Игорь зашел так, чтобы Батраков мог его видеть, и подал ему знак. Они отошли немного, но все, что говорил Никольский, им было слышно.

Они пожали друг другу руки, и Игорь с ходу все рассказал. Батраков сверху вниз смотрел ему в лицо и изредка моргал.

Игорь был рад увидеть Батракова и опять быть с ними со всеми, но его давила встреча с Никольской.

— Может, не говорить — подло?

— Нет. Она не бросит ее? Не откажется?

Было понятно, что Батраков спросил о Наташе.

— Она не такая, — сказал он. — Но удержит ли? Ведь это дело не на месяц, так? А человек ненормальный. Как тогда? Может, все-таки сказать Виктору? — Нет. Чем Виктор поможет отсюда?

Никольский то опирался локтями о воображаемую трибуну, то призывно выбрасывал руку с кистью в воображаемый зал, то стучал кулаком по воздуху. Потом, как бы увлекшись, он пошел по воображаемой сцене, пыхая трубкой, пуская дым.

— Но это только внешняя часть жизни человечества, иллюстративная половина ее. История — это действие законов содружества и насилия. Люди — люди вообще, вне времени, вне конкретной земли — живут по этим законам. Суть человеческой жизни — борьба с природой. Человек приходит в мир, чтобы узнать его, подчинить и заставить служить себе. В этом смысл нашего бытия. Иначе зачем нам рождаться? Чтобы умереть? Прийти, чтобы уйти — абсурд. Один человек мал и жалок. В содружестве он велик. Он тысячерук, тысячеглаз, тысячеголов. Кто и что устоит против него?

— Правильно, — сказал Сазонов. — Никто не устоит. А сейчас, я знаю, ты свернешь с этой дорожки.

— Не мешай! — крикнули на Сазонова.

— Но, может, это подло — не говорить? — повторил Игорь.

— Нет! — Батраков стал совсем хмурым. — Не надо, чтобы и Виктор… Скажешь еще Тарасову и Сазонову. Будет кто знает — четверо.

Никольский подождал, пока Сазонова угомонят.

— Но в человеке сидит и обезьяна. Безобразная, волосатая. Зверь. Этот зверь повернул силы человека против него. Что стало главным в человеческом обществе? Разум? Понимание? Доброта? Нет. Насилие. Власть одних, бесправие других. Побеждая природу, человек навеки поработил себя… — Никольский вздохнул и помолчал.

— … Пока есть Виктор, надо, чтобы кто-то из нас был жив. Если останется один… Последний расскажет еще кому-то. Кто стоит. Люди будут знать, и так все время, пока есть Виктор. До конца войны. Если он тоже останется, — Батраков побледнел и задышал чаще. — Я не хочу, чтобы и Виктор…

— … Человек изобретал, делал, мучился, думал, подыхал, не дожив своих дней, не спал ночей, голодал, чего только не переносил, чтобы ему жилось легче, интересней, лучше, красивей. Он сделал много добра. Но рядом с его добром всегда шло зло. Вовеки веков добро и зло были бок о бок. Человек строил и разрушал, бунтарь умирал за свободу, а жандарм заковывал в кандалы… Все ведь это включает слово Человек! Он идет по земле в добре и зле. Они — его пара ног, пара колес, пара крыльев…

Батраков вцепился Игорю в плечо.

— Начинается. Отведи меня. Быстро же! Еще чуть. Здесь… — Батраков вдруг упал. — Ложись на меня. Жми! Жми! Ж-ж-ж-жми…

Игорь навалился на него изо всех сил и, помогая даже головой, прижимал Батракова к земле, пока его бил припадок.

Сазонов обнял Никольского, а потом строго постучал ему по темени.

— Соскочили шестеренки. Крутятся вроде, а не туда. Хотел бы я знать, кто тебе их сдвинул? Но ничего, останемся живы — вправим.

Батраков в середине тридцатых готов окончил школу военных штурманов. Он получил назначение в бомбардировочный полк, который стоял на Украине у Дубно.

В курсанты он попал из детдома, а детдом научил его уважать соседа по кровати, столу, парте, верстаку, хорошо жить с людьми и бороться за себя, когда была необходимость бороться.

Снисходительный к слабостям тех, кто был мельче, Батраков прочно вошел в семью военных летчиков. Он не набивался в друзья и не заискивал перед начальством, и у него были настоящие друзья, а начальство считало его знающим штурманом — Батраков действительно знал и любил свою профессию.

Каждый экипаж был рад, когда с ним летел Батраков: летчики видели, что штурман полагается на себя, и верили в него. За несколько лет с самолетами, на которых он летал, не случалось происшествий, и завистники говорили: «Батракову просто везет, надо посмотреть, каким он будет, когда прижмет как следует, не скиснет ли».

Батраков женился на девушке с метеостанции, она была синеглазой и робкой, в ней и в восемнадцать лет сохранилась угловатость и наивность девочки-подростка. Им дали квартиру из большой комнаты и кухни в бревенчатом доме недалеко от вокзала.

Первое время Батраков не мог свыкнуться с тем, что весь этот маленький рай — его рай, что в чистой, теплой и тихой комнате хозяин он, а не кто-то другой, и красивая женщина — его жена, и что он для этой женщины самый близкий и родной человек на свете, что девочка, которая спит в коляске и сладко чмокает соской, его дочь, и что без него эта красивая женщина и эта беззащитная, как птенец, девочка будут несчастны. Потом, позднее, он не раз чувствовал, что и сам он без них будет несчастен, что без них жизнь будет не жизнь, а пустое скитание-прозябание, и у него сжималось сердце при мысли, что с ним или, еще хуже, с ними может что-то случиться. Он гнал эти мысли и радовался, что все у него хорошо, но иногда ему тревожно думалось, что так хорошо не может быть долго, что так хорошо в жизни не бывает.

Дубненский аэродром немцы бомбили в первую ночь войны.

После бомбежки красноармейцы батальона охраны, обливая друг друга водой, сумели откатить от горевших самолетов полтора десятка машин. Когда на аэродром приехали летчики и штурманы, они ужаснулись: полк не сбросил на немцев ни одной бомбы, а потери его были чудовищны.

С остервенением, раздевшись до маек и трусов, летчики вместе с красноармейцами засыпали ямы на взлетной полосе. Им не терпелось лететь, чтобы начать сводить счеты с немцами. Они работали весь день и всю ночь, и утром можно было взлетать.

Командир полка построил их спиной к сгоревшим ангарам и прошел вдоль строя. От ангаров тянуло дымом, и дым этот пах горелым деревом и металлом, кирпичной пылью и рыхлой землей. Потом этот запах стоял четыре года над очень большой частью России: от Белого моря до Волги и от нее до Черного моря.

Командир отобрал четырнадцать экипажей и с пятнадцатым полетел сам.

С первого вылета не вернулось три самолета, но командир вернулся и, подождав, пока заправят самолеты бензином и маслом, и подвесят новые бомбы, они пошли еще раз. Вот тогда не вернулся командир и не прилетела еще одна машина, но Батраков с замполитом слетал третий раз и четвертый, благо, день в июне длинный, а до немцев было рукой подать.

Шесть оставшихся машин не смогли сесть на своем аэродроме. Пока они были в воздухе, немцы опять бомбили его и вспахали все поле. Шесть этих последних машин ушли на запасный аэродром и пять сели там, а одна не дотянула: на полпути у СБ отвалилось простреленное крыло, и он упал на лес и вспыхнул там.

Запасный аэродром был построен за два месяца до начала войны, наверное, немецкая разведка не успела узнать о нем: его не бомбили, и вся дивизия перебазировалась на него.

Термин «дивизия» никак уже не подходил к ним. В дивизии бомбардировщиков было меньше, чем в каждом полку два дня назад, но задачи они все-таки получали на дивизию. Через четыре дня к ним влили остатки двух полков другой дивизии, и были дни, когда они могли поднять в воздух двадцать пять СБ, но чем больше их улетало на задание, тем больше и не возвращалось.

