30

Телефон трезвонил без умолку.

Из управления бытового обслуживания просили ознакомиться с новым прокатным пунктом, Гипрококс жаловался на Промстрой, требовали вмешательства укладчики кольцевой трамвайной колеи, Горветнадзор молил о каком-то опровержении, бюро товарных экспертиз ходатайствовало за своего, попавшего в фельетон, сотрудника, с полдесятка частных лиц в порядке личных одолжений клянчили железнодорожные билеты на московский поезд. Я был не редактор, не ответственный секретарь, не заведующий отделом, но звонили мне. Считалось, что я все могу. И я таки мог.

Но когда позвонил Лешка, терпение у меня лопнуло.

— Извини, перебью, — сказал я в трубку. — Попробуй по возможности без интродукций. Оглох, бедный? У нас в редакции аппараты исправные. Без увертюр, говорю. Чего тебе надо?

— Интеллигентные люди без увертюр не общаются, — ответил Лешка. — Дичаешь, да? Кидаешься на своих?

В последнее время — да простится мне стереотипный оборот — все словно сговорились внушить мне, будто я на кого-то наскакиваю. Будто был я резок, но в меру, а теперь переступаю границы. Будто, в конечном счете, кидаюсь на своих.

— Без увертюр, — повторил я. — Покороче.

Лешка спросил:

— Как у тебя с телевизором? Не барахлит?

— Иди ты знаешь куда… — возмутился я.

На последней летучке меня опять хвалили, — а что им оставалось? А что оставалось мне? Мне оставалось жать на все педали, повышать оперативность, выдавать качество, а им — оценивать мой самоотверженный труд по достоинству, не более того. Но было замечено на летучке, что у меня сдают нервы. Было сказано с усмешечкой, что это — рановато. Кидаюсь на своих? Переступаю границы? Что ж, если не желают считаться со мной, то и я вправе не посчитаться с интересами редакции. Моя квалификация известна далеко за пределами. Какими? Ну, хотя бы области. Я не стал ни на что намекать, но для себя принял решение тотчас же. С этим городом я отныне ничем не связан. Вовка? Когда я думал о Вовке, на меня накатывалась жгучая тоска. Я преодолел это жжение, и никто ничего не заметил. Кидаюсь на своих? Я сказал, что постараюсь избавить своих коллег от подобных потрясений. Сдают нервы? Да, конечно, рановато. Я пообещал сделать отсюда соответствующие выводы. Стоит мне закинуть удочку в соседнюю область, меня разорвут на куски. В конце концов, я и в Москве найду работу.

— Ты меня не поня́л, — сказал Лешка с ударением на последнем слоге.

— Я тебя поня́л, — ответил я с тем же ударением.

Ему, как видно, понадобилось напомнить мне о Геннадии Подгородецком, будто я навечно был приставлен к Геннадию и дал обет не спускать с него глаз.

— Если ты понял, то это годится, — словно бы похлопал меня Лешка по плечу.

— Может, на этом закончить? — спросил я.

Нет, Лешка не торопился.

— Обожди! — крикнул он в трубку. — Пару слов. Я тебя третий день ловлю. Встретимся, а?

— Ты зарплату где получаешь? — спросил я. — У себя? И я у себя. А насчет телевизора — надоело! Однообразные передачи, полюбовались — и хватит.

— Еще, возможно, что-нибудь и прозвучит, — обнадежил меня Лешка. — В крайнем случае, просьба: поддерживать связь.

— У меня нервы! — гаркнул я. — Кидаюсь на своих! Для связей не гожусь! Отцепись!

И бросил трубку, пропади она пропадом, жили же когда-то без этой техники в тиши златых дубрав и в неге созерцанья.

Позвонила Жанна, ужаснулась:

— Какой у тебя разгневанный голос!

Мать для ребенка ближе, чем отец, подумал я, дороже; если мотну в Москву, Вовка меня забудет; мамин сын, Линкин, а если останусь? Все равно ведь исход один — и жгучая тоска. Не воспитают? Воспитают. Что при мне, что без меня. За себя тревожусь, не за Вовку: больно мне, а не ему.

