Вторая попытка Виктора Крохина

…Герман Павлович задолго до начала передачи уже сидел у телевизора. Для кого эта передача — развлечение, а для него работа. Он сидел в темной комнате с десятилетним сынишкой Володькой. На экране телевизора был виден гудящий, как пчелиный рой, спортивный зал. В дымном, прокуренном воздухе мелькали лица, шляпы, руки. Матово вспыхивал магний фоторепортеров. Лучи юпитеров были устремлены на маленький белый квадрат посреди огромного полутемного зала. Торопливый голос комментатора сообщал:

— Итак, дорогие товарищи телезрители, сегодня решающий день чемпионата. Боксерский марафон подходит к концу. Из одиннадцати весовых категорий в финал пробились восемь наших спортсменов. Это, безусловно, большое достижение советских спортсменов, уже независимо от того, как сложатся сегодняшние решающие поединки за звание чемпиона Европы…

Пока квадрат был пуст. Но вот появился один боксер, за ним другой, третий. Участники финальных боев представлялись публике. Диктор называл фамилию, и боксер делал шаг вперед, кланялся на четыре стороны ринга.

Отворилась дверь, и в комнату вошли двое мужчин. Один уже в годах, с седыми висками, немного обрюзгший и сутулый. Другой — двадцатичетырехлетний парень, высокий и худой, в очках.

— Привет! — сказал парень и стащил с себя грубошерстный серый свитер. — Я ж говорил, успеем! А вы волновались, Вениамин Петрович. Жду на остановке троллейбус, вижу — Вениамин Петрович собственной персоной. Вон в кресло садитесь. — Парень подвинул Вениамину Петровичу кресло, спросил: — Ты чего такой мрачный, пап?

— Не мешай смотреть, — ответил Герман Павлович, не отрывая взгляда от телевизора.

— Он за своего Крохина переживает, — весело сказал Вениамин Петрович, поудобнее устраиваясь в кресле, вытягивая ноги.

— Пап, как думаешь, выиграет? — спросил старший сын.

— Не знаю, — по-прежнему мрачно ответил Герман Павлович. — Думаю, проиграет… Поляк очень сильный…

— Хорошего ты мнения о своем воспитаннике! — насмешливо произнес Вениамин Петрович.

— И о твоем тоже…

— У тебя курить здесь можно?

— Кури!

Дверь в комнату отворилась, и заглянула женщина, скомандовала:

— Игорь, давай ужинать!

— Мам, я попозже, — отозвался старший сын. — В институте ел.

— Ну тише, пожалуйста! — чуть не взмолился десятилетний Володька.

А на ринге представляли участников финальных боев. Спортивный комментатор бойко сообщал:

— Среди дебютантов прежде всего хочется отметить уверенные выступления Виктора Крохина. В одной восьмой финала он победил англичанина Роберта Черча. Бой был остановлен во втором раунде за явным преимуществом советского боксера. В одной четвертой финала Виктор Крохин победил испанца Хосе Роча…

Высокий, жилистый парень, Витька Крохин, вышел из строя спортсменов, раскланивался публике, улыбался…

— Длинный вымахал… верста коломенская… — пробормотал Вениамин Петрович.


…У историка Вениамина Петровича на выпуклом, шишковатом лбу был длинный, бугристый шрам. Когда историк злился, шрам заметно багровел. Вениамина Петровича любили и боялись. Он казался человеком свирепым и вроде бы презирал этих школьников-недоносков, с которыми ему приходится возиться.

Долговязый верзила Томилин стоял у доски и, грустно вздыхая, рассматривал крашеные доски пола.

Вениамин Петрович раскачивал на ремешке свои огромные карманные часы и ждал. С передней парты пытались подсказывать:

— Князь Курбский бежал в Литву…

Вениамин Петрович пока терпел.

— Ну, Томилин, не томи нас… — Он повернулся к незадачливому ученику. Тот еще глубже вобрал голову в плечи. — Ты сколько раз задание читал?

— Два раза! — оживился Томилин. — Честное слово!

— Ну, значит, двоечку и поставим.

— Вениамин Петрович… — заныл верзила Томилин.

— Сорок лет Вениамин Петрович…

В это время в воздухе просвистела металлическая пулька и с сухим треском ударила в доску.

— Поляков, выйди из класса, — не отрывая головы от журнала, сказал учитель.

— За что? — возмущенно спросил Поляков.

— За дверь.

— Почему?

— По полу… — с олимпийским спокойствием отвечал учитель.

Поляков вызывающе хлопнул крышкой парты и пошел из класса.

— Солодовников, давай-ка ты, бездельник. — Вениамин Петрович смотрел на Солодовникова с непонятной веселой усмешечкой.

Солодовников вышел к столу и принялся бойко тараторить про князя Курбского и грозного царя Ивана Васильевича.

А Вениамин Петрович окинул взглядом класс и сообщил:

— Сейчас Морозову станет жарко, а Краснову — холодно… А Колесов выкатится из класса колесом, вслед за Поляковым…

И еще Вениамин Петрович давно заметил, что сидящий на задней парте ученик, худенький и белобрысый, что-то рассматривает, положив это что-то на колени под партой.

Наконец терпение у историка кончилось, и он поднялся из-за стола, медленно пошел по классу. Он смотрел совсем в другую сторону, а сам тем временем приближался к ничего не подозревающему худенькому, белобрысому ученику.

И вот над самым ухом незадачливого ученика загремел голос Вениамина Петровича:

— Продолжай, разгильдяй!

Ученик вздрогнул, с колен у него посыпались фотографии. Он нагнулся было их поднимать, но учитель опередил, быстро подобрал упавшие веером фотографии.

— Как фамилия?

Ученик едва слышно ответил. Он испугался, и лицо было бледным.

— Не слышу! — загремел Вениамин Петрович.

— Крохин Виктор…

— Ты откуда в моем классе взялся?

— Меня из триста восьмой школы перевели…

— Ну, так продолжай!

Солодовников, стоявший у стола, молчал. Откуда-то сбоку зашипели:

— Грозный поехал в Александровскую слободу…

Но Крохин, казалось, не слышал подсказки. Его занимали фотографиями.

— Отдайте, — попросил он.

— Двоечка! — рявкнул Вениамин Петрович, и шрам на лбу побагровел. — Поздравляю!

И учитель пошел к столу, размахивая зажатыми в кулаке фотографиями.

— Я ж тебе говорил, лопух, Грозный поехал в Александровскую слободу… — зашипел с соседней парты Колесов.

Вениамин Петрович плюхнулся на стул, схватил ручку и вывел жирную, в три клетки величиной, двойку.

— Итак, сударь, знакомство состоялось, — подытожил Вениамин Петрович и положил перед собой фотографии.

Класс перешептывался, сдержанно гудел. А историк начал одну за другой рассматривать фотографии. Молодая женщина рядом с вихрастым лейтенантом. Два кубика в петлицах. Потом этот же лейтенант целует молодую женщину, и она обнимает его за шею, и платок у нее сбился за плечи. А вокруг них — много людей. Кто-то пляшет под гармошку, нелепо раскинув руки, и вдалеке стоит шеренга штатских людей, и рядом с каждым на земле лежит вещевой мешок, и головы у всех острижены под «нулевку». Вениамин Петрович перевернул фотографию, прочитал коряво написанную строчку: «Мой родненький, любименький Сережа… август 41 г.». Историк нахмурился.

— Отдайте! — крикнул Витька Крохин и бросился к столу. — Отдайте! Не имеете права!

Он хотел схватить со стола фотографии, но историк накрыл их широкой рукой и холодно отчеканил:

— Выйди из класса.

У Витьки в глазах стояли слезы.

— Это не мои фотки… это мамы… — у него даже заплетался язык.

— Пойди сядь на место, — уже потеплевшим голосом сказал Вениамин Петрович. — После урока получишь.

— У-у-у! — Витька весь затрясся, затопал ногами, из глаз у него брызнули слезы. Он сжал кулачки, будто собирался броситься на учителя, и вылетел вон из класса.

Историк сидел в гробовом молчании, накрыв фотографии рукой. Потом посмотрел на Солодовникова, окаменевшего у стола, махнул рукой, приказывая ему идти на место, а сам поднялся и пошел из класса.

Он нашел Крохина в уборной. На подоконнике сидел Поляков и посасывал маленький окурок. Дым он пускал вверх по стенке, чтоб было незаметно. А Витька Крохин стоял, уткнувшись лбом в холодное стекло, и плакал.

Историк почувствовал, как мальчишка вздрогнул, когда он положил ему руку на плечо.

— Батя на фронте погиб? — нахмурившись, спросил он.

— Вам-то что? — всхлипывая, ответил Крохин.

— Ты в каком году родился-то, в сорок четвертом? — опять спросил Вениамин Петрович.

— Вам-то что… — глотая слезы, отвечал мальчишка.

— Значит, на побывку приезжал… — сам себе пробормотал историк и почему-то вздохнул, положил фотографии на подоконник, взъерошил волосы на голове мальчишки, добавил: — Ну, брат, извини… сам виноват, порядок нарушаешь… А обидеть я тебя не хотел, извини…

И он пошел из уборной, мимо перепуганного Полякова, который стоял навытяжку у писсуара, спрятав за спиной окурок.

И когда он закрыл дверь, то услышал, как Поляков принялся успокаивать Витьку Крохина:

— Ну, че ты?! Кончай выть! Он же чокнутый, ему на фронте калган пробили!


— Противник у Виктора Крохина, надо отдать должное, очень сильный. Это польский боксер Ежи Станковский, надежда польского бокса, воспитанник папаши Штамма, спортсмен, обладающий очень сильным ударом, боксер с железной волей к победе. Вот он вышел на ринг, разминается… — говорил комментатор.

Поляк был коренастый и широкоплечий. Он танцевал в своем углу, а секундант что-то еще торопился ему сказать.

— А вот и наш Виктор…

Крохин выскочил на ринг, раскланялся. Зал задрожал от рева. А рефери уже подзывал к себе обоих спортсменов, проверил у них перчатки, потрепал по плечам.

Федор Иванович нагнулся к телевизору, отрегулировал контрастность и снова откинулся на спинку кресла, не глядя протянул руку к столу, взял стакан с чаем, помешал ложкой, отхлебнул. Это был пожилой, довольно плечистый, крепкого сложения человек, с одутловатым лицом, с коротким седым ежиком надо лбом. Одет он был в полосатую пижаму и домашние тапочки. В комнате было полутемно.

Вот он поднялся, вышел из комнаты, миновал коридор, появился на кухне и выключил газовую горелку. И сюда доносился возбужденный голос телекомментатора:

— Поляк — типичный силовик. В первые же минуты боя он стремится сломить противника, оглушить его сериями ударов в ближнем бою…

Федор Иванович вернулся в комнату, удобно устроился в кресле.

На голубоватом экране телевизора было видно, что происходило в белом квадрате ринга. Поляк рвался в ближний бой. Его черные глаза выглядывали из-за глянцевых перчаток, словно дула пистолетов. А Виктор Крохин легко и плавно «танцевал» вокруг поляка и, когда тот пытался сблизиться, тонко нырял в сторону, ускользая, а длинные руки успевали наносить быстрые, будто выстрелы, удары. И один крюк слева попал в голову. Поляк пошатнулся, но быстро пришел в себя и ринулся в атаку. Зал надрывался от крика и свиста.

Федор Иванович покачал головой и вздохнул.


…Федор Иванович появился в доме, где жил Витька Крохин, в пятьдесят втором году.

— Витек! — решительно сказала мать и сверкнула своими голубыми глазами. — Это Федор Иваныч… Он с нами жить будет! Станет тебе заместо отца!

Бабка сидела у окна и, повернув голову, изучала пришельца. А Федор Иванович поставил у стола чемоданчик, выудил из внутреннего кармана пиджака поллитровку и кулек конфет.

Конфеты он протянул Витьке.

— С бабушкой поделись, — сказал он и эдак по-свойски подмигнул пареньку.

Поллитровку он разлил в два стакана. Мать бросила на стол две тарелки с закуской — жареную треску и соленые огурцы. Они чокнулись.

— Ну вот что! — сказала мать и, прищурившись, взглянула на Федора Ивановича. — Будешь сына обижать — выгоню! И получку чтоб до копейки в дом нес, понял?

— Будь сделано! — весело ответил Федор Иванович и зачем-то снова подмигнул Витьке. Но никакой радости в глазах его не увидел.

— А вы меня спросили? — вдруг раздался скрипучий голос бабки. — Это мой дом! Это сына мово дом! — Она обвела рукой маленькую, одиннадцатиметровую комнату. — А ты хахаля сюда! Креста на тебе нет, прости, господи!

— Да подождите вы, мама! — поморщилась мать. — Ну что вы, ей-богу, как маленькая… Убили Сережу, понимаете? Давно убили, восемь лет назад, понимаете?! Пал смертью храбрых! Сколько вы меня мучить будете?!

Бабка неожиданно поднялась со своей табуретки и пошла к столу, трясущимися руками опираясь на суковатую палку.

— Тебе мужика надо? — спрашивала она, и голова ее вздрагивала от негодования. — Мужика надо?

— Надо! — взвизгнула мать, и щеки ее сделались красными.

— А ты чего пришел? У-у, кобелина! — И бабка замахнулась на Федора Ивановича палкой.

— Бей его, бабаня! — крикнул Витька и запустил в Федора Ивановича кулек с конфетами. Кулек попал прямо в лоб. Федор Иванович вскочил и кинулся к Витьке, но тот ловко прошмыгнул у него под руками и выскочил за дверь.

— О-ох, уморили! — смеялась мать, а плечи ее вздрагивали, точно она собиралась заплакать. — Как они тебя, Федя? О-ой, не могу!

— Только из уважения к старости и несмышлености пацана не принимаю соответствующих мер! — зло и официально ответил Федор Иванович.

Он выпил свою водку, с хрустом закусил соленым огурцом.

— Между прочим, могу уйти…

— Вались! — весело закричала мать. — Не удалась свадьба!

И она вдруг упала лицом на стол и сдавленно зарыдала.

— Ну что ты, Люба, что ты… Перестань, Любушка… — Федор Иванович суетился около нее, гладил по вздрагивающим плечам, потерянно бормотал. — Да я и не обиделся вовсе… Разве я не понимаю? Я все понимаю… Притремся помаленьку…

Бабка вышла из комнаты, тяжело опираясь на палку. А Федор Иванович все продолжал говорить:

— Любовь, Люба, дело наживное… Я мужик положительный, непьющий, сама увидишь…

— Да что там, Федя, ладно уж… — Люба вздохнула, подняла голову и ладонью утерла слезы. — Только запомни: будешь Витьку обижать — выгоню!


…Степан Егорыч подъезжал к деревне. Бричка тряслась и громыхала на твердой, узловатой дороге, по обе стороны тянулись ржаные поля, издалека шелестел похолодавший к вечеру ветер. Степан Егорыч сидел на охапке сена, откинувшись на заднюю спинку брички и вытянув вперед ноги. Одна свешивалась и покачивалась, а другая — деревянный протез — торчала прямо, и ее время от времени хлестал конский хвост. Слева, вдали, тянулась полоса леса, и оттуда на поля разливалась первая вечерняя темнота, неуверенная, голубоватая.

Проезжая мимо длинных приземистых ферм, Степан Егорыч потянул на себя вожжи. Лошадь послушно встала. Он тяжело слез с брички и заковылял к скотным дворам, сильно припадая на протез.