СБ был устарелым, тихоходным и плохо вооруженным бомбардировщиком. На нем нельзя было летать без истребительного прикрытия. В первые часы войны они так и летали: их прикрывали истребители. Но немцы бросали на прикрытие в полтора-два раза больше своих истребителей, оттягивали прикрытие от бомбардировщиков, а потом появлялись новые немецкие истребители и жгли СБ.

По здравому смыслу, без прикрытия им можно было летать только ночью, но ночная бомбардировка почти ничего не давала, и они вынуждены были летать днем и летали днем, потому что на земле никак не могли остановить немцев, и они должны были помочь это сделать.

Они летали круглые сутки, чередуясь с теми экипажами, самолеты которых погибли на земле, дремали в землянках, жевали бутерброды, запивали их кофе, и ожидали своей очереди. Война стала для них тяжелой работой, но никто ничего не говорил на этот счет, потому что немцы все шли и шли, и занимали город за городом. С воздуха летчики своими глазами видели, как продвигаются немцы. Каждая цель их следующего вылета всегда была восточней.

Когда-то бесшабашные, веселые, летчики стали молчаливыми и сосредоточенными. Особенно молчаливыми они становились с рассветом. Они все летали днем и ночью, и понимали, конечно, что вылетом раньше, вылетом позже каждый из них не вернется, но шансов вернуться из ночного полета было больше, и они не любили рассвета, днем они больше молчали, а вечером и ночью разговаривали зло о войне и с теплом о семьях. Но больше они говорили о самолетах. Небо и самолеты были их средой, они жили небом и самолетами. Летать было их профессией, вокруг которой до войны был создан ореол отваги и романтики. Они знали тогда, что страна гордится своими летчиками, что им завидуют, много дают, и что на них надеются.

В первые же дни войны они не оправдали надежд. Они не могли защитить армию и население от немецких бомбардировщиков. Часто им прямо в лицо бросали упрек за это.

Немцы бомбили города, станции, толпы беженцев на дорогах, подходившие к фронту войска, а они не могли помешать этому. С точки зрения всех нелетчиков они были виноваты, но в действительности они не были виноваты — им приходилось драться неравным оружием, и они делали столько, сколько никто бы не смог сделать на их месте. Они не щадили себя, но их бесстрашие давало слишком мало. Их смерти не меняли войны ни в воздухе, ни на земле: немцы летали над западной частью России, как над Баварией, а они летали над своей землей крадучись. Это видели все.

Батраков был в той пятерке СБ, которая села на запасной аэродром. В тот же вечер он послал домой телеграмму и на следующий день получил ответную. Жена сообщила, что все у нее благополучно. Через несколько дней он написал ей письмо, требуя немедленно выехать из Дубно, бросив все, взять только самое необходимое, чтобы легче было сесть на первый же поезд. В открытке жена написала, что будет эвакуироваться вместе с женами летчиков, что эвакуация может начаться с часу на час, и что нет необходимости бросать все и уезжать раньше времени, и что вместе с другими семьями ей будет легче.

Батраков понимал, что в водовороте, в который закрутила людей война, они могут потеряться, и дал жене адрес товарища по детдому, который жил в Саратове, сообщив, что будет писать туда, когда получит последнее письмо из Дубно.

Но от жены больше не пришла даже открытка. Когда немцы взяли Дубно, летчикам его полка, их осталось с десяток, сообщили, что семьи эвакуированы на машинах, потому что немцы разбили вокзал и железнодорожный узел. Батраков видел с воздуха столько брошенных и сгоревших этих машин на дорогах к востоку, что у него сжалось сердце и никогда потом не переставало болеть, будто в сердце открылась рана, которая все время саднит и саднит.

Наконец его сбили. Это случилось рано утром, после того как они бомбили Львов. Они шли без прикрытия, они теперь почти всегда ходили без прикрытия, истребителей осталось так мало, что не хватало, чтобы драться с мессерами, которые сопровождали юнкерсов. Где уж тут было охранять своих! СБ рассыпались и, прижимаясь к земле, увиливали из-под прицелов, но немцы все-таки сбили пять машин из их восьмерки. Когда самолет загорелся и стал терять высоту, Батраков вслед за пилотом, за его соседом по дубневской квартире, вывалился из кабины и, повременив, дернул за кольцо парашюта. Пока они спускались, один мессер сделал круг и дал пару очередей из пулеметов по Борису и по нему. Пули прошли у него над головой и срезали половину строп там, где они сходились в пучок, отчего парашют вытянулся и Батраков стал падать быстрее. Но этот сволочной мессер нырнул за ним и дал еще очередь, и Батраков почувствовал, что ему обожгло шею у затылка и по ней потекла кровь за воротник. Он подтянул стропы и заскользил вбок и вниз еще быстрее. Он сел в тылу у немцев, в лес, далеко от дорог, с земли его никто не заметил. Оторвав кусок парашюта и перевязываясь на ходу, он пошел в ту сторону, где сел Борис, и нашел его на поляне, метрах в двухстах. Борис был убит.

Батраков палкой вырыл неглубокую длинную яму, вынул из карманов Бориса документы, завернул Бориса в парашют и похоронил. На своей штурманской карте он отметил поляну и внимательно осмотрелся, стараясь запомнить это место, а потом постоял у могилы несколько минут, сняв шлем.

«Прощай, Борис!» — сказал он мысленно. — «Извини, что ничего больше не могу для тебя сделать». Да и что еще можно было сделать для покойника? Что вообще можно сделать для убитого?

К вечеру он добрался до опушки леса, пошел вдоль нее и в сумерках вышел к дороге, которая тянулась к шоссе. У него была плитка шоколаду, оставалось еще подначки папирос, и он поужинал, съев треть плитки и напившись из ручья, а потом залез под сосну, выкурил папиросу и уснул.

Утром, выбираясь из-под сосны, он увидел под ней, рядом с тем местом, где спал, прикрытый наспех листьями и хвоей карабин. Он разгреб листья и хвою, и нашел обоймы с патронами, гранатную сумку с гранатами, каску и красноармейские петлицы. «Здешний», — решил он. — «Кончил для себя войну и дует домой. Подсумки небось не оставил, сволочь. Как же, оставит он тебе подсумки. Он их пустит на задники. Там такая кожа…»

Он надел на свой широкий с медной звездой командирский ремень гранатную сумку, растолкал обоймы в наколенные карманы комбинезона, вскинул карабин за плечо, сунул за пазуху пистолет Бориса, переложил запасные обоймы от него и от своего пистолета в нагрудные карманы и не стал застегивать их на пуговицы.

К полудню он вышел к шоссе Дубно-Львов, лег за кустами, стал наблюдать. Движение по шоссе было не особенно напряженным, но за шоссе был не лес, а картофельное поле, и он опасался выходить из лесу и ждал, когда на шоссе не будет близко машин, чтобы успеть отбежать по картошке подальше.

Он видел, как по шоссе прошли немецкие танки, как проехал батальон мотоциклистов и долго тянулся обоз. В телеги были запряжены слоноподобные ломовики. Батраков никогда не видел таких крупных лошадей. Он смотрел на них и на ездовых со смешанным чувством ненависти и любопытства. Он и раньше видел немцев, их танки, обозы, но всегда сверху, и видел их или разбегающимися от бомб, или разбросанными куклами у воронок, а здесь немцы ехали спокойно, до них было так близко, что он хорошо различал их лица и слышал обрывки разговоров.

Понимая, что одному ему вряд ли удастся выбраться к своим, он решил искать партизан и воевать вместе с ними, ожидая случая перейти фронт. Он был даже рад партизанить около Дубно некоторое время, надеясь узнать что-нибудь о семье.