— Слушаю, — сказал я сухо.

Нет ничего несноснее кающегося грешника; как бы ни обошелся я в прошлый раз с Жанной — справедливо ли, круто ли, скверно ли, — это был мой голос тогда, не чей-нибудь, моя натура, не чужая, а от себя отступаться я не собирался.

И теперь это был мой голос, не чужой, — ни отступаться, ни подлаживаться под кого бы то ни было я не намеревался.

— Ты на меня сердишься? — спросила Жанна.

Нет ничего несноснее заискивающего тона.

— Дурной пример заразителен, — сказал я. — Но за вычетом прошлого раза, который все-таки считаю допустимым исключением из правила, в рабочее время посторонней болтовней не занимаюсь. Не нужно превращать это в систему.

— Ты только скажи, да или нет?

Билеты на Москву выклянчивали у меня таким же тоном.

— Не задумывался, — ответил я. — По-моему, это не имеет никакого значения. Ни для тебя, ни для меня тем более. Ты не девочка, Жанна. Пора начинать жить в глубину.

— Я не умею, Дима, — сказала она жалобно. — Если мне кажется, что я кого-то нечаянно обидела, все мировые проблемы отступают.

— Сомневаюсь, чтобы они вообще на тебя наступали, — сказал я. — Но не будем требовать сверх меры. Каждому свое.

— Как ты говоришь? — не расслышала она.

А я спросил:

— Ты допускаешь, что могла меня обидеть?

— Допускаю, — призналась она в тяжком грехе. — Извини.

Что может быть несноснее?

И тут я понял — без ударения на последнем слоге — простую истину, которая почему-то не давалась мне годами. Вот что отталкивало меня от Жанны и теперь уж, кажется, оттолкнуло бесповоротно. Я презираю малодушие, безволие, смиренность.

— Твои извинения не делают тебе чести, — сказал я — Будь здорова, у меня… люди.

— Извини, — повторила она. — Будь здоров.

Никаких людей у меня не было, телефон трезвонил без умолку, но все же мне удалось направить свои мысли в нужное русло и к сроку добить очередной репортаж.

Затем я сам отстукал его на своей повидавшей виды «Олимпии» — машбюро уже пошабашило — и с чувством исполненного долга, в приятной задумчивости прошелся по опустевшим редакционным коридорам.

Приятность моих раздумий была, однако, мимолетна. Я никогда не спорю с самим собой — не потому, что нету повода для спора, а потому, что верю в себя и не намерен изменять этой вере. Но тут я вдруг усомнился: вера это или всего-навсего позиция? Впрочем, быть верным позиции разве не значит верить? В том, что я такой, а не иной, не заключается ли сердцевина моего самоутверждения на земле? Не пора ли начинать жить в глубину? А разве не так я живу? Это уже было похоже на спор.

Да, конечно, когда мне больно, мировые проблемы отступают. Но в моей микроскопической боли не содержится ли та самая капля, по которой узнаешь горько-соленый вкус океана? Громко сказано, не спорю, но теперь мне казалось, что не только умом я понимаю страдания матерей Вьетнама и боль всех отцов, разлученных со своими сыновьями.

Однако хватит об этом.

Не собираясь отступаться от себя и тем более идти у кого-то на поводу, я все же заехал в телеателье. Формальных оснований для беседы с начальством было у меня предостаточно, но я не сумел ограничиться формальностями и, когда разговорились, по привычке забрался в самую гущину здешнего леса. Это была сфера, которой газета наша уделяла постоянное внимание. Они как раз пробовали наладить обслуживание клиентуры в вечернее время. Беседа затянулась, но на долю Подгородецкого достался в ней сущий пшик. Можно сказать так: целых два года работает; а можно и так: всего два года. Работа на стороне, по квартирам, к тому же в радиомеханиках пока что дефицит, а вызовов много, за каждым работником не уследишь.

Слыхал я это и на автобазах, и в ремконторах, и в трамвайно-троллейбусном управлении. А все-таки?

