Полона Главан

Необычная идентичность Нины Б.

Нина — дочь народа, чье происхождение туманно. Большинство считает, что словенцы попали в сердце Европы как часть великого племени славян; они оказались на гребне волны множественных переселений из-за Карпатских гор, говорят защитники этой теории, и нахально вторглись к строгим германцам, интриганам-римлянам и рассудительным гуннам, как клин, говорят защитники живучести славянских генов и в поэтическом порыве бьют себя в грудь, как клин, как авангард, понимаете. Другие, их оппоненты, утверждают, что речь идет о заговоре славянофилов; не может быть, говорят они, чтобы словенцы когда-нибудь имели что-либо общее с этими примитивными русскими и тем более с их прихвостнями. Где уж там! Этот народ самобытен, говорят они, он занимал свою нынешнюю территорию уже тогда, когда прообразы других народов, его сегодняшних соседей, будучи еще в зачаточном состоянии, только вылезали из Северного и Адриатического морей, и уже тогда он отстаивал свою сущность. И позже, когда вокруг него сомкнулось кольцо, угрожая ad infinitum[1], гордо жил этот несгибаемый народ, вежливо, но твердо оказывая им сопротивление; как скала, говорят защитники пра-сущности и утирают слезу умиления, как скала-камень-кость, понимаете. Так или иначе, народ Нины более тысячелетия или двух держался на одной территории, несколько раз сменив верховный политический порядок, перенял между тем кое-какие мелочи от соседей и преобразился в более или менее связное сообщество индивидуумов, в большинстве своем не обременяющих себя вопросом, откуда они, пока им не нужно было отправляться в другие места.

Нина росла в семье, которая, согласно местным представлениям, считалась правильной, неконфликтной и достаточно типичной. Ее отец любил подчеркивать, что является настоящим словенцем, но памяти мог рассказать семейную родословную до пятого колена и в конце всегда добавлял, что кровь — ну никак — нельзя портить. Бедняга не знал, что чуть меньше ста лет назад появился один итальянский торговец овцами и через его бабушку создал генетическую аномалию в роду, при этом наверняка оставив в качестве компенсации какого-нибудь несчастного ягненка. Нинин отец родовую принадлежность на всякий случай облагородил типичными атрибутами: своим собственным Домом (две комнаты на каждого, двенадцать лет кредитов, четыре года без отпусков и свободных выходных, язва желудка), чувственным отношением к Автомобилю (ради которого в отличие от жены и детей он Один себе во всем отказывал и Один на нем ездил) и политикой невмешательства по отношению к Соседям (в коллективном сознании это именуется Манеры). Нинина мама, приятная женщина, с полной нагрузкой в школьном образовании, с устойчивым критическим отношением к своей фигуре матроны, придерживалась принципа, что порядок в ее доме — это отражение ее самой. Когда гости уже в дверях (массивный дуб, оранжевый витраж) моментально снимали обувь, она с чувством восклицала, ах, ну, не надо разуваться, и одновременно предлагала им аккуратно сложенные тапочки. Ну, ну, Кристина, знаешь, мы разуемся, ведь у тебя так красиво и чисто, отвечали гости согласно протоколу, принятому почти в каждом Частном доме, возведенном на кредитах и язвах. Первая половина каждой субботы в доме Нины была отдана Генеральной уборке, проходившей в неизменной последовательности: полки — столы и раковины — пол (пылесос) — пол (тряпка). Отец, сам себе приписавший статус главы семьи, хотя право голоса жены и воспринимал как нечто само собой разумеющееся, в это время ускользал в сад, а перед обедом и на кружечку пива в ближайшее кафе, где под надзором еще незамужних официанток возглавлял цвет местных patribus familias[2] и божился, что дом должна контролировать только баба, ну, скажи, Мици, что это не так. У Нины и ее младшей сестры (существа с курносым веснушчатым носом и особым голосом с паническими нотками, но это было не выражением словенской сущности, а особенностью характера) были более или менее ограниченные обязанности, в первую очередь Хорошее поведение перед гостями и Прилежание в школе, за которое в конце учебного года сестры награждались самой крупной купюрой, бывшей в то время в употреблении, и получали совет По-умному использовать полученное (деньги, а не знания).

