Франце Бевк

Тяжкий шаг

Уршула Жерюн ехала в город последним вечерним поездом. Забившись в угол купе, она всю дорогу сжимала лежавшие на коленях руки и время от времени чуть заметно шевелила губами, точно молилась про себя. Ее высокая, худощавая фигура поникла, косынка сползла на плечи. Маленькое бледное лицо терялось в седых волосах. Она сидела, уставясь в окно, машинально провожая глазами пробегавшие мимо окрестности, окутанные первыми сумерками. До сознания едва доходило, что она видит и где находится, — мысли были сосредоточены на том, что происходило в ней самой.

Это был тяжкий, самый тяжкий шаг, на который она решилась с той же привычной покорностью, с какой не раз уже встречала всякие трудности. Она понимала: то, что она задумала, безнадежно, и все же в глубине души тлела искорка надежды. Такая искорка, случалось, уже спасала ее от отчаяния в самые горькие минуты.

Под стук колес перед ней снова вставало все пережитое в эти последние дни. Губы повторяли слова, сказанные дома невестке. Нужно было обдумать, что говорить сегодня вечером. Приходившие на ум слова не нравились ей, и она искала новые, хотя то, что ей надо было сказать и о чем попросить, было так просто! Гораздо труднее, даже невозможно было угадать, что она услышит в ответ. Вначале она придумала такой ответ, какой ей хотелось бы получить больше всего. И сама испугалась своей дерзости. Потом ей пришел в голову другой, более вероятный, и мороз пробежал по коже. Однако мысли возвращались именно к этому ответу. Что ж, по крайней мере, не будет разочарования! Боль и тревога, с которыми она отправилась в путь, стали еще больше.

Дорога в город всегда казалась ей невыносимо долгой. Всю жизнь она считала минуты, как скупец монеты. Но сейчас она с удивлением обнаружила, что поезд уже промчался через Солканский мост и подходил к зданию вокзала. Неужели приехали? Она поднялась, когда выходили последние пассажиры, завязала платок и взяла с полки сумку.

Между тем сумерки сгустились, наступила ночь. Затемненные улицы мерцали синеватыми огнями. При этом мрачном освещении люди двигались, будто тени, мертво смотрели плотно замаскированные окна домов. За углом, пронзительно звеня, скрылся трамвай.

Уршула остановилась и огляделась; она вдруг забыла, куда и зачем идет. Потом, с трудом собравшись с мыслями, встрепенулась и пошла дальше. Ей надо было на другой конец города, ходу на полчаса. Эти полчаса дались ей тяжелее, чем вся дорога в город. Скажи ей кто-нибудь, что ее затея напрасна, она от души поблагодарила бы этого человека и почти с радостью двинулась в обратный путь. Она готова была брести ночь напролет, только бы утром все было позади. Впрочем, нереальность своих надежд она и сама сознавала и снисходительно усмехалась своему легковерию.

Из трактиров и кафе, мимо которых она проходила, доносились мужские голоса, в нос ударял запах табака, пищи и алкоголя. Вереница серых домов неожиданно оборвалась. На улицу из садов смотрели темные деревья. Снова дома и снова деревья; дома все реже. Уршула остановилась перед мрачным двухэтажным зданием, нижние окна которого были забраны решеткой. Из щели в окне второго этажа падал тонкий, как нить, луч света.

Большие ворота, ведущие в просторный мощеный двор, открывались только для автомобилей. Люди проходили через узкую дверцу посреди ворот. Около нее висела гладкая ручка звонка, как в старинном особняке.

Уршула позвонила нерешительно и робко, боясь нарушить тишину дома. Внутри раздался резкий звук колокольчика. Его слабеющий звон еще не утих, когда в парадном зазвучали тяжелые шаги. Маленькое окошко в дверце со скрипом отворилось. В темноте Уршула не разглядела высунувшегося из него человека, но почувствовала на себе вопросительный взгляд.

— Chi e? Che cosa voleté?[34]

— Я пришла к дочери, — ответила Уршула и смешалась, спохватившись, что ее не поняли. Она силилась собрать в памяти все, что волей-неволей запомнила в последние годы из итальянского.

— Amalia Desanti — mia figlia… Io — madre…[35]

— Aspetate un momento![36]

Окошечко закрылось, и шаги замерли.

Уршула сжала губы и задумалась. Дважды она была в этом доме, но у ворот ее держали впервые… Ей казалось, прошла вечность, пока она снова услышала шаги. Тягостное ожидание было еще одним недобрым предзнаменованием.

Загремел ключ, дверца открылась.

— Entrate, signora![37]

Уршула вошла. Молодой карабинер, впустивший ее, карманным фонариком освещал подъезд и лестницу на второй этаж. Она будто пыталась догнать светлый кружок, скачущий вверх по ступеням.

