Этой полудикой жизнью они жили легко. Их ничто не тяготило. Им обоим казалось, что они знают друг друга тысячу лет.

Один раз, возвращаясь с базара, Наташа звонила в Москву. Москва долго была занята, но потом их соединили. Сначала Наташа просила какую-то Соньку сказать в институте, что она задерживается по семейным обстоятельством. Сонька на том конце провода все допытывалось, что это за семейные обстоятельства, но Наташа свернула разговор на тетку. Потом она попросила Саньку сходить к какой-то Матреше и сказать, чтобы Матреша заглядывала к Наташе домой и заботилась о каком-то Перно.

— Интересное имя, — заметил Игорь, когда они расплатились за разговор. — Перно.

— Перно — это мой попугай, — объяснила Наташа. — Он умеет говорить много слов.

Они решили, что поедут, когда у Игоря кончится отпуск. Игорь договорился с сестрой Марии Кузьминичны, что она провезет их в служебном купе. Сестра Марии Кузьминичны работала проводником. Для надежности, Игорь подарил этой проводнице две банки консервов. По банке за человека.

Вечером они возвращались в Калязин. Они приезжали туда, как с другой, лучшей, планеты. Они прощались и уже через час думали: пусть скорее придет утро.

Когда поезд подошел и началась сумасшедшая посадка, они стояли в станционном сквере, и только перед самым отправлением Мария Кузьминична повела их вдоль состава.

Они обошли паровоз, минули три вагона, в дверь четвертого Мария Кузьминична условно стукнула, дверь открылась, проводница впустила их в нерабочий тамбур, толкнула в служебное купе и щелкнула за ними ключом.

Возвращаясь, Мария Кузьминична махнула им в окно, они помахали ей в ответ, и Мария Кузьминична ушла.

В купе было сумрачно и после вокзала покойно. Бабушка, похожая на узел старой одежды, женщина в синем с горошком платке и большеротый мальчишка лет тринадцати настороженно разглядывали их.

— Отойди пока от окна, — тихо сказал Игорь.

— Все так романтично, правда? — спросила она тоже тихо.

Женщина в платке нервно заерзала на скамейке.

— Вот высадят из-за тебя всех, тогда доказывай.

Наташа обернулась к женщине и спросила холодно-вежливо:

— Кто высадит?

Игорь сжал ей локоть и тихо скомандовал:

— Спокойно.

Женщина не выдержала ее взгляда и опустила глаза. Помолчав, Наташа спросила Игоря:

— Могут высадить? Правда?

Он пожал плечами.

— Все могут.

Бабушка несколько раз мелко, словно ловила перед лицом комара, перекрестилась и прошамкала:

— Бог даст, не высадят. Вы, касатики, только тише.

До отправления они сидели молча, только мальчишка, разглядывая ордена Игоря и время от времени, закрывая рот, шмыгал носом. За дверью купе топали, ругались, кричали, но скоро колокол на станции отбил звонки, паровоз загудел, звякнули буфера, и поезд тронулся.

Бабушка снова половила комара и начала молиться о плавающих, путешествующих, болящих и плененных.

Мальчишка потребовал:

— Мам, дай хлеба.

Женщина, поджав губы, порылась в узелке, достала ломоть и ткнула его мальчишке.

Мальчишка уселся напротив. Он осторожно откусывал от ломтя и смотрел то на Игоря, то на хлеб.

— Не огорчайся, нам повезло, — сказал Игорь. — Видела, сколько осталось на вокзале?

Наташа поставила локти на столик, сцепила руки и уронила на них подбородок.

— Я не об этом. Мне горько. — Она приложила руку к груди. — Вот здесь. Почему люди…

— Не надо, — сказал Игорь. — Давай смотреть в окно.

Они проехали несколько разъездов и маленькую станцию, потом пришла проводница. Она была такой же, как Мария Кузьминична, рослой и красивой, с чистым лицом. Проводница села рядом с Игорем и, рассмотрев Наташу, потом его, спросила:

— Ну что, молодожен?

— Ничего, — ответил он. — Едем.

— Мы вам очень благодарим, — сказала Наташа проводнице.

Проводница нехорошо засмеялась:

— Вот как? А я и не знала.

Дверь открылась, и в купе сунул голову рыжий солдат.

— Привет честной компании, — сказал он.

— Куда, куда прешь! Закрой дверь, ну! — крикнула проводница.

— Чего орешь? — ответил безразлично рыжий солдат и хлопнул дверью.

— V, бесстыжие глаза. — Проводница обернулась к Наташе. — Твой не такой?

Наташа покраснела, она чувствовала, что щеки ее просто горят.

— Как вы можете спрашивать такое?

— Спокойно, — опять скомандовал Игорь. — Сколько мы будем ехать до Москвы?

— Мам, дай еще хлеба, — потребовал мальчишка.

— Нет больше, — отказала мать.

— Есть, — не согласился мальчишка. — Тебе жалко.

— Все они одинаковы, — заявила проводница. — Я за пятнадцать лет на железной дороге…

— При чем тут железная дорога? — перебила Наташа, не сдержавшись.

— Ишь ты, из молодых, да ранняя, — сказала женщина.

— Как бы вымотать у него ключ? — подумала вслух проводница.

— У рыжего? — спросил Игорь. Проводница пошла к двери.

— Вы нас не закрывайте, — сказал он.

— Это почему же? Потому что не вдвоем?

Игорь сжал губы.

— А не хватит ли?..

Наташа быстро положила ладонь ему на локоть.

— Не надо… — и пояснила проводнице:

— Под замком мы как жулики.

— Ничего, посидите и как жулики.

Когда проводница замкнула их, бабушка высморкалась в нижнюю юбку и разулыбалась, отчего ее лицо стало похожим на печеное яблоко.

— Взаперти оно и спокойственней.

— Мы не барыни, нам на прогулки не выходить, — громко сказала женщина и отвернулась.

— Ну и пусть, — тихо сказал Наташа Игорю. — Мы едем, а это самое главное. Давай смотреть в окно. Тебе удобно?

Он кивнул ей, глаза его потеплели, и они стали смотреть в окно, и в такт колесам касались друг друга плечом, или локтем, или виском.

Поезд шел медленно — насыпь была построена в войну, наспех, скверно, — и за окном не торопясь плыли назад сосны, березки и осины с влажными стволами.

Часто деревья расступались и открывали поляны. На полянках росли ромашки. Когда лес обрывался, шли поля. За полями и прямо в них стояли деревни — горсти изб под ветхою дранкой. Окна у многих изб были закрыты ставнями, а ставни заколочены досками. Доски перечерчивали ставни светлыми полосами.

Сожженных деревень не попадалось, воронок вдоль пути было не много, а свежих Игорь насчитал всего девять, и ехать было хорошо. Наташе все казалось, что за деревьями прячутся таинственные лесные существа, и она ждала следующую поляну, надеясь, что таинственное существо не успеет убежать, и она его увидит. Она всматривалась за деревья, но никого, конечно, не увидела, но все равно ехать было хорошо, ехать и смотреть на лес, поля, деревни, на небо через линии проводов. За каждым столбом провода опускались, но с середины снова поднимались, чтобы за новым столбом опять опускаться. Провода все опускались и поднимались, опускались и поднимались — полого, однообразно, неуклонно, — и от этого становилось спокойней на душе. На проводах сидели ласточки, а на столбах презрительные вороны. Провода были выше окна, небо за ними было похоже на голубую бумагу, провода перечерчивали ее, как линии, а ласточки на них были нотными знаками. Только столб с вороной казался зловещим нотным ключом.

Недалеко от станции со змеиным названием Гадово они услышали моторы самолета. Игорь опустил окно, моторы стали четче, высунулся, потом быстро подошел к двери и подергал ее. Дверь была заперта.

— Так, — сказал он.

Поезд проходил поворот, и Наташа видела, что солдаты на крышах смотрят в одном направлении, суетятся и что некоторые торопливо спускаются на сцепки.

— Что это? — спросила она.

— Пока ничего, — сказал он. — Держись рядом.

— Самолеты? — спросила женщина.

— Свят, свят, свят, — закрестилась бабушка.

— Может, наши? — спросила Наташа.

Она хотела узнать у Игоря, когда и как ей держаться рядом, но не успела — паровоз загудел, резко дернул, ее швырнуло к стенке, она ушибла голову, Игорь крикнул: «Воздух!», гул перешел в рев, ударил взрыв, и, когда рев несся над поездом, она услышала, как пули бьют по крыше — словно кто-то стремительно протащил по ней железную палку.

Игорь схватил чемодан, и стал бить кулаком и ногами в дверь, и кричать: «Открой! Открой! Открой!» — и дверь вдруг открылась, и Игорь скомандовал: «Прыгать всем!», и пропустил вперед мальчишку, бабушку, женщину и ее. Она видела, пробегая мимо, как у проводницы дрожат полные губы, и хотела сказать ей: «Бегите!», но машинист дал тормоза, колеса противно заскрежетали, всех отбросило от тамбура, поезд будто ткнулся в сугроб, стал, тогда Игорь схватил Наташу за руку, толкнул вперед, к ступенькам, крикнул «Прыгай!», прыгнул сам, и они побежали к штабелю бревен. Она увидела дым впереди паровоза, как от поезда бегут люди и что мальчишка обогнал их.

Они успели добежать до бревен и спрятаться. Бревна были сложены неровно, и концы верхних выступали навесом.

Наташа сидела под бревнами на корточках, сжавшись в комок. Когда самолет снова налетел на поезд, Игорь крикнул: «Ложись!», и она торопливо легла на грудь, щекой на руку, он лег рядом и, приподняв плечо, закрыл собой ее голову и спину. Краем глаза, через щель между бревнами, она видела, как совсем низко самолет пролетел над поездом, как сбросил бомбы, лег на крыло, отчего другое, с желтым в черных углах крестом, у него задралось, и улетел в лес. Одна бомба попала в середину поезда, другая упала за вагонами. Когда самолет улетел за лес, Игорь выскочил из-под бревен и полез на штабель. Она тоже было высунулась, но Игорь крикнул: «Разворачивается!», и она забилась под бревно, а Игорь спрыгнул с половины штабеля к чемодану, рванул крышку, выхватил автомат, вставил в него узкую длинную коробку с патроном на конце, падая на колено, дернул затвор, вскинул автомат к плечу и прижался другим плечом к торцам бревен, прячась в них наполовину.

С земли ей показалось, что он целится в паровозную трубу, но тут снова налетел рев, и она увидела, как губы Игоря шепчут: «С-собака!», как из автомата рванулось пламя и как автомат задергался. Ее ударило по барабанным перепонкам, и она закрыла уши руками и зажмурилась, а на нее — на ноги, на спину, на голову — посыпались мелкие горячие предметы, один из них упал ей за шею. Она судорожно, как гусеницу, стряхнула его, потом совсем близко рванула бомба, и ее толкнуло горячим воздухом, где-то дальше рванула еще одна, и вдруг стало тихо. Она осторожно отняла руки, открыла глаза и увидела, что Игорь, сгорбившись, сидит на бревне и зажимает левое плечо и что под пальцами у него кровь, а автомат стоит у бревен, и из его дула курится струйка дыма. Дым пахнул кислым.

Кровь была очень алой и густой, от крови веяло страшным, и все в ней содрогнулось, во рту стало сухо, а перед глазами поплыли, расширяясь, как волны от камешка, желтые и зеленые круги. Ей хотелось крикнуть, но, пересилив себя, она сморгнула круги и позвала:

— Игорь!

Он обернулся.

— Вот черт! — сказал он. Лицо у него было сосредоточенным и бледным.

— Ты ранен? — спросила глупо она.

Он кивнул.

— Достань бинт.

Она выбралась из-под бревен.

— Бинт? — переспросила она.

— Да. Вот черт. — Он не очень уверенно улыбнулся ей. — Ты не бойся.

Она видела, что он не падает, и все-таки ей было очень страшно за него и за себя тоже. Она подошла к чемодану и стала шарить в нем, бинт не попадался, и она стала выкладывать на крышку вещь за вещью. Движения ее были медленными, она мучительно хотела делать все быстрее, но, как во сне, не могла.

Она нашла бинт и протянула его.

— Вот.

Он не взял бинт, а, не отнимая ладони от плеча, раненой рукой расстегнул ремень, уронил его на колени, взялся за край гимнастерки и попросил:

— Помоги спять.

Она отложила бинт. Он наклонил голову, отнял руку от плеча, она стянула с него гимнастерку, и он зажал рану.

— Распечатай бинт, — сказал он.

Бинт был заделан в плотную масляную бумагу, из-под края бумаги торчала нитка. Она догадалась и дернула за нитку.

— Так, — сказал он.

Она сняла с бинта одну половину упаковки и вынула английскую булавку. На бинте оказались две марлевые подушечки.

— Все, — сказала она.

Он отдернул руку от плеча, и она торопливо наложила на длинную, но не очень глубокую рану подушечки, он поднял руку, и она несколько раз обернула вокруг них бинт. Бинт сейчас же промок от крови, и у нее снова поплыли перед глазами круги, но она опять сморгнула их.

— Туже, — сказал он. — Надо туже.

— Хорошо, — ответила она и стала мотать туже.

— На половине обведи за шею, — подсказал он.

— Зачем? — спросила она.

— Повязка не будет сваливаться.

— Обведу, — сказала она. — Она еще несколько раз обернула бинт и спросила. — Разве можно из этого, — она кивнула на автомат, — сбить самолет? Такой большой самолет?

Он тоже посмотрел на автомат.

— Я хотел по кабине. Еще туже. Так. Он шел метров на сто, может, и ниже.

Он даже не морщился, и ей стало спокойней.

— А на сто метров?

— Надо попасть в летчика. Правда, говорят, у них сейчас бронестекла…

— Бронестекла? — переспросила она. — Тогда зачем стрелять?

Он прищурился, как бы ища ответ.

— Понимаешь, я их после сорок первого видеть не могу.

— Но ведь это бессмысленно, — сказала она.

— Может быть. Но смысл иногда пропадает, — сосредоточенно объяснил он.

С каждым оборотом бинт промокал все меньше, под конец только в середине повязки осталось розовое пятнышко величиной с копейку.

— Бинт весь, — сказала она.

— Ничего, — сказал он. — Теперь разорви конец и завяжи.

— Так?

— Так.

— Больше ничего не надо делать?

— Ничего. Спасибо.

— Пожалуйста.

Он осторожно потрогал повязку, пересел на бревно и вздохнул так, как вздыхает человек, когда он только что переплыл реку и вышел на берег. Она села с ним рядом, повертела в руках булавку и пристегнула ее к куртке изнутри.

— Теперь не больно? — спросила она.

— Нет, — ответил он. — Сейчас еще просто горячо. Боль приходит потом.