Каждое лето две недели каникул семья проводила на море, километров сто южнее постоянного места жительства. Жили в трейлере, принадлежащем конторе Нининого отца и стоявшем в кемпинге, приятно защищенном высокими соснами, откуда было всего-то шагов сто до ближайшего пляжа. Берег был не бог весть какой, более или менее скалистый, так что порежешь себе ступни и трижды наступишь на морского ежа, прежде чем поплывешь. Пляж устлан покрасневшими телами, старыми газетами и окурками, а в воде каждый день снова появлялась коричневая склизкая взвесь неопределенного происхождения, которую купающиеся дипломатично обходили стороной. В местном магазинчике молоко кончалось в полдесятого; за пластырем и кремом от солнечных ожогов надо было ехать в ближайший город. Официанты на бетонных террасах посиживали в тени, задумчиво пускали сигаретный дым навстречу горизонту, искоса меря взглядом гостей, которые жались у пластиковых столиков и с надеждой посматривали в их сторону. Но как бы то ни было, море было Наше. Наше. Ведь так редки были в жизни словенца ситуации, когда это слово звучало столь торжественно, особенно когда выносилась тарелка с нечищеными анчоусами и кружка теплого пива, с видом на солнце, которое, чрезмерно излучая краски, тонет в Кварнерском заливе. Будто понятие собственности они выдумали сами и сохранили его для мгновений полноты бытия, ограниченного рассчитанным на отдых семейным бюджетом. Нина и ее сестра для такого рода ощущений пространства были слишком малы, зато абсолютно счастливы, если солнце хоть сколько-нибудь светило и после ужина им удавалось добиться третьего шарика мороженого.

Самыми лучшими на море были немецкие туристы. У них были блестящие автомобили и до мяса облезлые спины, они всегда вели себя так, будто им неловко, и приглушенным голосом выговаривали странные слова, как Entschuldigensiebitte[3]. Нина и ее сестра тайком наблюдали за ними через заднее окно трейлера и мгновенно прятались, когда кто-либо из них смотрел в их сторону. Им никак не удавалось найти связь между немцами, о которых они слышали в школе (безжалостные, педантично воплощающие свои злодеяния пожиратели детей и т. д.), и немцами, которых они разглядывали из-за пластикового оконного стекла синего цвета (настоящий образец терпимости и безропотности, хотя море вообще было не Их, а просто Дешевым). Нина сама по себе пришла к выводу, что на море так или иначе все перевернуто с ног на голову: мороженое и арбуз доставались тебе без лишних вопросов, вставать можно было значительно позднее девяти, отцовский кошелек был полон Самых крупных купюр, бывших в употреблении, — поэтому ничего удивительного не было в том, что и немцы как миленькие стали каким-то Ja, bitte[4]. Как-то на пляже свое открытие она попыталась представить маме, которая лишь вздохнула Ох, вот если бы и у нас было бы все так организованно в кемпинге и перевернула следующую страницу детектива.

Кроме немцев, существовала еще одна разновидность людей. Местные. У большинства из них были темные волосы и цвет кожи, о котором Нинина мама могла только мечтать. Говорили они громко, смотрели прямо в глаза и все время пытались втянуть Нининого отца в разговор. Отец всегда находил какую-нибудь отговорку, а потом бурчал себе под нос, что хоть на отдыхе человека могли бы оставить в Покое. Дети местных выглядели старше других детей. Они ничего не боялись. Никогда ни перед кем не извинялись. Если замечали, что ты на них смотришь, говорили Чо пялишься, придурок. С самых высоких скал они прыгали вниз головой и уходили под воду на пять, десять метров в глубину. Нина была слишком застенчива, чтоб попробовать приблизиться к ним. Так что ее отец мог в Покое читать газету без необходимости увещевать (в соответствии с возрастом Нины), как следует ценить Другие культуры, но все-таки помнить, что речь идет о Других культурах.