А все-таки, да как сказать… Квалификация средняя, характер неустойчивый, товарищеские связи где-то в районе нуля. Общественное лицо? Бывало, что активно выступал на собраниях, речисто, но, с другой стороны, были и срывы — в быту. Поскольку наметился перелом, прилагались усилия, чтобы морально поддержать, дана команда, и, конечно, учитывается трагическое событие в семье…

Вот и дал бы кто команду морально поддержать меня! Постойте-ка, это что — всерьез? Я-то нуждаюсь в поддержке? Снова похоже на спор!

Как бывает, когда напрягаешь память, передо мной прошла целая полоса: знакомство с Геннадием, вечер у него, парикмахерская, Тамара, похороны и все, что было потом. Кто бы посмел упрекнуть меня в наивном верхоглядстве? Мал опыт общения с людьми? Это вы бросьте! Но я и впрямь стал несносен в последнее время: злой, раздражительный, готовый за вульгарным фразерством увидеть черты подлеца. Преступление — подлость всегда, но всегда ли оно преднамеренно? Способен ли Геннадий на подлость, хотя бы непреднамеренную? А бывает ли непреднамеренная подлость? Я, кажется, готов был признать, что Геннадий обвел меня вокруг пальца. Спор, спор. Я скатывался в болото психологической раздвоенности, терял свою твердую линию. Но ведь Геннадий — частный случай, проходной эпизод в моей жизни. Устаревшая модель, примитив. Полюбовались, и хватит. А может, в самом деле что-нибудь еще и прозвучит? Они там, в милиции, специалисты, им и карты в руки. Я бы должен был отнестись к навязанной мне сыскной миссии с юмором, а чувство юмора стало мне изменять.

Разыскали Подгородецкого, хоть я и не просил об этом; да что нам беседовать, сказал Геннадий, мы уже набеседовались, товарищ Мосьяков Вадим знает меня как облупленного; а мне ничего не оставалось, как подтвердить.

Он ждал очереди к инженеру по своим служебным делам; мы с ним закурили, посидели в вестибюле.

— Что привело? — спросил он с выражением затаенного торжества на костяном лице. Кость потемнела как будто, к желтизне примешался коричневатый оттенок. — Или ты за той… пятеркой, которую тебе должен?

Он вроде бы загорелся уличить меня в крохоборстве, и предвкушение этого удовольствия воодушевило его. Какая пятерка, он тоже сказал — эпитет подобрал к ней крепенький, так что мне даже затруднительно было ответить ему покрепче, но все-таки я ответил. Обменялись, как говорится, любезностями, после чего наступило затишье.

Он и эпитет свой произнес в полный голос, словно показывая мне, что чихать ему на тех, кто услышит, и сидел развалясь, пускал дым в потолок, и ноги вытянул в грязных башмаках — обходите, мол, кому надобно, и что-то напевал для собственного услаждения, и беззаботная усмешечка проскальзывала у него то и дело.

— Рассчитываешься? — спросил я.

Он посмотрел на меня с пренебрежением:

— Рассчитаться недолго.

А я промолчал. Я по инерции выстраивал мысленно вехи будущего своего репортажа. Мне уже представлялось реальным замахнуться на большее: общегородской рейд, проблемный обзор.

— Рассчитаться недолго, — повторил Геннадий, словно бы досадуя на меня за мое молчание. — А коллектив? При нашей нехватке кадров…

— Не отпускают? Стали на колени?

— До колен не дошло. Сознательность подсказывает.

— Сознательный, значит?

— А ты еще не усвоил?

Зачем бы ему распускать передо мной эти самые… перышки? Ну, было время: уважаемый товарищ Мосьяков, известный всем читателям и почитателям корреспондент. А теперь для него Мосьяков просто-напросто Вадим, которого он знает как облупленного.

Знает ли? А я его?

— С коллективом ты вроде бы не очень-то близок, — сказал я.

Он усмехнулся самодовольно, будто это была похвала — то, что я сказал.

— Одно другого не касается.

И легким небрежным движением руки с зажатой меж пальцев папиросой изобразил завитушку в воздухе, словно бы расписался.

На мой же взгляд, одно другого касалось.