Шоссе уже было почти пустым, и он, согнувшись и держа карабин наготове, пошел вперед, но неожиданно на западном конце дороги началась стрельба. Он слышал пулеметные очереди и глухие выстрелы пушек. Потом к Дубно не проехали, а промчались подводы из обоза. Ездовые отчаянно хлестали ломовиков, и тяжелые лошади скакали неуклюжим галопом, забрасывая голову на спину. За ними, стрекоча, пролетели мотоциклисты. На некоторых колясках, на запасных колесах висели немцы, потерявшие свои машины. За мотоциклами на полной скорости прогрохотали танки. Пушки на танках были повернуты назад.

— Что за черт? — сказал Батраков вслух. Потом он увидел несколько больших танков и даже открыл рот — на танках были не кресты, а звезды.

— Наши! — крикнул он. — Ай да ну! Да откуда!

Он побежал к дороге, забыв осторожность, но из КВ по нему дали очередь из пулемета, и он упал, и пополз назад, не понимая, почему по нему стреляли свои. Потом он догадался, что в комбинезоне и летном шлеме он не похож на красноармейца или пехотного командира, а танкисты не могли предполагать, что встретят своего летчика.

Странно, но за КВ пролетело еще с десяток немецких мотоциклистов, а в той стороне, откуда они удирали, все ухало, потом прошли шесть наших «тридцатьчетверок», а за ними минут через пять два немецких танка.

«Настоящая каша! Или как слоеный пирог», — мелькнуло у него в голове. — «А что, если добыть мотоцикл и рвануть в Дубно?! Наши же жмут туда!»

Он опять пополз к дороге.

Он спрятался у самого края дороги за двумя небольшими елочками. Скоро на дороге показалась телега, которую тащил, прихрамывая, грязно-желтого цвета битюг. Ездовой безжалостно хлестал его, но лошадь только хрипела, тяжело переступая толстыми ногами: из ее брюха струйками текла в пыль кровь.

Батраков подпустил телегу почти на линию с собой и выстрелил в ездового. Ездовой сел в телегу, но Батраков выстрелил в него еще раз, перебежал и выстрелил лошади в голову. Лошадь рванулась вбок, колени ее подогнулись, и она упала посредине дороги и почти загородила ее своим телом и телегой.

Батраков дозарядил карабин и огляделся. Через несколько минут опять появились мотоциклисты, сначала штук двенадцать, потом шесть. Они, сбавляя газ, объезжали телегу со стороны картофельного поля. Этих он пропустил.

Когда на дороге показалось еще четыре мотоцикла, он переполз к обочине и спрятался за лошадью. Во рту у него стало сухо, в груди похолодело, и весь он внутренне сжался. Наблюдая, как приближаются мотоциклы, он вытащил обе гранаты, отвел на них предохранители, одну положил чуть правее себя, а рукоятку другой зажал в кулаке.

Первый мотоцикл, сбавив газ, вильнул в сторону, чтобы объехать телегу сбоку. Батраков швырнул под него гранату, но мотоцикл проскочил над ней, потому что запал горел три секунды, и граната разорвалась под вторым мотоциклом, а третий налетел на него. Батраков бросил в кучу, которая получилась из мотоциклов и мотоциклистов, вторую гранату и, встав на колено, стал стрелять по немцам с четвертого мотоцикла, которые, свернув в кювет, вывалились из мотоцикла и побежали к лесу. Он убил одного из них у самой опушки или тяжело ранил, второй немец успел убежать за деревья.

Батраков спрятался за картошкой, когда на всем ходу подошли еще тридцатьчетверки. Головная ударила гусеницей по телеге и отшвырнула ее вместе с лошадью, а вторая проехала по мотоциклам.

Когда танки миновали его, Батраков вскочил и побежал к тому мотоциклу, который валялся в кювете. Марка мотоцикла была незнакомой, и ему понадобилось несколько минут, чтобы запустить мотор. Он выкатил его из кювета, швырнул в коляску карабин и шлем, сдернул с плеч до пояса комбинезон так, чтобы видна была вся гимнастерка, вскочил в седло и, держа скорость девяносто, догнал задний танк.

Управляя одной рукой, он тыкал другой в петлицы с кубиками и кричал: «Я свой! Свой! Я летчик!»

Из танка его разглядели, поднялась крышка люка, и закопченый башнер, забубенно улыбаясь, ответил ему:

— Нас тут два экипажа! Взять не можем! Как селедки! Держись вплотную! Кругом немцы! Ну и всыпали же мы им!

Батраков убавил газ и катился в нескольких метрах от танка, глотая выхлопы и пыль из-под гусениц. Он отплевывался и думал одно и то же: «Вдруг они там? Вдруг их не вывезли? Должен же я узнать?»

Пробившись от Дубно на восток на несколько десятков километров, немцы никак не ожидали, что через день им придется его оборонять. Их части проходили через город, спеша дальше, и в Дубно был сравнительно небольшой гарнизон. Удар танковой дивизии не с востока, а с юго-запада был для них, как гром среди ясного неба.

Гарнизону предложили сдаться; для немцев в сорок первом году это было издевкой, может быть, даже проявлением глупости. Немцы привыкли, что два года сдаются им; в Европе те, кто не поднимал перед немцами руки, падали под гусеницы их танков. А тут на скверном немецком языке через жестяные рупоры русские уговаривали их сложить оружие и обещали за это сохранить жизнь. Такой абсурд не вызвал у них даже улыбки. Они по радио доложили своему командованию, что будут удерживать Дубно до подхода помощи, и их очень трудно было истреблять в тесных переулках, каменных домах и фортах крепости.

Когда Батраков катил по знакомым улицам, все было кончено, только у кладбища слышалась редкая стрельба. Закопченные танкисты очищали траки от бурых кусков в клочьях серой материи, а пехотинцы стаскивали убитых с мостовой на тротуары. Серо-бурые куски висели даже на проводах. Их забрасывали туда шрапнельные выстрелы из пушек в упор. Батракова никто не остановил, не задержал, и, объезжая раздавленные автомобили, искореженные противотанковые орудия и подбитые наши танки, он вывернул к вокзалу, говоря себе: «Сейчас! Сейчас! Сейчас!»

Дом догорал. Дом был очень старый, времен строительства железной дороги. В нем и жили железнодорожники, и лишь часть его была отдана военведу. Совершенно сухое дерево сгорело, наверное, как хвоя: с гулом и искрами. Дымились разбросанные взрывом головешки, ветер нес золу и запах горелого мяса, потрескивая, остывали кирпичи от печей и дымоходов. Груды их указывали, где были кухни, а черные теперь кровати, черные детские велосипеды, черные сгустки расплавленного стекла и то, что осталось от людей, — где были жилые комнаты.

Возле дома саперы рыли длинную яму. Он почти сразу нашел своих. Окна его квартиры выходили на старый дуб.

У дуба с одной стороны сгорели листья и все, кроме крупных, сучья и обгорела кора. Сориентировавшись по этому дубу, он и определил, что это они. Они лежали рядом, как и должны были лежать мать и дочь.

Он стал над ними и стоял, глядя перед собой, но ничего не видя.

Саперы в брезентовых рукавицах сложили жену Бориса и близнецов на носилки, отнесли в яму и вернулись.

— Посторонитесь, товарищ старший лейтенант, — сказал одни из саперов.

Он посмотрел вниз.

— Я сам.

— Ваши? — спросил другой сапер.

Он не ответил и пошел за лопатой.

Рядом с общей он вырыл яму поглубже, застелил дно ее досками, которые оторвал от забора, вернулся к ним, снял с себя комбинезон и осторожно переложил их на него, так осторожно, как будто он мог бы сделать им больно, застегнул застежку, подвернул штанины комбинезона и завернул ворот так, что пепел от них не мог бы выпасть, пока бы он нес их, отнес к яме и опустил на доски. Когда он нес их, он чувствовал на левой руке очень легкую тяжесть — жена стала легче, наверное, в три раза, — и как съезжает в комбинезоне тот комочек, который остался от дочери.

Их чем-то надо было накрыть и сверху, он походил вокруг, ничего не нашел и сорвал с коляски мотоцикла парусиновый фартук, но так как фартук был короток, он накрыл то, что раньше было ее ногами, лицо ее и ребенка он накрыл картой, достав ее из планшетки и развернув.