— Меня почему-то тошнит, — пожаловалась Наташа.

— Это пройдет, — сказал Игорь. — Вон идут с водой, сейчас попьем.

— Зачем в бинте булавка?

— Если сам не сможешь завязать.

— А санитары? Ведь в бою должны быть санитары и сестры.

Игорь взял автомат, отделил от него пустую коробку и положил и то, и другое в чемодан. Он затолкал в него вещи и, придавив коленом крышку, застегнул замки. Все это он делал одной рукой, и движения его казались неловкими.

— Пока дождешься санитаров…

— Да. Наверно, на войне все…

— Ты просто не знала, — сказал он и сел опять на бревно.

— Мне было страшно, — призналась она погодя. — Тебе в первый раз было страшно?

— Страшно всегда, — объяснил он. — Просто надо… — Он не досказал, что просто надо.

— Всегда? Я думала, вы привыкли. Что просто надо? Кто так кричит?

Она начала различать и слышать мир. Он входил в нее криками раненых, их несли от поезда к станции, и она посмотрела туда.

Он повернул ее за плечо.

— Не смотри.

— Почему?

Она все-таки увидела пополам разорванный вагон, как из него вытаскивают и передают с рук на руки раненых, что около него ногами к рельсам лежит недлинный ряд штатских и военных, а к станции вытянулась движущаяся цепочка: в каждом звене ее было ядро — человек, которого вели или несли.

— Лучше не видеть, — сказал он хмуро.

— Почему? — переспросила она.

— Чтобы не знать, — ответил он.

— Но я хочу…

Он не дал ей досказать:

— Не надо хотеть!

— Не надо так грубо, — попросила она.

— Извини, — сказал он. — Не знать — значит не помнить. Зачем тебе все это? Это не для тебя.

Они помолчали.

— Хорошо, я не буду смотреть туда, — согласилась она. — Я буду смотреть на небо. Нет, лучше на лес.

К ним подошли тот рыжий солдат, который заглядывал в купе, и еще два солдата. У одного солдата был ручной пулемет, а другой нес полный котелок воды.

— Я видел, как ты бил. Но он здорово быстро шел, — сказал рыжий солдат.

Игорь протянул руку к котелку. Солдат с готовностью подал ему котелок, чуть расплескав, Игорь отдал котелок ей.

— Пей.

Вода была очень холодной, но она все пила и пила.

— Я бы тоже мог, нет патронов, — сказал пулеметчик Игорю. — Тыл. Заставили сдать. — Он достал кисет. — Свернуть тебе?

Игорь взял у него кисет.

— Я сам.

— Ты напейся сначала, — сказал рыжий солдат.

Игорь взял у нее котелок. Он выпил много, почти до дна.

— Здорово его зацепило? — спросил ее рыжий солдат, когда Игорь пил.

— Не знаю.

Рыжий солдат насмешливо удивился.

— Ты же перевязывала!

Игорь сунул ему котелок.

— На, допей.

Рыжий солдат допил.

— Жаль гимнастерку, — сказал рыжий солдат. — Совсем новая.

Потом все они свернули папироски, рыжий солдат чиркнул зажигалкой, и они закурили. Запахло махоркой.

— Теперь тебе кантоваться, — сказал Игорю рыжий солдат. — Месяц, не меньше. На станции говорили, всех раненых ссадят в Дмитрове.

— Ты сходи на станцию — там медицина, — предложил Игорю пулеметчик.

Игорь кивнул.

— Попозже. Сейчас они с тяжелыми.

— Ясно, — подтвердил тот, у кого был котелок. — Легких всегда под конец. — Он засмеялся. — Слышу, кто-то бьет из фрицевского, я и подумал, уж не десант ли они сбросили, а у меня ни патрона — приходи и забирай с палкой.

— Ну да, десант, — презрительно сказал пулеметчик. — Отдесантились они.

— Думаешь? — спросил рыжий солдат.

Пулеметчик бросил окурок и затоптал его.

— И думать нечего: прошло их время летать, как у себя дома. Видел, как этот жался к земле? Одиночка вшивый, сейчас сюда, наверно, только одиночки и долетают. Асы. Этот тоже не иначе, как ас.

— Ас, — подтвердил Игорь. — Один, без прикрытия.

— А как пер, как он пер в сорок первом! — зло сказал хозяин котелка.

— И в сорок втором тоже, — сказал Игорь.

— Да, — кивнул хозяин когелка. — И в сорок втором.

Наташа обернулась к Игорю. Лицо его уже не было бледным, оно только осунулось, как будто он очень устал, но в его взгляде она увидела ту же сосредоточенность.

— Тебе больно?

Он не стал обманывать ее.

— Немного. Не очень.

Она осторожно прикоснулась к его раненой руке.

— Это ведь не опасно? Ведь будет хорошо, да?

Он даже улыбнулся ей.

— Конечно, не опасно.

Жалость и гордость за него захлестнули ее. Ома не сдержалась, она потянулась к нему и, опустив веки, поцеловала в губы. Губы у него были сухими и горячими.

Он хотел что-то сказать, но она торопливо шепнула ему в горячие и сухие губы:

— Ты — милый…

— Хоть бы людей постеснялась — день белый, бесстыдница! — сказала женщина, с которой они ехали в купе.

Она нервно обернулась и увидела и ее, и бабушку, и мальчишку.

— И чего ты, Маланья, право, зацепилась за девку? — сердито сказала бабушка.

— Да, почему? — спросила Наташа Маланью. — Что я вам такого сделала?

Мальчишка, набрав уже целую пригоршню гильз, спросил Игоря:

— Мне можно их, дядь?

— Можно. Собери все, — ответил Игорь и положил здоровую руку Наташе на плечо.

— Не шибко они тебя? — спросила Игоря бабушка.

— Нет, не очень, — ответил Игорь.

Бабушка перекрестилась.

— Слава богу! А Трофимовну вот!..

— Что же она отстала? — сказал Игорь.

Бабушка высморкалась в нижнюю юбку и вытерла глаза.

— Да вот уж, отстала. Кабы кто из нас знал, где оступится. — Бабушка посмотрела на небо, вертя морщинистой серой шеей. — Вот ироды! Видит, поди, он сверху, что не пушки, не эти, как их, танки. Видит он, что поезд-то гражданский?

— За нашим составом цистерны, по ним он и бил. — Игорь посмотрел на поезд, пошевелил еще пальцами раненой руки и добавил: — А может, и по нас тоже.

— Трофимовна выживет, — сказала уверенно женщина.

— Дай бог! — сказала бабушка. — Уж эта война!

Мальчишка лазил на коленях, разыскивая в траве последние гильзы.

— Дядь, а ты в него попал? — спросил он Игоря, стоя перед ним на четвереньках и задирая голову.

— Нет, — признался Игорь.

Мальчишка сел и склонил голову набок.

— Что ж так? Он еще людей поубивает.

— Я старался, — сказал Игорь. — Не каждый раз попадаешь.

Мальчишка затряс головой, казалось, она может у него оторваться. — Надо, чтоб каждый. Всех их, иродов, убивать надо! До одного!

— Вишь ты! — удивилась бабушка.

— Мам, дашь хлеба? — спросил мать мальчишка.

— Ты опять есть хочешь? — спросил Игорь.

Мальчишка насупился.

— Не надо так!

— Что?

— Смеяться, — ответил мальчишка.

— Я не смеюсь, — сказал серьезно Игорь.

— Тогда зачем спрашиваешь? — сердито сказал мальчишка.

— Чтобы дать тебе что-нибудь, — объяснил Игорь.

— Так ты дай. — Мальчишка встал. — Чего спрашивать?

Наташа подтянула мешок.

— Разве нельзя спросить? — сказала она. — Может, ты не хочешь есть?

Мальчишка подошел к мешку вплотную.

— Я всегда есть хочу.

Наташа развязала лямки и шнурок.

— Это правда?

Мальчишка с отчаянием кивнул головой.

— Правда. Даже ночью. Сейчас все люди всегда хотят есть.

— Ты так думаешь? — спросила она тихо и торопливо ответила за него: — Да, конечно.

Она дала мальчишке треть буханки хлеба, воблу, четыре кусочка сахара и немного сала. Мальчишка притиснул все это к животу, словно хотел затолкать в желудок прямо через кожу и хлеб и все остальное, и, закрыв от напряжения рот, засопел. Потом он отступил на два шага и поблагодарил:

— Спасибо тебе, тетенька.

— Ешь, на здоровье, — ответила она.

Маланья все так же, не поднимая глаз от земли, тоже поблагодарила:

— Спасибо.

— Пожалуйста.

Маланья потянула мальчишку за рубаху.

— Ну, хватит, пошли. Чего-то думать надо.

— А чего думать — путю починят и поедем, — возразила ей бабушка.

— Без билетов-то? Тут Трофимовны нет.

— У вас тоже нет билетов? — спросила Наташа бабушку.

— Нет, — созналась бабушка. Нам и ехать тут всего ничего: сорок верст. В крайности мы и пешком дойдем. Раньше люди на богомолье тыщами пешком проходили, а уж эти сорок верст мы осилим. — Бабушка снова повертела головой и сердито посмотрела на небо. — Только бы эти ироды…

— Держитесь дальше от железной дороги, — посоветовал ей Игорь.

— Пошлите, мама, — сказала Маланья.

Маланья и мальчишка пошли к станции.

— Вы попроситесь — сорок верст ведь не много, — сказала Наташа бабушке. — Зачем вам идти пешком? Неужели вас не поймут?

Бабушка задумчиво вздохнула.

— Сначала оно, конечно, попросимся — может, добрые люди и возьмут. Мы ведь теперь все вроде погорельцев. А вам далеко?

— До Москвы.

— Доедете, даст бог. — Бабушка подошла к ней, обняла, погладила сухой рукой по щеке, шепнула: — Ты на Маланью не серчай, это все от бабьей зависти, вдовая она, — и попрощалась: — Ну ладно, касатики, до свидания. Вот путю починят, и поедете в Москву в свою. — Она перекрестила и ее, и Игоря. — Живите без разладиц.

Наташа сидела бревном ниже, облокотившись о колено Игоря. Его рука по-прежнему лежала у нее на плече. Теплые бревна пахли смолой, и запах смолы перебивал запах гари, железа и станционной грязи. На бревна садились воробьи, трещала недалеко в лесу сорока, а лес манил, он был совсем рядом.

Они молчали — каждый в эти минуты ушел в себя, но иногда они одобрительно улыбались друг другу и говорили малозначащие слова.

Потом Наташа напомнила ему:

— Тебе, наверное, пора на медпункт.

Игорь встал.

— Пора.

— Я посижу здесь?

— Конечно.

— Ты можешь оставить чемодан?

— Могу.

— Но там оружие.

— Ну и что ж. Покараулишь.

Она с готовностью кивнула.

— Конечно.

Игорь посмотрел на дырку на гимнастерке.

— Ты придешь, и мы зашьем, — сказала она. — Иголка и нитка у меня есть. Но нитка черная, а хорошо бы защитную и шерстяную. У тебя нет защитной?

— Есть. Но не шерстяная.

— У нас дома есть шерстяная — как раз по цвету гимнастерки.

— Жаль, до него далеко, — сказал немного насмешливо он.

Наташа не обиделась:

— Не очень. Вот путю починят!

Они засмеялись.

Игорь надел ремень на шею и застегнул пряжку.

— Ничего, доберемся.

Она тоже встала и помогла ему положить руку в лямку.

— Всех раненых будут, наверное, собирать? Помнишь, он говорил, что раненых снимут в Дмитрове?

Игорь подвинул чемодан к бревнам и к чемодану — ее саквояж и вещмешок.

— Здесь не будет очень строго, главное — не сдавать документы. Если сдал, тогда все, не уйдешь.

Это немного ее успокоило.

— Да? Я думала, у вас всегда порядок.

— В тылу почти всегда, — сказал он. — Даже на пересылках. Но здесь не пересылка и еще не госпиталь, так что… Ты жди.

— Конечно. — Я никуда не уйду, пока ты не придешь или хотя бы сообщишь, — сказала она. Ей хотелось, чтобы он еще не уходил, и она спросила: — А на фронте?

Он остановился, чтобы объяснить.

— Когда он начинает садить! Видела, что тут было?

— Не все — ты не хотел, чтобы я видела все, — ответила она.

Он показал пальцем через плечо из поезд:

— Там иногда бывает и час, и два, и несколько раз в день. Представляешь, что тогда творится? Какой там порядок…

Наташа хотела представить, но не смогла, — у нее ничего не получилось.

— Ты постарайся не сдавать документы!

— Конечно, — сказал он, — Можно поискать госпиталь и получше, чем в Дмитрове.

— В Москве, наверное, хорошие госпитали. — Она сказала это, как будто подумала вслух.

— Смотря в какой попадешь, — возразил он. — И не в одном госпитале дело, надо тебя довезти.

Ей было очень приятно услышать это.

— Спасибо. Ты долго там будешь?

— Не знаю. Может, придется ждать. А может, и не придется. В общем, ты сиди тут. Если захочешь есть, ешь, не жди меня.

Она не могла согласиться.

— Нет. Мы пообедаем вместе. Ну, иди и приходи скорей, ладно?

— Ладно.

Игорь пошел к станции.

Наташа натянула юбку пониже, обхватила ноги, положила подбородок на колени и, чуть сузив глаза, провожала его взглядом. Ее Игорь шел, поддерживая здоровой рукой раненую. Он, наверное, знал, что ему надо на станции, что он там сможет получить и на что рассчитывать не приходится, чего следует остерегаться и чего не принимать глубоко, минуя, как по пути к полю, лес. Он шел, чуть ссутулившись под тяжестью боли, которая все росла у него в плече, она видела это по его спине — но он и эту боль старался не воспринимать остро, отгораживаясь от нее. Он был сильным, не только красивым, и ей было приятно, что он такой, и она не жалела, что то, что произошло в Калязине, произошло. Что-то в ней с первой встречи знало, что он будет целовать ее и она будет целовать его. «Приедем и поженимся, — сказала она себе. — Да. Чтобы все было… Чтобы никто…»

Дважды про себя она сказала ему в спину: «Милый… Милый…» Она сказала очень напряженно, она хотела, чтобы он услышал ее, и ей не показалось странным, что он обернулся, так должно было быть, для этого она и звала его: «Милый… Милый…» Он поднял здоровую руку и помахал ладонью, как будто сигналил: «Принято». Она встала, тоже помахала ему, а когда он пошел, она снова села и, спокойно вздохнув, смежила веки, прислушиваясь к нежности, которая проснулась у нее здесь, на этих бревнах. То приподнимая веки, то опуская их, она посмотрела в себя и ей смутно представилась россыпь чего-то блестящего. Блестки, редкие и мелкие, как золотинки в реке, то отдалялись, то сбегались и становились ярче. Потом они слились в один блестящий ручей и наполнили ее. Мысленно она спросила себя: «Это и есть любовь? Это она?» — и ответила себе: «Это пришло… Пришло… Пришло…»

В Москве на вокзальной площади к агитпункту и на него тянулись демобилизованные на костылях, с заткнутыми за ремень, чтобы не болтались, пустыми рукавами, торопливо урчали военные грузовики, проехала колонна зенитных пушек и прошла команда новобранцев. Среди новобранцев были совсем подростки и пожилые. У подростков сияли глаза, а пожилые хмуро смотрели под ноги.