Такова была первая встреча Нины с проблемами идентичности, произошедшая гораздо раньше, чем она вообще узнала, что это слово значит. Графически (в соответствии с возрастом Нины) это можно было бы изобразить так:

Обобщая, можно было бы сказать, что идентичность подобна незаметной части тела: пока с ней все в порядке, ты даже не знаешь, что она у тебя есть. Так и Нина некоторое время мирно росла без каких-либо помех, разве что родители периодически обращали ее внимание на то, что Образование отделяет нас от дикарей и совершенно все равно, что о тебе думают Соседи (тут нечего объяснять, просто это Так). Потом она достигла того возраста, когда личное уже так или иначе становится политикой, а чтобы для этого действительно иметь основание, к ней на помощь подоспела еще и История. В то время ее народ, воодушевленный различными оттенками революций, прочесывающих, словно частый гребень, вшивую голову Европы, решил, что пресытился верховными политическими порядками раз и навсегда. В течение ночи (каковую Нина частично пережила в объятиях некоего Дамиана, с которым почти дошла До конца в комнатке у друга дома — родители Друга тогда были на Нашем море) он провозгласил самостоятельность, вывесил флаг и послал общественности десятки лозунгов о Малом народе, наконец-то ставшем Большим. Следующим утром Нина проснулась в огненном фонтане патриотических страстей, что, столетиями тлея под покровом вынужденного молчания, торопились утвердить Словенца на всей палитре исключительно благородных качеств, от конструктивной непокорности через справедливость к сердечности и доброте, не знающей границ, но прежде всего — на Гордости, возвышающейся над всем вместе взятым подобно триумфальной арке и, если можно верить самым восторженным ораторам, пробивающейся в каждом словенском зародыше как часть генетической основы. И в первую очередь, подытоживалось, мы, Словенцы, — не Балканцы. Хотя уже некоторое время Нина замечала разницу между Истиной и Манерами и не соглашалась с тем, что некоторых правил следует придерживаться только потому, что они Есть, при том, что многим они скорее мешают, чем помогают, такого рода идентичность была чем-то, что было весьма легко надевать и удобно носить.

Тем же летом Нина с родителями — разрешение впервые провести лето с друзьями было, впредь до окончательной отмены, отложено — пережила несколько недель на берегу моря, которое уже с трудом в последний раз можно было назвать Нашим. Дело в том, что и народ километров сто южнее успел вскочить в революционный поезд и в течение той же ночи провозгласил самостоятельность, вывесил флаг и послал общественности лозунги, как две капли воды, похожие на те, что гудели по всей Словении. Лишь параноидальность международной общественности и ее Определенные интересы следовало благодарить за то, что семье Б. во время отдыха не потребовалось заграничных паспортов и полных карманов конвертируемой валюты, которую бы они по выгодному уличному курсу поменяли на местную. Молодые хорваты, с которыми Нина уже днем позже лежала на пляже, а в сумерках в укромных уголках опрокидывала бутылку водки одну на всех, себя и своих предков определяли почти теми же характеристиками, как и Словенцы, — да, они были непокорны, справедливы, сердечны и добры, конечно, у них была гордость, и прежде всего они не были Балканцами. После нескольких глотков Нине казалось, что все поголовно братья и сестры, принадлежащие избранному племени, равного которому в мире нет. Через несколько дней она начала «ходить» с интересным Осиечанином[5], у которого были исключительные зеленые глаза, пока вызревали их отношения, и который был вообще Действительно в порядке. Однажды ночью они вдвоем затерялись на скалистом берегу и уже на самом деле дошли До конца. Нина утаила, что для нее это впервые, а ее любовник об этом никогда не узнал. (Нина еще долгие годы с ностальгией вспоминала о той ночи и несколько раз почти написала письмо, которые начиналось с Знаешь, Томислав, но в результате оно навсегда осталось лишь в мыслях.) Находила ли она хоть сколько-нибудь необычным то, что не дождалась кого-либо из Своих (ведь первые — это только Первые), — ха, в этом пункте многолетние отцовские старания по сохранению Крови были окончательно перечеркнуты. Но все-таки это было особенное лето, запомнившееся многим и более искушенным, да и большинство Нининых одноклассниц наверняка поступило бы так же, если бы им повстречался кто-то Действительно в порядке.