Он сидел над ними дотемна, а когда с края ямы их уже не стало видно, он потихоньку сгреб на них землю. Земля, шурша, осыпалась вниз, отделяла их от него все большим и большим слоем. Потом вместо них получился холмик. Он лег рядом с ним, прижался к нему, обнял рукой и лежал так, как будто прижимался к ним и обнимал их, и так лежал, пока не рассвело и кто-то раз, другой, третий не тронул его за плечи.

— Эй, человек, эй? Ты кто?

Возле него стоял железнодорожный кондуктор, старик из их дома.

— Я, — ответил он и сел.

— Ты?

Кондуктор нахмурился, тяжело опустил веки, так что глаза его смотрели через щелки, отошел и сел на оставленные саперами носилки.

— Вот он каков, поворот.

— Но ведь они уезжали? Но ведь они уезжали? Но ведь они уезжали же?! — быстро спрашивал Батраков, не узнавая своего голоса: чужие звуки, чужие интонации, словно из-за его спины говорил другой человек, больной и жалкий.

— Уезжали, — подтвердил кондуктор, двигая морщинами на лбу. — Эвакуировались. Побросали на грузовики чемоданы да узлы. В обед отправились, а к вечеру кто пришел, а кто и не пришел. Под Птычей попали под бомбежку. Так говорят.

— Так говорят, — механически повторил он.

— Видать, им суждено было… — сказал кондуктор. — От судьбы не уйдешь. А ты что? Ты как здесь?

— Сбили, — сказал он.

Кондуктор ощупывал его глазами.

— Сегодни?

— Вчера.

— А до вчера?

— Что до вчера?

— Летал?

— Летал.

Кондуктор кивнул на могилы.

— Долетался. Немцы в Дубно пришли третьеводнись.

— Ну и что? — спросил он.

— А наши вчерась.

— Ну и что? — снова спросил он.

Он никак не мог понять этого старика, мысли у него путались, потому что в сердце ворочались и ворочались ножи, и от отчаяния хотелось кричать, бить и ломать все вокруг.

— А то, что бомба упала в ночь со с третьеводни на вчерась. — Кондуктор медлил, но у него в голове все еще не связывались эти вчерась, третьеводни, третьеводни и вчерась.

— Потолки упали и всех накрыли, — сказал кондуктор. Кабы не потолки, может, кто и выскочил бы, а так… Моих семь душ, как одна… Пухом земля им…

Потоптавшись, кондуктор ушел на улицу, а Батраков добрел до мотоцикла, запустил мотор и покатил куда глаза глядят.

Немцы опять взяли Дубно через неделю. Батраков с остатками пехоты и танкистами из сожженных танков месяц пробивался к своим. Они брели лесами, догоняя отодвигающийся от них фронт. Немцы все шли и шли на восток, и особенно их не преследовали. Для немцев они были уже не воинской частью, а толпой фанатиков, до которой у немцев из-за других дел просто не доходили руки. Но когда им приходилось пересекать дороги или поля, немцы наваливались на них, стараясь или прижать к реке или замкнуть в кольцо. Потом расстреливали их из танков и минометов, и, снижаясь, били били о упор с самолетов.

В лесу они оголодали и оборвались, обросли бородами. Часть их разбрелась, надеясь выйти из окружения в одиночку или мелкими группами; ежедневно к ним приставали красноармейцы и командиры из всяких других полков; многих, очень многих они оставили лежать в хлебах, придорожных канавах, на опушках. Но даже в самые критические дни ядро отряда оставалось цельным. В этом ядре были политруки, командиры и красноармейцы-коммунисты. Конечно, и это ядро то уменьшалось после боев, то увеличивалось, когда к ним вливались люди, но оно всегда было. Двигаясь на восток, оно, захватывая остальных, даже таких, как он, потерявших смысл во всем, вело весь отряд.

Как и другие, он или брел, переставляя ослабевшие ноги, или бежал в атаку, или отстреливался на ходу. Питались они чем попало: пшеницей, овощами, кониной. Им приходилось сторониться деревень, и жить тем, что давали поля, огороды, лес. Он все делал механически, как-то смутно, как будто бы он был уже и не он, а он настоящий появлялся только в минуты между сном и явью, или на долгом привале, или среди ночи, когда он бессонно лежал под сосной, спрятав лицо в локтях. Настоящий он был тот — довоенный: детдомовец, курсант авиашколы, штурман из Дубно, где жила его семья и где недавно все было так безмятежно и радостно.

Когда через месяц они вышли к своим, Батракова со сборного пункта направили в свою часть. В грузовике с ним случился первый припадок. Его бросало и било о днище кузова так, что двое летчиков, которые добирались вместе с ним, едва удерживали его.

Вместо части Батраков попал в эвакогоспиталь, оттуда в тыловой, в Киров, и после лечения — на гражданку с переосвидетельствованием через полгода.

Ему назначили небольшую пенсию, но, так как на эти деньги и карточки прожить было нельзя, он пошел слесарем в депо. Поселился он у старухи на окраине в маленьком домике.

Припадки у него не кончались. Они били его на работе и по пути домой или в депо. Но Батраков уже через месяц начал ходить в военкомат. Сначала его слушали, потом от него начали отмахиваться, потом прямо сказали:

— Ну какой из больного штурман? Вы что, подставляете нас под трибунал?

— Возьмите в пехоту, — просил Батраков. — Я полтора месяца был в пехоте!

Но эпилептиков не брали даже в обоз.

И Батраков придумал все сам.

Он постригся наголо, продал на барахолке командирское обмундирование и ремень со звездой, купил пару поношенного красноармейского обмундирования, пилотку, кирзы, брезентовый пояс и пошел на вокзал. Узнав номер воинского эшелона и части, которая ехала в нем, Батраков, когда эшелон отошел, без гимнастерки, с шаньгами и бутылкой молока завалился к коменданту. Он представился отставшим и сказал, что солдатская книжка уехала в гимнастерке.

Комендант, изругав Батракова растяпой, выдал ему бумажку, в которой говорилось, что такой-то Батраков догоняет свою часть. Это уже был документ.

У выездного семафора Батраков вскочил в тамбур товарняка и «погнался за своим эшелоном». Он догонял его несколько суток, показывая бумажку патрулям. В Москве его сняли с поезда, направили на пересылку и оттуда он попал в корпус. Там ротный писарь заполнил на него солдатскую книжку, где фиолетовыми чернилами было записано, что Батраков Николай Васильевич никакой не штурман и никакой не старший лейтенант, а автоматчик и рядовой.

Припадки у него продолжались, но реже. В санчасть он не ходил, а когда чувствовал, что вот-вот его начнет бить, уходил с Никольским, и Никольский держал его голову, чтобы он не расшибся.

Его заметил Женька.

— Ребята! Игорь приехал! — заорал Женька, и все повернулись к нему.

Женька повис на нем и, сопя: «Сейчас. Сейчас. Сейчас. V, черт, как отъелся», — старался свалить его. Он несколько раз стряхивал Женьку, но Женька снова налетал, стараясь ухватиться сзади. Чтобы он отстал, пришлось хорошенько шмякнуть Женьку об землю.

Он пожал всем руки, сел рядом с Тарасовым и коротко рассказал, что с матерью не повидался, как его зацепило, и соврал, что лежал в том, черепном, госпитале.

— По такому случаю не грех и развлечься. Сложимся? — предложил Песковой. — У кого что осталось?

— Тебе всегда не грех развлечься, — сказал Тарасов. — Ты не промахнешься.

Песковой засмеялся.

— Еще бы! Жизнь человеку дается одни раз, чего же промахиваться? — Песковой не любил промахиваться. Когда Песковой работал дамским парикмахером, он не промахивался.

— Я привез, но мало, — сказал Игорь и достал всю выпивку, всю еду и все курево.

Никольский вытер тряпкой пальцы, сиял пилотку и, обшарив карманы, бросил в нее десятку и пятерку.