Фермы еще строились. Вокруг — строительный хлам, обрубки досок, груды кирпича, корыта для цементного раствора. Зияли чернотой провалы окон. Степан Егорыч вошел вовнутрь, заковылял вдоль стены, оглядывая кирпичные стоки для воды, низкие барьерчики для кормушек. Попробовал на крепость несколько кирпичей. Один раз цементный раствор не выдержал и кирпич отвалился.

— Ччерт бы их побрал, — тихо выругался Степан Егорыч, бросил кирпич и вытер руки о штаны.

Потом он взгромоздился на свою бричку, поправил протез и дернул вожжи. Поджарый, светло-гнедой жеребец с места взял резвой рысью. Красноватое закатное солнце висело прямо за деревней, почти во всех домах светили огни.

Здание сельсовета было двухэтажное, первый этаж — кирпичный, а второй — деревянный. На крыльце стоял человек и курил.

Степан Егорыч поравнялся, остановил лошадь.

— Степан Егорыч, ты? — спросил человек с крыльца.

— Ну? — ответил Степан Егорыч, спускаясь с брички и привязывая лошадь к штакетнику.

Он поднялся на крыльцо, спросил, проходя в дом:

— Что это ты домой не идешь?

— А ты? — в свою очередь спросил человек.

— Я… У меня дом пустой, а тебя детишки ждут…

— «Детишки»! — хмыкнул человек. — Пять минут назад здесь колготили… У меня тут с нарядами на кирпич какая-то чехарда получается…

Они прошли в дом, долго поднимались наверх по скрипучей деревянной лестнице. На втором этаже было две большие комнаты. Одна, видно, для заседаний (вдоль стен — стулья, двухтумбовый канцелярский стол, в углу — знамя). В противоположном от стола углу стоял на высокой тумбочке телевизор. Экран светился. Слышался приглушенный голос диктора, режиссер выхватывал то боксерский ринг, то публику на трибунах.

В другой комнате стояли канцелярские столы. Все были убраны, кроме одного, заваленного бумагами, счетами, нарядами и расписками. Еще стояла на нем счетная машинка «Дзержинец».

Степан Егорыч сел на стул, потирая протез. А человек пошел в другую комнату, к столу, заваленному бумагами. Над этим столом светила настольная лампа, еще больше подчеркивая окружающую темноту. Человек сел за стол, вздохнул, погасил папиросу в пепельнице, стал перебирать бумаги, потом затрещал на счетной машинке.

Степан Егорыч некоторое время сидел неподвижно, будто задремал.

— Какая-то, понимаешь, чехарда получается… — слышался голос человека из другой комнаты, и трещала машинка. — Свистопляска… По одним нарядам — пять тыщ кирпичей, а по другим — одного боя на три тыщи списывают… Из черепков, что ли, строют?

— Я щас на фермы заглянул, — отозвался Степан Егорыч. — Они у меня домудрятся! Кладка — абы как, пальцем ковырнул — кирпич отваливается… Копылова снимать надо, распустил, мудрец, бригаду… Слышь, с МТС не звонили?

— Вроде нет… — неуверенно ответил из другой комнаты человек. — Может, когда я покурить выходил…

— «Покурить»… — пробурчал Степан Егорыч. — Что это у тебя телевизор включенный?

— А что? Гремит и гремит, как-то уютнее…

— «Уютнее»… — снова пробурчал Степан Егорыч и, поднявшись со стула, прибавил звук. — Казенное не жалко… надо его в клуб отдать…

В тишину сельсовета ворвались свист и вопли раскаленного страстями спортивного зала и торопливый голос телекомментатора:

— Да, товарищи, в этом решающем бою наш дебютант Виктор Крохин демонстрирует завидную технику, умение тактически грамотно построить бой. Вы посмотрите, как красиво уходит Крохин от опаснейших ударов Станковского справа, как он не дает навязать себе ближний бой! Можно с уверенностью сказать, что первый раунд прошел с явным преимуществом советского боксера.

Степан Егорыч увидел измученное, мокрое лицо боксера, сидевшего в углу, откинувшись на канаты. Вот он глотнул из бутылочки воды, прополоскал рот, закинув назад голову, и выплюнул воду в подставленную предусмотрительно плевательницу.

Тренер, перегнувшись через канаты, растирал боксеру грудь, и что-то быстро говорил и успевал делать свободной рукой какие-то жесты, и на лице его было написано напряжение и тревога. А боксер вроде и не слушал, что ему говорил тренер в синем костюме с белыми лампасами, лицо его было усталым и равнодушным, к мокрому лбу прилипли волосы, и в углу правого глаза темнел синяк.

Степан Егорыч придвинул стул почти вплотную к экрану телевизора и смотрел во все глаза, и на лице отразилось удивление, и недоверие, и восхищение…

— Витька, мать честная… ах ты шантрапа… — бормотал Степан Егорыч и покачивал головой.

— Слышь, Степан Егорыч, тут мне анекдот рассказали… ччерт, и придумают же! Вроде поспорили американец, француз и русский, чья резина лучше…

Степан Егорыч не слышал, он смотрел на Витьку Крохина, сидевшего в углу ринга. Ударил гонг, и Виктор Крохин упруго вскочил со своего стульчика, устремился к центру ринга. Куда девались усталость и равнодушие! Движения были собранными и точно рассчитанными.


…В те годы Степан Егорыч жил в одной квартире с Витькой Крохиным. Степан Егорыч был кавалером двух степеней Славы, жил бобылем и работал кладовщиком на базе стройматериалов.

По вечерам он любил сидеть на кухне у своего столика, покрытого обшарпанной клеенкой. Он сидел, чуть согнувшись и опершись локтями о колени, и курил. По вечерам почти все обитатели многосемейной квартиры обычно бывали в сборе. Из второй двери в коридоре было слышно, как девочка Элеонора разучивала на пианино гаммы. А комната Крохиных была через кухню, и дверь в эту комнату всегда полуоткрыта, и оттуда слышны голоса Любы, Витьки, Федора Ивановича.

— Тебя опять в школу вызывают. Снова что-нибудь нашкодил, — говорил Федор Иванович.

— Витька, что натворил?! — Это громкий и решительный голос Любы.

— Ничего… — бурчал Витька. — Два урока прогулял, только и делов-то.

— Хорошенькие пустяки! — с торжеством говорил Федор Иванович. — Ты только посмотри, хамство из него так и прет.

— А ты не лезь, — обрывала его Люба. — Разговорился что-то!

— Попрошу рот мне не затыкать! Я тоже право голоса имею! — ерепенился отчим. — Он опять целый день у этого пьяницы просидел!

При этих словах Степан Егорыч еще ниже нагибал голову, мотал ею, как подраненный бык, и с силой стукал кулаком в колено.

— Язык не распускай! — повышала голос Люба. — Как баба! Витька, ты уроки сделал?

— Не-а!

— Уши оборву!

— А где мне их делать-то? Федор Иванович весь стол занял.

— Ну-ка, освободи стол, — приказывала мать.

— Мне наряды составлять надо! — возмущался Федор Иваныч. — Пусть на кухню идет!

— Не пойду! — упирался Витька. — Там жарко и газом воняет!

На кухне бесшумно появлялась Галина Владимировна, мать девочки Элеоноры. Она была дородной, расплывшейся женщиной и дома всегда носила синий китайский халат с желтыми диковинными птицами. Галина Владимировна сухо здоровалась со Степаном Егорычем: «Здрасте», ставила чайник на плиту, начинала чистить картошку, стоя у своего стола. Степан Егорыч видел только ее широкую спину, обтянутую китайским халатом, и металлические бигуди, накрученные на голове. А в комнате Любы перепалка продолжалась.

— Свои наряды и завтра составишь! — Наступала минутная пауза и потом — обиженный и визгливый голос Федора Ивановича:

— Ты что ж делаешь, а? Это ж документы государственные, а ты их на пол швыряешь!

— Витька, садись и делай уроки! — ледяным голосом приказывала мать.

И скрипучий голос бабки:

— Не давай ему воли, Любка, а то и вовсе на голову сядет, муженек-то…

— А вы не в свое дело не лезьте, мама! — раздраженно обрывала ее Люба.

А перед Степаном Егорычем возвышалась колоннообразная фигура Галины Владимировны.

— Не любишь ты меня, Люба, не любишь, — хныкал Федор Иванович. — Чужой я вам… чужой и есть…

— Ты ж сам говорил, любовь — дело наживное! — отвечала Люба, и вдруг голос ее сникал и она просила: — Не надо, Федя… Я и так на заводе устала, голова кругом идет… Ты прямо как дитя малое обижаешься… Сходи лучше в магазин, я хлеба забыла купить…

Федор Иванович выходил на кухню, видел Галину Владимировну, Степана Егорыча, и лицо его сразу делалось мрачным и грозным:

— Моему египетскому терпению конец может прийти! — обернувшись к двери, кричал он.

— Здравствуй, Степан Егорыч, — бурчал он соседу и шел через кухню к парадной двери.

— Привет, привет… — бормотал Степан Егорыч и поднимался тяжело, гасил в умывальнике окурок, бросал его в мусорное ведро.

В кухню выглядывала девочка Элеонора, пухленькая, с тугими косичками.

— Мама, я все гаммы выучила! — тоненьким голосом кричала она.

— Скажи папе, пусть он тебе книжку почитает. Про Конька-горбунка. Я сейчас приду, — не оборачиваясь, отвечала Галина Владимировна.

Степан Егорыч гладил девочку по голове и шел к себе в комнату. Деревянный протез громко стучал по коридору.

Комнатка у Степана Егорыча была маленькая. Стоял в ней стол под обшарпанной клеенкой, старый диван с высокой спинкой, комод с потемневшим от времени зеркалом. На столе стояла початая бутылка водки, стакан, нехитрая закуска — жареная треска в тарелке, мятные конфеты в кульке. А на полу и на диване были разбросаны карты Европы и Европейской части Советского Союза. Такие карты продавались в магазине Воениздата на Кузнецком мосту. Красными стрелами, большими и маленькими, на таких картах было указано победоносное движение Советской Армии от Москвы до Берлина.

Степан Егорыч долго стоял неподвижно у стола, опустив голову. Потом наливал в стакан водки, выпивал, с хрустом жевал мятную конфетку. Пододвигал к себе стул, садился, наваливаясь локтями на стол. Вдруг вставал, хватал одну из карт, расстилал ее на столе, сдвинув в сторону бутылку и стакан. Хватал карандаш и надолго задумывался, глядя на многочисленные красные стрелы.

— Нет, братцы мои, не туда наступать надо было! Левее брать, в обход Познани… — И Степан Егорыч решительно зачеркивал одну из красных стрел и чертил свою. Рука у него при этом подрагивала от волнения.

Дверь бесшумно открывалась, и на пороге возникал Витька Крохин. Он молча подходил к столу, усаживался на табуретку и зачарованными глазами смотрел на широко развернутую карту.

— Шестнадцатый танковый корпус атакует группировку фрицев с правого фланга, вклинивается в оборону противника и, поддержанный частями триста пятьдесят первой гвардейской стрелковой дивизии, на плечах противника врывается в город…

Все новые и новые самодельные стрелы возникали на карте, сыпались приказы, произносимые голосом, в котором можно было уловить интонации Левитана.

— Форсирование водной преграды производится передовыми частями гвардейской мотострелковой дивизии, плацдарм удерживается в течение двух суток… Двух суток… — Вдруг Степан Егорыч замолкал, отшвыривал карандаш и плюхался на стул, стискивал ладонями виски. — Двое суток… Эх, Витек, за двое суток восемнадцать атак, а? Ты понимаешь, шпингалет, что такое восемнадцать атак за двое суток, а?

— А ты почему не генерал, дядя Степа? — спрашивал Витька.

— Почему я не генерал? — переспрашивал Степан Егорыч. — Не всем же генералами быть, Витек… кому-то и солдатами надо… Выпить не хочешь?

— Не пью, — с достоинством отвечал Витька.

— Молодец! От водки держись подальше. — Степан Егорыч наливал в, стакан водки. — Сколько светлых голов сгубила…

— Это уж точно, — усмехался Витька.

Степан Егорыч выпивал, фыркал, морщился, а потом вдруг упирался потяжелевшим взглядом в пол и начинал петь осевшим, хриплым голосом:

— «Синенький, скромный платочек Падал с опущенных плеч…»

Он пел с трудом, надсадно, и лоб покрывался мелкими бусинками пота, и даже ноздри раздувались, будто выполнял важную и тяжелую работу. И неожиданно замолкал, грохал кулаком в пол:

— Эх, Витек, с госпиталя ехал, думал: господи, вот она, мирная жизнь началася, а что я умею? Гранату на двадцать метров пулять, в штыковую ходить, плацдармы захватывать… Э-эх, Витька, Витька, куда без ноги-то — в артель инвалидов, плюшевых мишек шить…

Витька слушал и хмурился. Ему было жалко Степана Егорыча. Он вдруг встал, подошел к нему и, прислонившись, погладил его по плечу.

— Я тебя люблю, дядя Степа, — тихо говорил он.

А Степан Егорыч обнимал его сильной, длинной и широкой, как лопата, рукой, отрывал от пола, прижимал к себе и говорил, глядя на него покрасневшими глазами:

— Хорошая у тебя мать, Витек! Царь-баба!

— Насильно мил не будешь, дядя Степа, — тихо и рассудительно отвечал Витька.

— Тоже верно, — качал головой Степан Егорыч, опуская Витьку на пол. — Насильно мил не будешь… куда мне, одноногому…

И тут открывалась дверь и на пороге появлялась Люба, приказывала:

— Витька, а ну, давай спать! Поздно уже! Тебя что тут, медом кормят?

— Мне дядя Степа про войну рассказывал, — отвечал Витька, проскальзывая мимо матери из комнаты.

А Люба подходила к столу, забирала бутылку, говорила:

— Хватит, Степан, уймись ты, ей-богу…

Степан Егорыч молчал, согнувшись за столом. Плечи у него были широкие и сильные.

— Ты ужинал нынче или все конфетками пробавляешься? — тихо спросила Люба.

— Ммм, — замычал Степан Егорыч и замотал головой. — Уйди…

Люба ушла, но через секунду вернулась со сковородой и металлической подставкой. Она ставила сковороду на стол, совала в руку Степану Егорычу вилку.

— Поешь, поешь, дурень… Ответ пришел или нет еще?

— Пришел… — глухо отвечал Степан Егорыч. — Погибли все… в сорок третьем…

Люба смотрела на его согнутую спину и молчала. Да и что она могла сказать? Какие слова найти?


…И вновь светящийся телевизионный экран и голос телекомментатора говорил:

— Видимо, польский боксер со своим тренером решили добиться перелома во втором раунде. Ежи Станковский непрерывно атакует. Он все время идет на сближение. Правда, делает это не совсем чисто, захваты следуют один за другим. Вот рефери сделал замечание польскому боксеру на опасные удары открытой перчаткой в голову. Виктору Крохину приходится трудно. Как:то незаметно он выпустил из своих рук инициативу боя, и теперь приходится защищаться. Недаром все спортивные журналисты писали перед боем, что победить польского спортсмена будет нелегко…

Два боксера стремительно двигались по рингу. Камера телевизионного режиссера выхватывала потные лица, глаза, следившие за противником. Будто молнии, мелькали черные блестящие перчатки, слышались глухие чавкающие удары. Поляк, пригибаясь, ускользал от прямых ударов Крохина, входил в клинч. Успевал послать пачку ударов. Рефери разводил их. Бокс! Плечи и грудь блестят от пота. Трудно восстановить сбитое дыхание. Вот снова ближний бой. Кажется, Виктор так устал, что пытается висеть на своем противнике…

…Герман Павлович с досадой хлопнул себя по коленке. Хотел что-то сказать, но промолчал. В комнате было тихо. От криков в спортивном зале, казалось, дрожит телевизионный экран.