Двери квартиры были незаперты. В захламленную прихожую сквозь стеклянные двери кухни с пестрой занавеской падал тусклый свет.

Дочь сидела возле люльки и шила. Увидев мать, в нерешительности остановившуюся у порога, она отложила шитье, подняла на нее удивленные глаза и встала.

— Добрый вечер, Малка!

Уршула поздоровалась с дочерью за руку, губы ее мелко дрожали. Больше всего ей хотелось броситься Малке на шею и разрыдаться, но она сдержалась.

По лицу и голосу дочери она поняла, что пришла не в добрый час. Ее, как всегда, не ждали, а особенно в этакую пору. И не только это. С болезненной чувствительностью Уршула подмечала, что от встречи к встрече они с дочерью становились все более далекими друг другу. Правда, такой чужой, как сейчас, она ей еще никогда не казалась. С последней встречи Малка и внешне изменилась к худшему — располнела, новая замысловатая прическа не шла к ее и без того крупному лицу. Она вся как-то расплылась, только складки около рта и глаз не смягчились, а обозначились еще резче.

Уршула поставила сумку на стол и со вздохом села. В чем дело? Ведь она совсем не устала, а ноги не держат! Ей вдруг стало так тяжело, что глаза защемило от слез.

Чтобы немного прийти в себя и успокоиться, она принялась оглядывать комнату. В люльке, посасывая палец, спал пухлый мальчонка. Из-под чепчика торчал черный хохолок. Когда она видела внука последний раз, ему было всего три месяца.

«Как он вырос!» — подумала она.

Малка, так и не сев, по-прежнему не сводила с матери удивленного взгляда.

— Что-нибудь случилось?

Уршула неуверенно покачала головой. Ничего особенного. Но при этом испуганно взглянула на дочь, как будто та уличила ее во лжи. Она же не собиралась ничего утаивать, она и пришла для того, чтобы все рассказать! Да, все. Но нельзя же было начинать сразу, едва переступив порог. Да она и не могла бы ничего скрыть, даже если бы захотела. Выдали бы лицо и глаза, под которыми от слез и бессонных ночей темнели круги.

— Зидора арестовали, — проговорила она наконец тихо, почти шепотом.

Слова эти стоили ей таких усилий, что на мгновение она закрыла глаза и сжала губы. Потом снова остановила взгляд на хохолке ребенка.

Малка ждала продолжения, но Уршула молчала.

— Что он сделал? — спросила Малка.

Уршула посмотрела сначала на дочь, потом на свои руки, беспомощно лежавшие на коленях. Ответила она не сразу. Что ее сын сделал? Правильнее всего сказать — ничего. Во всяком случае, она считала, что он не совершил никакого преступления. Но она понимала, что дочь под влиянием своего окружения смотрит на все другими глазами. Случись это раньше, она бы не задумываясь открыла ей душу. Но в последнее время что-то смутное и едва уловимое встало между ними. Как ни противилась Уршула этому ощущению, она не могла от него избавиться. Поэтому сегодняшняя ее поездка в город и была такой мучительной. Что знает, что может знать Малка об их жизни? Она давно, совсем молоденькой, покинула родные места и замкнулась в своем мире. Дочь вообще слабо представляет себе, что такое жизнь, а она уже изведала ее до конца.

О, достаточно вспомнить годы после Первой мировой войны! Муж вернулся с фронта больным, и ей пришлось с ним нянчиться до самой его смерти. А тут еще на руках дом и маленькие дети. Каменистая, скупая земля иссушила ее, превратила в скелет. Если бы не Зидор, который в конце концов женился, ей бы век вековать одной. Золотой парень. Сколько она переживала за него! Мальчиком он повредил себе глаз, и у него выросло бельмо. Тревоги и заботы не оставляли ее и теперь, они были неотделимы от ее жизни. Много лет ее не занимало, что происходит за стенами дома. Она бы все равно ни в чем не разобралась. Новую войну она тоже встретила как очередное стихийное бедствие. Лишь бы фронт не проходил через их село, как это было в прошлую войну, когда их дом разрушили и им пришлось бежать.