— Больше у меня нет.

Пилотку схватил Женька.

— Не жмись! Выкладывай все, — требовал Женька, приплясывая перед каждым.

Все вывернули карманы, но денег набралось не много.

Песковой взял Игоря за руку, посмотрел на часы и приложился к ним ухом.

— Дадут пару котелков.

Игорь выдернул руку.

— Не продаются.

Никольский приподнял бровь.

— Почему? От дамы сердца? Так-так.

— Возьми в долг, — сказал Песковому Женька. — Скоро рассчитаемся.

— На железной дороге, от Москвы до самого Курска, все забито. Эшелоны, эшелоны, эшелоны, — рассказал он, когда Песковой ушел к дружку из бригадного продсклада, куда он обычно носил трофеи. — Очень много катюш. И особенно противотанковых пушек.

— И здесь видно, что будет дело, — сказал Тарасов.

— Ура! Ура! Ура! — заорал Женька.

— Радуешься? — сердито спросил Сазонов. — Чему радуешься?

— Хоть чему! — Женька сегодня, видно, совершенно разболтался. Женька бегал вокруг них, сбивая пилотки, дергая за воротники, уворачивался от рук и хохотал, как сумасшедший. — Мхом заросли! Заспались! Не солдаты, а слюнопускатели! Бадяга даже ушами не шевелит. — Женька подошел к Бадяге. Бадяга смотрел на него, сбычившись, цедя сквозь зубы:

— Я тебя ужо! Я тебе надеру одно место, соплюшник.

На Женьку это не подействовало.

— Бадяжка, родименький, — канючил он, — ну пошевели ушками, ну пожалуйста, ну что тебе стоит? Хотя бы ради приезда Игоря…

— Уймись, пацан! — оборвал его Сазонов.

— Ну, пожалуйста…

Бадяга грузно вскочил, но Женька помчался по поляне.

— У, никроба! — просипел Бадяга и погнался за Женькой.

Никольский, посасывая погасшую трубку, следил, как Женька мелькал между деревьями и как, нагнувшись, ровно бежал за ним Бадяга.

— У ребят кафар.

— А у тебя? — спросил Игорь.

Никольский согласно кивнул и обнял его за плечи.

— Держись. Если накатит, тебе будет труднее. Ты — свежий.

Загнанный Женька выскочил из лесу, побежал к ним, но споткнулся. Бадяга, не дав ему упасть, схватил его за гимнастерку и вздернул в воздух.

— У, никроба поганая!

— Ай! Пусти! Игорь! — визжал Женька.

Бадяга тряс его так, что у Женьки стучали все косточки.

— Отпусти! Хватит! — крикнул Игорь.

Бадяга зажал Женьку левой рукой, правой отстегал его и на закуску довольно сильно дал по шее.

— Иди! В другой раз так дам, что…

Женька шел прихрамывая, растирая шею и ягодицы. Губы у него дрожали, а глаза были мокрые.

— Так тебе и надо, — сказал ему Игорь.

Женька лег рядом с ним на живот.

— Ну чего? Чего ржете? Да ну вас всех!

Потом Женька тоже захохотал и прочел стишок:

… В Хорасане есть такие двери.

Где усыпан розами порог.

Там живет задумчивая пери,

В Хорасане есть такие двери.

Но открыть те двери я не мог.

— Это кто же такая пери? — спросил насмешливо Никольский.

Санька ввела в комнату высокого старого военного.

— Наташа, к тебе.

Она не встала. Ей надо было бы встать, она даже приподнялась, но воли хватило только на то, чтобы сказать:

— Здравствуйте. Садитесь, пожалуйста.

Военный больно пожал ей руку.

— Здравствуйте. Вы Наташа Глебова? Я представлял вас другой.

Санька дернула плечами.

— Она и была другой. Такой ее сделал ваш…

Она взглядом сказала Саньке: «Молчи, пожалуйста. Ну помолчи же!»

— Да, я Наташа Глебова. Но… Не хотите ли чаю?

Военный откашлялся, выдвинул стул, развернул его и сел к ней вполоборота, далеко вытянув ногу.

— Спасибо, нет. Вот видите — прошел пустяки, а нога разболелась. У вас можно курить? Благодарю. — Санька взяла с рояля пепельницу и поставила на стол у локтя военного. — Так вот, Наташа. Рядовой Кедров…

Душа ее забилась жалобно и беспомощно.

— С ним что-то случилось? Ну говорите же!..

— Успокойтесь, — быстро перебил ее военный, — с Кедровым ничего не случилось. Честно говоря, я ничего о нем не знаю. В госпиталь — я комиссар этого госпиталя — он не писал и вряд ли напишет. Так что вы о нем, очевидно, знаете больше.

— Он проехал Сухиничи. Оттуда была открытка. И все. А почему он вас интересует?

Комиссар, подняв лицо, пустил дым к потолку.

— Дело в том, что он принес очень дорогой портсигар, а от Громова нам стало известно, что этот портсигар…

— Жри гарнир! — крикнул Перно.

Санька сердито опустила на клетку колпак.

— Дурацкая птица! Извините.

— Вам не скучно, — сказал комиссар, усмехнувшись. — Так вот, Наташа. Вы подарили Громову портсигар. Он нужен был для операции.

— И когда ему операция? — спросила она.

Комиссар трубно высморкался в отглаженный платок, откашлялся, взял из пепельницы папиросу и пустил дым к полу, в сторону балкона.

— Ему теперь не нужна операция. Громов умер. Позавчера за обедом. Упал — лицо на руки и даже ничего не успел сказать. Кровоизлияние в мозг. При ранении был поврежден важный сосуд, до времени он работал, а позавчера…

— Вы подумайте! — печально сказала Санька.

Комиссар быстро посмотрел на нее.

— Я пришел спросить, этот портсигар очень дорог вам? Я говорю не о деньгах, которые он стоит, я говорю… Вы понимаете, Наташа…

— Почему вас это интересует? — Ничего хорошего, конечно, этот военный сказать ей не мог. Она хотела, чтобы он скорее ушел. Она хотела, чтобы и Санька скорее ушла, Санька тоже говорила одни неприятности. Она хотела скорее остаться одна, запереть дверь, лечь в постель и спрятаться с головой под одеяло, чтобы не видеть никого и не слышать ничего.

— Почему? — Комиссар достал из нагрудного кармана портсигар и положил его на валик дивана. — Потому что я считал нужным спросить вас, после того как Громову он теперь не нужен, согласны ли вы…

— Согласна, — не дала она договорить ему.

— И ваши родители — отец или мать?..

— У меня нет мамы, — перебила она. — Моя мама умерла, когда я была еще девочкой. Но это ничего не значит — если эта вещь нужна для других, пожалуйста, возьмите ее.

Комиссар встал.

— Спасибо. Спасибо не от себя, а от раненых. — Он медленно спрятал портсигар. — Мы нашли мастера, он сможет изготовить из него несколько пластин, а это, понимаете…

— Да, понимаю.

— Так что же пишет Кедров?

Наташа разжала кулак, чтобы посмотреть на теплые патроны, и, перехватив взгляд комиссара, быстро сжала пальцы и спрятала кулак за спину.

— Это забыл Игорь. Всего два. Никакого другого оружия у меня нет.

Комиссар нахмурился.

— Разве я вас спрашиваю о нем?

— Мне показалось, что вы вот-вот спросите. — «Ну почему же он не уходит? — думала она. — Ну почему же?»

Санька тоже встала.

— Скажите ей, чтобы она ела. Ждет ребенка, а живет на воде. Ребенок от вашего Кедрова.

Комиссар резко обернулся к Саньке.

— Кстати, Кедров очень неплохой парень. — Он снова пожал Наташе руку, но уже не больно. — А есть надо. Надо, Наташа. Ребенок должен родиться крепким.

Наташа посмотрела ему в глаза.

— Когда все это кончится? Когда кончится весь этот кошмар?

У двери комиссар попрощался:

— До свиданья. Когда-нибудь и кончится. Ешьте как следует. Иначе Кедров будет сердиться.