Последовавшая за тем осень принесла с собой время отрезвления как для Нины (опять школа, опять Субботние уборки, опять одиночество), так и для словенцев, вынужденных после столь феерического начала куда-нибудь двинуться. Вдруг оказалось, что заграницу вообще не интересует словенская непокорность, доброта и сердечность, что словенскому благородству она недостаточно доверяет и что горделивость подобного, если не лучшего качества она уже видела не раз. Заграница Словенией не интересовалась даже настолько, чтобы просто захотеть поискать ее на карте. Независимость и суверенитет (тем более героическая история) вдруг больше не упоминались. Вместо них появились такие понятия, как Узнаваемость, Развитие, Связи, а особенно Европа, ставшая синонимом всего хорошего и благородного и как таковая предлагавшая нишу на рынке каждому словенцу, не желающему заниматься политикой. Для одних она была более передовая, деятельная и справедливая, для других — более нравственная и христианская, для третьих — более здоровая и экологичная. Как бы ты ни приглядывался, Европа была Лучше. Она была подобна хвостику наивного щенка: ты мог к ней немного приблизиться, но поймать ее не мог никогда. К счастью, существовали народы с подобной судьбой, обобщенно именуемые Восток, над которыми словенцы смеялись так, как дозволено лишь тем, кто сам побывал в их шкуре. Ниже всех, конечно, котировались Балканы, которые в кровавых историях, происходивших в их недрах, стали еще более отсталыми, еще более примитивными, еще более нездоровыми. Если тебя определяли как Балканца, тебе оставалось лишь одно: встать в угол и долго и страстно бичевать себя. По крайней мере, так было видно с Нининой перспективы семнадцати лет, еще не обремененной опытом (как большинство перспектив схожего возраста) и благодаря этому слишком восприимчивой к оттенкам серого, чтобы испытывать действительные затруднения с определением своего золотого сечения. Это было, как и прежде, — Между. Ни то ни се. Ни мышонок, ни лягушка, как после стаканчика настойки меланхолично вздохнул Нинин дядька, повидавший мир и от груза знаний получивший цирроз печени. Словенец мог себя идентифицировать лишь, если ставил себя рядом с кем-то еще, не забыв при этом встать на цыпочки и выдвинуть грудь вперед. Если он стоял один одинешенек, его не было. Он становился заводской штамповкой без изъянов и отличительных признаков. Заменяемым. Дискретным, так сказать минималистским. Сказать прямо — Маленьким, что со временем все чаще повторяли и политики, до вчерашнего дня увенчанные Гордостью, Честью и Славой.

Когда для Нины наконец настал долгожданный час, и она могла выглянуть за пределы своей собственной страны без ограничений, с собственным паспортом и без надзора родителей, она восприняла Европу с надлежащей скромностью и нижайшим почтением. К каждому ее жителю она была, так сказать, готова обращаться на Вы, даже если это было сопливое дите, копающееся в песочнице. Была готова извиняться, если бы кто-то при упоминании, откуда она, в ужасе прикрыл глаза. Но ничего такого не произошло. Уже в Риме, где она впервые в жизни переночевала в хостеле, к ней привязался разговорчивый француз и живо интересовался, откуда она приехала, что делает и так далее. Полночи она объясняла ему, где именно на карте лежит Словения, как выглядит и что она не имеет ничего общего с войной, а француз в это время воодушевленно кивал, то здесь, то там вставлял замечания на слабом английском и сосредоточенно пялился в декольте ее маечки, куда, казалось, от чистого сердца хотел бы приложить и руку. Нина не была «за», однако все равно лед тронулся. Каждый день дела шли все лучше и лучше. Нина болтала с немцами, заигрывала с итальянцами, поднимала бокалы со скандинавами, что-то долго обсуждала с англичанами, делила купе и сидячие места с голландцами, испанцами, ирландцами. Почти все говорили, что она — первая словенка, с которой они познакомились, и никому не казалось, что из-за этого она какая-то не такая. С разными оттенками кожи и произношения — они были одинаковы. Их желания и цели были похожи, их заботили одинаковые вещи. Никто точно не знал, что он будет делать после получения диплома, все представляли себе будущее как-то неопределенно, а вечерами пересчитывали мелочь в надежде, что смогут позволить себе еще одно пиво.