Но несколько месяцев назад вспыхнули первые дома в соседних селах, от взрывов мин дрожали оконные стекла. И только тогда она очнулась от своих вечных хлопот и непеределанных дел и попыталась оглядеться вокруг и заглянуть в самое себя. Она вдруг испугалась того состояния приниженности, которое, казалось, родилось вместе с нею и не оставляло места и для тени сопротивления. Всю свою жизнь она отбивалась от несчастий, боялась их как огня, а тут их нагло вызывают и сыплют тебе на голову. И где-то в глубине души рождался новый для нее голос и набирал все большую силу. Этим она никогда не делилась ни с сыном, ни с невесткой. От ее внимания не ускользало и то, что они часто разговаривают между собой потихоньку от нее. Она была достаточно умна, чтобы понять, о чем они толкуют. Недоверие обижало ее, но она не показывала виду… Однажды ночью Зидор тихо вышел из дому, она не заснула до тех пор, пока снова не услышала его шаги. Ей даже не приходило в голову расспрашивать его об этих таинственных отлучках, корить за них. Новый для нее голос все больше креп в ее душе. Точно грех, отгоняла она теперь страх, который временами ее охватывал, утешая себя мыслью, что все обойдется.

Но не обошлось. Однажды вечером, точно волки, в дом ворвались чужие люди. Все перевернули и увели Зидора. Его провожал плач невестки Габриэлы и трех малышей. У нее тоже по щекам катились крупные слезы. Но она держалась. Горло перехватило, она не в силах была выдавить из себя ни звука. О, Зидор, Зидор! В ту минуту она не верила, что еще увидит его. Она была так подавлена, что уже не надеялась на его освобождение. В том, что случилось, она в душе винила сына и невестку. Думали бы лучше о себе и детях!

Потом, по обыкновению, примирилась и с этим несчастьем. Но Габриэла! Молодая, любящая, она бурно переживала беду, обрушившуюся на семью. Три дня подряд спозаранку уезжала в Толмин и возвращалась затемно. Вернувшись оттуда в последний раз, она как безумная стала кричать, что Зидора избивают и мучают. Ему нужно помочь — но как? Десятки планов рождались у нее в голове и все рушились прежде, чем были высказаны. И вот спасительная мысль: у золовки Малки — муж бригадир[38]! Нет, только не это! Но мысль возвращалась к нему снова и снова. Габриэла терпеть не могла бригадира, хотя видела его всего один раз, из-за него и Малка была ей чужой. А сейчас все ее надежды сосредоточились на нем. Только бригадир может спасти Зидора! Должен спасти. Она просила свекровь съездить в город. Пусть даже Зидора осудят, если он в чем виноват, только бы не пытали его, только бы не убили.

Уршула была готова пойти за сына в огонь и в воду, но браться за эти хлопоты не хотелось смертельно. Она никогда в жизни не унижалась, не любила никого ни о чем просить — и поэтому просьба снохи была ей вдвойне тяжела. К тому ж она не могла отделаться от предчувствия, что проездит напрасно. И тогда это только усилит унижение и муки! Если бы сноха не бросилась перед ней на колени, если бы не голосили дети, ничего не понимавшие в том, что происходит, она бы ни за что не согласилась. Но когда она села в поезд, в ней вдруг тоже затеплилась надежда. Сейчас надежда снова угасла, точно огонек на ветру. Если бы она только заранее представила себе холодное лицо дочери, она не перешагнула бы порог ее дома. Но она уже была здесь, и первое слово было сказано. Теперь отступать не хотелось. По крайней мере, не в чем будет себя упрекнуть, — она уедет со спокойной совестью.

— Что он сделал? — ответила она наконец и пожала плечами. — Его обвиняют в том, что он носил партизанам еду.

Лицо Малки невольно передернулось. Она нервно прошлась по кухне, подошла к буфету, переставила будильник.

— Только обвиняют? — переспросила она с усмешкой. — Все ничего не сделали. Все невинные.

Мать оцепенела. Дочь повторяла слова, которые Габриэла слышала в Толмине. «Я сделала все. Больше говорить не о чем», — мелькнуло у нее в голове. Она чувствовала себя разбитой, и если сразу не ушла, то только потому, что не удержалась бы на ногах.

— Разве никого никогда не сажали без причины? — спросила она.

Малка смешалась, не зная, что ответить. Пальцы ее развязывали и завязывали пояс пестрого халата.

— Если Зидор невиновен, его отпустят.

— Но прежде он погибнет! Его бьют, пытают.

— Это неправда, — вскипела Малка, словно мать нанесла ей личное оскорбление. — Лучше скажите, — продолжала она спокойнее, — Зидор на самом деле помогал тем, в лесу?

Уршула понимала, что нельзя раскрывать душу, но не сдержалась.

— Разве грешно помогать своим?

— Вот видите, вы сами признаете, — поспешила перебить ее Малка нравоучительным тоном. — А ведь пришли просить, чтобы я вам помогла. Я ничего не могу сделать, даже если бы хотела.