— Нда-а… — протянул историк Вениамин Петрович. — А поляк, товарищи, не подарок.

— Пап, что ж он про свою левую забыл? — не удержался и спросил сын Игорь, хотя прекрасно понимал, что спрашивать отца в такие минуты ни о чем нельзя.

— А черт его знает, почему он забыл! — выругался Герман Павлович и опять хлопнул себя по коленке. — Отстань! Неужели молча нельзя хоть минуту посидеть?

И в комнате воцарилось молчание. Вениамин Петрович курил, часто и глубоко затягиваясь. Вошла жена Германа Павловича, молча приблизилась к телевизору. Она была в цветастом сарафане и переднике, через плечо переброшено кухонное полотенце, в руке — вымытая тарелка. Она остановилась за спиной Вениамина Петровича, спросила шепотом:

— Ты что-то давно не заходил, Веня, как не стыдно?

— Уроков много, два класса добавили, — обернувшись к ней, также шепотом проговорил Вениамин Петрович. — Целую неделю с утра до вечера занят.

— Устал?

— Скоро каникулы… отдохну…

— Как там Наташа поживает?

— Так же, как и ты, — по уши в хозяйстве.

— Скажи ей, чтоб заехала… Я тут чудную французскую кофточку достала, а она мне мала… А Наташе как раз будет…

— Ну и черт с ним, с кретином, пусть проигрывает! — крикнул вдруг Герман Павлович и вскочил, пошел из комнаты. — И поделом!

На кухне он долго пил холодную» воду, со стуком кинул на стол кружку, побрел в комнату, бормоча на ходу:

— Учишь, учишь, и все без толку… как об стенку горох…

Жена, увидев Германа Павловича, входящего в комнату, поспешно пошла к двери.

— Смотри, смотри, пап! — возбужденно проговорил десятилетний Володька. — Он два хороших удара слева провел!

Герман Павлович не ответил, с мрачным видом уселся в кресло, ближе всех к телевизору.

Вениамин Петрович закурил новую сигарету…


…Как-то вечером историк вышел из школы и увидел, как на парапете, у другого входа, несколько мальчишек играют в «расшибалочку». Он даже не увидел, а почувствовал. Ребята стояли кучкой, и слышался тоненький звон монеты.

— Эт-то что такое? — грозно воскликнул Вениамин Петрович и решительной походкой направился к ним.

— Полундра! — тонким голосом закричал один, потом раздался оглушительный, разбойничий свист, и все бросились врассыпную. Только замелькали шапки-ушанки.

Один остался. Он стоял на четвереньках и искал монету. Приглядевшись, Вениамин Петрович узнал в пареньке Витьку Крохина. Историк остановился прямо над ним и молчал. А Витька все искал монету. Историк тоже нагнулся, раньше увидел двугривенный, лежавший в снегу, показал пальцем:

— Вот он…

Витька подобрал монету, поднялся, отряхивая пальто. В кармане у него звенела мелочь. Хмуро взглянул на Вениамина Петровича и тут же опустил голову, повернулся и хотел было уходить, но историк остановил его:

— Ну-ка, проводи меня до дому… Я тут недалеко живу…

Они медленно пошли рядом. Витька прилично вытянулся, длинные руки торчали из карманов старенького пальто.

— Че ж ты не убежал? — спросил Вениамин Петрович.

— Вам-то что? — хмуро ответил Витька. — Все равно я самый плохой в классе.

— Эх, балбес ты, — негромко выругал его Вениамин Петрович. — Оболтус! Ты хоть книжки какие-нибудь читаешь, оболтус?

Витька молчал, шел опустив голову.

— Ты с отчимом живешь? — после паузы спросил историк.

— Да, с отчимом.

— А еще?

— А еще мать и бабка.

— Квартира большая?

— Шесть семей…

— Ну а у меня в квартире — четыре, ну и что? — вздохнул историк.

— А у Солодовникова квартира отдельная! — со злостью ответил Витька. — А чем он меня лучше?

— Ну, во-первых, он отличник и книжек, не в пример тебе, больше читает, — усмехнулся Вениамин Петрович. — Во-вторых, у него отец профессор, уважаемый человек, известный химик… Так-то, брат… Ты пойми, дорогой ты мой Крохин, война была, страшная, Витя, была война… Половину России сожгли, камня на камне не оставили. — Историк говорил, вздыхал и хмурился. — Ее же восстановить надо, страну нашу. Ты радио слушаешь?

— Ну, слушаю…

— Всего девять лет прошло, а сколько понастроили заново, сколько старого из пепла подняли… Это тебе, брат, не в «расшибалочку» играть да баклуши бить… Ты подожди, будут и квартиры отдельные, и холодильники, и прочая дребедень… Все будет… И у тебя… Не в этом, брат, счастье…

— А в чем же? — спросил вдруг Витька.

— В чем? — историк надолго задумался, потом сам спросил: — У тебя какая-нибудь цель в жизни есть?

— Есть, — по-прежнему мрачно ответил Витька.

— Какая же, сударь?

— Мне надо в люди выбиться, — подумав, ответил он.

Историк коротко рассмеялся.

— Ох, балбес, ох суслик! А что ты для этого делаешь, а? Учишься хорошо? Книги читаешь? Ты же питекантроп! С тобой беседовать неинтересно! — Историк снова засмеялся.

— Смеетесь, да? — спросил Витька и весь задрожал от злости. — У меня бабка больная, третий год из дому не выходит! У меня мамка на заводе с утра до ночи мешки с сахаром ворочает! Смешно вам, да? У меня сосед дядя Степа кладовщиком работает, потому что у него ноги нету! А у него Славы два ордена!

Историк перестал смеяться, серьезно посмотрел на Витьку:

— Так ведь, Витя, это все они, а не ты…

— Чего вам нужно от меня? — Витька круто повернулся, хотел уходить, но Вениамин Петрович снова схватил его за плечо:

— Погоди… зайдем-ка ко мне…

Они стояли напротив старого пятиэтажного дома с лепными карнизами, и Вениамин Петрович без долгих слов взял Витьку за руку и решительно потащил в большой темный подъезд.

В коридоре они разделись. Из большой кухни доносились голоса и перезвон посуды.

Историк провел его в комнату, сказал жене, маленькой, худенькой женщине:

— Наташенька, приготовь-ка нам чайку и порубать что-нибудь…

А потом он подвел его к огромному стеллажу, до самого потолка уставленному книгами, и сказал:

— Если не хочешь оставаться балбесом до конца дней своих, то должен прочитать все книги хотя бы с этой полки… На ней мои самые любимые книги… Так-то, брат… А вообще, ты личность любопытная, давай дружить…

Витька перебегал глазами с одной полки на другую, ответил мельком:

— Давайте…

— И для начала я тебе одно испытание учиню, — проговорил Вениамин Петрович, глядя, как жена расставляет на столе чашки.

— Какое еще испытание? — насторожился Витька.

— Завтра узнаешь… После уроков поедем в одно место… Ну, теперь прошу к столу, сударь!


…На следующий день историк привез Витьку в одно любопытное место. Это был спортивный зал. Вернее, залов было много. В одном здоровенные люди с налитыми бычьей силой мускулами ворочали железными штангами. Металлический звон висел в воздухе. Люди кряхтели, поднимая эти штанги над головой, приседая на деревянных помостах.

В другом зале ребята бегали с мячом по баскетбольной площадке. Слышались крики, стук мяча, топот ног.

Вениамин Петрович и Витька прошли эти залы и оказались в третьем. Там висели подвешенные к потолку груши, и ребята в боксерских перчатках молотили их без остановки. Другие «плясали» перед большими, во всю стену, зеркалами, стараясь поразить перчаткой свое отражение. Третьи разминались на ринге в самом центре зала.

Плотного сложения невысокий мужчина, одетый в тренировочный костюм, держал в руках тренировочные «лапы», а парень лет шестнадцати «приплясывал» перед ним, бил перчатками в эти «лапы».

— Резче, резче! — командовал мужчина, и, если парень зевал, он успевал легонько стукнуть его «лапой» по скуле. — Не зевай! Двигайся больше! Корпусом!

Вениамин Петрович и Витька стояли у дверей, смотрели.

— Нравится? — спросил Вениамин Петрович.

— Не знаю, — пожал плечами Крохин.

— Смотри, если сбежишь отсюда, за человека считать не буду, — сказал историк. — А тренер этот — золотой мужик. Мы воевали вместе.

Тренер наконец заметил Вениамина Петровича, снял и отдал «лапы», пролез через канаты и подошел. У него была располагающая, доверительная улыбка и чуть сплюснутый нос.

— Привет, учитель! — проговорил он с улыбкой. — По делу или просто так?

— По делу, — ответил Вениамин Петрович.

И тогда тренер посмотрел на Витьку. Взгляд у него был цепкий, ощупывающий.

— Здравствуйте, — буркнул Витька.

— Возьмешь? По моему ходатайству, хотя я в твоей епархии — ни бум-бум, — сказал историк.

— Возьмем, почему нет! — снова улыбнулся тренер и посмотрел на Вениамина Петровича. — Но больше не приводи, у меня их пруд пруди, не справляюсь.

Затем он протянул Витьке руку:

— Зовут меня Герман Павлович. Запомнил?

Витька молча пожал протянутую руку.

— Иди в раздевалку, а потом — ко мне. Посмотрим, что ты за фрукт. Вон туда, — и тренер Герман Павлович показал Витьке, где раздевалка.

Витька нехотя пошел и слышал за спиной, как они разговаривали:

— Длиннорукий парнишка…

— В люди выйти хочет, — насмешливо (или так Витьке показалось) ответил Вениамин Петрович. — А так — малец ничего, настырный…

— Посмотрим…


…Зал свистел и грохотал. Зрители топали ногами и размахивали трещотками, дудели в трубы. Почти все курили, и табачный дым слоями плавал в воздухе в лучах юпитеров.

Степан Егорыч включил громкость на полную мощность, и голос телекомментатора гремел теперь на весь сельсовет:

— Второй раунд подходит к концу. К сожалению, надо признать, что дебютант нашей сборной Виктор Крохин проиграл его. Польский боксер Ежи Станковский был быстрее советского спортсмена, его удары точнее. Проигрывая первый раунд, он продемонстрировал завидное упорство, и вот результат — второй рауд за ним. Недаром о волевой закалке этого боксера накануне чемпионата говорили все спортивные газеты. Недаром наставник польской сборной папаша Штамм так верил именно в этого спортсмена. Сумеет ли Виктор Крохин противопоставить что-либо поляку в третьем раунде? Не будем забегать вперед. Хочется сказать одно: тысячи поклонников бокса в нашей стране желают Виктору Крохину победы…

Второй раунд еще не кончился, боксеры еще вели бой. Вот лицо польского боксера. Режиссер показывает его крупным планом. Черные глаза выглядывают из-под перчаток. Он теперь уверенно идет в атаку, видя, что противник устал. Серия ударов — и поляк отскакивает в сторону, словно мячик. Вот лицо Крохина. Синяк под глазом увеличился, глаз чуть заплыл, небольшая ссадина на лбу, по всему лицу — крупные капли пота. Он двигается по рингу медленнее поляка, удары неточны и слабы…

За спиной Степана Егорыча теперь стоял совхозный главбух и тоже переживал.

— Мордует он нашего, а, Егорыч? Просто смертным боем бьет, а?

Степан Егорыч потирал то место, где протез соединялся с обрубком ноги, морщился, вздыхая:

— Нога, будь она неладна… по фермам набегался… Эх, Витек, Витек, что ж ты, парень?

— Ты его знал, что ли?

— После войны в Москве в одной квартире жили, — ответил Степан Егорыч. — До пятьдесят шестого…

Он откинулся на спинку стула.

— Ишь ты! — удивленно произнес главбух. — Со знаменитостями — за ручку! Надо же, а? В одной квартире!

— Да, в одной… — повторил Степан Егорыч.

И вот прозвучал гонг, и боксеры разошлись по своим углам. Польский тренер был явно доволен своим питомцем. Он растирал ему плечи, махал перед лицом полотенцем и что-то говорил, и частая улыбка мелькала на губах.

— Да, товарищи, этот бой, пожалуй, самый упорный из тех, которые мне довелось видеть на нынешнем чемпионате… — тараторил комментатор.


…Утром они выходили вчетвером. Витька, Степан Егорыч, музыкант Василий Николаевич, отец девочки Элеоноры, и слесарь завода малолитражек Геннадий Платоныч. Хлопали двери, они встречались в коридоре. Квартира оживала. Кто-то плескался на кухне под умывальником, шипели газовые горелки, на сковородках что-то шипело и потрескивало. Женщины суетились, приготавливая завтраки для мужей и сыновей.

Люба наскоро приказывала Федору Ивановичу:

— Еще молока купи. Ты раньше сегодня вернешься. Там в банке колбаса ливерная осталась. Витьке отдашь, как со школы придет.

— Отдам, отдам, — бурчал сонный Федор Иванович.

— А котлеты твои в кастрюле! Не в белой, а в синей, <с отбитой крышкой!

— Привет, Любаша!

— Привет, привет!

— Василию Николаевичу наше с кисточкой!

— Генка, когда пятерку отдашь, обормот?

— Завтра получка, тетя Люба!

И вот они выходили на улицу. Василий Николаевич сворачивал направо, к ресторану «Балчуг». Он там играл в оркестре.

— Приходите сегодня, шницелями угощать буду! — говорил он Витьке и Степану Егорычу и раскланивался, приподнимая шляпу. — В семь часов вечера… в нашем заведении будет маленький банкет, директор устраивает… — И он уходил.

Степан Егорыч и Витька шли в другую сторону.

— Подумаешь, в паршивом ресторане в дуделку свистит, а гонору, как у китайского мандарина… — бурчал Степан Егорыч, передразнивал: — «Ба-анкет»! Нужен мне твой банкет, как рыбе зонтик…

— А я один раз у него в ресторане был… шницеля вкусные, — мечтательно говорил Витька.

— Ты гляди, сегодня школу не прогуляй, шницель! — отвечал Степан Егорыч.

Это были ранние утренние часы. Воздух после ночи еще пахуч и прохладен, и замерли тонкие, покрытые росой деревья. Даже на железной решетке, отделяющей один двор от другого, заметны крупные капли росы. Окна в доме почти везде открыты нараспашку, но не слышно голосов, радио или музыки. Почта деревенская тишина. Только на улице перезваниваются трамваи да спешат на работу молчаливые прохожие.

А на крыше противоположного дома, как раз между слуховым окном и трубой, примостилось умытое, чистое солнце, и его лучи обливали теплым, ясным светом голубей, расхаживавших по крыше.

— Скоро Первое мая, — говорил Витька Степану Егорычу. — Мать новые ботинки купит, лафа!

Они выходили на набережную и на короткие секунды замедляли шаг. На темной, тяжелой воде покачивалось солнце. На другом берегу реки поднимались темно-красные зубчатые стены Кремля и победоносно блистал купол Ивана Великого.

— Там все правительство живет? — спрашивал Витька.

— Все.

— Все-все?

— Все-все, — отвечал Степан Егорыч. — Ну, пошел я. Гляди, школу не прогуляй…

— Привет от старых штиблет, дядя Степа! — Витька закидывал за спину полевую сумку, набитую книгами, и бежал по набережной. Через два переулка была его школа.