Для идентичности Нины Б. все это стало переломным событием. По возвращении, ее представления были перевернуты с ног на голову. Так, как это часто происходит с людьми и с вещами, меняющимися слишком медленно, чтобы это вообще можно было называть изменением, только через месяц отсутствия она определила, что в течение всех этих лет все стало другим. Словенцы вдруг стали выглядеть придирчивыми, мелочными и несколько запуганными. Свои Дома они убирали лучше, чем это на самом деле было нужно. Свои Манеры — улучшали чрезмерно, усматривая в этом какую-то практическую пользу. Их Европа была обманом, проекцией без основания. Ее хорошей стороной было то, что она была совершенной. Ее плохой стороной было то, что она не существовала. Но особенно интересно было наблюдать, как словенцы освоили свой Малый размер. То, что на первый взгляд было подобно проклятию, на самом-то деле, звучало как отговорка. Если бы… — говорили политики, экономисты и художники, если бы… но что ж поделать, если мы Маленькие. При этом Нина всегда вспоминала, как здорово было, когда ее повсюду звали словенкой, именно потому, что она была единственной. Немцев, итальянцев или французов было, сколько хочешь в стокилограммовых упаковках, словенцы же столь редкими, что их можно было коллекционировать, как древнеримские монеты или марки с изъянами. Так, одной восхитительной летней ночью Нина решила окончательно определить свою идентичность как Редкость. Малочисленность. Экзотичность — для тех, кому по душе образные выражения. Принцип был весьма прост и легко запоминался, но главное — тебе не нужно было ни с кем себя сравнивать. Ты был похож на других, но только несколько реже встречающимся, что автоматически добавляло тебе ценности. По крайней мере, Нине Б. От своей необычной идентичности она больше не отказывалась, более того, позволила ей крепко осесть в подсознании, на дискретное место незаметной части тела. О ней она вспоминала лишь в особых случаях, например, тогда, когда новый политический порядок Европы в конце концов поддался, пригласив Словению под свое крыло. Этому моменту вновь сопутствовали флаги, гимн и отдающие нафталином лозунги о Клине, Самобытности, Гордости и, конечно, о Малом народе, который еще раз подтвердил, насколько, собственно, он Велик. Нина с бутылкой пива в руке сидела перед телевизором и про себя посмеивалась. Давайте, подумала она. Давайте. Но на меня не рассчитывайте.

Потом она инстинктивно осмотрелась, будто боялась, что ее мог кто-нибудь услышать, и засмеялась в сжатый кулачок.

Перевод Ю. Сюзиной

Винко

Мы с моим переехали в другой город. Он получил там работу, и мы поехали. До последнего момента я не совсем верила, что мы переедем, а когда переехали, то мне это уже не казалось чем-то особенным. Люди все время переезжают, либо под давлением внешних обстоятельств, либо в силу своей натуры. Я не совсем такая, как все, но слишком выделяться мне тоже не резон. Вещи мы перевезли в коробках, которые набрали у родителей и в магазинах. Мы ходили только в крупные торговые центры, в те, где больше десяти касс. Нам нужны были огромные коробки, такие, в которых продают стиральные машины и детские высокие стулья для кормления.

Вот так всегда, когда переезжаешь, видишь, что у тебя больше вещей, чем ты думал. Видишь, что ты богаче, и это радовало меня. Мама напихала нам целый багажник всяких банок, маринованых огурцов, перца с горчицей, фруктов и свеклы. Как будто мы уезжаем на чужой неоткрытый континент, а не просто в другой город, с такими же магазинами, огородами и телефонной сетью.

У нас была двухкомнатная квартира, почти такая же, как та, в которой мы жили раньше. Коробки я поставила одну на другую у стены в столовой. Мне показалось, что удобнее, когда все вещи в одном месте. Потом мы пошли посмотреть ванну. Это важно в новых квартирах — привыкать к тому, чего не можешь изменить. У ванны было немного корявое дно. Когда я в нее легла, то спиной явно ощутила неровности. Зато с горячей водой никаких проблем. И, несмотря на то, что стояло лето, я налила себе полную ванну горячей воды. Приятно было знать, что когда наступит мороз и температура тела у меня вдруг понизится, полная ванна горячей воды поможет выжить. Я не знала, какие тут зимы; «все лучше слегка переоценить», — говорил мой отец. Все кроме хорошего.