В чахлом сквере штатские и солдаты торговали кусками сахара, самодельными зажигалками, махоркой, воблой, пайками хлеба. Хлеб шел четвертыми частями и полбуханками — целая буханка стоила такую сумму денег, что найти покупателя было почти невозможно.

Худой парень лет семнадцати держал в руке короткую бумажную ленту и выкрикивал:

— Кому третью декаду! Третью декаду кому!

— Что за декада? — спросил он.

— Карточка на хлеб. С двадцать первого до конца месяца.

— Почему он ее продает?

— Не знаю.

— Может быть, лишняя?

— Лишние бывают только у жуликов. Сядем в трамвай?

Он пригляделся к парню: у парня руки были в глубоких ссадинах. От машинного масла и грязи ссадины не заживали.

— Какой он жулик? Слесарь. Пойдем пешком.

— Ты хочешь посмотреть Москву? Идти далеко, — сказала она.

— Сколько километров?

— Не знаю. Несколько. На Самотеку. Ты дойдешь?

Он поправил ей лямку рюкзака.

— Дойду. — «Что эти километры?» — подумал он.

Летом сорок первого он однажды отошел за тридцать шесть часов на сто пять километров. Ели они тогда всего два раза — потерялась кухня. Его назначили в помощь пулеметчикам. На расчет из пяти человек был пулемет — он весит шестьдесят шесть килограммов — и шесть коробок с лентами, да у каждого было свое — карабин, гранаты, вещмешок. Они брели нестройной толпой, как всегда в отступлениях, солдаты послабее валились в придорожные канавы, и их не могли поднять никакие приказы. Пулеметчикам за то, что они катили, а не несли лафет «максима», всыпал незнакомый капитан. Капитан кричал: «Портите оружие! Новый пулемет гробите! Из него потом в корову не попадешь!» Капитан, конечно, был прав — пулемет не полагается катать по дорогам, от этого лафет разбалтывается, и при стрельбе пули не бьют в круг величиной с велосипедное колесо, а летят конусом, как бежит вода из душа. Попасть из такого пулемета на расстоянии метров четыреста, когда люди кажутся игрушечными человечками, невозможно. Они знали, что катить лафет нельзя, но когда капитан ушел, они опять покатили его: лафет весил два пуда, и нести его ни у кого уже не было сил. От леска в конце маршрута назад по дороге ходили машины и собирали отставших, но он с пулеметчиками дошел, и даже сейчас об этом было приятно вспомнить.

Он шел на полшага позади нее, рассматривая дома, пустые витрины булочных, аэростаты, которых вели на веревках девушки в военной форме. Аэростаты напоминали громадных ручных рыб. Он приглядывался к москвичам и нашел, что у них у всех что-то есть общее, как есть общее в лицах солдат из разных полков и дивизий: у москвичей были худые и серые лица, и плотно сжатые, отвыкшие от улыбок губы. И одеты они были тоже как-то одинаково: грубая стоптанная обувь, простые брюки или юбки, такие же пиджаки или кофты, плотно повязанные неяркие косынки, надвинутые на лоб кепки.

— Нелегко живется в Москве, — сказал он.

— По карточкам мало дают, — объяснила она. — Наши девочки все время подголадывают. В начале месяца они устраивают пиры — отовариваются как можно больше и несколько дней едят почти досыта, а потом все урезают и урезают. Людям все время не хватает еды. Это ужасно, правда?

— А тебе хватает?

— Мне хватает, — ответила она. — Я мало ем, и папка иногда привозит продукты или присылает их с кем-нибудь.

Когда они пришли к старому четырехэтажному зданию, похожему на крепость, Наташа сказала, радостно улыбаясь:

— Вот мы и дома!

Ее дом с высокого цоколя смотрел через Самотеку на бульвар. Бульвар рассекал улицу и, слегка поднимаясь, уходил далеко вверх.

Высокий цоколь, арка, квадраты запыленного без рам стекла в окнах, каждое с витрину булочной, висящие между ними застекленные балконы наподобие башенок, портики над окнами, полуколонны под башенками, лепка с осыпавшейся штукатуркой, орнамент над каждым этажом, ложные балки на верхнем, словно на них покоилась крыша, — все это придавало дому вид обнищавшего богача, который еще очень хорошо помнит былое великолепие и выставляет остатки его на зависть соседям, непритязательным московским домам, построенным позднее и проще. Соседние дома могли быть внутри тоже удобными, но в них не было и намека на ненужную для живущих в них людей роскошь.

На широкой и грязной лестнице, сразу же за дверью парадного, пахло кошками, керосином, сыростью и еще чем-то острым и неприятным — химическим. От сырости стены на лестнице были в плесени. Плесень ползла от пола к потолку, будто растекались лужи, поставленные на ребро. В сетке лифта висела паутина с дохлыми мухами, а на лифте лежал толстый слой пыли и серые окурки.

Наташа торопливо поднималась по маршам и перебегала площадки. Он шагал за ней через ступеньку.

На третьем этаже у двери, обитой желтой клеенкой с белой пуговкой звонка на косяке и медной пластиной над ним, Наташа остановилась. На пластине старинным писарским почерком с закорючками и хвостиками было выгравировано: «Профессор Н. Н. Глебовъ». Наташа отдышалась, вытащила из почтового ящика пачку газет и еще одна выдернула из-за него.

— А писем нет. Пишут, наверно.

Он чуть не сказал то, что в таких случаях говорят солдаты: «Может, только чернила разводят?»

Наташа открыла английский замок, внутренний, и пропустила его вперед.

— Вот мы и дома!

Игорь вытер ноги и, помедлив, переступил порог. Наташа поставила его чемодан к стене, радом с двумя чудовищными черными чемоданами, похожими на бегемотов. У чемоданов даже сбоку были ручки, как у бельевых корзин, один человек не мог поднимать такие чемоданы. Его чемодан рядом с этими бегемотами выглядел жалким. Наташа показала пальцем на блестящий паркет и объявила: «Была Матреша, Матреша умница — она все убрала. Обожди секунду». Она стряхнула туфли под вешалку, обула комнатные тапки и ушла в комнату, растопырив пальцы рук и склонив голову набок. В ее походке было очень много деловитости. Игорь, прислонившись к косяку, разглядывал бегемотов, закрытую серой плотной тканью вешалку, на вешалке оставались свободными всего два крючка, картонки-коробочки на ней, ящики за ней, накрытые ковром, паркет, зеленые, спокойных тонов обои, белоснежный потолок с двумя плафонами. После вонючей лестницы встретить за клеенчатой дверью чистоту, достаток, покой человеческого жилья было неожиданно.

Под самым потолком на крючьях висел велосипед и были увязаны три пары лыж с палками.

В той комнате, куда ушла Наташа, кто-то истошно закричал:

— Грррабеж! Грррабеж, Гаррри!

Наташа вернулась с парой новых шелковых носков.

— Сними сапоги, иди в ванную, помой ноги и переобуйся. — Из-под вешалки Наташа достала комнатные туфли и ему. — В сапогах, наверно, ужасно устают ноги.

— Это Перно? — спросил он.

В высокой конусной клетке, прибитой к стене у балконной двери, качался на трапеции попугай.

Попугай был здоровенный — не попугай, а лошадь. От розового хохла над кривым толстым клювом до конца хвоста было почти с метр. Голова, тело и крылья у этой ужасной птицы были зеленые, а клюв красный. Крайние перья на хвосте и в крыльях тоже были красные, а глаза светились желтым, как у кота. Под клеткой на блестящем паркете валялась шелуха от семечек, крошки хлеба, зерна кукурузы, пшеницы, еще какие-то зерна.

— Старпом дрянь! — объявил попугай и, кувыркнувшись вперед, повис на трапеции вниз головой. — Жри гарнир!

— Ай-я-яй! — сказала попугаю Наташа. — Разве так надо радоваться? Стыдно, Перно. Стыдно.

Перно раскачался как следует, взмахнул крыльями, зацепился клювом за прутья, выпустил из ног трапецию и повис на клетке.

— Это гррр-абеж!

Игорь подошел поближе.

— Нравится? — спросила Наташа.

— Не очень. Где ты его взяла?

— Кррранкен, бррратцы! — заорал Перно. — Крругом крррабы. Бррросай кррруг!

— Ты привыкнешь, — сказала Наташа и, подсыпав попугаю еды и сменив воду, рассказала, что Перно попал к ней по случаю, с торгового корабля, так как заболел чем-то и умирал. Наташа его выходила, таская по знаменитым ветеринарам, а может, он и сам выздоровел.

Перно, цепляясь за поперечные медные прутья клетки, лазил по ее стенкам и распалялся все больше:

— Прррямо на борррту! Трррах-таррра-рррах! Ко-ррроль тррреф! Жррру черррвей! Жаррреную рррыбу! Баккарррди! Баккарррди! Баккарррди! Брррамапутррра! Ррруку, старррик! Не сёрррбай!

Голос у Перно был пронзительный, скрипучий. Звук «р» он растягивал, как если бы этот звук был его любимым.

— Это он радуется, — объяснила Наташа. — Столько дней он был один! Представляешь? Перно, Перноша, Перношечка, — позвала она и, сунув палец за прутья, пощекотала попугаю бок.

— Черррт поберрри! — ответил ей Перно и, предложив: — Всхрррапнем, дррруг? — вспрыгнул на трапецию, кувыркнулся и снова повис вниз головой.

— Здорово он у тебя радуется, — сказал Игорь. Наташа, немного обидевшись, ушла умываться.

Черев полчаса он сидел в кресле-качалке у распахнутой двери на балкон. Ноги его в этих шелковых носках лежали на низкой резной скамейке, обитой желтым сукном. Рядом со скамейкой стояли комнатные туфли с толстой войлочной стелькой. В таких туфлях ногам всегда сухо, чисто и мягко.

Он то смотрел на пыльный бульвар, на серые громады зданий по его сторонам, на вечернее небо, тусклое от гари, которая всегда висит над большим городом, на торопливых прохожих, то оборачивался и разглядывал комнату.

Комната была светлая и большая, но вещи скрадывали ее величину. Посреди комнаты стоял стол на шести ножках. За этот стол можно было усадить два десятка человек, но стульев около него была всего дюжина. Они были задвинуты под стол до спинок. Зеленая шелковая скатерть тяжело спускалась со стола, касаясь золотистыми кистями сидений стульев. Над кистями были вышиты красные драконы, драконы гнались друг за другом, на складках, где они изламывались, драконы казались живыми.

Угол комнаты, слева от двери в коридор, занимал рояль. На крышке его лежала пачка нот, книга, заложенная иглой дикобраза, и газовый шарф. Возле нот сидел плюшевый медведь с хитрыми бусинками глаз. Рядом с роялем был низкий широкий диван с удобной спинкой. По обе стороны балконной двери стояли высокие, в рост Наташи, фарфоровые вазы. С этих ваз на него смотрели узкоглазые старички в пестрых халатах. Лица старичков были добрыми, добрыми казались даже их редкие бороденки, но доброта эта как-то не вязалась с дракончиками, которые были вышиты на халатах стариков.

В углу, противоположном по диагонали роялю, на приземистой подставке, покрытой зеленой толстой салфеткой — уменьшенной в десять раз копии скатерти на столе, только на ней драконы были не красными, а фиолетовыми, — лежала толстая коробка коричневой кожи, похожая на кургузый чемодан. Коробка открывалась: створ ее был отделан лайковой тесьмой. Правее коробки полстены закрывал полированный буфет с мраморной доской. Его стекла украшал сложный узор из золотых, перламутровых и розовых квадратиков, кружков и угольников. За стеклами блестели хрусталем ряды рюмок, бокалов и стопок. В нише буфета на мраморе лежали на боку вложенные друг в друга чашки с нежно-голубыми цветами. За чашками стояла стопка блюдец, сахарница, молочник и кофейник с тонким коротким носиком. Ручками к ящикам и дверкам буфета служили медные полукольца, свисавшие из пасти львов. Медь тускло отсвечивала в отполированном красном дереве. На буфете стояли еще две вазы поменьше с непонятным рисунком — нагроможденные вплотную и друг на друга тумбочки, коробочки, подушечки, вазы, листья, диковинные плоды и фрукты и еще множество предметов, существование и назначение которых ему было неизвестно. Горлышки ваз поддерживали по четыре лепных небольших, с ящерицу, дракона. Они были раскрашены в огненный цвет. Вообще драконов жило в этой московской комнате множество — они смотрели со скатерти, с громадного, во всю ширину стены ковра над диваном, с ваз, с трех прямоугольных, салатного цвета, узких гобеленов, с салфетки под коробкой. Драконы казались один другого неприятней, у них были выпученные глаза и множество мелких, как у щуки, зубов. Они злобно поднимали хвосты, словно готовясь спрыгнуть в комнату. У некоторых драконов было по нескольку голов и хвостов. Он догадывался, что все эти вещи с драконами — произведения своеобразного искусства, незнакомого и поэтому непонятного. Но драконы ему не нравились.

Откинувшись на спинку качалки, Игорь припоминал те скудные отрывки из истории Востока, которые дала ему школа, все, что попадалось ему в книгах и рассказах Никольского об искусстве Индии и Востока.

Вспомнив Никольского, он вспомнил и остальных из отделения и подумал: «Кто из них жив? Может, даже все живы, — решил он. — На нашем участке вроде тихо».

Он поискал глазами газеты. Газет не было. Он отвернулся от драконов и снова стал смотреть на бульвар, ощущая спиной и затылком их выпученные глаза. Он смотрел на бульвар минут десять, но у него все время не проходило чувство, что драконы, если он не будет присматривать за ними, перестанут грызться между собой, сговорятся и, коварно подкравшись, скопом бросятся на него и, наверное, сожрут. От этого чувства в комнате, красивой и светлой, было тревожно.

За те полчаса, что он сидел в качалке, получив команду ждать ужин, Наташа несколько раз заглядывала к нему, словно проверяя, не исчез ли он и не случилось ли с ним беды. На Наташе были светло-серые короткие, чуть ниже волен, брюки, узкая, плотно обтягивающая ее, очень белая полупрозрачная кофточка и чистый передник.