…Вернулся Степан Егорыч с работы вечером. Он успел заглянуть в магазин и вот теперь появился в коридоре, постукивая своей деревянной култышкой.

Люба тоже вернулась с работы и стирала в кухне белье. Когда хлопнула дверь, она обернулась и увидела, как из кармана пальто Степана Егорыча торчит колпачок бутылки.

— Опять ты за свое, Степан, — укоризненно проговорила она и покачала головой.

— «Опять», «опять»… — пробурчал Степан Егорыч и опустил голову. — Мне больше делать нечего, моя песенка спета…

Он секунду постоял у входа в кухню, смотрел, как Люба стирает, потом спросил просто так, для разговора:

— А Витька где?

— На тренировке, где ж еще! Боксу своему обучается! Как бродяга, весь в синяках ходит! Кончал бы ты это дело, Степан! Нашел бы женщину, зажил бы по-хорошему… Ты еще вон какой статный, еще детей нарожать можешь… — И она весело рассмеялась.

— Твои слова да в уши господу, — ответил Степан Егорыч и проковылял к себе в комнату.

Он разделся, повесил пальто на гвоздик, вбитый в дверную притолоку, поставил на стол бутылку, сел и надолго окаменел, согнув плечи, упершись кулаками в колени. Тяжелыми глазами оглядывал он свою каморку, где и мебели-то никакой не было. Зачахшая герань стояла на подоконнике, две недели не поливал. На диване лежали скомканные карты Воениздата, исчерченные стрелами.

— И доколе, а? — сам себя вслух спросил Степан Егорыч и провел ладонью по лицу, будто умывался. — Доколе эта бодяга продолжаться будет, Степан, а?

Он глубоко вздохнул, поднялся, забрал бутылку водки и вышел на кухню.

Люба стояла к нему спиной и не видела, как он открыл эту бутылку вылил ее в раковину, потом поставил пустую у мусорного ведра. Закурил и, прислонившись плечом к дверному косяку, стал смотреть на Любу. И хоть стоять было неловко и тяжело, Степан Егорыч не садился.

Люба взглянула на него и вдруг улыбнулась. Она выжимала выполосканную рубаху, и улыбка получилась усталой, напряженной.

— Чего стоишь, детинушка?

— Да вот думаю…

— Про что?

— Про всякое… За что мне две Славы дали?

— Тебе, что ли, одному дали?

— Да я про себя, не про других… Может, и вправду никчемный человек?

Люба коротко рассмеялась. На лбу выступили бисеринки пота.

— Давай помогу, — вдруг охрипшим голосом сказал Степан Егорыч.

— Ладно уж! — весело ответила Люба.

Он выжимал рубаху над корытом с такой силой, что затрещала материя.

— Порвешь, леший здоровый! — засмеялась Люба и потянула рубаху к себе.

Степан Егорыч и сам толком не понимал, как это у него получилось. Он вдруг обнял Любу своими длинными руками, и из самой глубины души, из самого потаенного уголка ее, помимо его воли вырвалось тягостное и надрывное:

— Э-эх, Люба-а… Люблю я тебя…

И до того это было неожиданно и нелепо, посреди кухни, в горячем чаду кипевшего на плите белья, что Люба засмеялась и даже не стала вырываться из объятий, только повернула к нему засиявшее смехом лицо:

— Кости поломаешь… пусти… лапы, как железные…

Но когда она заглянула в его потемневшие, исстрадавшиеся глаза, когда увидела, как вздулись желваки на скулах, то вдруг поняла, что это не шутки, что это до горя, до беды всерьез.

— Пусти, Степан Егорыч, — шепотом попросила она.

Он поцеловал ее в шею, в щеку.

— Я пить брошу, Любушка… — с бульканьем в горле выговорил он. — Я без тебя, как пес подзаборный… Все годы эти об тебе только и думал.

— О-ох, — со стоном выдохнула Люба, и в глазах блеснули слезы. — Зачем ты-ы, Степан Егорыч?! Я тоже об тебе думала, да проку что ж, Степа? Не переделаешь ничего… Э-эх, Степан Егорыч, Степан Егорыч, что ж раньше-то молчал…

Дочка музыканта Василия Николаевича Элеонора готовила в комнате уроки. Ей захотелось пить, она взяла из буфета чашку, и пошла на кухню, и остановилась на пороге точно вкопанная, и в глазах загорелось детское, звериное любопытство. Ей было уже одиннадцать, и она понимала достаточно.

На кухне, у корыта с грудой белья, обнимались и целовались тетя Люба и дядя Степан Егорыч. И тетя Люба почему-то всхлипывала, и горестно вздыхала, и гладила Степана Егорыча по голове и плечам. Разве, когда целуются, плачут?

И тут открылась парадная дверь, тихо захлопнулась, и из коридора на кухню вошел Витька. Он остановился и захлопал ресницами.

Степан Егорыч и мать отпрянули друг от друга и были похожи на провинившихся детей, которых застали за постыдным занятием.

— Вот, Витюха… — Степан Егорыч криво усмехнулся, зачем-то пожал плечами, повторил: — Вот, брат… извини…

А Витькина мать Люба всхлипнула громче и закрыла лицо руками.

Витька вдруг сделался точно пьяный.

— A-а! — закричал он и влепил девочке Элеоноре оглушительную затрещину.

Та закричала в голос, ринулась по коридору к своей комнате. А Витька кинулся на Степана Егорыча.

— A-а, гад одноногий! Ты что делаешь, а?!

Он ударился всем телом в грудь Степану Егорычу, и тот не устоял, потому что одна нога была деревянная, повалился на пол, задев корыто. Витька схватил его за гимнастерку, тряс изо всех сил, а Степан Егорыч даже не сопротивлялся, и голова его беспомощно моталась из стороны в сторону.

— Гад лицемерный! — Казалось, с Витькой сейчас случится истерика.

Мать пыталась оторвать его от Степана Егорыча, говорила тихим, плачущим голосом:

— Витя, Витенька, что ты… зачем ты так?

Витька вскочил, оттолкнул мать и побежал из кухни. С грохотом захлопнулась парадная дверь, и сразу стало тихо. Растекалась по полу вода. Плакала в своей комнате девочка Элеонора, переживая незаслуженную обиду. Плакала Люба. Даже не плакала, а стояла неподвижно, закрыв лицо руками.

Степан Егорыч завозил по полу своей деревянной култышкой, с трудом поднялся. Поставил корыто на табуретку, начал собирать белье.

— Прости, Люба… — глухо выговорил он. — Прости… не хотел я…

Из комнаты выглянула бабка. Она, видно, слышала крики, но пока добралась до двери, все уже кончилось.

— Чего кричали? — спросила бабка и пожевала проваленным ртом.

Люба отняла руки от лица. Глаза были сухими, а взгляд твердый и непроницаемый.

— Пусти-ка, Степан Егорыч… сама соберу…

И пока она собирала с полу мокрое белье, вытирала тряпкой воду, Степан Егорыч поплелся к себе, закрыл дверь и повалился на диван лицом вниз.


— …Итак, третий, заключительный раунд. Через три минуты боя станет известно, кому будет вручена золотая медаль чемпиона Европы в этой весовой категории: советскому боксеру Виктору Крохину или польскому спортсмену Ежи Станковскому, — медленно и будто устало говорил телекомментатор. — Все решит, дорогие товарищи, третий раунд…

На экране телевизора появился Виктор Крохин, сидящий в своем углу. Руки, переброшенные через канаты, безвольно упали вниз, тяжело и часто поднимается-опускается грудь. На красной майке темные, потные подтеки. Тренер влажной губкой протирал ему запрокинутое назад лицо, хмурился и что-то говорил. Потом задрал кверху майку, начал массировать живот и грудь и продолжал быстро говорить. А телекомментатор вещал:

— Вот сейчас тренер советского боксера дает последние указания своему питомцу… Между прочим, в спортивном зале «Палас» сильно накурено, и спортсмены неоднократно жаловались организаторам первенства на то, что в такой обстановке трудно. Вентиляция отсутствует, дым сгущается в воздухе над рингом. Но спорт в буржуазных странах — прежде всего бизнес, и поэтому зрителям здесь позволяется очень многое…

На белом квадрате ринга появился рефери. Зал взорвался с новой силой. Свист, топот, крики. Ударил гонг, и боксеры выбежали к центру ринга.

Федор Иванович зевнул и посмотрел на часы. Поздно. Скоро десять вечера. Он поднялся и, шаркая домашними тапочками, отправился на кухню. Вымыл чашку, из которой пил чай, поставил ее на сушилку. Потом закурил папиросу и пошел в коридор.'У трюмо с зеркалом рядом с вешалкой на низеньком столике стоял телефонный аппарат. Федор Иванович сел на плетеный стульчик, снял трубку и неторопливо набрал номер. Послушал длинные гудки, спросил:

— Афанасий Платоныч, ты? Ага, наконец поймал тебя! Чем занят-то?.. Ну, и я смотрю… Там же мой пасынок на ринге… Ну да, ну да, Крохин… Да с чем поздравлять-то? Да брось! Ты вот ежели завтра на девяносто пятый объект блоки без опоздания подвезешь, так я тебя не только поздравлю, я тебя расцелую, магарыч поставлю, ей-богу!.. Да, голуба, ты уж распорядись, постарайся! Мы в этом квартале из-за твоих шоферов план не выполним. А с кого спрос будет? С прораба, а то как же… И стекловату, Афанасий Платоныч! Монтажникам перекрытия стелить нечем, стекловата кончилась… Ага… Дом хорош, красавец! Приезжай, посмотришь… Всем некогда, милый… Так распорядишься? Чтоб часикам к восьми блоки… Для начала машинок пять мне адресуй… Ага… ага… Ну будь, дорогой, будь здоров… — Федор Иванович положил трубку, поскреб открытую грудь и выругался: — Черт бы тебя побрал, козел плешивый!

Потом побрел обратно в комнату. Уселся в кресло перед телевизором. Закурил папиросу, без всякого интереса наблюдал за тем, что происходит на ринге.


…Как-то забыл Федор Иванович дома обед, и Витька привез его прямо на стройку. Москва начала строиться. Росли кварталы Черемушек и Юго-Запада. С утра и до вечера ревели там самосвалы, стрелы кранов ворочались в небе.

Федор Иванович стоял в дверях прорабской и ждал Витьку. На самом верху кирпичного корпуса копошились фигурки рабочих. Была весна, порывами налетал холодный, мокрый ветер. Самосвалы изрыли землю вокруг корпуса, сплошная грязь. Внизу рабочие разгружали кирпич с самосвала.

Витька вынырнул через щель в заборе, остановился и, задрав голову, глазел, как в светлом, весеннем небе бесшумно плыла стрела башенного крана с подвешенным грузом — штабелем кирпичей.

— Пришел! — закричал Федор Иванович и помахал рукой. — Дуй сюда!

Витька оглянулся и побежал, перепрыгивая через груды битого кирпича. Один раз он споткнулся и чуть не упал.

— Кастрюлю разобьешь! — заволновался Федор Иванович.

— А то, что я себе руку мог сломать, тебя не волнует, — подходя к нему, проговорил Витька. Он был уже рослым, худощавым парнем. Кепка сдвинута на затылок, потрепанное пальто маловато, да и брюки коротковаты, и от этого он походил на худого грачонка.

Федор Иванович выхватил из его рук кастрюлю и пошел в прорабскую.

— Я тебя час назад ждал…

— Не мог, на тренировке был… У меня районные соревнования на носу, — огрызнулся Витька.

— С моим желудком по часам питаться надо, — бурчал отчим. — Соревнования у него… Работать бы шел… Такой верзила, а другого занятия, как кулаками махать, не нашел…

Витька промолчал. Он смотрел в пыльное окно прорабской на стрелу крана. Теперь она двигалась в небе без груза, но так же медленно и величаво. Вдруг Витька оглянулся на отчима.

Сидит усталый человек в брезентовом плаще с откинутым на спину капюшоном, медленно жует, уставясь невидящим взглядом в одну точку.

— Всю старую Москву ломают, — сказал Витька.

— Угу… работы много… Жилье людям строим, а ты думал как? — Федор Иванович покосился на него, спросил: — Двоек много сегодня получил?

— Все мои, — Витька зябко передернул плечами. — Весной экзамены сдам и работать пойду. Не бойся, твой хлеб есть не буду…

Федор Иванович вскинул голову, в глазах промелькнуло удивление.

— Не любишь ты меня, Витька, — вздохнул он. — Сколько лет живем, а все волком смотришь… Разве я тебе на хлеб намекаю?

Витька молчал, отвернувшись к окну.

— Эх, ты-ы… — качнул головой отчим.

В прорабскую, гремя сапогами, ввалились трое рабочих. И все трое сразу загалдели, перебивая друг друга. Один из этих троих был совсем молодой, чуть-чуть постарше Витьки.

— Ну что ж они делают-то, Федор Иванович, разве ж так работают?

— Да погоди ты, — перебивал его другой.

— Раствору понавезли пропасть, а кирпич на верха не подают… Крановщик говорит…

— Да погоди ты, — опять перебивал его второй. — Ты пойди глянь, как они энтот кирпич…

— Раствор-то каменеет, его ж потом ломом не возьмешь…

— Да погоди ты со своим раствором! — взъерепенился второй. — Ты пойди погляди, как они энтот…

— Что ты меня годишь, что годишь?! — обиделся второй. — Три корыта наверх подали! Что я его, заместо каши хлебать буду?!

— Нет, Федор Иванович, ты поди…

Сначала Федор Иванович продолжал мрачно и спокойно жевать, будто вовсе и не к нему обращались. Потом он вдруг так шарахнул кастрюлей по столу, что рабочие разом притихли.

— Развели базар, понимаешь, — тихо сказал он. — Пообедать не дадут! י

Он поднялся и пошел к двери. Рабочие затопали за ним. На пороге Федор Иванович обернулся, сказал Витьке:

— Ну хочешь, полезай с нами… поглядишь что к чему…

Витька пожал плечами и пошел вслед за рабочими.

На ходу Федор Иванович говорил рабочим:

— В раствор воды побольше, он остывать не будет… И кладку с угла начинайте, там раствору больше пойдет…

Потом Витька карабкался вслед за рабочими по лесам на самую верхотуру. И с каждым новым этажом Витьке открывалась неповторимая красота Москвы. Водовороты улочек и переулков, нагромождения крыш, церковных куполов, башенок и ротонд. Колокольни просвечивало насквозь весеннее солнце и синее небо, и они казались нарисованными. И среди этого хаоса, среди старой, разухабистой Москвы здесь и там проглядывали строгие корпуса новостроек. Их было так много, что у Витьки захватило дух. А когда они поднялись на третий этаж, он долго стоял пораженный, щурился от холодного ветра и все смотрел и смотрел. И к нему подошел Федор Иванович, зачем-то нагнулся к самому уху и спросил громко:

— Нравится?

Они посмотрели друг на друга и впервые улыбнулись друг другу.

— То-то, — сказал Федор Иванович.

А потом Витька помогал подтаскивать раствор, подавал рабочим кирпичи, разгружал их с настила, который подавал башенный кран.

Крановщик высовывался из своей будки, свистел, что-то кричал. Он тоже восседал на самой верхотуре, покуривал в своей будке и ворочал рычагами. Руки у Витьки замерзли, и кто-то дал ему рукавицы, и он продолжал работать, и время от времени поглядывал на панораму Москвы, и сам себе улыбался. Потом они жевали бутерброды с колбасой, сидя на кирпичах.