Мать провожала взглядом дочь, которая снова принялась ходить взад и вперед по кухне и наконец остановилась у окна. «Даже если бы хотела»?! А она не хочет! Неужели это и есть та самая девочка, которая умела так задорно и звонко смеяться? Неужели это та самая Малка, которая так горько плакала на ее плече, когда бедность заставила ее искать работу в Триесте, а затем в Милане? Уршула тогда тоже плакала, и ей было тяжело. Она так мечтала, чтобы дочь была поближе к дому, поближе к ней. Когда вскоре после того Малка вышла замуж, Уршула не стала мешать ее счастью, хоть у самой на душе скребли кошки при мысли о занятии зятя. И все же ей легче было бы перенести унижение перед ним, чем перед дочерью.

— Я же не тебя прошу, — процедила она сквозь зубы. — Я к твоему мужу пришла.

— И он тоже не может помочь.

— Не хочет?

— Не может, — подчеркнула Малка и нетерпеливо тряхнула головой. — Вы все равно не поймете.

Уршула и вправду не понимала, что зять не может помочь. И вместе с тем ей было ясно, что ей отказали, даже не выслушав. И хотя она заранее знала, что ничего добиться не удастся, ей стало невыносимо горько. Как она теперь покажется на глаза невестке?

— Что же мне делать? — произнесла она в отчаянии и стиснула руки.

Малка неопределенно пожала плечами. Жалость к матери, которую она только внешне не выказывала, сталкивалась с жестокой реальностью. Суровостью она пыталась прикрыть собственную беспомощность.

— Откуда мне знать! Об этом стоило раньше думать! Я бы на вашем месте так не суетилась…

— Малка, — гневно крикнула мать, вскочив со стула. — Ради своего сына я могу… и я должна… И у тебя есть ребенок… Кто знает, что с ним еще случится в жизни…

К глазам ее подступили слезы, щеки покрылись смертельной бледностью, губы судорожно подергивались.

Малка, оторопев, смотрела на мать непонимающими глазами. Не столько слова матери, сколько голос, каким она их произнесла, пронзил ее душу. Но и одних слов было достаточно. Ее единственному сыну может грозить опасность! Она опустилась на стул и обхватила рукой люльку. Лицо ее исказили рыдания.

— Мама, — забормотала она, — что вы говорите! Ведь вы не знаете… Вы не понимаете…

Уршула растерялась и даже пожалела, что погорячилась. Сердце ее смягчилось, она села рядом с дочерью, вопросительно глядя в ее мокрое от слез лицо.

Да, конечно, она плохо понимает, что происходит с дочерью. Ей казалось, что Малка счастлива, — так, по крайней мере, писала та в своих письмах и говорила при встречах. Уршула, конечно, знала, что счастье не в сладкой еде и не в ярких тряпках. Правда, в применении к Малке об этом как-то не думалось, по крайней мере до этой минуты. Что кроется за ее слезами? Она не могла заглянуть ей в душу. Не могла разгадать, что с нею творится, но со свойственной матерям проницательностью почувствовала неладное.

— Я не думала ничего плохого, — сказала она примирительно. — Ты ведь знаешь, я муху не обижу, неужели я пожелаю зла твоему ребенку?

Малка еще долго всхлипывала и вытирала глаза.

— Поговорите с мужем, — сказала она. — Только я не знаю, сделает ли он что-нибудь. А может, и сделает, если Зидора в самом деле бьют…

— Поговори с ним ты, я же не умею по-итальянски.

— Ладно… только не сегодня, завтра. Он приходит всегда такой злой, усталый.

— А где он сейчас?

— На службе. — Малка отвела взгляд.

К Уршуле возвратилась надежда. Она боялась верить себе, и все-таки на сердце потеплело.

— Тут я тебе кое-что принесла, — сказала она и показала на сумку. — Мелочи всякие. Прибери.

Малка улыбнулась. Выкладывая содержимое сумки в большую миску, она старалась перевести разговор на обыденные заботы. Ей хотелось той близости, которая когда-то была между ней и матерью. Она сварила кофе и нарезала в плетенку хлеба.

Уршула спокойно отвечала на ее вопросы. Сколько хлеба собрали этим летом, сколько у них скота, здоровы ли дети, — забот, конечно, много. Малка слушала мать с набожной сосредоточенностью. От материнских рассказов веяло какой-то нежностью, обволакивавшей сердце, подобно мелодии старинной песни. И вместе с тем они иногда глубоко ранили ее — в последнее время ей было тяжело слышать о родном доме. Малка вдруг спохватилась.

— Вы устали, — сказала она матери, когда та выпила кофе и отставила пустую чашку. — Идите-ка спать.

— И правда, пойду!

Да, она очень устала с дороги, и эти три дня вымотали ее до смерти. Она делала над собой усилие, чтобы не заснуть сидя.