— Наташа! — крикнул он. Он слышал, как она легко прошла по коридору.

— Что, милый?

— Где газеты?

— Сейчас принесу. Тебе скучно? Конечно, скучно, в чужом месте одному всегда как-то неловко. Я включу виктролу, хорошо?

Она нажала кнопку на боку кургузого чемодана, отчего крышка его беззвучно поднялась, нажала еще одну внутри его — на передней стенке чемодана загорелась лампочка — и захлопнула крышку.

Чемодан заиграл, и негромкая музыка наполнила комнату ритмичными, слегка печальными нотами. Пела скрипка, куда-то тихо звала труба, жаловался саксофон, угрюмо бубнил «бу-бу-бу» контрабас, и что-то настойчиво внушали тромбоны. А рояль вел мелодию, четко отыгрывая ритм, уступая его время от времени бесшабашному барабану.

— Нравится? Блюз «Голубая луна».

— Это электрический патефон? — спросил он.

— Нет, виктрола.

— Не видел таких.

Наташа принесла газеты и — словно сорвала губами ягодку — на ходу поцеловала его в щеку.

Он успел поймать ее за руку.

— Я не знаю, как выключается эта машина.

— Она будет играть почти час: там десять пластинок. Они сами меняются.

Она присела к нему на колени.

— Как хорошо, да, милый?

— Да. Только драконов слишком много.

— Разве?

Он осторожно обнимал ее, словно держал большую и робкую птицу, которую можно напугать резким движением и даже что-то повредить у нее, и то ли от ритмичной музыки, то ли от тепла Наташиного тела драконы уже не казались ему зловещими, а напоминали некрасивые детские игрушки, сделанные сумасшедшим. Он целовал ее, а она, смежив веки, подставляла щеки, лоб и глаза.

Погодя, она спросила:

— Хочешь помочь мне? Надо распечатать банки. Или тебе будет больно? Как твоя рана?

— Ничего, — сказал он. — Не помешает. Дверь мы оставим открытой, я давно не слышал такой музыки.

На кухне, сияющей кафелем, медным поручнем плиты, никелированными судками, кастрюлями, дуршлагами, суповыми ложками, белой пластмассой холодильника с хромированным вензелем «Прима» на дверце, он открыл консервированный горошек и банку абрикосового компота. Наташа разложила на тарелки почти прозрачные ломтики колбасы, не толще тетрадной бумаги квадраты сыра, пересыпала в узкую, лодкой, тарелку горошек, вылила компот в хрустальную вазу, уложила хлеб в корзину и напрессовала масла в масленку.

— У тебя много еды, — сказал он.

Она неопределенно пожала плечами.

— Почему — много? Люди едят каждый день.

Не согласиться с этим было нельзя. Он поводил рукой над тарелками.

— Зачем столько посуды? Потом все мыть. Зачем тебе тратить время? Компот мы могли бы есть и из банки.

У нее на этот счет была своя точка зрения.

— Нет. Мы не на фронте. Все должно быть красиво.

«Ах, черт, — подумал он. — Может, она и права? Может, действительно в жизни все должно быть красиво?»

Из яичного порошка и ветчины она стала жарить омлет, а ему сказала:

— В буфете внизу направо есть вино и водка. Папины. Но это ничего. Возьми рислинг, а водку надо перелить в графин с квадратной пробкой и поставить в холодильник. Говорят, водка холодная вкуснее. Но я не пью водки.

— Я вообще тоже. Но сегодня буду, — решил он.

Полки буфета были завалены кульками, свертками, консервными банками, мешочками и пакетами. Из батареи пустых и полных бутылок он выбрал рислинг и водку, нашел графин и вернулся в кухню. Постукивая ручкой ножа по горлышку, он скалывал сургуч и думал вслух:

— Не многие живут так, как вы.

Она обернулась к нему.

— Да. Как ужасно. Все это — война.

Он перелил водку в графин.

— Не многие жили так и до войны. Где работает твой отец?

Она ответила не сразу, но он не придал этому значения.

— В научно-исследовательском институте.

— Наверное, профессор?

— Нет, он просто большой специалист по Востоку.

— Поэтому у вас столько драконов?

— Может быть. Его отец тоже был страновед-восточник.

— Ты тоже будешь восточником?

— Нет. Моя специальность — английская филология.

— Это что такое?

— Английское языкознание.

— А-а-а… — сообразил он и добавил: — Я тоже учил английский. Немного, в школе и в госпитале. Я лежал долго. Делать было нечего, а к нам приходили шефы из школы. Было два кружка — немецкий и английский. Я учился в английском.

— And can you speak English? (И ты говоришь по-английски?) — спросила Наташа.

— No, miss. I have studied it too little (Нет, мисс. Я мало занимался), — ответил он.

— But you can! (Но ты говоришь!)

— No, miss. I cannot! (Нет, мисс. Я не могу.)

— But you are answering my questions. (Но ты отвечаешь мне)

— It makes no difference. (Ну и что же?)

— And do you like English? (Тебе нравится английский?)

— Yes, miss. What I don’t like is German. (Да, мисс. А немецкий нет.)

— Since you don’t like the Germans? (Потому, что тебе не нравятся немцы?)

— It might be. (Может быть.)

— You have not a bad pronounciation (У тебя неплохое произношение) — отметила Наташа.

— We have had a nice teacher (У нас был хороший преподаватель), — объяснил он.

— And she has taught you to add «miss» or «madam» when you speak with a lady? (Это он научил тебя говорить «мисс» или «мадам», когда ты разговариваешь с девушкой или женщиной?)

— Yes, miss. (Да, мисс.)

Наташа закинула локоть ему за шею и поцеловала в губы.

— А что ты хочешь делать после войны?

— Не знаю. Сначала надо кончить войну.

— Да. Конечно. А… а когда она кончится? Как ты думаешь?

Ему хотелось ответить ей хоть как-то определенно, но он не мог: откуда он знал, когда может кончиться война?

— Не знаю. Нам еще до границы надо километров полтысячи, понимаешь? И не просто идти…

— Так много! — Брови Наташи удивленно поднялись.

— Да.

Накрывая на стол, она рассуждала:

— Как все так получилось — такая маленькая страна и чуть не победила нас? Чуть не захватила Москву? Я помню кино «Если завтра война», потом еще «Глубокий рейд».

— «Четвертый эскадрон». — Он тоже кое-что помнил.

— И это, да. В кино было все просто: фашисты на нас нападают, мы сначала немножко отступаем, а потом гоним до самого Берлина. Сейчас эти фильмы, конечно, не идут. Стыдно, наверное, их показывать, как думаешь?

— Наверное, стыдно.

Он развернул газету. В сводке говорилось, что за прошедший день на фронтах существенных перемен не произошло, на некоторых участках шли бои местного значения, и за сутки сбито сорок два немецких самолета. Он знал, что такое бои местного значения: чтобы взять какую-нибудь высотку, ложились в землю батальоны.

Они ужинали за тем концом стола, который был ближе к балкону.

Ей, наверное, очень понравилось, что он немного понимает по-английски. Потом, когда омлет уже был готов, она заявила:

— После войны ты обязательно должен выучить английский как следует.

Он взял несколько тарелок.

— Ты думаешь?

— Да, — сказала она твердо.

На белоснежной, похрустывающей от крахмала скатерти светилось серебро ножей и вилок, сиял хрустальный графин, блестели тарелки.

«Все должно быть красиво, — думал он. — Здесь, конечно, все может быть красиво. Но попробуй сделать красиво в деревенской избе, где дымит русская печь, где глиняный пол и за стеной хрюкают поросята, а курицы только и следят, чтобы юркнуть в открытую дверь за крошками. Или в комнате в Москве, или каком-нибудь любом городе, где спит, ест, живет целая семья.»

— Налей мне вина.

Он налил ей рюмку рислинга, стопку водки себе.

Наташа подняла свою рюмку.

— Ты должен сказать тост.

— Будем здоровы, — предложил он.

— Нет, это некрасивый тост.

— Некрасивый? За то, чтобы в жизни у людей было больше красивого.

Она коснулась его стопки дном рюмки.

После ужина она открыла виктролу, перевернула пластинку, и снова комната наполнилась мягкой ритмичной музыкой.

— Тебе хорошо у нас?

— Хорошо. Лучше, чем в госпитале.

— Чем в госпитале?

— Ага. Понимаешь, мне здорово повезло в прошлом году. Я попал в настоящий госпиталь — в Куйбышеве. Сейчас госпитали больше всего помещаются в школах и всяких других домах; раненых много. А я попал в настоящий, то есть раньше там была больница. Я был ранен в ногу, в бедро. Там тоже чисто, светлые комнаты и кровати, а не топчаны. У офицеров даже биллиард был. И ходили они не в халатах, а в пижамах, в полосатых штанах и куртках. Как у каторжников в Америке.

— Откуда ты знаешь, как ходят каторжники?

— Где-то видел картинку.

— Чай или кофе? — спросила она.

— Что есть.

— А что ты хочешь?

— Да все равно. С чем меньше надо возиться.

Этот ответ ей не понравился.

— Но я с удовольствием это делаю, я не вожусь.

— Я не хотел тебя обидеть. Сделай то, что хочешь.

Чай они пили, сидя рядом на диване. Наташа принесла из своей комнаты низкий узкий столик, поставила на него чашки, рислинг и рюмки, варенье, сахар, достала из буфета пачку печенья.

Они слушали музыку и смотрели, как отгорал на небе закат.

— Завтра мне надо сходить в госпиталь, — сказал потом он.

— В какой?

— Какой здесь ближе?

— Есть один через два квартала.

— В него я и пойду.

— Обязательно завтра?

— Не обязательно, но лучше завтра. Пусть они дадут мне справку. Отпуск кончается. Надо справку, иначе меня могут забрать как дезертира.

— А плечо?

— Что плечо? И с плечом я в армии. Госпиталь — это тоже армия.

Она постелила ему на диване. Ему было приятно смотреть, как она заботится о нем. Правда, о нем уже заботились девушки и женщины в госпиталях, но там они заботились обо всех, в этом был смысл их работы, а здесь девушка, и очень красивая девушка, заботилась только о нем и делала это не по долгу службы.

— Вот тебе пижама, хотя ты и не офицер, — сказала она, принеся пижаму из той комнаты, дверь которой была напротив кухни. — Это Колюшкина. Он такого же роста. — Она вздохнула. — Где он сейчас? Три месяца нет писем.

— Я один раз не писал матери тоже три месяца.

— И очень плохо делал.

— Да. Как-то все откладывал.

— И мне будешь писать так же?

Он улыбнулся.

— Нет, конечно.

Приготовив ему постель, она ушла к себе в комнату, побыла там недолго и вернулась в шелковом халате с полотенцем на плече.

— Я буду мыться под душем, а ты, если хочешь, нальешь ванну. Только не полную: управдом просил экономно расходовать горячую воду — очень мало угля. Говорит, надо сначала отобрать Донбасс.

Он тоже не стал наливать ванну и вымылся под душем, замотав плечо, чтобы не промокла повязка, куском клеенки.

— Курорт, — бормотал он. — Гагры, Сочи, Поти, Гори. Крым и Кавказ. Повезло тебе, Егорий. — Егорием его звал Тарасов.

Он постучал в дверь ее комнаты.

— Да, — сказала она. — Входи, милый. Почему ты так долго?

Она лежала на низкой широкой кровати с деревянными спинками.

Комната была квадратной и сначала показалась ему пустой. Кроме кровати здесь стоял длинный платяной шкаф, а в простенке между окнами — трельяж с двумя, наверное, десятками баночек кремов. Почти весь желтый паркет закрывал ковер. Стены украшали две картины. На одной было нарисовано море, над ним, тяжело маша крыльями и вытянув шеи, летели не то гуси, не то лебеди. Эта картина, пронизанная светом, наполненная прозрачным, влажным, пахнущим водорослями морским воздухом, была понятна. Непонятна была другая. Из нее смотрела на обрез рамы нарисованный в профиль, до пояса голый, мускулистый не то царь, не то вождь времен Ассирии и Вавилона. Лицо его было резким и четким, словно вычеканенное. Он указывал вытянутой рукой на высокую черную гору. У него был решительный взгляд, хищно изогнутый нос и твердо очерченный подбородок. За его спиной стояла обнаженная женщина. Она чуть наклонилась вперед, словно торопилась кому-то навстречу. Ее широко расставленные черные глаза горели призывно и тревожно.

Он облокотился на косяк.

— Ты похожа на принцессу. Страшно подойти.

Он сидел на краю кровати, она лежала у него за спиной, и он чувствовал ее ноги.

У кровати стоял тот же низкий столик. На нем были недопитая бутылка рислинга, рюмки, печенье, начатая плитка шоколада. Они пили рислинг и слушали музыку, отгороженные от мира стенами и замками. Все это казалось ему удивительным сном, и он боялся проснуться и оказаться снова в грязном дымном блиндаже или в вонючем вагоне, на боку которого написано «8 лошадей. 40 человек», или в полевом госпитале, где все пропахло ранами и йодом, или в мокром окопе, с перемешанной сапогами холодной жижей на дне.

Он доливал себе и ей рислинга, чувствуя, что пьянеет от вина и тепла ее колен. Они допили рислинг, и она, приподнявшись, дотянулась голой рукой до шнурка и выключила свет.

Утром Наташа напоила его кофе, они вместе вышли из дому, и она довела его до госпиталя. Она торопилась, уже наполненная институтскими заботами.

— А если они оставят тебя там? Как я узнаю?

— Не оставят.

— А если все-таки оставят?

— Не оставят из-за такой царапины. Зачем мне койку занимать?.

— А если они отберут у тебя документы?

— Не отберут.

— Но ведь они имеют право на это.

— Они имеют право на все.

— Как я узнаю тогда о тебе?

— Дай адрес, я напишу. Ты придешь, и мы что-нибудь придумаем. Но они не оставят.

— Ты сделаешь все, чтобы не остаться?

— Да. Все.

Она погладила его раненое плечо.

— Иди. Я буду ждать тебя.

Ему удалось, не задерживаясь, пройти мимо вахтерши. На ее вопрос «Куда вы?», он бросил: «К главврачу». В этом госпитале никто не прыгал на костылях, никто не слонялся по коридору, убаюкивая загипсованную руку. У раненых, которые попались ему, были забинтованы головы.

Он остановил одного. У этого вместо правого глаза была черная лента с черным кругляшком. Лента была надета поверх повязки, похожей на чалму.

— Слушай, где у вас тут главврач?

— На втором этаже. По левой стороне в конец, — объяснил одноглазый. — У тебя курить есть?

— Есть.

Одноглазый взял из коробки не одну, а две папиросы.

