Оказывается, в то утро, когда был звонок в больницу, то есть на следующий день после происшествия, прибегала Тамара, жена Подгородецкого, к нему на работу, расстроенная, даже очень, и о чем-то они по секрету шептались, и потом Геннадий, тоже расстроенный, удрученный, взял наряды, пошел якобы по вызовам, а на самом деле вместе с ней, потому что первый вызов был у него на одиннадцать, но только в первом часу поспел он к тому клиенту.

— Ну? — торжествует Бурлака. — Как сработано? Чисто? Документы подняли, с клиентами пообщались. А ты думаешь, я целыми днями баклуши бью!

— Значит, молодец. За дело можно и похвалить.

Хохочет. Доволен.

И у меня настроение сразу меняется: были отдельные звенья, разрозненные, никчемные, но вот прибавилось еще одно, тоже с виду неказистое, и образовалась цепочка. Голос мужской на улице, когда подбирали раненого, женский голос — звонок в больницу, хвоинка в кармане у потерпевшего и новогодняя елка, наряженная загодя.

— Ты вот что упустил, — говорю. — Проверить елку у Подгородецких. Ель или сосна.

— Сосна, — отвечает Бурлака. — Проверено. Сработано чисто.

После его ухода как бы со свежими силами принимаюсь за работу — и вон из головы голоса, новогодние елки, телевизионные ателье и прочее. Наконец-то удается сосредоточиться. Но ненадолго.

Опять врывается Бурлака. Что там еще? Возбужден.

— Одевайся! — командует с порога. — Едем. Если выгорит, мы таки на коне. Мне машину дают.

Отыскалась некая дамочка, супруга пропавшего. Муж — музыкант, песни для джаза сочиняет. Происшествие было в пятницу, а он пропал в четверг после получения гонорара. Супруга розысков не предпринимала, потому что это у него система: как маломальский куш сорвет, сразу в кафетерий, а из кафетерия — в аэропорт и дня через два шлет телеграммы. Привет с Кавказа. Когда надерется, большой любитель путешествовать, а надирается в каждую получку. На этот раз путешествие слишком затянулось, и супруга стала нервничать, наводить справки

Да, кажется, мы на коне. Встаю, беру Бурлаку за плечи.

— Ну, Лешка, ни пуха ни пера! Кому горе, а нам… Езжай один, процедура тяжелая, а у меня еще и цейтнот, — объясняю ему. — Если по фото опознает, звони.

Секретарша наша в дверях: «Константин Федорович просил вас зайти». Бурлака смеется: «У вас просят, а у нас вызывают». — «И у нас вызывают», — улыбается секретарша.

Иду по коридору, здороваюсь с нашими, кого не видел, а кого видел — с теми перебрасываюсь шутливым словечком. И не с нашими перебрасываюсь — из других отделов. Бывает, идешь, глаза прячешь, на душе кошки скребут, в голове ребусы неразрешимые, а нынче свободно иду, открыто, все мне друзья-приятели.

У Константина Федоровича, спиной к дверям, сидит молодая особа, темноволосая, коротко подстриженная, не поворачивает головы. Стрижка не та, да и вообще я ничего не подозреваю, перевожу взгляд на Константина Федоровича, но импульсивный, еще не осознанный толчок в груди ощутим. Обычно — если у начальника отдела посторонние — мы немедля ретируемся, что я и собираюсь сделать. Константин Федорович, однако, останавливает меня:

— Вот, Борис Ильич, к нам в отдел — пополнение. Алевтина Сергеевна Шабанова. Прошу любить и жаловать.

Ну и подобрал формулировочку — курьезнее не подберешь. В первую секунду только это приходит мне на ум — больше ничего. Любить и жаловать! Я бы улыбнулся, кабы состояние мне позволило. Шок. То ли я чрезмерно чувствителен, то ли в некоторых, особо щепетильных обстоятельствах не умею владеть собой. Собственно говоря, обстоятельства самые обыкновенные, — надо улыбнуться и пожать друг другу руки.

Она подготовлена к этой встрече, а я — ничуть. Ей, конечно, легче, чем мне, а вернее сказать, ей вообще легко, потому что она никогда ко мне чувств никаких не питала и вправе счесть, что мои прежние чувства, которые я, по дурости своей, довел до ее сведения, слишком устарели и постарели, для того чтобы теперь, спустя шесть с лишним лет, принимать их всерьез.

Алевтина Сергеевна, а в пору нашего студенчества просто Аля, оборачивается и делает вид, будто не думала не гадала здесь меня встретить. Будто Константин Федорович посылал за мной нашу секретаршу не при ней. Будто она напрочь забыла, что был такой Кручинин, который после института пошел работать в органы милиции. Будто, будто…

Немая сцена.