— Проверь архив! — закричал под колпаком Перно. — Арарат-виноград!

Вечером возле шалаша Песковой играл не ротном баяне. Он зачем-то — наверное, от отчаяния — разделся до пояса и, сидя на пеньке, растягивал гармошку то по-босяцки зло и широко, то чуть-чуть, осторожно и нежно. Когда он играл так, нежно, он клал щеку на баян и, перебирая пуговки, закрывал глава. Возле него собралась вся рота и многие из других рот.

Песковой пел им:

Выткался над озером

Алый свет зари…

а солдаты подхватывали:

А в саду со звонами

Плачут глухари…

— Ох, пла-чет где-то ивол-га! — высоко-высоко брал Песковой, так высоко, что никто не мог взять так же. Голос у него был чистый, и даже эти страшно высокие ноты он брал легко, нисколько не напрягаясь, не каждый настоящий певец мог петь так легко. — Спря-тав-шись в ду-пло!

… Только мне не плачется.

На душе светло…

Но на душе у всех, конечно, было куда как не светло.

Баян у Пескового старшине пришлось отнимать. — Песковой не хотел признавать никакого отбоя и ругался, называя старшину шваброй, тряпишником, который не понимает, что человеку иногда надо выпеть себя.

— Бабе выплакаться, кому-то выругаться, а мне надо выпеться, — объяснил он, но старшина затолкал его в шалаш, пригрозив, если он не угомонится, то воткнет пару нарядов вне очереди.

Их подняли среди ночи.

— В ружье! — кричал ротный. — Шевелись! — Ротный ходил возле шалашей. — Взять все!

— Спешка, как будто конец света. — Никольский сонно навертывал в темноте портянки. — Как будто нельзя делать все по-человеческн.

Женька, переползая в дальний угол шалаша, сказал Игорю:

— Крикни за меня.

Построенная в линию взводных колонн рота додремывала и курила. Офицеры, сгрудившись у штаба бригады, светили под плащ-палатками фонариками, перегибая новые карты. От склада к ротам тащили ящики с патронами и гранатами.

Дежурный офицер скомандовал:

— Проверить людей!

Сазонов пересчитал своих.

— Где пацан? Где Женька?

Из шалаша Сазонов Женьку просто выволок. Держа в охапке автомат, сапоги и все свое хозяйство, Женька зевал и спотыкался.

— Я думал, тревога учебная. Думал, побегаете по лесу и придете.

— Еще раз — и я тебе покажу учебную! — пригрозил Сазонов. — Наформировались, не видишь?!

Женька сел на траву и начал обуваться.

— Теперь вижу. В шалаше было темно.

— Ровняйсь! — скомандовал дежурный офицер. Сазонов стал во главе отделения, а Женька побежал в хвост. Дежурный офицер доложил, что рота в составе ста шестнадцати человек готова к движению.

Пришли машины, и они залезли в студебеккер. Урча, он вывез их из леса и помчался, лязгая, качаясь на ухабах, забрасывая зад на поворотах, а они, зажав автоматы между колен, сразу уснули и, цепляясь за борты и скамейки, и упираясь ногами в ящики, старались не просыпаться, чтобы добрать отнятый у них сон.

Студер обгонял пушки, танки, пехоту, но это никого не интересовало, зато всем хорошо спалось под сердитые команды офицеров у пробок, где студер останавливался и затихал.

Ночь заканчивалась, когда они разгрузились, получили район обороны и команду рыть. Сначала они вяло ковырялись, но перед самым рассветом небо за их спинами стало багровым. Там будто трескалась земля и грохот пушек слился в длинный, неперемежающийся гул, этот гул перекрывал разрывы снарядов, которые рвались далеко впереди них. Сбросив ремни, а некоторые сняли и гимнастерки, они торопливо копали, и ни у кого уже ни в одном глазу не было сна.

Движения их стали механически-четкими, слова отрывистыми, дыхание коротким и частым. На формировке они отдохнули, земля была мягкой и копалась легко.

После завтрака Сазонов, собрав их к своему окопу, сказал:

— Садись.

Солнце пригревало хорошо, роса высохла, и все легли или сели лицом к немцам. В той стороне гул не стихал.

— Вроде бы ближе, а? — спросил Сазонов. — Чем сначала? А?

Никто ему не ответил.

Сазонов ходил перед ними взад-вперед, взад-вперед, отбрасывал сапогами комки и комочки земли.

— Так вот… Закопаться в рост, ходы сообщения — не меньше чем на метр. На пулемет запасную позицию и в тыл. Без спросу никому никуда. Чтоб у каждого был чистый сектор. Повырубать в секторе все. Копать как следует, не на тактике.

Их район пришелся на кусок луга, но дальше было подсолнечное поле. Подсолнечник вырос уже высоким, и из окопов из-за него ничего не было видно.

За этим полем земля понижалась, и километра на три просматривались деревни, другие поля, куски дорог. В деревни ездили наши машины, передний край был еще дальше — за длинной лощиной и за вытянутой высотой, которая, постепенно поднимаясь, сливалась с горизонтом и за которой все для них оставалось уже неизвестным. За той высотой и гудело.

По цепи передали:

— Парторга на КП батальона! Парторга на КП батальона!

Сазонов ушел.

В их ближнем тылу, в сотне метров, начинались огороды поселка. Поселок растянулся по обе стороны дороги, которая, сломавшись под прямым углом, уходила справа от них в сторону немцев. Дорога изламывалась, потому что сразу же за поселком был большой и глубокий овраг, заросший по откосам кустами и деревцами.

Центром поселка, его осью, вокруг которой все и строилось, был сахарный завод — длинный цех с невысокой трубой с одной стороны и приземистым кирпичным кубом в торец к глухой стене с другой. Двор завода отгораживался от дороги и поселка забором. Сейчас ворота были открыты, и через них было видно всякие сараи, погреб, гараж и как всюду суетятся солдаты. Одни таскали снаряды к противотанковым пушкам, другие перед пушками пилили куски забора, третьи тянули провода телефона.

Этот поселок был каким-то опрятным — аккуратные белые дома под красной черепицей, вишни и цветы в палисадниках, резные крылечки, синие ставни, светло-желтый кирпич завода. К поселку никак не подходили солдаты и все то, что они принесли и привезли с собой. По такому поселку люди должны были спокойно или весело ходить в белых рубашках и нарядных платьях, с гитарами и гармошками. Эти люди должны были петь и смеяться, но вместо них по поселку сновали солдаты в защитном или в тускло-серых шинелях. Солдаты были молчаливо-сосредоточенны, и в руках у них было оружие с черными стволами, или защитного цвета катушки с серым кабелем, или медные снаряды, или тоже тускло-зеленые стволы минометов, или еще что-то, что никак не подходило к этому очень нарядному человеческому жилью в это очень светлое, радостное даже, летнее утро.

Они все копали, копали, копали, пока не вернулся Сазонов.

Сазонов был серьезней обычного. Он был встревожен. С его ширококостного лица из-под насупленных бровей карие глаза смотрели строго.

— Немцы начали наступление, — объяснил он. — Прут, как бешеные. Наши держатся, но… Подполковник из политотдела говорит, что они берут реванш за Сталинград. Хотят пробить здесь оборону — и на Москву. Поняли? И на Москву!

— На Москву? — переспросил Никольский. — На Москву?

— Эва! — сказал Тарасов и стал откашливаться, как если бы ему надо было говорить еще что-то.

Женька сделал неприличный жест.

— А вот им!

Сазонов взял у Батракова окурок, затянулся раз, два, три, выдохнул много дыма и сплюнул.

— Отсюда самая короткая дорога. Генеральное наступление. Вообще-то это военная тайна, но хрен с ней, не до тайн. Слушай боевой приказ!

Сазонов вышел вперед.

— Противник крупными силами перешел в наступление…

«На Москву, на Москву, — повторил мысленно Игорь. — На Москву».