— Коллектив — это мы так выражаемся, — пояснил он мне. — По привычке. Бывает, к месту, а большей частью для проформы. — И с той же легкостью, которая сквозила нынче в каждом его слове и жесте, добавил: — Всякий сброд — это не коллектив.

Где-то, значит, люди пришлись ему по душе, а тут, видимо, не пришлись. Где? В Ярославле?

— И там сброд, — сказал он не зло, а весело.

— А ты, видать, парень с запросами!

Он посмеялся, как смеются удачной шутке, и сам пошутил в ответ:

— Мои запросы на рубль с мелочью. Пара пива и бутерброд. Были бы люди как люди.

Не повезло бедняге на людей. Не попадалось ему порядочных. Так, что ли?

— Это другой вопрос, — усмехнулся он. — Мы все порядочные, когда касается нас лично.

То есть? Нет, перышек теперь уж он не распускал — потянуло на скепсис. Мы бы могли постепенно докопаться до корня, но я забежал вперед: стало быть, сущность товарищества ставится под сомнение?

Глянув на меня насмешливо, он помолчал, пососал папироску, сказал загадочно:

— Это как в поезде.

Что за сравнение пришло на ум? С чьих слов? А в том, что своих у него маловато, я уже, пожалуй, успел убедиться.

— Едешь, бывало, по двое суток, а то и больше, — прижмурившись, предался он приятным воспоминаниям. — Картишки, водочка, то да се. Дружба народов. А чуть приехали — каждый по себе, уже и в глаза не смотрит. Уже плевать ему на те двое суток. Как не было. Один за багаж болеет, у второго — где ночевать в голове, третий к окошку прилип. За двадцать километров до конечного пункта табачок врозь, это закон. Мы все артельные, когда в дороге и когда местов на всех хватает, а чуть домашним запахло — уже другой аппетит.

— Ну, знаешь, — сказал я, — примерчик глубиной не блещет. Что с пассажира взять? Фигура пассивная. Картишки, водочка — не показатель. Надеюсь, на меня-то не в обиде?

Он дернулся весь, будто обожгло его, но это не ожог был, а ложная тревога, рассмешившая весельчака чуть ли не до слез.

— В обиде? Вот это даешь! На золотых людей по отношению ко мне не обижаюсь!

Стало быть, попал я в золотой фонд, и тоже не сдержал улыбки:

— Такая честь?

— А как же! — ухмыльнулся он. — По заслугам.

Я был зол на Лешку, на Жанну, на ребят из редакции, — на Геннадия злиться мне с какой стати? Улыбка у меня была, однако, злая, и я это чувствовал.

— Умеешь, значит, среди всякого сброда различать заслуженных?

— Умею! — посмеялся он от души. — Наука нехитрая. Ты — мне, я — тебе. Круговорот. На этой механике вся жизнь построена. Если ж твой клапан открыт, а мой закрыт, механика та — собачке под хвост.

— Ну что ж, отрегулируем, — сказал я теперь уж без всякой улыбки. — Телевизор у меня исправен, в цветной приставке не нуждаюсь. Чем еще можешь быть полезен?

— Чем! — удивился он весело. — Многообразием. За ним-то и гонишься, материал собираешь, такая твоя задача, я ж не пентюх, вижу.

— А если задачи вообще не ставятся? Такого не допускаете, товарищ Подгородецкий?

Зря я, конечно. Ставилась-таки задача.

— Не допускаю, — ухмыльнулся он. — Знание механики не позволяет.

Его позвали к инженеру.

Ну, чего я достиг? На какой сантиметр продвинулся? Да ни на какой.

Чувство юмора мне изменяло.

Да и не мог я думать сразу о Вовке, о Линке, о Жанне, о своих репортерских замыслах и еще о Подгородецком. В троллейбусе я вообще ни о чем не думал. Так тоже бывает. Мне бы рвануть куда-нибудь к приятелям, скоротать вечерок на паритетных началах, а я поехал домой.

З. Н. встретила меня торжествующим возгласом:

— Димочка, сюрприз!

Мне только этого недоставало — ее сюрпризов.