После того, как мы распаковали все вещи, я засунула коробки под кровать. Мой получил временную работу, поэтому мы думали, что впоследствии нам снова придется переезжать. Бессмысленно было выкидывать коробки, чтобы потом бегать по городу в поисках новых. У них большая продолжительность жизни, больше, чем у людей. Если бы я их так и оставила лежать под кроватью на долгие годы, мы бы умерли раньше, чем с ними произошла бы какая-нибудь перемена. Я поделилась своими мыслями с моим. Он сказал, что о смерти нельзя говорить так, будто это дождь или счет, который нужно оплатить. После чего постучал по спинке кровати, сначала одной рукой, потом другой. Вообще-то он не был суеверен, но если уж знал какую-то примету, то относился к ней страшно серьезно.

Весь день мы расставляли вещи по полкам. Разные мелочи: книги, рамки для фотографий, чашки. Я купила новый светильник для чтения, как раз по такому случаю. Как будто мне нужна была особая причина, чтобы сделать это. Старый совсем разболтался, и каждый раз, читая особо увлекшую меня книгу, я гадала, сколько страниц успею прочитать, прежде чем он свалится, направив свет куда-то под кровать вне досягаемости для глаз. Новый светильник был маленький, переносной. Его легко можно было прицепить, как прищепку, к ночному столику. Так у меня не будет больше никаких «отговорок». Мой принес свои вещи для работы: дискеты, CD-диски. Ящик для нижнего белья у нас был общий, поэтому все вещи я разложила на две стопки: слева — мое, справа — его. Утром всегда торопишься и секунды, которые ты тратишь на поиски носков, могут оказаться решающими.

Сама я нигде не работала. У меня были небольшие сбережения и мне хотелось понять, как это, целый день сидеть дома. Раньше у меня не было такой возможности — иметь уйму свободного времени. Я представляла себе, что научусь готовить сложные блюда и правильно штопать носки. Профессионально. Штопка носков будет для меня не обязанностью, а хобби. И когда к нам придут гости, а мой муж будет ходить по дому в носках, я, быть может, скажу: «Посмотрите, какая пятка. Правда, как новая». Или буду красить батареи, украшая их кружевными узорами. Рано или поздно обо мне узнают и приедут их сфотографировать для журналов, а потом все захотят, чтобы я и им покрасила батареи, а я тогда скажу, нет, я не делаю это за деньги, это просто мое хобби.

Соседи не показывались. Когда мы с моим первый раз шли по лестнице, мне показалось, что я слышу дыхание, громкое дыхание, как будто все обитатели соседних квартир прильнули носами к своим дверям. В углу, рядом с лестничной дверью, на стене висела в рамке панорама города. Я не знала, то ли ее туда повесил один из наших соседей, то ли здесь так было принято. Я представила себе все лестничные площадки в нашем доме, а потом и во всем городе, мысленно выстроила их одну за другой, километры коридоров, увешанных фотографиями города в рамках. И если бы был закон, что нужно менять все панорамы сразу, как только в городе появляется новое здание, на этом можно было бы прилично заработать. Все бы хотели стать фотографами и вкладывали бы деньги в самолеты и воздушные шары.

Развилась бы новая промышленная отрасль. Ни я, ни мой никогда не занимались ничем подобным. Он занимался компьютерами, а я заботилась о нем, когда он был дома.

Мы не пошли сразу осматривать город, думаю, это была ошибка. Города как-то вдруг становятся тебе родными, неожиданно ты просто оказываешься там, и они тебя больше не интересуют. В первый день, когда я осталась дома одна, я отправилась на ближайший рынок. Была уже почти осень и на прилавках лежали обычные для этого времени года фрукты и овощи — картофель, яблоки и тому подобное. Я накупила всего по чуть-чуть, семь бумажных пакетов. Потом направилась прямиком домой и все покупки сложила на кухонный стол. Оказалось, что я обожаю резать кабачки. Они были как раз такими мягкими, как нужно, так, что на нож почти не приходится нажимать. Особенно мне нравился момент, когда кожа чуть ощутимо поддается ножу. Я готовила их с баклажанами, но баклажаны мне не очень нравились. Чистить их было довольно утомительно. Поэтому я стала почти каждый день покупать только кабачки. А когда мне надоело их есть, я их стала складывать в морозилку. «Полкило кабачков», — попросила я у продавца, и он спросил, подойдут ли эти три. В этом городе все говорили так, как будто не существовало единиц для измерения веса, а все исчислялось штуками. Пять персиков подойдет? Двенадцать слив? Когда я возвращалась домой, мне казалось, что воздух на площадке колышется, точно соседи только что позакрывали двери и спрятались от меня.