— Пойдем, проведу.

Одноглазый заглянул в замочную скважину.

— Там? — спросил Игорь.

— Там, — ответил одноглазый. — Снимает стружку с Зинки. Застал вчера с одним парнем в углу. Черт старый, жалко ему, что ли? Подождем.

После того как из кабинета не вышла, а вылетела Зинка, он постучался и услышал раздраженное «Да-да». В кабинете он доложил:

— Товарищ главный врач, рядовой Кедров, находясь в отпуску, попал под бомбежку, и немного зацепило.

Главврач рассматривал его, как непонятное явление.

— Говорите, зацепило? Слегка?

Этот сухой, длинный, с лицом козла главврач, видно, не очень хотел дать ему справку. «Не повезло», — подумал он. Лучше бы он пошел в другой госпиталь. Но кто знал?

Врач дал ему с вешалки халат.

— Накиньте и следуйте за мной.

В перевязочной сестры ловко сняли с него гимнастерку и майку, разбинтовали плечо и промыли рану перекисью водорода. Перекись пузырилась и приятно щекотала рану. Рана была чистой и розовой, без гноя.

— Где и когда вас ранило? — спросил врач.

— Позавчера на станции Гадово.

— Как вы попали в Москву? Сошли с санпоезда?

— Нет. С такими ранами на санпоездах не возят.

— Почему вы не остались в Гадово? Там есть госпитали.

— Не знаю, — сказал он, я ехал в Москву, поезд попал под бомбежку, меня перевязали, и я поехал дальше.

— Вам дали справку, что вы были ранены в Гадово?

— Нет.

— И вы пришли к нам за ней?

— Да, — ответил он и добавил: — Кто-то же должен меня лечить.

— Должен. Кстати, почему на вас офицерское обмундирование? Где вы его взяли?

«Начинается, — подумал он. С этим обмундированием у меня еще будет столько приключений… Нет, этот врач никакой справки не даст, — решил он. — Черт с ней, только бы вырваться.»

— Мне его подарили.

— Странный подарок.

Он не ответил.

— Что сделала вам сестра там, в Гадово, до перевязки?

— Ничего. — «У них у всех тут повреждены головы», — подумал он. — А почему она должна была что-то сделать со мной?

Главврач шепнул сестре. Она погремела у шкафчика склянками и вернулась со шприцем.

Он протянул здоровую руку. Игла была острой, не то что в полевых госпиталях, где их не успевают точить, и они не втыкаются, а порют тело. Сестра сделала, наверное, не одну тысячу уколов: он даже не поморщился.

— В Гадово мне тоже сделали укол. От столбняка.

— Ну вот, а говорите, что вам ничего, кроме перевязки, там не делали.

— Мне его сделали после перевязки. Я сам сказал сестре, что, если человека ранят, надо сразу же сделать укол от столбняка.

— Она должна была сделать укол до перевязки.

Врач показал на халат.

— Надевайте. А вы, сестра, найдите Николая Николаевича и попросите его обязательно, — он интонацией подчеркнул это слово, — зайти ко мне. Готовы?

В кабинете ему пришлось ответить на целую кучу вопросов. Некоторые вопросы были нелепыми, но он подумал, что в госпитале для людей с поврежденными черепами могут спрашивать, что угодно.

Он ответил, когда попал в армию, где служил, в каких госпиталях лежал раненым, назвал командира корпуса, бригады, своего батальона, роты и тех командиров взводов, которых помнил. Эти вопросы были ничего, дурацкими были другие.

— Не помните, какая фамилия была у пушкинской Татьяны? — главврач давал ему всего секунду на обдумывание. — Не помните, значит. Как назывался Куйбышев до революции? Сколько стоили ириски до войны? В каком классе начинали учить анатомию?

Наконец дверь отворилась, и в кабинет вошел высокий и худой человек в халате. Под халатом проступали погоны. Игорь облегченно вздохнул: с военным легче было договориться. Он встал, отдал честь и остался стоять.

— Этот, Николай Николаевич, посетитель — странный человек, и я вас побеспокоил, чтобы вы помогли мне, — сказал Айболит. — Говорит, ранен позавчера под бомбежкой. Ранение плечевое, касательное, мягких тканей. Очень похоже на ножевой удар. Одет в офицерскую форму, а документы рядового.

— Покажите ваши документы, — сказал Николай Николаевич.

Он отдал ему солдатскую книжку и отпускной. Николай Николаевич тщательно изучил их.

— Еще какие есть?

Он достал все бумажки.

— Вот комсомольский билет, вот справка о ранении. Вот еще одна такая же. Могу показать и шрамы — здесь женщин нет. Это справка из штаба корпуса, эта на медаль. Эта на орден. И эта справка на орден. Вот орден. Вот литер на билет. Вот продаттестат. Все. Больше ничего нет.

— Что ты хочешь от нас? — спросил комиссар.

— Ничего. Зашел, чтобы меня перевязали, и все.

— Это черепной госпиталь, — сказал главврач. Мы не можем вас положить.

— И я очень ряд, — заявил он.

— Почему?

— Голова у меня пока без повреждений.

— В часть ему ехать нельзя? — спросил комиссар главврача.

— М-м-м… — помычал врач. — Ранение легкое, но минимум две недели надо подождать — может занести инфекцию, и тогда выйдет из строя на месяцы.

— Направим его в ГЛР.

— В Москве нет ГЛРов.

— Не надо меня никуда направлять, — сказал он комиссару. — Я остановился у… у родственников, два квартала от вас. Есть телефон, в любое время меня можно вызвать.

— Нельзя этого делать, — сказал комиссар.

— А зачем мне, здоровому, это же не рана, а царапина, занимать койку в госпитале, когда народ лежит в коридорах?

— Сколько перевязок ему надо, если все будет идти нормально? — Комиссар повернулся к врачу.

— Три-четыре, — ответил врач.

Комиссар думал, а потом спросил:

— Как у тебя с продуктами?

— По завтра получил на продпункте.

— Будешь получать там все время?

Он сделал ловкий ход.

— Не дадут. Отпускной кончается завтра. Нужна справка, почему я задержался.

Комиссар снова думал.

— Ладно, поставим на довольствие у нас, ты раненый и имеешь право на наш паек.

— А справку? — спросил он.

Насчет справки решил главврач.

— Справку выдадим, когда вылечитесь. Без нее будете меньше разгуливать по Москве, меньше неприятностей от комендатуры и вам, и нам. Можете идти. На перевязку через четыре дня.

Одноглазый вертелся в коридоре и пошел с ним к выходу.

— Они тебя долго держали. Снимали стружку?

— Нет. Занимались филологией, — объяснил он.

— Это что, антимония?

— Вот-вот.

— Дай еще парочку папирос.

Он взял папиросу, а коробку отдал одноглазому.

— Что у вас, туго с куревом?

— Ага. Дают махру, но хреновую. Куришь, как траву, ни крепости от нее, ни духу. Ты бы принес самосаду, что ли.

Он открыл дверь на крыльцо.

— Через четыре дня, когда приду на перевязку. Жди.

— Тащи побольше, — сказал одноглазый. — Тут куришь одну за одной.

На улице он облегченно вздохнул. Справку, правда, ему не дали, но и не оставили в госпитале, а лечить будут, и послезавтра никто не скажет ему, что он дезертир, потому что отпуск его кончился, а он не в части. То, что он лечится у черепников и состоит у них на довольствии, нисколько не угрожает лично его черепу. В Москве он будет еще две недели, и эти две недели — законные. Срок здесь не так уж большой, это на переднем крае за две недели тебя могут убить сто раз. Что там за две недели! Однажды за три дня они потеряли больше половины людей. Ладно, подумал он. На кой это все вспоминать сейчас!

Продукты он получил удачно, почти не ожидая, и оставил на этот раз лишь пачку концентрата. Хмырь только поморщился, но ничего не сказал.

В первый раз, когда он получал продукты, кладовщик-ефрейтор, которого он за угрюмо-хитрый вид назвал про себя «хмырь», сказал ему: — Могу выдать селедкой. — Хмырь поднял селедку за хвост. Селедка была тощей. — Могу и американской тушенкой. Но у меня тушенки недостача. Тебе положено четыре банки. Оставишь одну, получишь три. Идет? Или возьмешь все селедочкой? — Хмырь смотрел на него выжидательно.

— Давай три банки, — сказал он.

Пока Хмырь распечатывал картонную коробку с тушенкой, он увел с прилавка два талона на горячее питание. По талону на вокзалах можно было получить полный обед. Так что с Хмырем они были квиты.

Он пошел к воротам, стараясь быстрее пройти двор и отойти от госпиталя. Возле госпиталя всегда толкался народ — раненые торговали трофейными часами, зажигалками, сахаром, пайками хлеба, штатские — куревом и водкой; здесь можно было наткнуться на патруль.

За воротами, бросив на вопросы «Что продаешь? Есть что продать, солдат?» — «Нет. Ничего нет», — он свернул за угол, и там кто-то потянул его за гимнастерку. Он обернулся, но не остановился.

За ним шла женщина. Женщина была в рваной солдатской телогрейке, юбке из грубой материй, дырявых чулках и детских ботинках. Она была молода — у нее было чистое, без морщин лицо и легкая походка, но растрепанные коротко стриженные волосы ее были наполовину седыми, а глаза погасшими.

— Дай хлебушка, дай, а? — попросила женщина громким шепотом. — А слойки у тебя нет? Раньше были слойки. Раньше были и булки, и батоны, и халы, раньше было все, теперь только хлеб. Дай кусочек, а? Слойки жили в булочных. Милые слойки! Их хорошо к завтраку. Детям к завтраку. Раньше у всех был завтрак.

«Сумасшедшая», — подумал он и прибавил шагу, но женщина не отставала.

Они прошли еще квартал, женщина снова потянула его за гимнастерку и отбежала.

— Пожалуйста, дай кусочек, а?

«Не отвяжется», — подумал он и снял мешок. Он дал ей треть кирпичика. Женщина мгновенно спрятала хлеб под телогрейку.

— Спасибо, солдат.

— Ешь, — сказал он.

— Нет, — сказал женщина. — Вдруг снова блокада? Надо все на сухари.

— Больше не будет блокады, — сказал он.

Женщина достала из-под телогрейки цветок и протянула ему.

— Это тебе.

Цветок был искусственный, из тонкой резины — лепестки из желтой, листья из зеленой, а стебель с колючками из коричневой и более плотной, но цветок был здорово похож на живую розу.

Он отвел ее руку.

— Не надо.

Женщина не отставала:

— Возьми, возьми, он не принесет тебе несчастья.

Он сунул цветок в карман.

— Хорошо. Иди домой. За мной не ходи.

Но она шла за ним и бормотала:

— Сейчас мало добрых. Почему? Почему? Раньше добрых было много, сейчас много злых. Почему?

Он нырнул в подворотню, но женщина не отставала. Она шла за ним не приближаясь, но неотступно. Было много прохожих, и остановиться и накричать на нее он не решался, на них стали бы глазеть.

«Черт с ней, не пойдет же она в квартиру», подумал он.

— Еще солдат, еще солдат, а вот сразу три. Что у них в мешках? — бормотала женщина. — Сухари? Если макать ржаные сухари в кипяток — очень вкусно. И калорийно. Я макала целую буханку. Она была белой от плесени и очень твердой, как камень. Как хорошо, что ее не съел Виктор. Если бы не эта буханка, я бы умерла. А дети умерли… Там были краски, но есть краски нельзя — отрава, хотя они и на масле. На масле, на масле… Еще там были, что там еще было? — были картины. Виктор любил рисовать. Неинтересные картины. Фиолетовые горы, реки, озеро, а может, море? Дикое море, а на берегу маки, белые маки. Странные маки. Разве маки бывают белые? И люди как монголы, а воздух густой, как вода. Неинтересные картины — без еды. С едой — это натюрморт: битая птица, фрукты, ветчина. Сколько лет я не ела ветчины? А Виктор не любил ветчину. Глупый Виктор! Зачем ему эти фиолетовые горы, белые маки?..

Он резко остановился и схватил ее за телогрейку.

— Как фамилия художника? Фиолетовые горы, белые маки — как фамилия Виктора?

Осенью прошлого года бригаду отвели на месячный отдых. Никольский, сменяв трофеи на альбом и акварели, рисовал пейзажи. Изрисовав весь альбом, он подарил его местной учительнице, с которой подружился в той деревне, где они стояли. Все они смотрели, как Никольский рисует, и он хорошо помнил, что среди многих набросков было несколько рисунков фиолетовых гор, белых маков у озера, и приземистых, похожих на монголов людей. Никольский говорил, что был на этом озере несколько раз и что горы вечером именно фиолетовые, а из белых маков получают опиум. Он не помнил, как Никольский называл это озеро, название было не русским.

Женщина пятилась, стараясь освободиться, и прижимала под телогрейкой хлеб.

— Не знаю, я ничего не знаю. У меня нет хлеба, у меня ничего нет. Пусти меня, пусти.

— Не бойся, — сказал он строго. — Ну! Хочешь, я дам тебе концентрат?

Женщина выдернулась и отбежала дальше, чем раньше, но он стал снимать вещмешок, и она остановилась.

— У меня больше нет цветов.

Он развязал мешок.

— Мне не надо цветов. Я просто хочу узнать, как художник рисовал горы. Как он их рисовал? Его зовут Виктор. А фамилия? — Он достал пачку концентрата и положил ее на ладонь. — Вспомни: маки, горы, озеро. Кто рисовал все это? Какой Виктор? Он жил в Ленинграде?

Он говорил негромко, но твердо м медленно подходил к ней, слегка подбрасывая концентрат, он повторял одни и те же вопросы, стараясь протолкнуть их в ее сознание, словно через тьму посылал сигналы в далекий мир.

— Масляные краски, хлеб, белые маки, картины, картины, где нет еды, Виктор! Какой Виктор?

Он дал ей концентрат и сахару, и она почти перестала бояться его.

Ее движения стали медленней, предназначенней, а в глазах появилось выражение, в глазах виделась какая-то мысль. Повторив его жест, она приложила палец ко лбу и вдруг сказала:

— Кто рисовал? Виктор. Мой муж. Виктор Никольский. — Она улыбнулась. Зубы у нее были белые и ровные. — Меня зовут Анна Горелова. Горелова — это девичья фамилия. Вы знакомы с Виктором?

— Да. Никольский говорил, что до войны…

— До войны? — переспросила она. — До блокады?

Этим неосторожным словом он тронул в ее голове не тот рычажок, на его глазах она превращалась в прежнюю полупомешанную, суетливую, дерганую, с бессмысленным взглядом. Он попробовал исправить ошибку и говорил, говорил, говорил, но все было бесполезно: слова-сигналы уходили в бесконечность.