— … Наша задача — удержать занимаемый рубеж Уничтожить противника при подходе к нему. Слева от нас обороняется второе отделение нашего взвода, справа, за оврагом, — третья рота…

«На Москву, на Москву», — повторял Игорь.

— … Пункт боевого питания за цехом, триста метров…

«На Москву»…

— … Пункт медицинской помощи там же. Мои заместители — рядовой Батраков и рядовой Никольский. Вопросы есть?

— Есть! — сказал Женька, пятясь. — Где кухня?

Сазонов безнадежно махнул на Женьку рукой и отправил Тарасова и Батракова на пункт боепитания. Там выдавали еще по два боекомплекта на человека.

К полудню, когда окопы были вырыты в рост, а ходы сообщения — на полметра, с высоты поползли «тигры». На таком расстоянии они не казались особенно страшными.

Вспыхивая искорками выстрелов, «тигры» двигались к деревням.

— Шестнадцать, двадцать два, тридцать четыре… — считал Песковой.

За танками бежали немцы, различимые отсюда только как перемещающиеся колышки. Но их было много. Вся земля за танками была в колышках.

По разрывам было видно, что из деревень тоже стреляют, несколько раз танки и колышки отходили, потом снова вылезали из-за высоты, из деревень в тыл мчались мотоциклисты-связные, а из тыла в деревни мчались машины с прицепленными к ним пушками, оттуда машины мчались нагруженные ранеными, но немцы все вылезали из-за высоты, и было непонятно, сколько же их набилось там, за гребнем ее.

Так они провели день, копая и с тревогой наблюдая, как пытаются остановить немцев те, кто был впереди них. Но ночью через их окопы прошли остатки из деревень и прокатились уцелевшие пушки. Теперь передним краем стали они. Между ними и немцами были только мины: всю ночь саперы лазили перед их окопами и зарывали их.

Завтрак им дали рано, до рассвета. Повар накладывал полные котелки перловой каши с мясом, а старшина разливал чай. Чай помог им протолкнуть кашу через горло.

Еще только начало рассветать, когда у немцев глухо «Тум! Тум! Тум!» стукнули простые и заскрипели «Иа! Иа! Иа! Иа!» шестиствольные минометы.

Они легли на дно окопов.

Игорь отвык от всего этого, но через пять минут все вспомнилось, как будто он и не был в отпуску.

Мины, которые рвались, ударившись о землю даже рядом с окопом, были нестрашны: осколки летели над ними. Страшно было прямое попадание в окоп. При прямом попадании мина рвет человека на куски, но дело в том, что, как подлетает эта мина, ты не слышишь.

Мины еще били по ним, когда из-за высоты, теперь уже атакуя их, начали вылезать танки и строиться в боевую линию. Танки еще не закончили своего маневра, как над ними появились юнкерсы. Они должны были разбить противотанковые пушки, спрятанные самоходки, перепахать взрывами землю перед окопами, чтобы сдетонировали мины, и окопы, чтобы уничтожить живую силу, — в общем, сделать все, чтобы танки могли пройти через оборону и провести за собой пехоту.

Так всегда наступали фрицы. Так они дошли до Волги.

Но тут у них не получилось. На юнкерсы сбоку, как осы на стрекоз, выскочили наши истребители. Юнкерсы отбиваясь, несколько секунд держали строй, на помощь им выскочили мессеры, но тут прилетела еще целая стая наших, в воздухе получилась карусель, было непонятно, кто кого сбивает, но отбомбиться немцам не дали. Юнкерсы сломали строй и ушли.

— Это вам не сорок первый! — крикнул Сазонов.

— Так им, ребята! — кричал Женька, приплясывая на бруствере. — Не давай удрать!

Но танки, пересекая ничью землю, вдруг рванулись, кланяясь на ухабах, ворочая башни, коротко постреливая из пулеметов. Тогда на них, мелькнув над окопами на очень низкой высоте, ревя так, что даже дрожали подсолнечники, вылетели ИЛы. Они отбомбились, ударили по танкам, став на крыло, перестроились в цепочку, зашли с фланга и, держась мотором в хвост, прошли по всей линии танков и раз, и два, и три, всаживая в них и вокруг них снаряды из пушек, а истребители крутились над Илами, делая всякие радостные фигуры.

Что, собаки? — цедил сквозь зубы Никольский. — Что? — Никольский пришел к Игорю, и стоял рядом, положив Игорю на плечо руку. — Что, собаки? — Глаза у Никольского были прищурены, как тогда, когда он рисовал картину, или как тогда, когда он целился. Никольский смотрел на немцев, как будто сам ловил цели в пушечную панораму.

Вокруг танков было столько разрывов и дыма, что никак нельзя было определить, сколько же их подбито и сколько идет. Подбито было уже много, но много еще и шло. И за ними бежали фрицы.

Фрицы бежали без ранцев, без противогазов, бежали налегке.

— Ну, братцы! — крикнул Сазонов. — Ну! Женька, на место!

Женька спрыгнул в окоп.

— Сначала по маленьким! Это эсэс! — крикнул Песковой.

В СС солдаты были рослые, в СС солдат отбирали, офицеры же попадали в СС и по другим качествам. Среди офицеров было много и низкорослых, так что если в цепи шел низкорослый, это, как правило, был офицер.

Фрицы охватывали их правым краем, почти самым концом, потому что овраг шел в сторону фрицев далеко и не давал им развернуться влево. Фрицы растягивались все дальше и дальше вправо, если считать по их движению, так далеко, что их уже и не было видно. Они могли только по гулу с той стороны догадываться, что и там немцы наступают, но что и наши держатся.

Сазонов не скомандовал: «Гранаты к бою! Отсечь пехоту!» — все это они знали сами, они не первый день были на фронте. Никто из них и не мог выскочить из окопа и побежать от танков, потому что это означало получить очередь в спину; когда танк лезет на окоп и если его уже нечем стукнуть, надо ложиться на дно и ждать, когда он прогрохочет над тобой. Если твой окоп вырыт глубоким и узким, и если танк просто переедет через него, ничего тебе не будет.

Эту атаку они отбили почти легко. Сзади них торопливо застреляли противотанковые пушки, и, хотя танки, загораясь, все шли и шли, через их окоп прокатился всего один. Он шел между Игорем и Тарасовым. Тарасов, выглядывая и прячась, перебежал по окопу так, чтобы быть против танка, и когда танк подошел на бросок, Тарасов, быстро высунувшись, швырнул тяжелую РПГ ему под гусеницу и упал на дно окопа еще до того, как пулеметчик повернул на него пулемет. Граната ухнула, вырвала кусок гусеницы, но не перебила ее. Игорь сбоку швырнул свою, но она вырвала каток и что-то повредила еще, танк наехал на окоп Тарасова, затормозил, дернулся, давя Тарасова в окопе, влево, вправо, рванулся к поселку, сбил там противотанковую пушку, и только на середине поселка кто-то его зажег.

Слыша затылками, как за спиной у них ходит этот «тигр», они били в упор по пехоте. Фрицы не ложились, если не считать тех, которые падали убитыми или ранеными. Фрицы бежали, стреляя с ходу, дергая автоматами от живота, пули фрицев свистели над ними и втыкались перед ними — разве с ходу попадешь? — когда стреляют с ходу, это значит, тебя берут на испуг, но их-то взять на простой испуг было нельзя, и они били фрицев на выбор. Батраков даже перебежал в самый мелкий кусок хода сообщения, чтобы можно было стрелять с колена. Он жевал погасший окурок и так крепко вжал свой ППШ в плечо, что автомат при выстрелах почти не прыгал. Последних фрицев они перестреляли перед самыми окопами.

— Ну вот, — сказал Никольский убитым фрицам, откладывая ППШ. — Вот, господа тевтоны, и на Москву. — Никольский снял пилотку, вывернул ее наизнанку и вытер ею лицо, шею и грудь.

Тарасова они откопали между второй и третьей атаками. Никольский обмыл ему, поливая из фляги, лицо и влил немного воды в рот, но Тарасов не приходил в себя, он только мычал и стонал. Санитары унесли Тарасова на ПМП.