В руках у нее была какая-то бумаженция — официальная, судя по штампу; она протянула ее мне с выражением сдержанного ликования на лице, ничего не добавляя к своему возгласу и тем самым великодушно предоставляя мне возможность самому оценить значительность сюрприза, свалившегося на наши головы прямо с неба.

Это была повестка из автомагазина: очередь подошла, я никак не ожидал. Нам предлагалось в такой-то срок внести в кассу такую-то сумму, которой, кстати, на нашей коллективной сберкнижке пока еще не было. Это немаловажное обстоятельство не обескуражило меня, однако: сперва я тоже восторжествовал. Очередь подошла — чем не сюрприз? Наша сберкнижка — на предъявителя, одна на троих, лежала, как обычно, у меня в письменном столе среди черновиков и старых записных книжек. Последний взнос был сделан З. Н. еще в декабре, а мы с Линкой прибавить что-нибудь к этому взносу так и не удосужились. Моих взносов там было всего ничего: рублей по двадцать клал, по тридцать, да и то раза четыре, не больше. Линка тоже не слишком превзошла меня.

Я вернул повестку З. Н.

— Надеюсь, ты сам займешься оформлением? — спросила она с оттенком глухой обиды.

Я вывернул карманы

— Фу, какая чепуха! — сказала она, вмиг разочаровавшись во мне. — Мы, слава богу, кредитоспособны. У всех, когда подходит очередь, нет нужных денег, и все как-то выходят из положения. Мы одолжим у Дины Владиславовны. — Заметив мою невольную гримасу, она сейчас же попыталась обезоружить меня своей безграничной уступчивостью: — Ну хорошо, мы одолжим у кого-нибудь другого. Сто друзей — сто рублей; мне, слава богу, доверяют. Не понимаю только, — все-таки не выдержала она, — чем Дина перед тобой провинилась. За что ее третируешь.

— К черту вашу Дину, — сказал я и выдвинул ящик стола, где находились драгоценные мои черновики вперемежку со старыми записными книжками. — Не в этом дело. Я вообще передумал насчет автомобиля.

З. Н. могла бы всплеснуть руками или закатить глаза, но это было бы заурядно, она не позволила себе этого.

— Ты передумал? Автомобиль — твоя мечта!

— Разве? — спросил я, выискивая среди черновиков артельную сберкнижку. — Вы в этом уверены?

Нашел.

Она сказала сурово:

— Димочка! Это капризы!

— Это не капризы! — взорвался я. — Это жестокая необходимость! Это, если угодно вам, судьба! — выложил я сберкнижку на стол. — Нате. Это ваше. Моего там всего ничего… мизер. Как-нибудь разочтемся.

Книжки она не взяла, повернулась к дверям, спина у нее была прямая, негнущаяся, и шаг — твердый, решительный.

— А я так старалась… — с горечью, сразу выдавшей ее, проговорила она уже на пороге, не оборачиваясь, не замедляя чеканного шага.

Мне стало жаль ее. Позорная слабость?

Я вскочил, схватил со стола эту книжку, нагнал З. Н. уже в коридоре, заставил взять, положил руку ей на плечо, как мужчине.

— Думаете, мне легко?

— Легче, чем мне, — сказала она, сгорбившись — такая тяжелая оказалась у меня рука.

Легче ли? Да что в том проку — валить эту тяжесть на весы! Натворили глупостей — настала пора расплаты. А может, сложилось так — неудачно? Счастье, несчастье — кто его разберет! Так или иначе — надо расплачиваться. Разочтемся ли? Жестокая расплата! Виноват, не виноват — плати по счету. Но почему еще и Вовка должен платить? Почему еще — и З. Н.?

А я уже сидел за столом, копался в ящике, забитом пожелтевшими черновиками Среди этого хлама попалась под руку давнишняя статейка, на которую ополчился полковник Величко. Я вновь перечел ее, но со смутной неловкостью за себя на этот раз. К. Ф. не так уж далек от истины, подумал я. Не стоило кипятиться, защищаясь от нападок. Хлам, подумал я, хлам.

Загрузка...