А Константин Федорович заметно оживлен. Это специфическое оживление мне сейчас неприятно. Он еще и догадлив:

— Да вы, оказывается, знакомы!

Ловлю себя на мысли, что принял стойку провинившегося служаки. Похоже, Величко отчитывает меня, а я молчу, как положено подчиненному. До смешного, по-видимому, напряжен. Стараюсь расслабиться и не могу.

А старая моя знакомая сидит перед новым своим начальником вполне непринужденно. На ней темно-красный шерстяной жакет в обтяжку, такая же юбка, открывающая колени; чулки и туфли — не по сезону. Нарядилась. Прежние повадки. Она и студенткой наряжалась на каждый экзамен, хотя, помнится, не всегда это ее выручало.

— Мы вместе учились в институте, — с оттенком грусти, а может, иронии сообщает она Константину Федоровичу.

Вместе, да не совсем. Когда я заканчивал, она была еще на третьем курсе, а потом перевелась в Иркутский университет. Отец у нее строитель — вот и кочевали.

— Отлично! — радуется Константин Федорович нашему студенческому родству. — У вас, кажется, — спрашивает у меня, — два стола?

Странный вопрос. Впрочем, почему же странный? Понадобился стол.

— Так точно, — рапортую.

— Прошу вас, — обращается он ко мне, а улыбается новой сотруднице, — приютить на время Алевтину Сергеевну. Пока отвоюем комнату. У нас на этаже сейчас свободных нет.

Этого я никак не ожидал. Теснить меня? Теснил бы уж наших зубров, которым конечно же все равно, будут ли третьи лица при допросах. А я привык работать один. Всякие т р е т ь и меня смущают. Теряю нить.

— Можно идти? — спрашиваю.

— Только будьте галантным, — шутит Константин Федорович. — Пропустите Алевтину Сергеевну вперед.

А она уже вполне освоилась в новой обстановке:

— Борис Ильич никогда галантностью не отличался.

— Не будем отчаиваться, — улыбается Величко. — Борис Ильич поработает над собой.

Молчу.

Она встает:

— С вашего разрешения, товарищ полковник…

— Пожалуйста, пожалуйста, — расшаркивается Величко. — Устраивайтесь, осматривайтесь, а мой заместитель подберет вам кое-что для начала.

Испытательный срок. Для меня это уже далеко позади — единственное мое преимущество перед ней.

Выходим.

— Ну, Боб, здоров! — протягивает она мне руку и с размаху шлепает меня по ладони.

— Что это ты… надумала?

— Нельзя же при начальстве бросаться друг другу в объятия!

Она шумна по-прежнему и по-новому размашиста, крупна. Как будто подросла еще немного. Это я привык к Жанне.

Отпираю ключом дверь, пропускаю даму вперед. Галантен. Пожалуйста, пожалуйста. Беру пример с начальства.

У Константина Федоровича я был до смешного скован, у себя становлюсь до смешного суетлив. Тоже ловлю себя на этом. И тоже совладать с собой не могу.

Убираю со стола пишущую машинку, пытаюсь вообще навести порядок. А наводить-то нечего: беспорядка я не терплю. У меня мысль бездействует, если вокруг хаос.

Она садится, вынимает из сумки сигареты. У нас не курят. Иронически взглянув на самодельную табличку, чиркает спичкой.

— Ты это что, — спрашиваю, — всерьез?

— Втянулась, — беспечно отвечает она. — А ты, видно, бросил? У тебя всегда была исключительная стойкость.

Это сказано со смыслом, а не просто брошено вскользь; смысл, правда, касается давнего, нынешнего же не касается нисколько.

— Умница, что бросил, — говорит она покровительственно. — А так как мы с тобой целоваться не будем, позволь уж мне подымить.

— Тут у нас не до поцелуев, — говорю.

— А что ваш полковник? — спрашивает. — По-моему, он хитер.

Я сижу за своим столом, она — за своим.

— Не замечал.

— А по-моему, он хитер, — повторяет она. — Любезности, интеллигентщина, всякая мура. Пепельницы у тебя нет?

Есть. Числится по инвентарной ведомости, но спрятана в ящике стола. Достаю.

— Он, понимаешь, работает под демократа, — стряхивает она пепел в пепельницу. — А на уме — как бы избавиться от меня поделикатней. Ручаюсь. А я, думаешь, стремилась в отдел? Я хотела в отделение, но там вакансий нет, да и характеристика у меня мировая. Честно писали, без лакировки. У каждого, Боб, свой участок, и если выкладываешься — так у нас и пишут. У нас без интеллигентщины. У нас вообще проще.

— Где это — у вас?