Он прислонился к стене, положил вещмешок у ноги и закурил, и пока папироса не догорела до мундштука, он стоял так, не зная, что делать дальше, иногда поглядывая на нее, и на душе у него было нехорошо, а она покорно ждала и молча осторожно трогала и гладила под телогрейкой то, что он дал ей.

— Ладно, — сказал он. — Пошли со мной. Тут недалеко.

Остановившись напротив дома под крайними деревьями бульвара, он сказал:

— Завтра приди сюда, на это самое место. Я дам тебе хлеба. Приходи каждый день. Понятно? Теперь иди домой, а то кто-нибудь у тебя отнимет все. Ну иди, иди. До свидания. Но завтра приходи. Понятно? Обязательно приходи.

День был серенький, без солнца, с мелким дождем и тянулся с утра нудно и долго. Не надо было никуда идти, ничего не надо было делать, и, после того как Наташа ушла, навалявшись на диване и начитавшись, он, чтобы убить время, занялся шмайсером.

Расстелив перед открытой балконной дверью газеты, он сел на скамеечку и разобрал шмайсер.

С улицы дуло, но он привык к ветру, он любил ветер, даже этот, напитанный дождем, был приятен; под рукой у него лежали коробка папирос, спички, стояла пепельница, есть и спать ему не хотелось, а время за привычным делом летело быстро, и ему было хорошо.

Торопиться ему было некуда, и он запустил виктролу. Подсвистывая ее ритмам, он вычистил со щелочью ствол, оттер нагар с затвора, затворной коробки и выковырял грязь отовсюду. Запахи щелочи, пороховой копоти, ружейного масла слились в привычный запах оружия и перенесли его в бригаду, в ту жизнь, из которой он пришел сюда.

До прихода Наташи он вычистил магазины, а все патроны протер масляной тряпкой.

— Старрпом дрянь! — крикнул вдруг Перно.

Он не услышал, а почувствовал, что в комнату кто-то вошел, но что это была не Наташа, он это тоже почувствовал.

Наклонив и слегка повернув голову, он увидел через плечо, что в дверях стоит штатский.

Штатский был высокий, поджарый, загорелый, в сером свежем костюме, белой сорочке и узком синем галстуке.

Пристально, даже враждебно глядя на него карими глазами, штатский держал обе руки на пояснице, откинув пиджак.

— Что вы здесь делаете?

Голос у штатского был жесткий, беспощадный.

Он встал со скамейки.

— Чищу автомат.

— Как вы сюда попали?

Рассказывать все было длинно, он мог бы бросить без тени улыбки: «Через дверь», но в лице штатского, вообще во всем его облике он уже уловил Наташины черты, сообразил, что это ее отец, и ответил объяснительно:

— Меня привела Наташа.

— Вот как?

Отец Наташи подошел к газете с его хозяйством, все так же держа руки на пояснице.

Ну конечно же, шмайсер и остальное: двухгорловая масленка со щелочью и маслом, пакля, мелко нарванные тряпки, которыми он протирал ствол, кучка патронов — никак не подходили к этой комнате, как не подошли бы к ней серые жабы или еще какая-то другая пакость. Он наклонился, чтобы взять шмайсер.

— Погоди. Как тебя зовут? Я — отец Наташи.

— Вы похожи, — сказал он. — Я догадался. Меня зовут Игорь. Игорь Кедров. Я солдат. Я получил отпуск. Мы познакомились в поезде, когда Наташа ехала в Калязин. На обратном пути попали под бомбежку, меня немного зацепило, — он приложил ладонь к плечу, — нет, с Наташей все в порядке, она скоро придет. Она в институте.

Отец Наташи медленно снял руки с поясницы и застегнул пиджак.

— Ты живешь у нас?

— Да. Я бы мог жить в госпитале, но… Наташа пригласила меня…

— Вот как! Вы — друзья?

«Не будет же она скрывать от отца, что мы женаты, — подумал он. — Когда она скажет, а отец уже будет знать, все у них пройдет легче. И вообще, чем раньше тем лучше. Что он, украл что-то?»

— Мы женились.

Форма ответа, конечно, была нескладной, но в эти секунды было не до формы.

— Что?! — крикнул отец Наташи. — Же… же… Женились?!

«Может, мне теперь лучше сматываться? — подумал он. — Я подожду ее на улице, а на эти дни пойду в госпиталь. Можно даже жить и на вокзале. Можно вообще уехать. Заживет и без госпиталя».

— Сейчас я соберу это, переоденусь и…

— Давай, давай, — согласился ее отец.

«Конечно, у него для нее был кто-то другой на примете. Такой же, как они сами. А тут — нате вам! Какой-то солдат!» — думал он, заворачивая блестящий маслом шмайсер в две газеты. Он отнес шмайсер в чемодан, убрал все остальное, переоделся в передней в форму и, поколебавшись, вернулся в комнату.

— До свидания. Извините, что…

Отец ее сидел боком к столу, спиной к двери.

— Уходишь?

— Мне тут надо сходить в одно место, — небрежно ответил он, думая: «Взять вещи? Вещи она потом ему вынесет!»

Отец ее обернулся, скользнул взглядом по нему, наклоняя голову вправо, влево, минуту рассматривая его ордена, злое выражение в его глазах сменилось любопытством и насмешкой, и показал на стул напротив себя.

— Садись. Садись, родственник. Мы ведь теперь с тобой родственники, не так ли?

— Так. А что? — Он положил кулаки на стол перед собой и крепко оперся локтями. — Вам не нравятся такие родственники?

Ее отец протянул ему коробку с папиросами, взял себе одну, щелкнул перед его папиросой зажигалкой, прикурил сам и только тогда ответил:

— Об этом говорить рано. Не нравится сама идея — не то время. Игорь. Не то время, и все. Но ладно! Ты с фронта?

— Папка! — закричала Наташа, когда увидела отца. — Папка приехал!

Она швырнула портфель на диван и боком, будто скользя по паркету, перебежала к отцу и обняла его за шею.

— Папка ты мой, папка! Где ты так долго пропадал? — говорила она и целовала отца, и терлась щекой о его щеку и ухо.

Отец крепко и нежно держал ее за спину, и на лице у него было выражение радостной беспомощности. Скажи ему сейчас Наташа: сделай это, дай то, я хочу того, мне надо этого — и отец со всем бы согласился.

Но Наташа пожелала дело простое.

— Покружи, папка. Ну же!

— Подожми ноги! — скомандовал отец.

— Брррамапутррра! — радостно заорал Перно.

Наташа стряхнула туфли, поджала ноги, и отец закружил ее в свободном пространстве между балконной дверью и столом.

— Еще! Еще! — требовала Наташа. Что есть силы! Что, сдаешься, сдаешься, папка?

Ее отец закружился вовсю, и Наташа закрыла глаза. Руки ее, сцепившись за спиной в замок, все выше подтягивали отцовский пиджак, край пиджака поднялся над задним карманом брюк, и он увидел, что в этом кармане четко обрисовывается небольшой пистолет. «Вальтер», — подумал он. — «Вот тебе и научно-исследовательский институт. Может, мне все-таки перебазироваться на это время в госпиталь? Не толкаться у них под ногами.»

Наташа не выдержала.

— Хватит! — закричала она.

— Сдаешься? — сбавив темп, спросил отец. — Сдаешься? — Тон его голоса был точно такой, как у Наташи.

Наташа хитрила, сдаваться она не хотела.

— Хватит, папка! Меня стошнит! Я отпущу руки!

— Я тебе отпущу! — пригрозил отец, все кружась. — Сдаешься, скверная девчонка?

— Сдаюсь, папка! Сдаюсь.

Отец поставил ее на пол.

— То-то!

Сначала Наташа стояла некоторое время, покачиваясь, наклонив вперед голову, будто бодаясь, но потом вдруг коварно бросилась на отца и, загнав его в угол, быстро и жестоко начала щекотать и щипать, крича снова: «Сдаешься?! Сдаешься?! Ну сдавайся же!..»

Отец сдался. Он поправил галстук, выбившуюся из брюк рубаху и причесался.

Отдышавшись, Наташа подошла к Игорю, взяла за руку и подвела к отцу.

— Это Игорь.

Всего на долю секунды глаза ее отца стали теми же холодными, враждебными, и Наташа этого не заметила, но он-то заметил.

— Я знаю. Мы уже познакомились, — ответил отец.

— Совсем?

— Совсем.

Это «совсем» включало, что ее отец знает, что они — муж и жена, и Наташа поняла это. Но ей, конечно, надо было все сделать по-своему.

— Пожмите друг другу руки.

Она представила их официально: мой отец — Глебов Андрей Николаевич. Мой муж — Кедров Игорь… извини, Игорь, я забыла твое отчество… да — Кедров Игорь Петрович.

Этого ей показалось мало.

— Игорь, целуй папку в щеку, вы — родственники!

— Ну, знаешь! — сказал он.

Ее отец выставил вперед руку с поднятой и развернутой к ней как щит ладонью:

— У мужчин это не принято.

Она не знала, верить или не верить отцу.

— Да?

— Да, — повторил ее отец.

— Да, — подтвердил он.

Наташа раздумывала всего секунду.

— Тогда поцелуйте меня.

Ее отец сделал это легко и просто — наклонился и поцеловал в голову, а он — ему было неловко, — он мялся, и Наташа сама приложилась щекой к его губам.

Притянув их к себе, так что они оказались у нее по бокам, она положила каждому на плечо руку, повертела головой: к нему — к отцу, к нему — к отцу, к нему — к отцу, постучала, часто отбивая дробь на паркете каблуками, скомандовала: «Приготовиться к обеду! Форма одежды парадная — первый семейный обед!» — и, подхватив с дивана портфель, исчезла в своей комнате.

Что-то там грохнуло, что-то затрещало, они слышали ее гневное: «Вечно эти дрянные шпильки!», — потом там все вроде угомонилось.

Ее отец, постояв с опущенной головой, ушел к себе в кабинет, а он, посидев на бегемоте в передней, выкурив папиросу, подумав-подумав, ушел в комнату Колюшки и завалился поверх одеяла на кровать.

«Вроде ничего, вроде все рассасывается», — подумал он.

Он не пролежал и минуты, как Наташа влетела к нему и шепотом, заговорщически, потребовала, чтобы, когда она позовет, он вышел к столу «при всех орденах и медалях».

Ему, конечно, пришлось подчиниться. Но подчинился он с готовностью, наверно, потому, что ему хотелось доказать ее отцу, что и он, как говорил Женька, не хуже людей.

Он не забыл холодных глаз ее отца. Он не мог их забыть.

Отец остановился у двери на балкой и достал из внутреннего кармана плоскую квадратную сигаретницу.

— Все это произошло так неожиданно. Я думал, ты рассудительней.

— Ты осуждаешь меня? — спросила Наташа. — Ты осуждаешь? Она сидела на диване, подогнув под себя ноги. Комнатные туфли стояли рядом с диваном носок к носку. Отделанные серым мехом, они напоминали сейчас двух котят.

Отец поискал глазами спички. Спичек не было.

— Нет, что ты. При чем тут осуждение? Ты взрослая, и можешь сама решать свою судьбу. Я говорю, что все произошло так неожиданно. Чему ты улыбаешься?

— Ты растерялся? Для тебя это было как снег на голову?

— Меня это…

— Огорчило?

Она спустила с дивана ноги и сунула их в туфли.

— Я принесу тебе спички. Ты опять начал курить?

Отец не сдержался.

— Тут не то что курить, тут, брат, начнешь…

Она выставила перед лицом ладони, словно загораживаясь, и быстро перебила:

— Не надо, не надо этого тона, папка. — Она сходила в кухню, зажгла ему спичку и взяла сигаретницу.

Отец курил и молчал.

Она ждала.

— Как все это неосмотрительно, — сказал отец.

— Он тебе не нравится?

Отец помедлил.

— Что тут плохого?

— Для тебя — ничего.

— А для тебя?

— Очень много.

— Именно? — спросил отец.

— Ты так часто говорил, что живешь ради меня.

— Разве это не так?

Она гладила сигаретницу.

— Я должна подумать над этим. Не делай такого обиженного лица — не ты, а я должна обижаться.

Они помолчали.

Отец осторожно стряхнул пепел в пепельницу.

— Ты сказала слишком многое, чтобы на этом закончить разговор.

Она согласно кивнула.

— Мы его доведем до конца.

Отец снова отошел к балконной двери.

— Но сначала ответь, что же плохого в том, что я…

— Я поясню, — перебила Наташа. — Перестань, пожалуйста, ходить — это отвлекает. — Она подождала; пока отец усядется в качалке. — Ты сказал, что беспокоишься обо мне, ты всегда говорил, что живешь ради меня.

— У тебя когда-нибудь был повод усомниться в этом?.

— До сегодняшнего дня — нет.

Отец серьезно посмотрел на нее и откинулся к спинке качалки.

— А сегодня?

— Сегодня — да.

— Продолжай, — мягко потребовал отец.

— Продолжаю, — ответила она. — Ты много раз говорил, что хочешь, чтобы я была счастлива…

— Да, хочу. И повторяю это сейчас. Какой отец не хочет этого своим детям?

Ах, как некрасиво прозвучало все это! Как мог отец, ее отец, сказать такое!

— А ты спросил меня, ты спросил: ты счастлива с Игорем? Нет, ты спросил это? Почему ты этого не спросил?

Стиснув сигаретницу, она прижала руки к груди, потом наклонила голову, и с ресниц ее — кап-кап-кап — падали слезы. Свет люстры, отражался в них, на секунду зажигал в слезах искорки, и казалось, что глаза Наташи роняют такие же камешки, какие поблескивали в ее кольце.

Отец встал и подошел к ней. Он был растерян и хмур.

— Наташа…

— А вдруг бы я ответила тебе: «Да, папка, я очень счастлива с ним!» — сказала она. — Вдруг бы я так и ответила тебе? Тебе не пришлось бы ни о чем волноваться — ведь ты же говоришь, что хочешь мне счастья. Разве тебе не все равно, кто принесет мне его? Важно, чтобы оно было! Зачем же отравлять его?

— Не плачь, — попросил отец. — Не надо плакать.

— Ты сделал мне больно.

— Прости.

— Ты всегда был самым близким для меня человеком.

— Был?

Она протянула руку, и отец дал ей платок. Она вытерла глава и высморкалась.

— Разве я виновата, что так устроены люди?

Черев балконную дверь им было видно, как скользят по черному небу геометрически четкие лучи прожекторов. Концы лучей, упираясь то в низкие, то в высокие облака, словно растягивались и сокращались, и были похожи на напряженные щупальца громадного животного, которое с земли осторожно трогает небо.

— Ты хочешь курить? — спросило она потом.

— Да.