— А ты, Федор Иванович, того… мастер… — с уважением сказал Витька.

— А ты думал? — с достоинством ответил Федор Иванович. — Вот экзамены сдашь и давай сюда, а?

— Годится… — кивнул головой Витька и все жевал бутерброд. На свежем воздухе он проголодался, как волк.

— Тут работы невпроворот! — махнул рукой Федор Иванович.

И Витька снова важно кивнул головой. Гудел-посвистывал ветер.


…Поляк так остервенело рвался в атаку, что забыл про всякую осторожность. И Виктор его поймал. Это случилось неожиданно даже для него самого. Автоматически сработала левая. Точный и сильный удар, точно захлопнулся капкан. Поляк пошатнулся и упал на правое колено. Зал захлебнулся от рева. Рефери выбрасывал над головой поляка пальцы. Раз, два, три… Бокс!

И тогда Виктор сам пошел в атаку. Он загнал поляка в угол и провел серию быстрых и точных ударов в голову. В глазах поляка засветилась обреченная ярость. Победа, казавшаяся такой близкой, вдруг, как дым, проплывала меж пальцев. Зал бушевал и топал…

— Вот она, вот она! — закричал десятилетний Володька. — Папа, я говорил, говорил!

— Тихо ты! — прервал его старший брат Игорь и добавил со вздохом: — Эх, еще пару бы таких атак — и поляку крышка.

— Не кажи гоп, пока не перепрыгнул, — подал голос Вениамин Петрович. Он курил папиросу за папиросой.

Герман Павлович по-прежнему сидел ближе всех к телевизору, все так же потирал кулаком подбородок.

— Жалко! — вдруг сказал Герман Павлович.

— Что — жалко? — не понял Вениамин Петрович.

— Теперь выиграет! Теперь он свою игру поймал, выиграет, — повторил Герман Павлович и вскочил со своего кресла. — Выиграет!

— Ты спятил, Герман. — Вениамин Петрович с недоумением смотрел на товарища.

Герман Павлович пошел из комнаты, на пороге остановился:

— Проиграть бы ему надо! Очень надо! Наука была бы! — И он вышел, хлопнув дверью.

В другой комнате под торшером в кресле сидела жена и читала книгу. Герман Павлович вошел, заходил взад-вперед, от кровати к окну и обратно. Потом сел, сцепив пальцы рук, нервно притоптывал ногой. Жена взглянула на него, отложила книгу, подошла, погладила по седой голове:

— Ну, стоит ли нервничать, Герман? — тихо спросила она.

— Вот еще! — сердито ответил Герман Павлович. — Стану я из-за всякого подлеца нервничать!

Но каблук по-прежнему выстукивал нервную дробь, и на сцепленных, узловатых пальцах набухли вены…


…Это случилось перед самым чемпионатом. В спортзале происходили отборочные бои. Авторитетная комиссия решала, кто поедет в составе сборной на чемпионат. Народу в зале было немного, в основном боксерский народ, без болельщиков и праздной публики.

Виктор лежал на кушетке в раздевалке, и массажист разминал ему икры ног. Закинув руки за голову, Виктор смотрел в потолок. Рядом прохаживался тренер Герман Павлович. Одет он был в шерстяной тренировочный костюм и белые кеды.

— В общем, сейчас все будет зависеть от тебя, — говорил Герман Павлович. — Мнения в Федерации разделились. То ли посылать тебя, то ли Лыжникова… Выиграешь этот бой — и получай путевку на Европу.

— А если проиграю? — мрачно спросил Виктор.

— Мысли эти оставь. И нервы мне оставь. Твое слабое место — ближний бой, сам знаешь…

— А ленинградец типичный силовик, — вставил массажист. — Здесь не болит?

— Нормально, — ответил Виктор. На кушетке лежал длинный, жилистый парень с драчливым подбородком и пристальным взглядом темно-серых глаз. Красивый парень.

— Но! — Герман Павлович поднял палец вверх. — Ты левша, а ленинградец этого не любит… Так что про левую не забывай…

В раздевалке разминались другие боксеры. Прыгали через веревочку, «танцевали» перед зеркалами, молотили груши. Под высокими сводами гулко отдавались удары кожаных перчаток, слышались голоса тренеров, отдававших команды.

— А если проиграю? — вновь спросил Виктор и приподнялся на локте.

— Значит, не поедешь на Европу, — ответил Герман Павлович.

— Ведь несправедливо, Герман Павлович! Все труды насмарку, столько лет! Я ведь моложе, я сейчас в самой форме!

— Ты моложе, а он опытнее. — В голосе Германа Павловича послышался холодок. — Ты так говоришь, словно уже проиграл.

— Э-эх, — вздохнул Виктор и повалился на спину.

— Хладнокровнее, Маня, хладнокровнее, — пошутил массажист. — Вы не на работе…

К Виктору подошел тяжеловес Потепалов, грузный, широкоплечий. Крупная голова, стриженная под короткий бобрик, широкий, раздвоенный подбородок. Он потрепал Виктора по плечу, спросил вполголоса:

— Вон твой Лыжников, в дальнем углу… Хочешь посмотреть?

— Нет, — ответил Виктор и отвернулся к стене.

Потом он стоял в углу, натирал подошвы ботинок канифолью, припрыгивал. Герман Павлович говорил вполголоса:

— У ленинградца бровь не в порядке, аккуратнее работай, не зацепи.

В предыдущем бою ленинградцу сорвали бровь, и она едва успела зажить, затянулась темной коркой. Виктор сразу же увидел эту темную полоску на брови Лыжникова, когда шел к центру ринга.

— И не дрейфь. — Герман Павлович похлопал его по плечу, улыбнулся. — Ты — моя надежда, старина, слышишь? И должен выиграть!

Ленинградец с ходу обрушил на него шквал ударов. Посылал пачку за пачкой. Он ринулся в бой без всякой разведки, двигался по рингу мягко, как-то эластично, ускользая от опасных Витькиных ударов слева. Народу в зале было мало, и поэтому бой проходил почти при полной тишине. Слышались чавкающие удары.

Молча и, казалось, равнодушно наблюдали за поединком авторитетные члены комиссии.

Бывает так, что бой не получился с самого начала. Не пришло то головокружительное вдохновение, когда самые рискованные удары достигают цели, когда внутри все замирает от уверенного ощущения близкой победы.

Бой у Виктора не получился. Он сидел в своем углу, мокрый, загнанный, и тупо смотрел в пол и равнодушно слушал спокойный, даже ласковый голос Германа Павловича:

— Бывает… Соберись, Витек, еще не все потеряно. Он справа в корпус пропускает, заметил? Попробуй. Крюком справа и сразу — левой. Не забывай про левую…

— Проиграл я, Герман Павлович. — Виктор поднял на тренера мокрое, измученное лицо.

— Выбросить полотенце? — нахмурился тренер.

— Нет… я попробую..

Но и в третьем раунде у него ничего не получалось. Ух, каким настырным типом оказался этот Лыжников! И снова внимание Виктора привлекла сорванная бровь ленинградца.

«У ленинградца бровь не в порядке, так что аккуратнее работай, не зацепи», — явственно услышал он голос Германа Павловича.

Он был старый, этот Лыжников. Лет на шесть старше Виктора, его спортивная карьера катилась к закату. У него было совсем взрослое лицо. Взрослое и жестокое. Он собьет Виктора с дороги на европейский чемпионат.

Виктор пропустил удар и упал. Правда, тут же вскочил, но рефери вел счет до пяти. Нокдаун засчитан! Все потеряно!

«У ленинградца бровь не в порядке, аккуратней работай, не зацепи», — вновь явственно прозвучал в ушах голос Германа Павловича.

Вот она, эта бровь! Вот она! Виктор чуть выманил на себя правую перчатку ленинградца, охранявшую бровь, скользнул в сторону, и его кулак въехал в глаз противника. Удар был сильным. Лыжников пошатнулся, но мгновенно пришел в себя. Удар, который он пропустил, казалось, ничего изменить не мог. Немногочисленные зрители в зале зашумели, послышались крики. Кто-то советовал Виктору, другие — ленинградцу. Прошла секунда, и из брови ленинградца закапала кровь, потом потекла тихой, ленивой струйкой. А до конца боя оставалось еще почти две минуты. И рефери остановил бой. Он поднял руку Виктора Крохина. Зал возмущенно загудел. О чем-то переговаривались между собой авторитетные члены комиссии.

В раздевалке Виктор долго сидел не двигаясь, молча смотрел, как Герман Павлович надел плащ, искал свою шляпу.

— Бокс, Виктор, — это спорт… — говорил он негромко и все оглядывался по сторонам, открыл шкафчик. — Благородный спорт… Ну, что ж, ты своего добился… Тренерский совет, наверное, утвердит твою кандидатуру… Поздравляю…

Наконец он нашел свою шляпу, нахлобучил ее и пошел к дверям не попрощавшись.

— Герман Павлович, — тоскливо позвал Виктор.

Тренер обернулся, молча посмотрел на него.

— Герман Павлович… — Виктор проглотил ком в горле. — Я ведь не для себя…

— А для кого?

— Для матери… бабки… Поймите, Герман Павлович, — Он опустил голову, мучительно подыскивая те необходимые слова, которые нужно было сказать в эту минуту, и не мог их найти.

— Ты расскажи об этом матери… Эх ты-ы… даже мать в свою грязь впутал… — жестко проговорил Герман Павлович. — Тренера ищи себе другого… Желаю удачи…


…Вот теперь у Виктора получалось все как по нотам. Теперь к нему пришло вдохновение и усталости он не чувствовал. Он легко и плавно «танцевал» вокруг поляка и, когда тот пытался сблизиться, нырял в сторону, встречая противника серией молниеносных, словно выстрелы, ударов. И наступила та минута, когда волна злости окончательно захлестнула польского спортсмена, когда он понял, что все потеряно и только отчаянный риск может спасти его. Бой был на исходе и силы тоже. Когда Виктору удалось провести точную серию ударов в голову, он улыбнулся. И эта улыбка вывела из себя поляка. Он ринулся вперед очертя голову. И Виктор поймал его на левую. Удар был сокрушительным. Поляк пошатнулся, глотнул ртом воздух. Виктор ударил еще и еще. Поляк упал на помост, попытался встать и не смог. Рефери нагнулся над ним и вел счет, выбрасывая вперед пальцы. Раз! Два! Зал бушевал, мигали юпитеры. Три! Четыре! Пять! Витькин новый тренер, Станислав Александрович, улыбался, стоя за канатами. Шесть! Семь! Тренер польского спортсмена хмурился, потирал указательным пальцем переносицу и смотрел куда-то в сторону. Восемь! Девять! «Ма-ла-дец! Ма-ла-дец!» — орали советские туристы и размахивали красным полотнищем. Десять! Победа!

Рефери поднял руку Витьки Крохина! Поднялся поляк. Он поздравлял Виктора первым и улыбался распухшими губами.

…В Красном уголке сахаро-рафинадного завода было не продохнуть. Люди набились битком. В углу светился здоровенный телевизионный экран и слышался знакомый голос комментатора:

— Да, товарищи, труднейший бой. Виктор Крохин сумел переломить ход поединка и доказать, что он достоин звания чемпиона Европы!

— Ура-а! — заорали сразу несколько глоток, и все вскочили, замахали руками, и за фигурами людей не стало видно телевизора.

— Нет, ну как он его, а? — говорил один голос.

— Давно такого не видел!

— Знай наших…

Народ в Красном уголке собрался в основном молодой. Шел обеденный перерыв. Один из парней в белой полотняной куртке и таких же белых брюках выскочил из Красного уголка и помчался по коридору. Мелькали двери, на них таблички: «Отдел труда и зарплаты», «Главный инженер», «Главный механик». Парень спустился по лестнице, пробежал через вестибюль, увешанный плакатами и диаграммами, и отворил дверь столовой. Столовая небольшая, с десяток столиков. За одним столиком тесным кругом сидели женщин семь, ели котлеты, одна что-то рассказывала. Все в белых халатах и белых косынках. Поэтому они немножко походили на медсестер.

Та, что рассказывала, все время улыбалась, и глаза у нее были ярко-синие. Это мать Витьки Крохина Люба. Она постарела, но в глазах да и во всем выражении лица еще чувствовалась молодая сила, не задавленная годами трудной жизни.

— Он мне говорит: «Вы, как председатель месткома, должны выделить мне две квартиры. У меня семья большая». Я ему: «У вас же, Семен Прохорыч, жена да двое детей. В двухкомнатной квартире прекрасно уместитесь. А вторая для кого? Для любовницы?»

Женщины дружно рассмеялись. Парень подошел к столу и сказал громко:

— Любовь Антоновна, что ж вы?

— А что? — Люба подняла голову, посмотрела на парня.

— Ваш сын, можно сказать, чемпионат Европы выиграл, а вы?

— О-ой, — тихо простонала Люба и отшатнулась на спинку стула. — Как же я забыла-то? Мой же Витька нынче дерется, по радио утром говорили… — Она вскочила со стула, оставив недоеденную котлету с картошкой, быстро пошла, почти побежала из столовой. На бегу обернулась к парню:

— Где, где?

— Да в уголке Красном!

Вдвоем они пробежали вестибюль, поднялись по лестнице, заспешили по коридору мимо дверей с табличками. Один раз Люба остановилась, чтобы перевести дыхание. Сердце колотилось в горле. Вот и Красный уголок. Народу— битком. Спины, головы, телевизионного экрана не видно. Слышен только гимн Советского Союза.

— Ну-ка, расступитесь, братцы, Любовь Антоновна не видит ничего.

Рабочие оглядывались, расступались, пропуская вперед Любу, с грохотом двигали стулья. Кто-то уступил ей место, но Люба замотала головой и осталась стоять. Кто-то говорил шепотом:

— Поздравляем, тетя Люба…

— Молоток ваш Витька, тетя Люба…

— Мы ему только что телеграмму от всего завода отправили…

Она молчала, покусывала губу и смотрела на голубой экран. Там, на пьедестале почета, стоял ее Витька, стоял на самой высокой ступеньке. Он стоял мокрый, с прилипшими ко лбу волосами, опустив вдоль туловища руки с набрякшими венами и высоко подняв голову. Он раз или два пытался улыбнуться, но запухшие губы плохо слушались. А над его головой медленно поднимался к высоченному потолку спортзала «Палас» красный стяг, и звучал гимн Советского Союза. И люди, пришедшие в этот зал, тоже стояли, отдавая дань уважения родине этого высокого, жилистого паренька, поднявшегося на высшую ступень пьедестала почета.

Рука Витьки, будто помимо его воли, медленно поднялась и потрогала блестящий золотой кругляш, висевший на груди, словно проверяла, на месте ли он, не сон ли это.

Люба смотрела, и глаза вокруг медленно стали набухать слезами, изображение расплывалось, вспыхивали сотни лучиков. Так бывает, когда, прищурившись, смотришь на яркую лампочку.


…Вспоминалось многое. Воспоминания набегали одни на другие, мешали.

…Как она дарила на праздник Витьке новые ботинки. Она клала коробку спящему Витьке под подушку. И он просыпался, спрашивал, улыбаясь:

— Мам, сегодня Первое мая?

— Ага, — отвечала мать.

— А где ботинки?

— Фу ты, хоть бы поздравил сначала! Под подушкой.