— В Сибири, — отвечает она, удивляясь моему невежеству. — Если бы не мама… У мамы был инсульт, а папу перевели сюда. Мне пришлось все бросить и тоже переводиться.

— Что все? — спрашиваю, а не надо бы.

— Запиши, — усмехается она. — Работу.

Поняла меня сразу.

— Остальное, — говорю, — меня не интересует.

— Брешешь! — усмехается она.

Притворяюсь обиженным.

— Не перевоспитали тебя, Шабанова, в Сибири!

— Точно, — говорит. — Тебя-то там не было.

Эх, Константин Федорович, что вы натворили! Надо мной же заключение висит, и по кражам, квартирным, следствие не закончено, не говоря уже о нашем с Бурлакой деле. И вообще это не к добру.

— Ну, а у тебя как? — спрашивает она, покуривая.

Наконец-то ощущаю табачный дух, — значит, прихожу в себя.

— Нормально, — говорю. — Трудимся, овладеваем основами.

— Твой полковник характеризовал тебя очень положительно. И даже высказался в том смысле, что я могу рассчитывать на твою помощь.

— Сам нуждаюсь в помощи. О чем ты!

— Про тебя и в институте говорили, что имеешь привычку прибедняться.

— Мало ли что говорят.

Сходила бы ты, Аля, прогулялась. Представилась бы прочим сотрудникам. Ей-богу, мне не до тебя. Молчу.

— А у меня, — рассказывает она, — с работой было относительно гладко. Одно получилось, другое, и как-то пошло. Масштабы, правда, маленькие, но это даже лучше. Нужно начинать с маленького, я в этом убедилась. А почему ты не спрашиваешь: замужем я или нет?

— А почему я должен спрашивать?

Уже, слава богу, пришел в себя. Это сдуру наехало — в первые минуты.

— Все меня спрашивают! — отвечает она вроде бы раздраженно. — Самый распространенный вопрос. А ты все-таки старый товарищ.

Бестактно напоминать мне об этом. Жанна никогда бы так не поступила.

— Давай не поднимать эту тему, — говорю я мрачно.

— Боб! — восклицает она. — Честное слово, я без всякой задней мысли! Я тебя всегда уважала и никогда не думала, что из-за каких-то пацанских обид ты затаишь на меня хамство. Это же были элементарные трали-вали в институте, и не один ты увивался за мной, ты же знаешь. И твой пацанский гонор давным-давно сдан в архив. Не вороши архивного старья. Мы играли в любовь, в ревность, в черт знает что. А теперь мы солидные люди, и не нужно впадать в детство. Пустяки остаются пустяками, как бы их ни раздувать в своем воображении. Я просто хотела изложить тебе автобиографию. С того момента, с которого она тебе неизвестна. Я не замужем и не была — вот и все. И это не значит, что, дорогой Боб, начинай все сначала, я одна, ты один и так далее. Фу, какая ерунда!

Ерунда, согласен.

— А от кого ты узнала, что я один? — вожу пером по бумажке.

— Боб! — опять восклицает она. — Честное слово! Не по виду! Ты в полном порядке: костюмчик, воротничок, пуговицы на месте. Я сама не пойму, откуда узнала! Никто мне не говорил! Честное слово! Вычислила! Ты знаешь этот анекдот?

— Нет, — говорю, — не знаю.

— Ну ладно, — сразу остывает она, — переменим пластинку. А ту, старую, выкинем к черту. Она совершенно истерлась и никуда не годится. Не музыка, а игра на нервах. Договорились?

Договор вполне меня устраивает, но ответить не успеваю: врывается Бурлака. Физиономия у него разгоряченная, шляпа на боку. Секундное замешательство: это кто же такая? «Драсьте!» — бросает он Але и тотчас же отворачивается от нее, плюхается на стул.

— Новая наша сотрудница… — собираюсь я познакомить их, но ему и этого достаточно.

— Драсьте! — повторяет он, не глядя на нее. — Понимаешь, какая петрушка! Чайковский-то вернулся! Какой Чайковский? Ну, Блантер. Ну, этот музыкант, любитель дальних странствий! В Москву ездил. За песнями. — Хохочет. — Вот артист!

— Чему ты радуешься? — спрашиваю сквозь зубы.

— Так если бы не я, — хохочет Бурлака, — жинка его б чем-то тяжелым прибила, а то, веришь ли, такая сердечная встреча, будто с космоса приземлился!

— Все! — говорю я, а голос на пределе. — Идиотские версии будем сдавать в архив! Негодные пластинки — на помойку! Меня здесь нет! Сажусь писать заключение и не встану, пока не закончу!

Бурлака обращается к Але:

— Чего он распсиховался, вы мне можете подсказать?

Загрузка...