Когда она приезжала сюда, она спала обычно в маленькой комнатке возле кухни с единственным окном, выходившим во двор. Малка принесла простыню и одеяло и постелила ей на старинной оттоманке.

— Окно не открывайте, — бросила она, уходя, — ночи стали холодные.

Вернувшись на кухню, Малка несколько минут постояла, пытаясь справиться с нахлынувшими чувствами. Из груди у нее вдруг вырвался громкий стон. Вздрогнув, она огляделась и прислушалась: не донесся ли ее стон до матери?

Погруженная в свои мысли, она тихо, стараясь ничего не задеть, пошла в комнату. Придвинула люльку с ребенком к супружеской постели, над которой висело слащавое изображение девы Марии. Лампа под синим абажуром наполняла комнату голубоватым светом.

Она собралась было лечь, но передумала. Все равно не уснуть… А как страшны эти часы без сна, когда остаешься наедине с собою! Лучше просто посидеть в кресле. Руки ее устало повисли, голова откинулась, веки опустились. Приезд матери, вынужденное притворство и борьба с собой вымотали ее вконец. Слова матери разбередили все то, что она столько раз пыталась забыть, затаить в себе.

Конечно, мать не знает — да и откуда ей знать, — что происходит с ней. Может быть, она даже считает ее счастливой и завидует немного. Да ей и самой хотелось показать всем, как далека она теперь от былой бедности. Вначале и вправду было хорошо, и удача слегка кружила голову. Жизнь улыбалась ей и пела свою вечную песню весны. А потом длинными корявыми пальцами грубо покончила со всем ее благоденствием. Правда, со стороны этого нельзя было заметить. Может, только лицо и особенно глаза выдавали, что в ней что-то надломилось.

Нет, она не пережила страстной, всесокрушающей любви. Помня о бедности, в которой выросла, она желала лишь самого простого благополучия без забот и страха за завтрашний день. И была преданной женой своему мужу, осуществившему хотя бы часть ее девических грез. Первое время она даже смотрела на него с обожанием. Пыталась вжиться в его мир, в мир окружавших его людей. Надеялась, что ей это удастся. Она уничтожила за собой все мосты, сохранив лишь тонкие родственные нити, которые тоже постепенно обрывались. Для нее это было не так трудно, отчий дом и родной край она покинула девочкой. Ей казалось, что ничто больше не связывает ее с землей, на которой она выросла. Она даже стыдилась своего прошлого и подсмеивалась над всем, что было с ним связано. Так она очутилась далеко от всего родного, где-то на другом берегу.

Не будь войны и всего, что с нею пришло, она, должно быть, там бы навечно и осталась. Но мужа перевели в Горицу, родная земля и родная речь разбудили в ней забытые чувства. Она поняла, что сердечные узы все еще связывают ее с прошлым. И теперь эти узы каждый день, каждый час взывали к ее совести. Воспоминания молодости, так долго молчавшие, звучали все более внятно. Если бы еще не эти страшные события вокруг! Долгое время она только догадывалась о них, пока наконец ее глаза не раскрылись. Женщины на улице смотрели на нее исподлобья. Боже мой, будто это она во всем виновата! Она металась, точно зверь в клетке. Запутавшись в собственных противоречивых мыслях и чувствах, она подчас сама себе казалась чужой.

Напрасно старалась она разделять взгляды мужа. И с большим трудом, — как в этот день перед матерью, — повторять его слова. Ее мир и его были непримиримы. «Мятежников», как в его кругу называли партизан, она считала отчасти преступниками и боялась их, но когда они оказывались в беде, в ней все громче звучал голос крови. По ночам, когда муж, измученный, возвращался «со службы», она с тайным ужасом смотрела на его руки. И всегда ее взгляд невольно переходил на люльку с ребенком. Будто была какая-то роковая связь между этими руками и будущим сына. Только бы муж не угадал ее мыслей. Нет, она больше не любила его, она его боялась.

Малка мечтала, чтобы мужа перевели на юг. Тогда бы все, что она сейчас переживала, ушло в прошлое, и лишь изредка всплывал бы в памяти какой-нибудь голос или лицо. Но ее мечта не сбылась. Когда к ней приезжали родные, она не радовалась, потому что не хотела, чтобы они знали о ее жизни. Ей было бы стыдно, если бы родные догадались, что происходит рядом с ней. А раскрыть или хотя бы чуть приоткрыть перед ними свою душу она тоже не решалась. Пускай думают, что она счастлива! Но горькое ощущение своего невольного соучастия в злодеяниях и страх перед неизвестностью с каждым днем усиливались. Поэтому и приход матери огнем жег ей сердце.