Витька лез под подушку, открывал коробку и обнаруживал в ней новенькие черные ботинки. Он смеялся от счастья, слезал с раскладушки и бежал к матери…

…И вспоминалось, как она штопала по ночам его майки и трусики, как гладила выстиранные рубашки…

…Вспоминалось, как выговаривал ей сосед Василий Николаевич. Он пришел после работы после того страшного случая и говорил на кухне решительно и неприступно:

— Я, между прочим, могу в милицию заявить. За избиение малолетних детей знаете что бывает? И как только не стыдно? Если вы устраиваете шашни тайком от мужа, то ребенок-то здесь при чем? Безобразие! Жаль, меня не было дома!

— Извините, Василий Николаевич… — Люба в это время развешивала белье и стояла на табурете. Она повернулась к музыканту, прижала к груди мокрую рубаху Федора Ивановича, и губы ее вздрогнули. — Я и перед вашей дочкой извинюсь… И Витька прощения попросит…

А потом она сидела в комнате и смотрела в черное, слезящееся окно. Федор Иванович давно спал. И бабка похрапывала за ситцевой занавеской. Не было только Витьки. Его раскладушка стояла пустая у двери. Люба смотрела в окно и молча плакала, вытирала слезы согнутым, заскорузлым от работы и бесконечных стирок пальцем, но они все текли и текли.

Проснулся Федор Иванович, очумело затряс спросонья головой, спросил:

— Че это ты уселась, будто философ какой? Или утро уже?

— Ночь еще, спи… — ответила Люба, не отворачиваясь от окна.

Федор Иванович повалился на подушку, закрыл глаза и мгновенно заснул. У рабочего человека бессонницы не бывает.

А Люба все сидела и плакала. Потом вздохнула, вытерла слезы и поднялась. Медленно разделась и легла на постель рядом с Федором Ивановичем, легла на самый краешек. В тишине слышались за стеной мерные шаги.

Это не спал Степан Егорыч. Он ковылял по своей комнатушке из угла в угол и курил.

Разбудила Любу бабка. Она с трудом поднялась со своей лежанки, проковыляла до кровати и толкнула спящую Любу в плечо. Толкнула раз, другой и от нетерпения даже стукнула палкой в пол…

Люба с трудом приподнялась, разлепила глаза, бессмысленно оглядываясь вокруг. За окном синела ночь.

— Витька-то не пришел, — прошамкала бабка.

— Сколько время? — спросила Люба и обхватила озябшие со сна голые плечи.

— Четыре скоро…

— Придет — прибью… Господи, и что за наказание такое…

Бабка снова вцепилась костлявой рукой в плечо Любы:

— Может, случилось что, а ты развалилась, дрыхнешь… Сходила бы…

— Куда? Ну что мелете, мама! По всей Москве, что ли, его искать? Ночью-то…

Но бабка продолжала тормошить Любу. И та нехотя подчинилась, стала медленно одеваться.

— Наверное, только в могиле и высплюсь, — вздохнула она.

Она вышла на кухню, долго пила холодную воду из-под крана, кое-как, на ощупь уложила растрепанные волосы, сполоснула лицо. Следом за ней выползла бабка и все подгоняла глухим, сварливым голосом:

— Иди, иди… не дай бог, что случилось… Ну, что стоишь-то?

В коридоре скрипнула еще одна дверь, в темноту вывалилась желтая полоса света, и в этой полосе появился Степан Егорыч. Он тоже не ложился.

— Чего стряслось-то? — каким-то чужим, хриплым голосом спросил он.

— Ничего… — ответила Люба. — Витьки нету…

— Хмнда… — вздохнул Степан Егорыч. — И куда ж ты теперь?

— Искать пойду паразита…

Они разговаривали так, будто между ними ничего и не произошло.

— Что ж ты одна-то? Давай я с тобой.

— Спал бы лучше, Степан Егорыч… И без тебя тошно…

— Не спится, Люба… Ты все ж прости меня… Уеду я… только щас решил… В деревню поеду, у меня там свояченица вроде живет… На земле все как-то спокойнее… Буду колхозное хозяйство подымать. — Он усмехнулся, и вновь лицо стало спокойным и серьезным. — Ты уж прости, Люба…

Люба молча подошла к нему, обняла, поцеловала в щеки, лоб, губы, проговорила со стоном:

— Уезжай поскорее… Христа ради, Степушка…

И быстро вышла из кухни. Хлопнула парадная дверь.


…На улице свистел холодный весенний ветер. Витька ежился, подняв воротник пальто. И такой пустой, черный был город, и от зеленоватого света магазинных витрин эта пустота становилась еще более ощутимой.

Три корявых, старых тополя росли возле школы. От ветра вздрагивали голые, черные ветви. Витька остановился, окинул взглядом насупленное, тяжелое здание.

Люба шла наугад. Временами она останавливалась, оглядывалась, звала негромко:

— Витька… Витенька… — И губы вздрагивали, кривились. Ей хотелось заплакать.

Она увидела Витьку возле школы и быстро пошла к нему. Она сначала и не разглядела как следует, но сердце сразу почувствовало, что это ее Витька.

Она молча подошла к нему и молча хлестнула его по щеке, раз, другой. Витькина голова мотнулась назад.

А мать так же молча повернулась и пошла, нагнув голову, укрываясь от пронизывающего ветра старым шерстяным платком.

Витька шел следом за ней на расстоянии нескольких шагов, шел как побитая собака…


…Степан Егорыч все еще смотрел телевизор. Передавали последние новости. Он сидел в сельсовете один. Главбух давно ушел. Степан Егорыч выключил телевизор и встал. Достал папиросу, загремел спичками. Маленькое пламя на мгновение выхватило из темноты профиль его лица с провалившейся щекой, крутым подбородком.

Он вышел из сельсовета, запер дверь на большой замок и зашагал по темной деревенской улице. Круглая яркая луна висела совсем низко, прямо над домами. В клубе все окна были освещены, смутно доносилась музыка. Степан Егорыч задержался на мгновение и пошел дальше.

Его дом был неподалеку от магазина. Степан Егорыч просунул руку между планок штакетника, отодвинул щеколду в калитке и пошел через палисадник к дому. В доме горел свет.

Старуха Дарья Прохоровна, свояченица Степана Егорыча, сидела за столом и вязала шерстяной носок. Клубок шерсти катался в маленьком тазике, стоявшем у ее ног. Она приподняла толстенные очки и осуждающе смотрела на вошедшего Степана Егорыча.

— И когда полуночничать кончишь? — спросила она.

— Телевизор глядел, — ответил Степан Егорыч и устало улыбнулся.

— А у нас его нету? Вона стоит! — Она кивнула головой в угол, где на низеньком комоде стоял телевизор, заботливо укрытый кружевной салфеткой, и наверху — длинный ряд белых слоников, пара резиновых калошек, коробочка, облепленная ракушками с надписью «Привет из Крыма», граненая длинная стеклянная ваза с восковой розой.

— Все-то тебя, бобыля, домой не загонишь, — недовольно говорила старуха. — Ужинать будешь ай нет?

— Нет. — Степан Егорыч сел на лавку, принялся стаскивать сапог с ноги.

— В погребе молоко парное, принесть, может? — вновь спросила старуха.

— Ну, принеси… — ответил Степан Егорыч.

Старухд отложила вязание, тяжелой походкой вышла из дома.

Степан Егорыч сидел неподвижно, опустив голову, держа в руке снятый сапог.

И вдруг он решительно принялся натягивать сапог на ногу. Поднялся, выдвинул ящик комода, достал туго свернутый рулончик с деньгами, сунул их в карман гимнастерки, достал из-под кровати маленький чемоданчик, бросил туда мыльницу, зубную щетку, поискал глазами полотенце и… вдруг передумал. Задвинул чемоданчик обратно под кровать.

Со старухой он столкнулся прямо в дверях. От удивления она чуть не выронила кубан с молоком:

— Куда это?

— Я, Прохоровна, отлучусь на пару деньков… Дело одно срочное… Ты вот что… утречком подойди к сельсовету, ключи Авдею отдай… А то я сельсовет-то запер и ключи унес… Скажи, через два дня буду…

— Далеко ли, Степан Егорыч? — Старуха вконец ошалела.

— В Москву, Прохоровна… в Москву…

Больше Дарья Прохоровна ничего спросить не успела. Степан Егорыч вышел из дома.

Он быстро и ровно шел по улице, не хромал. Никогда не подумаешь, что так может ходить человек без одной ноги. Он словно помолодел. Выпрямился. Плечи стали шире. Проходя мимо клуба, он оглянулся на освещенные окна и вдруг улыбнулся каким-то своим мыслям…


…В транспортном цехе завода грохотал конвейер. Люба стояла на бункере. Справа от нее — высокий штабель сложенных и отутюженных мешков. Люба брала мешок, встряхивала его, надевала на металлический квадратный рукав бункера и рвала на себя заслонку. С каменным перестуком в мешок сыпался сахар. Люба ловко встряхивала мешок, пиная его коленкой. Закрывала заслонку. Пузатый мешок стоя плыл по ленте транспортера, вслед за целым рядом таких же мешков. Дальше были две швейные машины. Они пропускали мешки через себя, зашивая их, и две работницы ловко управляли этими швейными машинами, валили зашитые мешки набок, и они ползли по брезентовой ленте дальше, в темную глубину склада. А Люба хватала следующий мешок, надевала его на рукав бункера, с силой дергала на себя заслонку. Сахарная пыль густым туманом висела в воздухе, оседала на руки, на халат и косынку.

Рядом по цементному полу цеха, будто зеленые жуки, сновали электрокары. Они развозили штабеля пачек с коробками рафинада. Лица у всех были покрыты слоем белой пудры.

Под потолком цеха гремел другой транспортер. По нему нескончаемым потоком сыпался в металлический бункер белый рафинад.

— Люба! — кричал один из шоферов электрокара, останавливаясь напротив бункера. — Витька небось шмоток заграничных тебе понавезет, а?

Весело смеялись работницы.

— Нужны мне его шмотки! — отмахивалась Люба, но счастливая улыбка мелькала на лице. — Теперь, слава 60- гу, самостоятельный стал. Хоть остаток дней и для себя пожить можно!

— Хорошенький остаток! — смеялись работницы.

— Люба! — кричала одна из работниц, Вера Молчанова. — Он теперь небось деньжища огребать будет!

— Да не нужны мне его деньги! — криком отвечала Люба, чтобы перекрыть грохот сахара в бункере, и хмурилась. — Хорошо, что хоть теперь ему мои не нужны!

Она хватала следующий мешок, подставляла под раструб бункера. Следующий мешок… Движения наметанные, точно рассчитанные.

Работа трудная. Все гуще и гуще ложилась сахарная пудра на руки, плечи и голо. Лицо превратилось в белую маску.


…Когда Витька выключил душ и принялся растираться махровым полотенцем, в номер ввалились тяжеловес Потепалов и Витькин новый тренер Станислав Александрович. Тренер не в меру много шутил и смеялся.

— Все газеты пишут! — Он бросил на стол пачку газет. — Ты прямо герой дня. Как космонавт!

Виктор подошел к столу, стал разворачивать газеты, и сердце сладко кольнуло.

— Специально тебе купил! Заводи архив, храни!

С газетных страниц на Виктора смотрело чужое, смертельно уставшее лицо с прилипшими ко лбу волосами.

Еще вчера все это казалось ему далекой, как звезды, мечтой, сказкой.

— Мы идем в бар или нет? — мрачно спросил Потепалов.

Он сидел в кресле. Грузно расплылись плечи, голова, стриженная под короткий бобрик, с широким раздвоенным подбородком, была наклонена вперед. Он сидел в кресле и рассматривал свои коричневые замшевые ботинки. Потепалов был зол и хотел выпить.

— Так мы идем в бар или нет? — повторил Потепалов.

Виктор прижал к груди махровое полотенце, улыбнулся:

— Я ж не пью, братцы.

— По такому случаю обязан, — еще мрачнее пробасил Потепалов. — Ты золото выиграл, пижон!

И пока Виктор одевался, напяливал хрустящую от крахмала белую сорочку, завязывал перед зеркалом галстук, Потепалов не проронил ни слова.

— Слышишь, Виктор? — Станислав Александрович все время торопился говорить. — Даже Андрей Игнатьевич телеграмму прислал. А в Москве больше всех ныл и настаивал не включать тебя в сборную… Если б не я… и наш главный…

Станислав Александрович замолчал, потому что Потепалов поднял голову и как-то тяжело, длинно посмотрел на тренера и улыбнулся.

— Сколько ты боев выиграл, Станислав Александрович? — насмешливо спросил Потепалов. — В бытность свою боксером?

— Тебе это знать необязательно, — ответил Станислав Александрович, и в его голубоватых глазах блеснул ледок.

Потепалов медленно окинул взглядом всего тренера, с головы до ног, и снова усмехнулся.

Тупорылые модные ботинки, аккуратная, благообразная голова с серебряными висками. И сахарный платочек выглядывает из нагрудного кармана темносерого твидового пиджака.

— Между прочим, Коленька, — ласково сказал Станислав Александрович, — все руководство делегации тобой недовольно. Нужно было побить итальянца… И ты мог. Упорства не хватило. Впрочем, тебе его всю жизнь не хватало… Учись у Крохина!

Потепалов вдруг резко, пружинисто встал из кресла. Встал сразу весь, не медленно поднимался, не выползал по частям, а встал. Несмотря на свое большое, грузное тело. Это был боксер.

На лице Станислава Александровича легкой тенью промелькнул испуг, и он даже отступил на шаг, но Потепалов не обратил внимания. Он тяжело хлопнул Виктора по плечу и подтолкнул к двери:

— Пошли, чемпион!

— …А от Волкова телеграммы не было, Станислав Александрович? — спросил Виктор, когда они уже сидели в баре.

— От Волкова? — Тренер с недоумением взглянул на него и тут же спохватился: — Ах от Германа Павловича! Нет, ничего не было… и заметив, как Виктор помрачнел, он заговорил успокаивающе:

— Ну что ты, чудак! Герман Павлович — хороший тренер, кто спорит. Но его дело — детишек учить… Расставаться всегда грустно, я понимаю… Но тебе теперь другой тренер нужен, с международным опытом…

— Это он на себя намекает, — в третий раз угрюмо усмехнулся Потепалов. Он выбросил соломинку и залпом выпил коктейль, подвинул бокал бармену: — Еще.

— У него своя голова на плечах. — Станислав Александрович слегка приобнял Виктора за плечо. — Разберется что к чему…

— Он, кажется, уже разобрался… — промычал Потепалов и залпом выпил второй коктейль.

Бармен вежливо улыбнулся.

Кулаки у Потепалова были огромные, словно пивные кружки, и эти «пивные кружки» с выпирающими костяшками пальцев спокойно лежали на зеркальной поверхности стола.

— На что ты намекаешь? — с напряжением в голосе спросил Виктор.

Потепалов взглянул на него и опять усмехнулся.

Сзади кто-то легонько дотронулся до его плеча. Потепалов медленно, всем корпусом повернулся.

Перед ним стоял его вчерашний противник-итальянец в ослепительном синем костюме с гербом Италии на груди. Итальянец сиял белой, как вспышка магния, улыбкой и протягивал руку.

— Это он его вчера побил, — негромко сказал Станислав Александрович.

Угрюмое лицо Потепалова вдруг потеплело, и на губах родилась улыбка, простодушная, чуть-чуть глуповатая, но идущая от большой и честной души.

Он стиснул руку итальянца и долго тряс ее. А итальянец что-то быстро говорил, смеялся и обнимал Потепалова. Тот кряхтел, повторял чуть смущенно:

— Хорошо… Ты — о’кей! Молодец, говорю! Хорошо вчера работал!