Я наняла домработницу, больше для общения, чем для уборки. Мне казалось, что узнавать людей в чужом городе нужно начинать с низов. Она пришла на полчаса раньше, я еще была в пижаме. Пока я переодевалась, скрываясь за дверью спальни, она без умолку тараторила. Я хотела ей показать, где находятся швабры и тряпки, но она закричала, нет, нет, позвольте, я сама. Сказала, что это для нее развлечение, угадывать, где что лежит, и что ей грустно, когда люди не понимают этого. Я спросила, курит ли она, она ответила, что только, когда пьет кофе. Когда мы закончили уборку, я сварила кофе и уборщица вытащила из кармана две пачки сигарет, одну нераспечатанную, а другую полупустую. Курила она так, как будто завтра умрет. И за всем этим дымом не произнесла ни слова. За час я два раза меняла пепельницу. Когда она ушла, я хотела позвонить маме, чтобы она приехала в гости — посмотреть, как у меня чисто и прибрано. Думала, можно ли мне найти такую работу, чтобы целый день резать кабачки. Я знала, что у меня бы это хорошо получалось, и я бы старалась работать все лучше и лучше. Кубиками. Второй подходящий вариант — учить детей, только в самых начальных классах. Счет и предложения из букваря. У Уроша часы. У Михи есть мама. Или буквари уже изменились? У Петера плэйстэйшн. Я бы и к этому привыкла.

Проходили дни. Была уже поздняя осень. У моего было много работы, он все дольше задерживался на работе. Однажды в дождливое утро я сидела на балконе и смотрела на прохожих. Спины, колонны спин. Мне не хватало общения. В городе я знала только тех, о ком мой что-то мне рассказывал. Его коллеги. Ремонтник копировального аппарата. Директор. Вахтер. Я решила, что никто из них мне не нравится. Я придумала себе гостя, тихого и неназойливого, всегда готового помочь. Того, кто не будет мешать, когда я занята, и всегда будет готов поговорить. Я сочиняла его частями. Мудрое, искушенное лицо. Седые виски. Простая, но элегантная рубашка, черные туфли, которые никогда не выходят из моды. Я поставила его в дверях, рядом со стойкой для зонтиков. Сразу же приглашать в кухню человека, с которым только что познакомился, я сочла неудобным. Я назвала его Винко. Мне пришлось немного подумать, прежде чем выбрать имя. Оно показалось мне таким родным и неброским, имя, к которому я смогла бы быстро привыкнуть. Я никогда не была знакома ни с одним Винко, поэтому можно было не бояться его с кем-нибудь перепутать. Два раза я повторила про себя имя, и мой гость пожал плечами и развел руки, что я приняла за подтверждение.

Сначала мне все время приходилось напоминать себе, что я не одна. Когда мой ушел на работу, я встала и в одних трусиках пошла в ванну. Потом я оценила ситуацию и быстро завернулась в полотенце, в надежде, что Винко не заметил. В наших отношениях не было ничего сексуального. Я не хотела давать ему ложных надежд, рисковать, боясь, что он будет считать меня нимфоманкой или прелюбодейкой. Мы с моим часто занимались любовью, сдержанно и тихо, а иногда громко, и тогда мне казалось, что от дыхания соседей вибрируют стены и черепица сыплется на асфальт. Мой запрокидывал голову назад, раскидывал руки, и я знала, что в этот момент он забывал обо всем: о работе, о промокших ботинках и о смерти, которая не похожа на дождь. В такие минуты Винко нечего было у нас делать. Он появлялся только тогда, когда пустота ширилась в квартире, ничем не защищенной и уязвимой, как домик улитки.