Ей было мучительно тяжело притворяться черствой и говорить не то, что она думает и переживает. На самом деле судьба Зидора ее очень тревожила. Она вспоминала, как они вместе играли в детстве. Он был добрый, и она любила его. Но что делать, что же делать? Если даже муж и мог бы помочь, она наперед знает его ответ. В некоторых случаях для него не существовало ни друзей, ни родных. Может быть, солгать матери, успокоить ее хотя бы на время? Тяжелее всего было сознавать, что мать считает ее бесчувственной, отрезанным ломтем. О, если б мать знала, как все пело в ее душе, когда она слушала рассказы о родине, о которой она почти забыла в первые годы своего замужества. Что мать подумает о ней, о своей «золотой дочке», как она ее когда-то называла? Нужно было упасть перед матерью на колени и в слезах открыть ей душу, найти подходящие слова. Но и найди она такие слова, все равно бы этого не сделала, не смогла бы. Ведь она не поступила так, даже когда в словах матери прозвучала угроза ее сыну, буквально сразившая ее. Если бы она даже распахнула свою душу перед всем миром, ей все равно не помочь Зидору, правда, тогда мать поняла бы ее и не осуждала…

Ох! Она тяжело вздохнула и подняла голову. С усилием отогнала от себя мысли, подобные страшному сну. Сощурившись от голубого света, растерянно оглядела комнату. Висевшая на вешалке униформа мужа показалась ей зловещей тенью. По улице, нарушив тишину, промчалась машина, и снова все стихло. Потом в люльке зашевелился и громко зачмокал ребенок.

Малка поднялась и в нерешительности остановилась. Что делать? Хотя ей было ясно, что сделать она ничего не в состоянии. Она словно попала в водоворот, из которого ее могла вызволить лишь отчаянная смелость. А такой смелости у нее не было: силенок не хватало! Малка отчетливо представляла себе всю свою будущую жизнь. Борьба с собой, самоистязание ради сохранения видимости счастья… Ей совестно стало, что она напрасно обнадежила мать. Малка боялась утра, которое ничего не изменит. Мать уйдет с пустыми руками, смертельно обиженная, уйдет, может быть, навсегда…

Было ощущение, будто всю ее внутри затопили слезы. Все, что накопилось в ней с той минуты, как вошла мать, искало выхода. Малка бросилась на постель и зарыдала, уткнувшись в подушку, чтобы мать за стеной не услышала ее всхлипываний.

Выплакавшись, она успокоилась, на сердце полегчало. Решив положиться на судьбу, она погрузилась в тревожный беспокойный сон.

Уршула не спала. Когда дверь за ней закрылась, ее охватило чувство щемящего одиночества. Раздеваясь, она бессмысленно смотрела то на окно, затемненное синей бумагой, то на почерневшие образа. На стене у окна вырисовывалось темное сырое пятно, похожее на вздыбленного коня. Конечно, эта комната была куда пристойней, чем ее клетушка в горах, но здесь ей всегда казалось, что ее посадили в тюрьму. В доме не было тепла. Уршула думала об этом еще в свой последний приезд, но сегодня это чувство было болезненно острым.

Она разделась только наполовину, погасила свет и легла. Она была небоязлива, однако ей стало не по себе в этой темноте, которая из-за затемнения была непроницаема, как железная стена. Узенькая полоска света в щели кухонной двери в конце концов тоже исчезла. Смолкли тихие Малкины шаги. Наступила тишина, в которой время от времени слышались далекие голоса, доносившиеся из соседних домов.

Крепко стиснув веки, Уршула заставляла себя заснуть, надеясь, что сон избавит ее от физической и нервной усталости, прогонит тоску. Но она не могла уснуть так же, как в ту ночь, когда увели сына. В голову лезли разные мысли. По ночам они всегда были мрачнее, чем днем, а в эту ночь они были особенно черны и жгли, точно угли. Что с Зидором? Может быть, его уже перевели отсюда? Что будет с невесткой и внуками? Мысли с бешеной быстротой сменяли друг друга, гася последние искорки надежды.

Она открыла глаза. Так легче. Иначе было ощущение, что она всматривается в себя и бередит кровоточащие раны. Если бы удалось сосредоточиться хотя бы на этом образе на стене или на старинном шкафу, на пятне в виде коня, на квадрате оконного стекла — она бы хоть немного отвлеклась от своих мыслей. Но мысли не покидали ее, наливали жаром тело и голову. Комната будто и впрямь превратилась в одиночную камеру, ей не хватало воздуха, нечем было дышать!

Нет, она не заснет. Так и промучается до утра. Будь она дома, она бы встала и принялась за дела. Но здесь все чужое, да и шуметь неловко.