Пока они так обнимались и жали друг другу руки, неизвестно откуда вынырнул распроклятый репортер и щелкнул аппаратом. Итальянец был тренированный парень. Он успел быстро обернуться и показать магниевую улыбку в объектив. А Потепалов растерянно хлопал глазами.

Потом репортер запечатлел Виктора и Станислава Александровича, и тренер предусмотрительно, по-отечески положил свою руку на плечо Виктора.

— Еще! — сказал бармену Потепалов, взмокший и расчувствовавшийся. Бармен закивал, с готовностью подал бокал.

Виктору стало смешно.

— Коля, ты на ринге вроде меньше потеешь, а? — сказал Виктор и рассмеялся.

Потепалов повернул к нему свое широкое, со сплющенным носом лицо, смерил его тяжелым взглядом, увидел счастливого и глухого в своем счастье юнца, уверенного в том, что это счастье будет продолжаться вечно. Шея Потепалова начала медленно багроветь.

— Я тебе не Коля, а Николай Иваныч, сопляк! — вдруг по-медвежьи рявкнул он, слез с высокого, на никелированной ножке, сиденья и пошел через весь бар к выходу.

Виктор хотел было окликнуть его, но Станислав Александрович положил руку ему на плечо:

— Не расстраивайся, — сказал он, спокойно потягивая коктейль. — Неудача у него, потому и злой… Неудачи, Виктор, озлобляют людей, и их начинают постигать новые неудачи.

— Значит, надо быть добрым? — спросил Виктор и еще раз оглянулся. Необъятная спина Потепалова, обтянутая черным пиджаком, удалялась все дальше.

— Нужно быть хладнокровным, — ответил Станислав Александрович. — Тебе, Виктор, на олимпийское золото прицел нужно брать… Со мной тренироваться будешь или нового тренера искать?

— Давайте с вами… — Виктор пожал плечами. — А почему он неудачник?

— В нем нет… ну, например, того, что есть в тебе, — стремления быть первым. Он хороший парень и бокс любит до самозабвения, но… пожалуй, слишком самозабвенно он его любит… — Станислав Александрович замолчал, добавил после паузы: — Все бескорыстные художники в результате оказывались у разбитого корыта… По крайней мере, при жизни…

— А я, может, не для себя хочу быть первым, — помрачнел Виктор.

— Не важно для кого. Важно, что в тебе это есть. Ну, хватит. — Он начал отсчитывать монетки. — И со спиртным дружить не советую… Ни сейчас, ни в будущем…

Он бросил монетки на стойку, улыбнулся Виктору:

— В тебе, брат, и подлость есть… — добавил он между прочим.

— Как это? — вздрогнул Виктор.

— В той мере, какую позволительно иметь порядочному человеку, — пояснил тренер.

— Порядочный человек может быть подлым? — Виктор облизнул пересохшие губы.

— На всякий случай! Пошли! — Тренер подмигнул бармену, помахал ему рукой.

— Но я же не для себя старался…

— А для кого? — Тренер в упор смотрел на Виктора.

— Для матери хотя бы…

— Похвально. Пошли.

— Нет, я еще посижу.

— Не засиживайся!

Станислав Александрович ушел, а Виктор долго смотрел на свое отражение в полированной поверхности стойки, забыв про бокал с коктейлем…


…На мгновение мелькнуло короткое воспоминание, как он с Поляковым воровал патоку. Уже к вечеру, когда они брели по переулку после школы, Витька заметил, как из-за угла на набережную выруливала большая желтая цистерна. В таких цистернах на конфетную фабрику «Красный Октябрь» возили патоку.

Витька метнулся к машине, успел прыгнуть на задний широкий бампер. Пока цистерна набирала скорость после поворота, он успел ловко сорвать пломбу и отвернул кран. Густая, темно-коричневая патока полилась в подставленную кепку.

Потом он пил эту патоку из кепки, облизываясь и причмокивая. Отпил ровно половину и протянул кепку Полякову:

— На, попей… сладкая…

— Не буду. — И Поляков отвернулся.

— Почему? — удивился Витька.

— Ворованное… Поймали бы, из школы исключили…

— Че ты сказал? — прошипел Витька и сразу изменился в лице. Оно стало злым и хищным, как у волчонка.

— Ворованное, — повторил Поляков.

— Ах ты… — И Витька хлестнул кепкой с патокой Полякова по лицу. — Слабак, фикстула! Небось каждый день пирожные жрешь и еще фикстулить, да? — Он хлестал его этой кепкой, брызги патоки летели в разные стороны. Поляков побежал от него, Витька бросился догонять и наскакивал на него как петух, лупил по спине тяжелой полевой сумкой с книгами…


…Лайнер был советский. Он выделялся своей влажно- алой окраской среди «Боингов» и «Каравелл». И надпись: «Аэрофлот СССР», и черноволосая красавица стюардесса. Она улыбнулась так, что не у одного боксера стало пусто под сердцем и душа тронулась, поплыла, покачиваясь.

— Здравствуй, родной Аэрофлот! Летим, когда хотим и куда хотим!

— С победой вас, ребятки! — сказала стюардесса. Она взглянула на легковеса Чернышева и добавила с той же ошеломляющей улыбкой: — А вы мне больше всех понравились.

— Правда? — Чернышев победоносно оглядел ребят. — Девушка, родная, так я же холостой!

— В третий раз развелся, а больше не расписывают, — добавил «муха» Каштанов.

Виктор шел к самолету один. Субтропическое солнце заливало необъятную гладь аэродрома, и вздрагивающие струи горячего воздуха поднимались над размягченным асфальтом.

— Привет, чемпион! — услышал Виктор совсем рядом. Голос громкий и насмешливый.

Его обогнал Потепалов. Он. размашисто вышагивал вразвалочку, носки — внутрь, пятки — врозь, как ходят боксеры. Обогнал и не оглянулся. Виктор с усмешкой посмотрел ему вслед.

В самолет он поднялся чуть ли не последним. Черноволосая стюардесса провела его в центральный салон, огляделась. Все места были заняты, кроме одного, рядом с Потепаловым.

— От судьбы не уйдешь, — усмехнулся Виктор и плюхнулся в кресло.

Потепалов пыхтел, то и дело вытирал мокрую, багровую шею платком. В другой руке он держал какую-то книжку.

— Детектив? — спросил Виктор, самим вопросом давая понять, что не хочет ссориться с ним и даже вроде бы просит у него прощения.

— Нет, — ответил Потепалов.

Затрещал микрофон, и голос стюардессы, окрашенный металлом, сообщил, какой рейс будет выполнять самолет, сколько времени он будет находиться в полете и фамилию командира корабля.

— Николай Иваныч, у тебя родственников много в Москве? — Виктор снял пиджак, забросил его на сетку, посмотрел в иллюминатор.

— Жена, две дочки и бабка…

— Бабка? — удивился Виктор. — Сколько ж ей лет?

— Девяносто.

— Ого! А мать и отец где?

— Погибли на войне… Что это тебя любопытство разбирает? — холодно спросил Потепалов.

— Уж и спросить нельзя. — Виктор отвернулся, стал смотреть в другую сторону.

Почти рядом с ним, чуть впереди, сидела величественная старуха с высокой, сиреневого цвета, прической. Виктор видел ее профиль и длинные, худые руки. На костлявых пальцах сверкали кольца, алчно вспыхивали бриллианты. Колец было очень много, по нескольку штук на каждом пальце. Руки перелистывали журнал. Моды. К старухе подошла стюардесса, почтительно наклонилась, что-то громко произнесла по-английски.

— А у тебя? — вдруг услышал он голос Потепалова.

— Что — у меня? — не понял Виктор.

— Родители?

— Мать и отчим… бабка тоже была, померла четыре года назад…

— А отец?

— Погиб… Мать бригадиром на сахарном заводе работает… Отчим прорабом на стройке…

— Ты вот что… — Потепалов помедлил. — Мой тебе совет… Возвращайся к Герману Павловичу.

— Это еще зачем? — ерепенисто спросил Виктор.

— Ну… мой тебе совет…

— Пусть детишек воспитывает… — жестко ответил Виктор и нахмурился. — Да и не возьмет он меня обратно…

От тягучего гула заложило в ушах. Самолет задрожал на взлетной дорожке, побежал, набирая скорость.


…Поезд пришел в Москву под вечер. Степан Егорыч выбрался из вагона, буркнул на прощание проводнице: «До свидания» — и двинулся по перрону к выходу в город. Молчаливые прохожие торопливо обгоняли его, задевали локтями, толкали. Степан Егорыч оглядывался по сторонам.

Площадь перед вокзалом была запружена людьми. Стадо машин скопилось в центре. У стоянок такси тянулись очереди с чемоданами, узлами, корзинами. Зажглись фонари, и опять стало светло, только свет был какой-то желтоватый, призрачный.

У выхода из вокзала тянулся длинный ряд деревянных прилавков, и там продавались цветы. Они стояли в корзинах и ведрах, кучами лежали прямо на прилавках. Тюльпаны, гладиолусы, сирень, астры, розы.

Степан Егорыч медленно пошел вдоль прилавков, выглядывая букетик поприличнее. Дородные, плечистые продавщицы протягивали ему розы и астры:

— Гражданин, розочки чайные, загляденье… сон!

— Товарищ, астры, астры…

— Почем розы? — спросил Степан Егорыч, останавливаясь напротив одной из продавщиц. Несмотря на жару, одета она была в телогрейку и грязный белый халат сверху.

— Рубль штука… А вот эти по семьдесят пять копеек…

— Давай рублевые! — Степан Егорыч крякнул и полез за деньгами.

— Сколько?

— Сто штук! — сказал Степан Егорыч и сам испугался своих слов.

— Ой, товарищ драгоценный, у меня столько и не наберется! — Продавщица даже присела.

— Сколько наберется, — сразу помрачнел Степан Егорыч.

Продавщица собрала целую охапку роз, долго скручивала ее бечевкой, исколола все руки. Потом завернула эту охапку в несколько газет. Зрелище было внушительное. Степан Егорыч расплатился с ней, обеими руками осторожно обнял охапку цветов и пошел по площади. Прохожие оглядывались на него. Кто-то засмеялся.

В метро Степан Егорыч проходил через турникет, подняв над головой охапку.

— Как же тебя так угораздило-то, милый? — сочувственно проговорила контролерша, стоявшая у турникетов. — Небось всю получку махнул.

Когда он спускался по эскалатору, то чувствовал, что опять все пассажиры смотрят на него.

— Откуда дровишки? — спросил молодой парень, ехавший с девушкой, и громко засмеялся. — Из личного саду, вестимо! Жена, слышь, торгует, а я отвожу! — он ехал на эскалаторе в противоположную сторону.

— Дяденька, продайте одну! — просила девушка и улыбалась.

У Степана Егорыча взмокла спина.

Из метро он выбрался, когда было уже совсем темно и прохожих на улице сильно поубавилось.


…Позади Виктора и Потепалова кто-то закурил, пыхнул густым облаком дыма. Потепалов потянул носом, сказал:

— «Честерфильд»… — Подумал, добавил: — Или «Мальборо»… Вкусные сигареты…

— Ты куришь? — удивился Виктор.

— А что? Я теперь — все, кончился… Буду птенцов боксу обучать. Квартира есть, «Москвича» в прошлом году купил…

Ровно гудел самолет. В иллюминатор было видно море облаков, ватных, всклокоченных, а выше, в хрустальной, бледной синеве, плавали белые горы, замки и крепости. И солнечные иглы пронизывали эти сооружения.

Потепалов посмотрел в иллюминатор, вздохнул:

— Сколько стран объехал… А что видел? Самолет, аэродром и ринг. И все дела… У ребят-футболистов спрашивал — то же самое: самолет, аэродром, гостиница и футбольное поле… и все дела…

Виктор смотрел на этого большого, грузного человека и помимо своей воли проникался к нему симпатией.

— Думаешь, больше выступать не сможешь? — с сочувствием спросил Виктор.

— Почему? Смогу. Только зачем?

Виктор помолчал:

— Думаешь, детей обучать легче?

— Кому-то надо их обучать? А я люблю детей. — Потепалов улыбнулся. — У меня две дочки… Знаешь какие шустряги? А ты женат?

— Собираюсь…

— Счастливое время переживаешь… Дальше похуже будет, а вот до свадьбы… — И Потепалов мечтательно закатил кверху глаза.

— А после свадьбы? — спросил Виктор.

— После свадьбы жизнь начинается… обыкновенная жизнь… Заботы, хозяйство… жена зарплату отбирает… Раньше я денег никогда не жалел, в долг давал и обратно не спрашивал, а теперь в каждой копейке отчет дай… Генка Чернышев до сих пор мне полсотни должен, а я от жены скрываю… Узнает, загрызет…

— Ты любишь ее?

— Как это? — не понял вопроса Потепалов.

— Ну… — Виктор не мог найти подходящего слова, прищелкнул пальцами. — Ну, ты с ума по ней сходишь?

— Зачем? — вполне резонно ответил Потепалов. — Я с ума схожу, когда она меня пилить начинает.

— За что?

— Ну, что чемпионом так и не стал… Чемпион СССР — это для нее пустой звук. Я ей говорю: «Дура, ты подумай, в СССР живет двести сорок миллионов и я среди них — лучший боксер, разве это плохо?» А она мне: «А в Европе — второй!»

Виктор коротко рассмеялся.

Подошел Станислав Александрович, потрепал Виктора по плечу, спросил с улыбкой:

— Ну, как вы тут?

— Вашими молитвами, Станислав Александрович, — за Виктора ответил Потепалов.

— Скоро Москва… — сказал Станислав Александрович и пошел дальше.

— Приму душ, переоденусь, созову друзей… — мечтательно проговорил Потепалов. — Неделю отдыхать буду… Целую неделю… — И оттого, что открывалась такая обворожительная перспектива, Потепалов улыбнулся, посмотрел на Виктора:

— Чего такой мрачный? Хочешь, со мной поедем, с женой познакомлю, дочек покажу…

Виктор молчал, о чем-то думал. В центральном салоне ребята играли в «дурачка». Время от времени оттуда доносились взрывы хохота.

В просвет между раздвинутыми шторами было видно, как Генка Чернышев разговаривал со стюардессой. Он что-то ей рассказывал с самым серьезным видом, а она смеялась и курила длинную сигарету с фильтром.

— Николай Иваныч? — вдруг решился спросить Виктор. — Ты все отборочные бои перед чемпионатом видел?

— Где?

— Ну, в Москве?

— Видел… — Потепалов внимательно посмотрел на Виктора и тут же отвернулся.

А Виктор опять спросил, глядя в иллюминатор:

— Мой бой с Лыжниковым видел?

— Ну?

— Я правильно работал? — спросил Виктор и замер, ожидая ответа.

Потепалов молчал, вдруг повернулся к сидевшему сзади «мухе» Каштанову.

— Вадим, это Рыбинское водохранилище?

— Вроде бы, — ответил Каштанов. — Подлетаем…

— Я правильно работал? — упрямо повторил свой вопрос Виктор.

— Ладно, Витюша, чего старое вспоминать, — вздохнул Потепалов. — Чемпионат ты выиграл. Значит, доказал… Победителей не судят…

— Я правильно работал или нет, можешь ты ответить?! — повысив голос, в третий раз спросил Виктор. Лицо стало злым.

— Нечестно работал, — после долгого молчания ответил Потепалов.

— Что значит — нечестно?

— Нечестно — это и значит нечестно. — В голосе Потепалова вновь промелькнула отчужденность.