Со временем мы всё стали делать вместе. Винко сидел в прихожей и бормотал что-то про себя, пока я резала лук. Я поставила себе целью за три дня полностью освободить холодильник от старых запасов. Поэтому готовила на огне консервированные огурцы, тефтели из фасоли, гарнир из свеклы. Кое-что пришлось выкинуть еще в процессе приготовления, но мне было приятно видеть, как быстро исчезает гора продуктов. Время от времени я спрашивала: «Добавить тмина, Винко, или можно тушить картофель в собственном соку?» Когда с обедом было покончено, я уселась перед телевизором. Мне казалось, я этого заслуживаю. Винко вдохновил меня смотреть дневные повторы баскетбольных матчей. Он пришел из коридора и сел на стул у дивана. Он обращал мое внимание на детали игры, на технику отдельных игроков, тренерские приемы. Мой много рассуждал о баскетболе, и я радовалась, что смогу поговорить с ним на равных. Однажды, когда я кормила его обедом, у меня слетело с языка. «Хорошо мы приготовили?» — спросила я. Мой на меня странно посмотрел. «Кто мы?» — спросил он. Я сказала: «Я и плита». Мне стало жарко. Он все смотрел и смотрел на меня. «Ведь ты не беременная?» — спросил он, а я сказала: «Еще чего». А потом мы долго молчали. Тема проплыла мимо окна словно на волнах, а в квартире было так пусто, пусто.

У меня никогда не появлялась мысль спросить Винко, что можно делать в этом городе, с какого места лучший вид и есть ли какой-нибудь музей. Мне не приходило в голову, хотя Винко мог бы сказать. Он был местный. Скоро он стал чувствовать себя у нас совсем как дома. Сначала я обнаружила его за столом, а потом он стал появляться в самых неожиданных местах. То усаживался на книжных полках и болтал ногами, то разваливался в ванной. Однажды я увидела, что он висит на люстре в гостиной. Но это не удивляло меня, Винко был просто человек и, так же как и я, хотел знать, как это, когда у тебя уйма свободного времени. Он слушал мои рассказы о том, как я жила раньше в другом городе. Я складывала белье в стиральную машину и объясняла, на каком расстоянии были посажены деревья под балконом. Что-то было в этом, какой-то смысл, хотя я и не могла объяснить, какой. Винко сидел на краю ванной и кивал головой. Он всегда знал, что надо делать.

Как-то утром он завязал галстук, который забыл мой. Это был синий галстук в белый горошек, он подходил к костюму, который мой одевал на собрания. Это удивило меня. Винко был законопослушным, он не брал чужих вещей. Несмотря на возможность свободно перемещаться по квартире, он понимал, что он все еще только гость. На улице шел снег, мелкие зернышки падали в грязь и исчезали в ней. Буднично шел снег. Ничего не произошло. На самом деле ничего не исчезло. У меня все так же была уйма свободного времени. Я использовала его для того, чтобы делать вещи, которые потом уничтожала. Куда ни посмотри, как ни поверни — ничего не менялось.

Я посмотрела на Винко. Он кивнул. Потом снял галстук и отдал его мне.

Не знаю, что я услышала вначале. Где-то над головой мой быстрым, повышенным голосом говорил о трубе. О трубе батареи. Труба отломилась, и всю кухню залила вода, бьющая из нее. Мне ударило в голову. Это, будто бы, меня спасло. Относительно, конечно, если бы мой не вернулся вскоре домой, я бы умерла от удушья. Кровоизлияния в мозг. Переохлаждения. Или чего-нибудь еще.

Потом я слышала еще много всего. Что мы поторопились с переездом, с переменами, с мыслью, что все осталось позади. Печаль, якобы, длительна, и улучшения, по крайней мере, в первое время, непостоянны. А особенно, если речь идет о смерти ребенка. С этим нельзя шутить, повторяли все, нельзя шутить. Как будто кто-то из нас шутил. Пять дней я была в больнице. Мой в это время упаковал вещи не в те коробки, которые я убрала под кровать. К тем он не хотел прикасаться. Если какая-то случайно попадалась ему под руку, он стучал по дереву, сначала одной рукой, потом другой — так мне представляется. Я не спросила, было ли у него чувство, будто в квартире есть кто-то еще. Я не хотела, чтобы он думал, что я плохо заботилась о нем, когда он был дома.

Перевод А. Приваловой

Загрузка...