Она долго колебалась, но наконец встала. Тихо, как только могла. Не зажигая света, в темноте отыскала юбку и натянула ее на себя. В чулках ощупью добралась до окна. Раскрыла рамы, потом ставни, которые глухо стукнулись о стену дома.

В комнату влилась прохлада тихой осенней ночи. Воздух был такой же чистый, как небо с яркими звездами. Уршула вздохнула полной грудью, на душе отлегло. Мучившие ее мысли словно рассеивались в тускло мерцающем свете.

Она оперлась на подоконник. Внизу был балкон с деревянной решеткой, а под ним — темный двор, зажатый между гладкой стеной высокого соседнего дома справа и одноэтажным домом слева. Сзади его замыкал почерневший каменный забор, поверх которого тянулась густо переплетенная колючая проволока. За двором шли луга и поля, окаймленные фруктовыми деревьями. Вдали вырисовывались контуры гор, их вершины доставали до звезд.

Глаза Уршулы привыкли к темноте, и она все отчетливее различала отдельные предметы. Она пристально вглядывалась в них, отгоняя от себя обрывки мыслей, стараясь успокоиться. Постепенно она начала прислушиваться к голосам, глухо доносившимся до нее и раньше. При открытом окне они стали отчетливее, будто вырывались из-за высокой стены справа. Они то исчезали, то возвращались, однообразные, монотонные, с еле уловимыми для слуха различиями. Сначала Уршуле показалось, что это картежники, ударяя картами по столу, в азарте что-то выкрикивают. Но удары были слишком частыми и равномерными, а неразборчивые выкрики слишком похожи один на другой, кто-то беспрестанно в сердцах повторял одни и те же слова. Время от времени слышался сдавленный протяжный крик, за которым в коротких промежутках между ударами следовали глухие стоны.

Уршулу затрясло, она вся обратилась в слух. Что же это за голоса? В веренице мыслей мелькнула догадка, но Уршула отогнала ее… И в эту минуту приоткрылась дверь бокового здания. Ровно настолько, чтобы выпустить кого-то и мигом закрыться. Из двери вырвался сноп яркого света и тут же погас. Вместе с ним выплеснулись и смолкли отчетливые голоса.

Уршула выпрямилась и скрестила руки. До нее донесся бешеный окрик: «Parli, ribelle!»[39] Потом удары, протяжный стон, клокочущий от крови голос… Человек, который только что вышел во двор, снова вернулся. Вместе со снопом света тьму прорезал нечеловеческий стон: «О-о-о!» Будто кто-то корчился в предсмертных судорогах, под пытками, которые не мог больше вынести. И снова на несколько мгновений все замерло. Потом опять раздались глухие голоса, их поглощала, вбирала в себя ночь.

Уршулу сковал ужас; она стояла не шелохнувшись, широко раскрыв глаза. Медленно, очень медленно до нее доходило то, во что было так трудно до конца поверить. Но она ясно слышала резкий, взвизгивающий голос зятя: «Parli, ribelle!» Она узнала его. Кого-то бьют, пытают… Эта догадка овладела ею окончательно, и она не могла больше от нее отделаться. Как отравленная стрела пронзила она ее душу. В эту минуту она не думала о Зидоре. Перед ней был просто чужой страдающий человек. От жалости к нему у нее сдавило горло и дико заколотилось сердце. Хотелось закричать что есть мочи и броситься во двор… Но у нее перехватило дыхание, вся она одеревенела.

Потом, дрожащая, полная сострадания и сознания своего бессилия, она ощупью добралась до оттоманки и с тяжелым вздохом села. Руки зажала в коленях, чтобы унять дрожь, зубы стучали. О сне и отдыхе нечего было думать. Мысли и чувства путались. Она силилась привести их в порядок. Ведь все уже было ясно, до ужаса ясно!

Каждый день до Уршулы доходили страшные слухи о пытках. Она ни разу не усомнилась в их истинности. Она лишь хотела успокоить невестку, когда говорила ей, что все это пустые домыслы. А сама представляла себе Зидора избитого, со вздувшимся, окровавленным лицом. И все-таки это было только в мыслях, где-то далеко, в сто крат бледнее реальности. Сейчас реальность подступила к ней, раздирая сердце так, что она задыхалась от боли.

Как она и боялась, затея ее оказалась столь же безнадежной, сколь и трудной. В ее душе не осталось даже слабой искры надежды. Каждую мысль сопровождал в ушах голос зятя: «Parli, ribelle!» Помощи и милосердия больше было ждать нечего. Она не могла бы и выговорить просьбу — все в ней противилось этому. Это было бы хуже, чем унижение. Она свое дело сделала. Ждать больше нечего. Можно возвращаться домой.