— Ты считаешь, что Лыжников был более меня достоин выступать на чемпионате?

— Я так не считаю. Я считаю, что в бою с Лыжниковым ты работал нечестно. — И Потепалов отвернулся к иллюминатору, считая разговор законченным.


…Федор Иваныч проснулся от долгих, настойчивых телефонных звонков. Он чертыхнулся, долго не мог попасть ногами в тапочки, наконец нашел, зашаркал по комнате к коридору.

— Да, слушаю! Кого? Нету ее. Я говорю, нету дома, она в ночную смену работает. А кто спрашивает?

Но на другом конце провода отвечать не пожелали и повесили трубку. Федор Иваныч послушал длинные гудки, еще раз чертыхнулся.

…Всю ночь Степан Егорыч просидел на лавочке у пруда. Рядом лежала охапка роз. В неподвижной воде отражались звезды и заводские фонари. Завод был как раз напротив, через пруд. Невысокая ограда, за ней виднелся приземистый, ярко освещенный корпус. Неумолчно грохотали машины, и этот грохот доносился до Степана Егорыча. Изредка слышались тонкие и протяжные паровозные гудки.

Степан Егорыч курил папиросу за папиросой.

Потом задремал, уронив на грудь голову. Тяжелые руки с набухшими венами покоились на коленях.

Проснулся он оттого, что кто-то засмеялся, проходя мимо. С трудом разлепил глаза и снова зажмурился. Взошедшее солнце слепило. Смена кончилась, и народ валил через проходную.

— Кому цветочки приготовил, дядя? — весело спросил парень в плаще-болонье.

Степан Егорыч протер глаза, поднялся. Он взял свою охапку цветов и пошел было к проходной. Но остановился. Он чувствовал, замечал, что на него все смотрят, усмехаются, отпускают шуточки.

Он вернулся в скверик на берегу пруда, огляделся по сторонам и быстро запихнул цветы под лавку.

Теперь он чувствовал себя куда увереннее. Оправил пиджак, застегнул на все пуговицы рубаху и двинулся уверенным шагом к проходной.

Любу он увидел сразу. Она шла с тремя женщинами. Ох и постарела она за это время, бог ты мой! Частая седина в волосах, морщины на лбу. И только глаза прежние, ярко-синие и молодые.

Она прошла мимо него, о чем-то разговаривая с подругами, и Степан Егорыч так и остался стоять на месте. Неужели не узнала? Нет! Вот она сделала еще несколько шагов, быстро оглянулась. Еще несколько шагов, и еще раз оглянулась. И остановилась, медленно повернулась, все смотрела и смотрела, будто не верила своим · глазам.

— Степан? — неуверенно прошептала она.

И подруги ее остановились, с недоумением смотрели.

— Степан, ты? — уже решительно спросила Люба и пошла навстречу.

А он так и стоял на месте, не в силах сдвинуться.

— Да откуда ж ты свалился-то, Степушка?

— С Луны. — Степан Егорыч криво улыбнулся.

Они стояли друг против друга. И сразу обнялись, будто их ударило током.

— Степан, Степан… Ты что же не позвал меня?

— Гадал стоял, узнаешь ты меня или нет, — скупо улыбнулся Степан Егорыч.


…Встречали их жены, родители, друзья. Жаркое солнце сушило мокрый после дождя аэродром, и в лужах радугой светились фиолетовые нефтяные пятна. На лепестках цветов горели капли воды. Прорвавшиеся к трапу жены и родители швыряли эти цветы под ноги боксерам. Словно боги сходили с неба на землю, счастливые и уверенные в том, что осчастливили и простых смертных одним своим появлением на грешной земле.

Какие-то незнакомые люди пожимали Виктору руки, поздравляли. А он рассеянно отвечал, шарил по толпе глазами, отыскивая мать и Татьяну. Неужели не пришли?

Он увидел, как «медведь» Потепалов подхватил на руки своих дочек, а рядом стояла маленькая, щупленькая жена, и в сравнении с огромным мужем она казалась еще крохотнее. Генка Чернышев пытался обнять сразу троих девушек, те смеялись, совали ему в лицо букеты цветов. Потом его ухватил за рукав Станислав Александрович.

— Через неделю — на тренировку. Завтра встретимся в Федерации в два часа. Не забыл?

— Да, да, в два часа, — почти не слушая его, отвечал Виктор, а глаза продолжали всматриваться в толпу — он все еще не терял надежды встретить мать.

Словно из-под земли вынырнула Татьяна. Она повисла у него на шее, горячо зашептала в ухо:

— Витенька, миленький, как я соскучилась!

Виктор обнял ее так, что под платьем что-то треснуло, и Татьяна вытаращила на него испуганные глаза:

— Ты с ума сошел?!

Виктор засмеялся. Наконец, и его кто-то встретил.

— Сапоги привез?

Виктор кивнул. Татьяна подпрыгнула, чмокнула его в щеку, и ее прозрачно-зеленые глаза стали еще больше.

— Лаковые, черные?

Виктор снова кивнул, и она еще раз поцеловала его в щеку.

— Милый, как я рада…

— А почему мать встречать не пришла? — спросил Виктор.

— Не знаю, я давно ее не видела.

— Не могла навестить? — нахмурился Виктор.

— Не могла, Витенька… У меня еще два хвоста не сданы: английский и теоретическая механика.

Они вошли в здание аэропорта. Здесь было прохладнее, от влажного кафельного пола, казалось, испарялся холодок.

Мимо прошествовал Потепалов со своими дочками на руках. Он помахал Виктору рукой:

— Чао!

— Чао, чао, — холодно ответил Виктор.

— Кто это? — быстро спросила Татьяна.

— Боксер… в тяжелом весе работает…

— Я ночи не спала, Витя, так переживала… Все ребята на курсе мне сочувствовали… особенно когда ты чуть-чуть в полуфинале немцу не проиграл… Мы в общежитии все время смотрели. Крику было! Я прямо психопаткой сделалась…

— Ты постой здесь, я пойду багаж оформлю, — перебил ее Виктор.

— Хорошо, — покорно согласилась Татьяна.

…Потом они ехали в такси. Окна плавились в солнечных лучах, огненно вспыхивали. Тянулись кварталы белых одинаковых домов с цветными балкончиками, с огромными дворами, газонами, спортивными площадками. На тонких, недавно высаженных деревцах зелень пожухла и поникла.

— Мой отец очень хочет с тобой познакомиться, — сказала Татьяна.

— Теперь уже хочет? — усмехнулся Виктор.

— Что значит — теперь? — Татьяна обиженно выпятила нижнюю губу.

— Ничего. Раньше он просил тебя не встречаться со мной, — ответил Виктор, глядя на окно.

Татьяна долго смотрела на него, потом спросила:

— Ты будешь жениться на мне?

— А ты этого очень хочешь?

— Если б не хотела, не спрашивала бы. — Казалось, Татьяна вот-вот заплачет.

— Женюсь! Заметано! — Виктор засмеялся и поднял вверх руки, будто сдавался в плен.

Но взгляд Татьяны был по-прежнему холодным.

— Ты ведь не любишь меня, Витя, — вдруг тихо сказала она.

Брови Виктора недоуменно поползли вверх. Он повернул голову и увидел озабоченную, задумавшуюся женщину.

— Мы ведь уже год как встречаемся, Витя, — так же тихо и печально проговорила она. — И я не слепая…

— Перестань… — попросил Виктор.

— В институте в меня влюблен один парень… ходит за мной как тень… Лучше тебя в тысячу раз! И я все думаю, ну зачем я с тобой связалась? Мучаюсь, плачу по ночам, а ты ничего не замечаешь…

— Ну, выходи за него замуж. — Виктор попытался улыбнуться. — Осчастливишь человека…

— Его — да, а себя — нет… — Она потерлась щекой о его плечо.

— Прости, Таня… — Он осторожно поцеловал ее в щеку.

…Виктор расплатился с таксистом, вытащил из багажника два пузатых чемодана. Машина развернулась и укатила. Виктор стоял задрав голову и смотрел на окна на седьмом этаже, потом громко свистнул. Татьяна засмеялась.

Они поднялись в лифте. Молчали. Выбрались из лифта. Виктор поставил чемоданы у двери, нажал кнопку звонка. Он стоял и затаив дыхание прислушивался к шорохам в квартире. Вот послышалось медленное шарканье ног по коридору, щелкнул выключатель, загремела цепочка на двери, и голос Федора Ивановича спросил:

— Кто там?

— Свои…

Дверь отворилась. На пороге стоял Федор Иванович, в пижаме и тапочках на босу ногу.

— Привет! — бодро сказал Виктор.

— Привет, — равнодушно ответил Федор Иванович, повернулся и пошел в первую комнату.

Виктор с недоумением посмотрел на Татьяну, взял чемоданы и вошел в квартиру.

— А где мама? — на ходу спрашивал Виктор. — На работе? Неужели ее не отпустили, чтоб меня встретить?

Федор Иванович не ответил, скрылся в комнате.

Виктор помог Татьяне снять плащ, повесил его на вешалку.

— Чего это он такой злющий? — спросила девушка.

— Не знаю… Может, с матерью поругался…

Виктор затащил чемоданы в комнату, положил их на диван, начал открывать.

— А я тебе пиджак привез, Федор Иванович… американский, твидовый, — громко говорил Виктор. — Будешь на работе фасонить…

Федор Иванович сидел за столом боком к ним и на слова Виктора никак не реагировал, даже головы не повернул.

— Мама сегодня в первую или вторую смену? — спросил Виктор. Он вытащил из чемодана твидовый, кирпичного цвета, пиджак, встряхнул его, повесил на спинку стула.

— Что молчишь, Федор Иванович?

— Отста-а-ань от меня! — вдруг плаксиво закричал Федор Иванович и вскочил. — Уехала твоя мама! Сбежала!

Он потряс сжатыми кулаками, издал звук, похожий на короткое хрюканье, и убежал в другую комнату.

Виктор опять с недоумением посмотрел на Татьяну, будто она могла ответить ему, в чем тут дело.

— Чокнулся он, что ли? — пробормотал Виктор и пошел за Федором Ивановичем в другую комнату.

— Как — уехала? — спросил он, стоя на пороге.

— А вот так! За ней этот пьяница из деревни заявился! Охмурил и увез! Увез, понятно?!

— Какой пьяница? — Виктор даже вздрогнул.

Федор Иванович молчал, смотрел в окно.

— Какой пьяница? — Виктор шагнул в комнату, взял Федора Ивановича за плечо, повернул к себе. По лицу отчима текли слезы.

— Степан Егорыч твой любимый… Даже в дом заявился, наглости хватило… Они вдвоем собрались и уехали… — Федор Иванович достал платок, трубно высморкался, красными глазами посмотрел на Виктора. — Разве ж это по-людски, а? Разве я ей плохой муж был? Обижал или что другое плохое делал?

Виктор медленно побрел из комнаты.

— Зарплату до копейки в дом тащил, с работы — домой, из дома — на работу… Э-эх! — Он опять высморкался, сказал спокойнее: — Она тебе там записку написала… На кухне лежит…

Виктор пошел на кухню, разыскал среди груды немытой посуды скомканную записку.

«…Витенька, милый, драгоценный мой, ты меня поймешь и простишь. Ты теперь вон какой сокол стал, крылья вон какие выросли… А без меня человек один мается, мучается… Люблю я его, Витенька, все эти годы любила… А теперь вот взяла и решила. Ты меня не обессудь. Ты теперь взрослый, умный, все поймешь… Не ругай сильно. Приезжай. Вот адрес…».

Виктор несколько раз перечитывал записку, хмурился, губы плотно сжаты, под скулами ходили желваки. Он стоял у окна и все читал и читал. В кухню вошла Татьяна, бесшумно приблизилась к нему, обняла за плечи, прижалась щекой к спине.

— Чаю тебе приготовить? — спросила она.

Виктор не ответил. Татьяна зажгла плиту, загремела чайником.

Виктор смотрел в окно, на ползущую к горизонту вереницу одинаковых белых домов с необъятными пустырями и широкими улицами.

— Витя, медаль покажи, — попросила Татьяна, стоя у плиты.

— Что? — очнулся Виктор. — Ах, медаль… да, да…

Он вдруг пошел в прихожую, обернулся:

— Ты подожди меня, я скоро…

— Витя, подожди… — сказала Татьяна, но дверь уже захлопнулась.

…На проспекте он долго ловил такси, метался от одной обочины к другой.

…Герман Павлович проснулся от длинных, нетерпеливых звонков.

— Вера, открой же! — крикнул он, приподнимаясь на кушетке.

Никто не отозвался. Герман Павлович поднялся и пошел в прихожую.

— Вера! — еще раз позвал Герман Павлович, заглянув на кухню. — Черт, надолго же я заснул…

Звонок загремел снова.

— Сейчас, сейчас, — поморщился Герман Павлович и открыл дверь.

На пороге стоял Виктор Крохин. Он смотрел на Германа Павловича с испугом и ожиданием.

— А-а… — протянул Герман Павлович, и выражение лица сделалось еще более кислым. — Здравствуй…

— Здравствуйте, Герман Павлыч… — Виктор все еще переминался на пороге, не решаясь войти. Да и Герман Павлович его не приглашал.

— Заходи… — наконец сказал тренер и первым пошел в комнату.

Виктор вошел, снова остановился на пороге.

— Позавчера имел счастье лицезреть тебя по ящику. — Герман Павлович указал на телевизор. — Что ж ты, милый, во втором раунде про свою левую забыл?

— Не забыл… — ответил Виктор и опустил голову. — Он в ближнем захватывал… а потом я не хотел сначала… думал, подождать надо…

— Ну, это дело твое… Ко мне-то зачем пришел? — Герман Павлович прошелся по комнате, взял с кушетки газету, свернул ее, положил на журнальный столик, вновь посмотрел на Виктора. — Прощения, что ли, просить? Так мне твоего прощения не надо… Можешь у Лыжникова прощения попросить… Ему, наверное, тоже твое прощение не надо… Да и зачем тебе прощения просить? Тебе это теперь вовсе уж ни к чему. — Герман Павлович разговаривал презрительно и зло.

Виктор стоял, опустив голову, сжав кулаки. Герман Павлович снова прошелся по комнате, налил из графина в стакан воды, выпил. Посмотрел на Крохина. Тот стоял и молчал.

— Ну, что молчишь?

— Ничего…

— Ну, говори, зачем пришел-то?

Виктор поднял голову и усмехнулся:

— Да так… повидать зашел… Рядом в городе оказался, дай, думаю, зайду…

— А-а, ну тогда понятно… — Герман Павлович опять пошел по комнате, искоса поглядывая на Виктора. Тот все так же стоял на пороге.

— А третий раунд на пятерку провел… молоток… — сказал Герман Павлович.

— И на том спасибо, Герман Павлович… — глухо проговорил Виктор. — За все спасибо… До свидания…

Он повернулся и пошел из комнаты. На секунду задержался у зеркального трюмо, стоявшего рядом с вешалкой, потом долго возился с замком.

— У тебя случилось что-нибудь? — спросил Герман Павлович.

Виктор наконец открыл дверь и вышел.

Герман Павлович прошел в прихожую задумавшись, потирая подбородок. Отворил дверь. По лестнице разносились дробные шаги. Это спускался Виктор Крохин.

Герман Павлович затворил дверь. Проходя мимо трюмо, стоявшего у вешалки, он вдруг увидел золотую медаль, лежавшую на самом краешке. Он взял эту медаль, подержал на ладони. На ней был изображен человечек в боксерской стойке…

Загрузка...