Она открыла сигаретницу, вынула и подала ему сигарету, а сигаретницу положила на валик дивана и прикрыла ее ладонями.

Он сел на диван рядом с ней.

— Предположим, что у меня был бы такой муж, о котором ты говорил, — тихо сказала она. — Серьезный, взрослый, с положением. И вдруг бы зашел этот разговор, и вдруг бы ты догадался — я бы, конечно, никогда не сказала тебе, чтобы не огорчать, честное слово, не сказала бы — зачем близкому человеку делать больно? — но вдруг бы ты сам догадался, что он не дал мне счастья? Ты был бы спокоен?

Отец погладил ее руки.

Она заглянула ему в глаза.

— Я часто слышала, не от тебя, конечно, а вообще, что дети — это эгоисты, они только берут от родителей, а сами не думают о них.

— Ты не эгоистка.

— Спасибо, я говорю не о себе, но я подумала — ты сам мне дал повод к этому, — что и родители могут быть эгоистами, что есть и эгоизм родителей. Если требовать от детей, от взрослых уже детей, чтобы они жили так, как нравится родителям, — разве это не эгоизм?

— Ты не путаешь все со здравым смыслом?

— Здравый смысл бывает только у старых — у взрослых — поправилась она. — Здравый смысл — это ум, есть еще сердце.

Отец улыбнулся.

— Могу я тебя спросить, Наташа?..

Она догадалась, о чем он хочет спросить.

— Только не из вежливости, папка. Только не для того, чтобы загладить то, что ты сделал.

— Теперь ты меня обижаешь.

Она считала, что имеет право быть суровой.

— Терпи, ты заслужил. Я терпела твои обиды.

Наклонив голову, отец смотрел ей в лицо.

Она не знала, о чем он думал. Внутренним зрением она видела Игоря и любила его, а отец смотрел на нее и думал: «Вот выпорхнула пичуга из гнезда. Как будто и здесь она, но уже и не здесь. Кто я теперь для нее? Советник? Помощник в трудную минуту? Ей теперь не нужны ни я, ни моя жизнь. Кто-то пришел и забрал ее, и никогда мне ее не вернуть, и этому Игорю нет никакого дела до меня, до того, что я отдал ей. Еще вчера она была голоногой и голенастой девчонкой, а теперь — нате вам: женщина, жена. Легко говорить „круговорот жизни“, когда этот круговорот тебя не касается, а коснется…»

— Ты счастлива с ним? — спросил отец.

Наташа радостно кивала головой. Глаза ее сияли.

— Да, папка, да. Так счастлива, что… — она поймала его за рукав и усадила рядом, — что могу даже забыть этот разговор. Если он никогда не повторится.

— Спасибо. Он не повторится. Обещаю.

Отец обнял ее за плечи, и она, поерзав, уткнулась лицом ему в грудь и затихла — любовь унесла ее далеко-далеко.

Она ничего не хотела знать, кроме своей любви, и отец не сказал ей о его мыслях — что у нее уже крепкие крылья, и она может лететь в жизнь, и что жизнь ей все еще видится чистой: хорошие чистые люди, синее небо, светлое солнышко, прозрачные речки, ромашковый луг, тихие звезды, даль и звон летних полей, и шорохи леса, и торжественность гор, что видит она пока только музыку жизни, которая звучит для нее серебряной мелодией, и что так она долго может лететь в эту музыку, и крылья ее не уронят, а если так вдруг случится, она сразу упадет и ударится, и ей будет очень больно, и она станет несчастной и беззащитной, как подбитая камнем ласточка.

— Ты счастлив за меня? — спросила сонно она.

— Да, — сказал отец.

Она погладила его колючую щеку.

— Ну вот. Я тебя люблю тоже.

Так она сражалась за Игоря. И за себя.

В прихожей зазвонил звонок. Игорь быстро прошел к двери и открыл ее. На лестничной площадке ждал почтальон — веснушчатая девушка в мальчишеском пиджаке, который ей был мал. Через плечо у нее на брезентовом ремне висела сумка, сделанная из такой же кирзы, которая идет на сапоги. На швах кирза обтрепалась, и из них свисали нитки. В правой руке девушка держала серый прямоугольник бумаги, не то открытку, не то повестку.

Когда он открыл дверь, девушка отступила к перилам и спрятала руку с повесткой за спину.

— Это… это вы? — спросила она удивленно. Глаза у нее широко раскрылись, она побледнела, отчего веснушки растаяли.

— Я.

Он стоял на пороге, опираясь плечом о косяк, и придерживал дверь за крюк.

— Значит, это ты? — снова спросила девушка, и он снова ответил ей так же:

— Я.

Девушка подошла к нему вплотную, так близко, что касалась его сумкой, и быстро заговорила:

— Ты — это ты, да? Они ошиблись? Конечно же — ошиблись, разве можно на войне без ошибок. Там, наверно, все перепутывается. Как хорошо, а? — Она пошевелила за спиной рукой с бумажкой. — Мне так не хотелось нести эту похоронку. Сердце как чуяло…

— Стоп! — перебил он ее. — Ну-ка!

Вытянув ее руку из-за спины, он забрал бумажку и прочел:

«Ваш сын, рядовой отдельного истребительного батальона Николай Андреевич Глебов, в бою за социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив героизм и мужество, был убит 14 мая 1943 г.»

Ниже стояло число, была подпись и лиловая печать.

«Вот как пишут, когда тебя…» — подумал он.

— Отдай мне, — потребовала девушка. — Зачем…

Этажом выше скрипнула дверь, и он, сунув в карман похоронку, втянул девушку в коридор и набросил крюк.

Щелкнув выключателем, он толкнул девушку к бегемоту. Она села на него безвольно и испуганно, прижимая к себе сумку, будто защищала от него все эти газеты, письма и извещения об убитых. Глаза у нее от страха стали круглыми, и он должен был подождать, пока она успокоится.

Осторожно, как мину, вынув из кармана похоронку, он сказал:

— Это не обо мне. Я — Кедров. Глебов — это тот парень, который здесь — у него чуть не сорвалось «жил» — живет.

Девушка побледнела еще больше.

— Ты не обманываешь? Ты — не он? Значит, ошибки нет?

— Нет, — он поправился: Что касается меня — нет. А насчет его, может, это, — он показал глазами на похоронку, — и правда ошибка.

Опустив голову, девушка гладила кирзу.

— Я его не знаю, я подумала, что ты — это он. Ты очень похож на его сестру. Не лицом, но чем-то еще. Я думала, ты приехал в отпуск.

— Я приехал в отпуск.

— Я не о тебе, я о нем. Я так обрадовалась, я думала: ты — это он.

— А, — сказал он и добавил: — Не плачь, не надо.

Кирза не сразу впитывает воду, и ее слезы скатывались с сумки, как брызги с голенища.

— Думаешь, легко носить эти похоронки? Видел бы, как на тебя потом смотрят, как будто виноват почтальон. Думаешь, нам не жалко? Девчонки пока разберут почту, наревутся, как по своим.

— Ты уйди с этой работы, — посоветовал он погодя.

Девушка достала платок, высморкалась и вытерла глаза.

— Попробуй уйди, сразу будешь дезертиром трудового фронта. Каждый бы ушел, если бы отпустили. Я за эти полгода…

— Слушай, — перебил он ее, — ты можешь ничего не говорить ей? Вдруг он жив? Ты сама говорила, что бывают ошибки.

— Сестре?

— Да.

— Могу. Извещение полагается вручить члену семьи, а кому — неважно. Ты член семьи?

— Да.

Девушка посмотрела на него сверху вниз и снизу вверх.

— Ее муж?

— Да.

— Законный?

— Да. Показать документ?

— Не надо. — Девушка достала разносную книгу, послюнив палец, перелистала страницу и дала ему химический карандаш. — Здесь.

Он расписался.

— Обещаешь пока ничего не говорить ей? Потом она узнает, это не спрячешь, но вдруг ошибка? Подождем, ладно?

Девушка спрятала книгу и встала с бегемота.

— Редко бывают такие ошибки. Она же опять будет спрашивать: «От Колюшки ничего нет?» Как я ей врать буду? Она по глазам узнает.

— Ты постарайся, чтоб не догадалась, — сказал он. — Обещаешь?

— Обещаешь, обещаешь! — сердито повторила девушка. — Сам-то будешь писать?

Ее слова, даже не слова, а тон, каким они были сказаны, заставили его подумать, что теперь он должен будет писать с фронта и матери, и сюда, потому что здесь тоже будут ждать его писем, ждать и спрашивать у этой почтальонки: «Нам писем нет?», и это было приятно — то, что писем его будут ждать, и неприятно, потому что он не любил писать письма и не любил их получать: от писем всегда грустно.

— Конечно, буду, — ответил он.

Девушка безнадежно махнула рукой.

— Все вы такие обещальщики. Наговорят, наговорят, а потом по месяцу ни слуху ни духу, куда там по месяцу — есть и по полгода не пишут. Не спи ночей мать, жена, думай. — Девушка сама сняла крюк. — Ты тоже субчик хорош: приехал, закрутил девке голову, женил на себе, отпуск кончится — и укатишь. А ей? Ей переживать. Ждать почтальона да дрожать. А как вместо письма принесут похоронку? Будто нельзя было просто так, по-умному, без всяких там загсов: что было да быльем поросло. Нет, обязательно надо жениться, хомут на шею надеть.

— Почему — хомут? — спросил он. Слова девушки делали ему больно, он не знал, что возразить ей.

— Потому, — ответила девушка, открывая дверь, — что муж ты ей, не одномесячный кавалер. Знаешь, что это — муж для честной девушки? Откуда тебе знать? Смирно, вольно, ура — это ты знаешь.

Он поймал ее за рукав.

— Все, что ты сказала, очень хорошо, но не об этом речь, мы сами как-нибудь разберемся. Ты обещай мне, что пока ничего ей не скажешь.

Девушка пошла на четвертый этаж. Она тяжело переступала со ступеньки на ступеньку, будто в сумке несла все те пули и осколки, которыми были убиты и будут убиты те, на кого она приносила и будет еще приносить похоронки.

На половине лестницы она повернула к нему свое бледное и сердитое сейчас лицо и сказала:

— Обещаю. Сам только пиши. Да не лезь на рожон.

Извещение он сунул под скатерть и ходил от балкона к дивану, от дивана к балкону. Даже через скатерть он видел этот серый прямоугольник бумаги.

Ему было не по себе, покойное состояние ушло, слова почтальона вертелись у него в голове и рождали всякие мысли.

Он подумал, что его тоже могут убить. За два года войны он первый раз так подумал. Он не увидел себя убитым — как он лежит на снегу, или в траве, или на булыжной мостовой, или возле горящего дома, или еще где-нибудь и уже не двигается, потому что он мертвый, а из него течет кровь: из груди, или из головы, или из живота, или сразу из нескольких мест. Так он себя не увидел. Ему представилась другая картина. В подворотню медленно входит этот почтальон, а Наташа смотрит на нее из окна и по тому, как медленно идет почтальон или еще по чему-нибудь другому, догадывается, и Наташа хочет закричать и не может, а почтальон медленно поднимается по лестнице, медленно подходит к двери, стоит перед ней, сначала не решаясь звонить, потом звонит, Наташа открывает дверь, в руке у почтальона такой же серый прямоугольник бумаги, и Наташа читает: «Ваш муж, рядовой танковой бригады… — как там дальше? Ага: был убит такого-то числа. Подпись. Печать. Дата». Что будет дальше, представить себе он не мог.

«Повесил хомут на шею», — вспомнил он. Конечно же, эта девушка права Она понимала, что они, нет, что он не должен был жениться. Этот Николай никому никакого хомута не повесил. А он повесил — стал мужем, когда никакого права на это не имел Жениться для них — для Наташи, для этой девушки — означало отдать всего себя другому, а он не мог отдать всего себя Наташе, потому что не принадлежал себе. Как он мог отдать ей то, чему не был хозяином? Два года он принадлежал бригаде — фронтовым дорогам, лесу, изломанным траншеям, накуренным и закопченным коптилками блиндажам, задачам — выбить фрицев с этой высоты, взять ту деревню, форсировать речку и закрепиться. А когда не принадлежал бригаде, принадлежал медсанбатам, госпиталям, батальону выздоравливающих, врачам, комендантам, все всегда зависело от обстоятельств, которые складывались, и никогда от него. Все, что было надето на нем, все, что он ел, на чем спал, — все было казенным, он не владел ничем этим, а временно пользовался. И он не владел своей жизнью, а временно пользовался ею — как котелком, гимнастеркой, плащ-палаткой. Жизнь не принадлежала ему, как не принадлежало время от той секунды, когда он раскрывал глаза, до той, когда он проваливался в сон. Все они — солдаты и офицеры — не принадлежали себе, но принадлежали и должны были принадлежать войне, пока она не кончится, а конца не было видно. То, что он женился, было громадной, непоправимой ошибкой. Что из того, что не он, а она захотела жениться? Ей не легче. Она не понимала, не ведала, как говорит Тарасов, что делала, а он не удержал ее и не уберег от той боли, которую она себе готовила. Женьку, когда Женька лез на рожон, он оберегал. Он кричал на него, когда Женька не хотел понимать, а вот ее он не уберег. Правда, он и сам не мог разобраться, что к чему, так стремительно и хорошо все было, не каждый день он женился, чтобы так сразу и разбираться, но все равно он должен был сказать себе: «Отпуск не вечен. Война не кончилась. Впереди все то же — бригада. То, что сейчас — Калязин, Москва, — это сон. Даже на дне мокрого окопа снятся приятные сны. Школа, например, ему еще снится, и как он играет в футбол. Но сон не жизнь. Жизнь — это мокрый окоп. Исходи, решай из этого».

«А может, наоборот,» — подумал он. — «Может, то, что снится в мокром окопе, и есть настоящая жизнь, а мокрый окоп — бред? Тогда Калязин, Москва — жизнь, а бригада — бред. Тогда жизнь — это Наташа, театр, ее институт, какая-то работа у человека, лодка на Волге, бор, где нет зениток и кухонь, музыка из виктролы, ее губы, вся она ночью. А бред — это ночные марши, мат, скрип фрицевских шестиствольных минометов, рев юнкерсов, которые пикируют в твою спину, вонь сгоревшего пороха и тола, разбитые города, похоронные команды, санлетучки, прыгающая под ногами в атаке броня танка… Не остаться ли здесь?» — подумал он. — «Где-нибудь зацепиться. Ни одна собака не скажет, что он не воевал — три ранения, два ордена и медали. Эти два года он был как все. Может, хватит с него? Может, с него довольно?»