Поняв это, Уршула успокоилась, озноб прекратился. Но она чувствовала такую усталость, что готова была уткнуться в подушку и пролежать до утра, снова и снова переживая весь этот кошмар и боль. Усилием воли она встала и оделась при мрачном свете ночи, падающем в окно. На вокзале она забьется куда-нибудь в угол и так дождется утра.

Уршула вышла на кухню и зажгла свет. Взяла с табуретки пустую сумку. На минуту остановилась, задумалась.

Может быть, позвать Малку и проститься с нею? Но та удивится ее странному уходу посреди ночи, станет расспрашивать, задерживать. И тогда ей надо будет сказать все прямо и откровенно, а этого она сделать не может. Ей трудно будет смотреть дочери в глаза. Она упрекала себя за это, но что поделать? Ей вдруг стало жаль Малку. Она даже, кажется, начинала понимать ее. Захотелось неслышно подойти и погладить ее волнистые волосы. Ведь она никогда больше не переступит порог этого дома. Но тут же ей стало страшно, что сейчас откроется дверь спальни и Малка в ночной рубашке встанет на ее пути. Уршула тихо погасила свет, тихо открыла дверь и так же неслышно закрыла ее за собой.

На крыльце она остановилась; кто выпустит ее за ворота? Вглядываясь в боковое крыло дома, напряженно прислушалась. Было тихо. Ни глухих ударов, ни голосов.

Неожиданно двери флигеля настежь раскрылись. В широкой полосе света две тени тащили человека, безжизненно повисшего у них на руках. Полоса света погасла, тени положили тело на землю. Склонились над ним. До Уршулы донесся лишь невнятный шепот.

Дверь снова открылась, и во двор вышел бригадир. Уршула узнала его дородную, сутулую фигуру.

— E morto?[40] — спросил он.

— Macché![41] — растягивая слова, ответила тень.

— Portatelo in cantina![42]

Тени снова подняли безжизненную жертву. Тяжелые шаги, ударяясь в каменные ступени, смолкли где-то под землей.

Бригадир постоял несколько минут, глядя на звезды, словно вдыхая свежий воздух. Потом, устало зевнув, стал подниматься по лестнице, слегка покачиваясь.

Уршула замерла. Ей хотелось уклониться от встречи с зятем, но было поздно. Омерзение, которое она испытывала к этому человеку, и гордость не позволили бы ей ни протянуть ему руку, ни сказать слово.

Бригадир увидел Уршулу, когда был уже совсем рядом. Он вздрогнул и остановился.

— Chi è? — спросил он. — Не услышав ответа, наклонился к ней ближе и, разглядывая ее лицо в тусклом свете, холодно произнес: — Ah, voi siete! — Затем недовольным тоном добавил: — Perché non dormite? Che cosa fate qui?[43]

Уршула понимала, что стала свидетельницей того, чего не должна была видеть. Встреть ее зять на кухне, он бы приветствовал ее своей деланной слащавой улыбкой. Сейчас же он едва сдерживал гнев.

— Fuori… a casa…[44] — сказала она.

— A quest’ ora? A mezzanotte?[45]

Она опять ничего не ответила. Только смотрела на него. Выражение ее лица, заметное и во тьме, было красноречивее любых слов. Сейчас, пожалуй, и знание итальянского не помогло бы, потому что никакими словами она не смогла бы выразить своих чувств.

Бригадир тяжело, из-под бровей, наблюдал за ней. Он все понял. Он не знал, зачем она приезжала, но догадался, почему она так внезапно уходит. Выяснять было нечего.

Во дворе снова раздался гулкий звук шагов.

— Maurizio! — позвал бригадир. — Aprite la porta alia signora![46]

Он снова взглянул на тещу и приложил палец к губам.

— Sentite, signora, — сказал он с угрозой, подчеркивая каждое слово. — Non avete visto né sentito nulla. Capito?[47]

Уршула поняла не все, до нее дошло лишь главное. Она слегка кивнула головой.

— Avete capito?[48]

— Si[49], — сказала она тихо.

Она ушла не попрощавшись, медленно переступая по ступенькам. Внизу обернулась. На лестнице неподвижно стояла тень.

Только на улице она перевела дух. Точно кончился страшный сон. Но случившееся было явью, ужасающей явью. Хотелось плакать от горя и усталости. Но слезы душил гнев. Этот же гнев сжал ее руки в кулаки. А ведь раньше, погрязшая в будничных заботах, она не видела смысла в Сопротивлении.

Но слезы все-таки прорвались, они катились неудержимым потоком. Слишком много горя обрушилось на ее душу. И превозмочь себя она не могла.

Перевод Э. Барутчевой

Загрузка...