В кабинете Андрея Николаевича он вынул из шкафа том энциклопедии, вложил в него похоронку и аккуратно поставил том на место. На кухне он налил полстакана рислинга, принес стакан в столовую, положил около качалки на пол папиросы, спички и пепельницу, сел и, прихлебывая рислинг, стал смотреть на бульвар. Иногда он поглядывал на часы, ожидая, когда она придет.

Она не пришла, она влетела, как метеор, и, повиснув у него на плечах, закружила его по комнате, успевая целовать, гладить и радостно командовать:

— Полчаса на сборы — и едем. Откроешь мне второй чемодан: там ракетка, мяч и тапки. Сегодня я играю в теннис. Первый раз в этом году! Ты должен посмотреть, как играет твоя жена — вторая ракетка института. Первая — Лариска Ткачева. Когда-нибудь я ее побью. Скоро. С разгромным счетом. Форма одежды — спортивная: тенниска, брюки, туфли. Санька нам позвонит, ее отец подбросит нас по дороге в министерство. Ты ел? Нет? Сейчас же поешь. Я собираюсь.

Он помог ей раскрыть второй бегемот. Она достала ракетку «Антилопа Бранд», овальную продолговатую коробку с полдюжиной теннисных мячей и белые тапки.

Она была такой радостной, такой счастливой, такой безмятежной. Как он мог сказать ей про похоронку! Это все равно, что ударить ее топором по голове…

Санька, помахивая чемоданчиком, вела их в глубину стадиона за волейбольные и баскетбольные площадки, мимо трибун с поблекшими надписями секторов и цифрами рядом, к кортам, огороженным высокой железной сеткой.

Когда они вошли в калитку, Наташа сказала ему:

— Иди наверх, оттуда лучше видно.

По деревянным ступеням он поднялся на трибуну и сел так, что середина корта была под ним.

Корт был недавно подметен, на земле еще виднелись следы метлы. Боковые и тыльные линии, тоже недавно подправленные, геометрически четко делили поле на квадраты и коридоры. На железных стойках висела туго натянутая тросом сетка. У концов ее стояли две металлические фермочки с сидениями наверху для судей. Было здесь тихо, покойно: Москва осталась далеко — за волнорезами у входа на стадион.

«Сюда патрули не ходят, — подумал он. — А вообще-то черт его знает. Может, пронесет? Ладно, все равно скоро ехать».

Первой из раздевалки выбежала Санька. На ней были белые тапки, белые брюки и белая футболка. Из всего этого Санька так и выпирала. Санька бегала, приседала, размахивала ракеткой и дергала ногами.

«Аккуратней, а то все на тебе лопнет, — сказал он про себя Саньке. — Меньше надо есть».

Наташа тоже была в белом, но все на ней сидело дьявольски красиво. Даже ракетку она держала по-другому — легко и изящно. Санька держала ракетку как скалку или топор.

«Интересно, кто кого?» — подумал он.

Сделав разминку, обе они разошлись к тыльным линиям.

— Сначала покидаем! — крикнула Санька.

— Покидаем! Давай!

Полчаса, может, немного меньше, они играли без счета. Сначала у обеих получалось не очень хорошо, но потом дело наладилось, удары стали вернее.

— Считаем? — предложила Наташа.

— Сколько сетов? — спросила Санька.

— Семь. Нет, пять — семь много. Игорь, считай.

— Я не умею, — сказал он.

— Слушай внимательно. Подают по два мяча. Мяч с подачи должен попасть в противоположный от подающего квадрат. Отсюда в этот, оттуда в тот. Если мимо или в сетку — первый мяч не считается. Считается второй. Считают так: пятнадцать-тридцать-сорок — игра. Запомнил?

— Почему сорок, не сорок пять?

— Не знаю, так принято. — Если будет сорок-тридцать, а потом тот, у кого тридцать, забьет, считай «ровно». Потом «больше» или «меньше» — от подающего. Чтобы выиграть после «ровно», надо забить два мяча подряд. Запомнил?

— Почти, — сказал он. — Сыграйте одну пробную. Я потренируюсь.

Они сыграли пробную.

Наташа проиграла этот сет.

— Это была пробная! — крикнул он. — Не считается. — Он хотел ее подбодрить. — Команды готовы?

— Ишь ты! — удивилась Санька. — Какой судья. — Санька отдувалась, но была довольна собой. — Смотри, не подсуживай.

— Раз!

Санька послала мяч над самой сеткой, и Наташа не взяла его.

— Пятнадцать.

— Раз!

Мяч ударился в сетку, но Санька рискнула и вторым.

— Раз!

Второй был сильный и точный. Наташа метнулась к нему, взяла, но от тугих жил ракетки мяч ушел за боковую.

— Тридцать.

— Раз!

Саньке везло — мяч снова прошел над сеткой, Наташа отбила его, мяч пошел вверх, Санька пробежала вперед и, когда мяч опускался, зло ударила с лету, как он ударил бы по саранче. Этот гас взять было невозможно.

— Сорок.

Наташа приготовилась отбить решающую подачу, но не отбила.

— Игра! Один-ноль.

Подавала Наташа. Она хотела выиграть так же, подачами, но две потеряла и проиграла и этот сет со счетом «меньше».

«Ничего, — сказал он ей мысленно. — Спокойно. Еще три партии. Главное: сбей ей темп».

— Перекур! — крикнул он.

— Никакого перекура! — не согласилась Санька. — Только разыгрались.

— Считай! — потребовала Наташа.

— «Ах ты, глупая», — сказал он ей мысленно.

— Минутку. — Он полез за папиросами в карман, пошарил спички, сломал одну, зажигая, закурил. — Полями не надо меняться?

— Не тяни! — крикнула Санька.

— Стань за черту! — скомандовал он.

Санька даже покраснела от злости.

— А я не за чертой? Не видишь?

— Разве? Команды готовы? Подавай, Саня.

Когда Санька врезала в сетку пять мячей подряд, а шестой Наташа, приняв, хитрым ударом отбила в дальний угол так, что Санька даже не бросилась к нему, он сказал мысленно Наташе: «Вот так. Главное — спокойно. Пусть нервничает противник. Темп ты сбила, теперь навяжи свой». Наташа выиграла после счета «больше».

Следующий сет был для нее очень трудным. Санька молча, втянув голову в плечи, так, что шеи у нее совсем не осталось, била мячи со всей силой, и они шли со свистом, и стоило Наташе поднять мяч, как Санька выходила к середине и резала, как будто рубила кому-то голову. Этот удар у нее был здорово отработан. Этот сет Санька всеми своими килограммами давила Наташу, но Наташа выдержала и выиграла.

В последнем Санька не то, что сдала — она играла вовсю, но все-таки игра переменилась — теперь вела Наташа. Еще до того, как Санька била, она угадывала, куда пойдет мяч, и бежала на это место. Ее вытянутая в сторону ракетка и откинутая для равновесия другая рука были как крылья, когда она стремительно меняла позицию. Санька старалась послать мяч по ее левую руку, но она брала и эти мячи, отбивая их внешней стороною ракетки. Санька посылала следующий мяч в противоположный угол, но она, перебежав, сколько успевала, делала резкий выпад, так что далеко выставленная вперед правая нога сгибалась в колене под прямым углом, а левая, прямая, напряженная, лишь касалась носком земли. Ей приходилось брать мячи сразу же после отскока и с лету, у сетки и в нескольких шагах за чертой, но она успевала к ним, и когда, отбив мяч, она бежала в новую позицию, казалось, что по корту от железной сетки с мелкими ячейками, очень похожему на громадную клетку, летает у самой земли большая белая птица.

«Так, — мысленно хвалил он ее. — Еще немного. Хорошо!»

— Тридцать-сорок!

«Расслабься. Передохни, пока Санька собирает мячи. Теперь внимание! Взять этот мяч! Выходи к сетке с лету — так!»

— Сорок-сорок, то есть ровно!

«Это ты зря — не надо было рисковать».

— Меньше.

«Спокойно! Так. Еще один. Быстро назад! Ну вот…»

— Ровно!

Иногда она будто слышала его мысли и делала, как он ей говорил, а может, это она делала, просто исходя из игры.

Он сидел, наклонившись вперед, зажав в кулаке спички, а под ним, на корте, темном от тени, которую бросали деревья — они росли по ту сторону, у самой сетки, и их ветви протянулись и над ней, — очень серьезно сражалась, наверно, забыв обо всем на свете, кроме мяча, его Наташа.

Она выиграла.

Санька первой пошла в раздевалку.

— Значит, три-три? — сказала она бодро-фальшиво.

— Почему? — растерянно спросила Наташа. — Три-два.

— А первая?

Он встал.

— Ладно, — быстро сказал он Наташе. Мы считаем по-своему. Иди посиди. Остынь.

Она села близко к нему и полуобернулась, опираясь спиной о его грудь и откинув голову ему на плечо. Вся она была горячая, напряженная, а правая рука, которую она положила ему на колено, у нее еще дрожала.

— Ты здорово играешь, — сказал он.

Она глубоко дышала — сердце ее настраивалось на мерный ритм.

— Ты играешь лучше ее. Это видно. Она может у тебя и выиграть, но все равно ты играешь лучше.

«Потому что ты птица, а она телка, — добавил он мысленно. — Ей подходит не ракетка, ей подходит валек. Теперь я понимаю, что такое вторая ракетка института».

«Я скажу ее отцу, — решил он. — Не сейчас, перед самым отъездом. Вдвоем мы как-нибудь уладим с ней. Вдвоем будет легче. Все-таки это отец, не чужой человек».

Ни в метро, ни в трамвае, ни когда они шли пешком, патруль их не задержал.

— Во сколько придет машина? — спросила Наташа.

— К девяти. — Андрей Николаевич устроил им сюрприз — ужин в «Метрополе». Ужин этот входил в число свадебных подарков.

— Тогда пора собираться. — Наташа взяла отца за руку и повела в кабинет. — Я хочу с тобой посекретничать.

Игорь подумал, что ему тоже надо собираться.

Наташа нашла его на лестнице. Он чистил сапоги.

— Удивительно, как блестят.

— У вас найдется вот такой длины и такой ширины белый материал? — Игорь показал длину и ширину. — На подворотничок. Если нет, я постираю старый. Посушим под утюгом.

Наташа, смеясь, отдала команду;

— Ничего не надо. Ни подворотничка, ни сапог. Даже таких блестящих. Ты поедешь в штатском.

— В штатском?

Два года он не снимал с себя форму. Госпитальные халаты — ведь это тоже форма. Попадаться на улице без защитного обмундирования было все равно, что разгуливать без кожи.

— Да, — подтвердила Наташа. — Ты наденешь Колюшкин вечерний костюм. Папка не против. Белую сорочку, черные туфли, галстук. Даже интересно, какой ты будешь в штатском. Идем же скорей!

— А что сказал бы брат? — спросил Игорь, — принимая от Наташи костюм и все остальное. Запонки Наташа выбрала серебряные, в виде полумесяцев. Между рогами полумесяца сидел, слегка растопырив крылья, глухарь.

— Почисти зубным порошком. Видишь, как потускнели? Ты не знаешь Колюшки. А если бы было наоборот? Если бы ты был на фронте, а он, тоже фронтовик, женился бы на твоей сестренке? Ты пожалел бы ему дать разик надеть костюм? По случаю такого семейного торжества? Ведь это вместо свадьбы! Пожалел бы? А где же солдатская выручка! Или это тоже обман?

— Нет. Почему же обман? На формировке, в госпитале, вообще в тылу, если солдат шел к девушке, ему одалживали лучшее. Но как насчет патрулей? Если бы Айболит дал мне справку!

Патрули Наташу тоже не беспокоили.

— Ничего. С нами папка. Туда мы на машине, а там… Ничего, как ты говоришь, — проскочим.

Костюм был прекрасным, из черной тонкой шерсти. Пиджак чуть жал в плечах, когда был застегнут, но незастегнутый сидел ничего, а брюки по длине оказались как раз. Наташа подгладила сорочку, синий, без узора галстук и ушла к себе в комнату, сказав, чтобы к ней не заходили и не мешали.

Она вышла в темно-голубом длинном плотно облегающем платье. От колен платье, слегка расклешенное, тяжело падало к полу. Плечи, часть груди и руки Наташи оставались открытыми.

С левой стороны, под грудью, платье было собрано и заколото прямоугольной пряжкой. Из-под пряжки складками, все расширяясь, шел длинный палантин из такой же ткани. Палантин закрывал Наташе спину, конец его она держала в руке, на которой была белая, длинная за локоть, лайковая перчатка. Из-под платья виднелись голубые же с глубоким вырезом лодочки на очень высоком каблуке.

— Нравится? — Наташа смотрела на него торжествующе. Помимо торжества в ее глазах было и незнакомое ему выражение уверенности.

— Нравится.

Теперь она была другой. Она не была птицей, как тогда, на корте, и не была той девушкой, которая бежала вдоль теплушек на Савеловском вокзале, а потом спала на его шинели и не ругалась, когда он поцеловал ее первый раз.

Не она ездила с ним за Волгу, чтобы, гоняя мальков, носиться по берегу, поднимая босыми ногами брызги. Не она, не эта, бинтовала ему плечо в Гадово, и не ее он обнимал ночью.

— Нет, правда тебе нравится? — переспросила она.

— Нравится, — повторил он. — Очень.

Сейчас перед ним стояла одна из тех женщин, которые недоступны, как марсианки, например. Эти женщины живут не на земле, а где-то над землей. Их можно увидеть только в киножурналах: как они сидят или ходят на дипломатических приемах, летают по разным странам, ездят в «паккардах», покупают дорогие вещи и вообще живут иной жизнью, чем жил он и те, кого он знал. В общем, как Зоя Монроз или Грета Гарбо. Больше ни с кем он не мог ее сравнить.

Она сделала два легких шага к нему, чтобы он рассмотрел ее получше, и он подумал, что он совершенно не имеет на нее никаких прав.

— У тебя сейчас ужасно глупое выражение, — сказала Наташа и стала целовать его в лицо куда попало. Он только уворачивался, а Наташа хохотала.

В ресторане неожиданно оказалось много народу, и им пришлось подождать. Андрей Николаевич дважды уходил на служебную половину и вел там переговоры. Вернувшись второй раз, он заговорщически подмигнул:

— Все в порядке.

Метрдотель провел их в конец зала к столику в нише. Такие столики с диванами со стороны стены и мягкими стульями по другую сторону стояли вдоль стен. Диваны были полукруглые и удобные.

Наташа села на диван и потянула его за собой. Андрей Николаевич сел на стул.

Ему понравились места — спина его была прикрыта стеной, и он от этого чувствовал себя спокойней.

Андрей Николаевич кивнул официанту на пару свободных стульев.

— Уберите пока.

Официант подал им меню и унес стулья.

Андрей Николаевич передал меню Наташе.

Загрузка...