Третья атака была тяжелой. В третью атаку немцы вскочили в окоп левее их; за колодцем, которой был метров на двести перед ними, залег пулеметчик, а еще дальше, в лощину, подошла самоходка. В этой же лощине поднакопилось порядочно пехоты. Если бы немцам из окопа слева удалось бы пробиться дальше, немцы могли бы выйти им в тыл.

У них кончились гранаты и осталось мало патронов, а поднести им не могли, потому что немцы из окопа слева простреливали их тыл. Из батареи, которая жгла перед ними танки, осталась одна пушка, да и то без щита, так что артиллеристы долго продержаться не могли.

Они собрались плотнее, ожидая, что скажет Сазонов. Они ожидали, что Сазонов, наконец, скажет «отходить». Но, чтобы они могли отойти, Бадяга должен был прикрыть их.

В это время пушка без щита начала стрелять.

Самоходка не успела выехать из лощины, показался только ствол, как пушка ударила и раз, и два, и три, и самоходка взорвалась, а немцы, которые жались к ней, развернулись назад в лощину.

Отходить было самое время, если бы не этот проклятой пулеметчик. Он не давал им высунуться из окопа.

— Заткни ему! — крикнул Бадяге Сазонов.

Песковой, надев на ствол автомата чью-то каску, понес ее по траншее, пулеметчик стал бить по каске, тогда Бадяга выбросил свой пулемет на бруствер и стал садить по колодцу, и перед колодцем взбрызгивались фонтанчики.

— Еще! Еще! Еще! — говорил Бадяге Никольский.

Когда фриц заткнулся, Сазонов скомандовал:

— К заводу!

Бадяга целый магазин выпустил по тем немцам, которые были слева от них в траншее, так что теперь немцы не могли высунуть носа, и они перебежали в цех.

— Разберись по окнам! — скомандовал Сазонов. — Идут!

Немцев в лощине накопилось порядочно. Они выскочили без танков и самоходок, но их была целая рота.

Они сначала подумали, что Бадяга убит, Бадяга не стрелял даже, когда немцы пробежали колодец, но когда немцам оставалось до окопов меньше ста метров, Бадяга их встретил. Напротив Бадяги сразу стало чисто, как будто в их цепи напротив себя Бадяга вырубил всех, а Бадяга бил и бил, доставая тех, кто были правее и левее, но немцы не останавливались, все бежали, крича «хайль», и оно сливалось в «аля-ля-ля-ля». Больше всего Бадяга положил их, когда немцы подбежали к траншее и когда перепрыгивали ее. Немцы были сбоку от него, он стрелял им во фланг, и если не попадал в одного, то попадал в другого, третьего, десятого, потому что все немцы пересекали линию его прицела. Это был самый настоящий кинжальный огонь. Как на ученьях.

Но немцы не ложились, эсэс не очень-то ложится, и остатки они перестреляли перед заводом. Назад в лощину убежали, может быть, пять, десять немцев.

— Фу ты! — сказал Никольский. — Тут, брат…

— Дозарядись! — крикнул от своего окна Сазонов.

Высыпав из вещмешков патроны прямо на пол, они набивали диски, зажав их между коленями. Руки у них у всех дрожали, но им надо было как следует дозарядиться.

— Бадяга! — крикнул Песковой. — Бежит!

Конечно, у Бадяги кончились патроны, иначе бы он не побежал. На его пулемете не было диска. Наверное, пустой он снял, а заряженного не осталось. Держа пулемет у земли, согнувшись, он бежал к ним. Бадягу прикрывала вся их рота — из домов, с других огородов, даже пулеметы прикрывали его. Бадяге осталось немного, но он уронил пулемет, схватился за поясницу, как будто у него там укололо, заспотыкался и упал за углом почти целого дома, ближе к своим, чем к немцам.

— Ну-ка!

Песковой выпрыгнул в окно и помчался без автомата, теперь все прикрывали Пескового, а он мчался, растопырив руки, словно ловил кого-то. Песковой вскинул Бадягу на плечо и, держа одной рукой, как держат куль, другую вытянул для равновесия и, надувая щеки, помчался назад. У двери в цех он опустил Бадягу и втащил его, подхватив под мышки.

Ноги Бадяги волоклись по полу. От каблуков на цементе оставались серые полосы, там, где Песковой поворачивал, полосы изгибались как две змеи.

Женька выпрыгнул во двор и побежал, крича:

— Санинструктора! Где санинструктор?!

Они сгрудились над Бадягой, но Бадяга не слышал, что они говорили, Бадяга смотрел на руки и бормотал:

— Вот она, кровушка моя… Вот она…

Через час Никольский сказал Игорю:

— Тебя зовет. Сходи. — Никольский отошел к своему окну.

Бадяга, мигая, говорил Женьке:

— Не реви. Иди-ко, иди-ко, пацан. — Кряхтя, Бадяга достал из часового кармана брюк пластмассовый цилиндрик с навинтованной пробкой. Такой цилиндрик был у каждого. В цилиндриках лежали свернутые в трубку бумажки. На бумажках были написаны адрес, фамилия, имя и отчество.

— Отпиши все, — сказал Игорю Бадяга. — Тебе что- поцарапаешь пером, а Насте твоя писанина до гроба. Понял, Егорий?

— Понял, — Игорь спрятал цилиндрик в свой часовой карман. Там лежал его цилиндрик со старым адресом матери. С калязинским еще адресом. Он подумал, что адрес надо бы переписать на Наташу, но тут же прогнал эту мысль. Цилиндрик Бадяги лег радом с его цилиндриком. Карман был хотя и узкий, но глубокий. В него могло поместиться еще штук шесть. — Отпишу. Обещаю, — сказал он.

— Эх, Настя, Настя, — говорил сам с собой Бадяга. — Кому ты нужна теперь? Дети что — разлетятся по своим углам, свои гнезда совьют. Будешь ты вдовая да старая, и никто тебя не приголубит. Разве внуки пожалеют? Так до внуков надо дожить…

Никольский, держа руки за спиной, ходил вокруг котлов, как в павильоне ВСХВ, а Женька включал рубильники, крутил колеса и передвигал рычаги. Батраков, положив голову на раскупоренный ящик с гранатами, курил козью ножку. Песковой из-за косяка окна следил за какой-то птицей. Птица, прыгая с ветки на ветку, свистела. — Фьють- фьють, фьють-фьють.

— Ишь, отделывает, — сказал Песковой. — Каждому свое. — Он попробовал свистнуть: — Фьють-фьють! Фьють-фьють! Хорошо ей с крылышками.

Игорь тоже посвистел:

— Фьють! Фьють! Фьють!

В цех вошел командир взвода.

— Сазонов! Коммунистов на капэ роты!

— Иду, — ответил Сазонов.

— Кукурузник! — крикнул Песковой. — Садится!

С тыла, держась у земли, насколько это было возможно, к заводу летел У-2. На его плоскостях были гондолы для раненых, похожие на здоровенные коконы. Немцы начали бить по кукурузнику из пулеметов, но летчик швырял его вправо-влево, вправо-влево, не давая пристреляться.

— За генералом, — сказал командир взвода.

Они все высунулись из окон и следили за самолетом. Кукурузник, заложив вираж, снизился на дорогу, пролетел по улице, коснулся колесами земли, попрыгал на ней и покатился, чуть не задевая концами крыльев за телеграфные столбы. Немцы, как сумасшедшие, ударили по улице из минометов. Когда самолет стал, верзила-летчик и медичка, это сразу всем стало ясно по юбке и по никелированному бочоночку, который она держала, вылезли из кабин и откинули крышки гондол. Из гондол выскочили еще двое, и все четверо пробежали расстояние от самолета к заводу. Кукурузник пожил еще минуту. Немцы накрыли его, и он сгорел, бухнув сначала бензиновым баком. От него загорелись дома по обе стороны дороги.

— За каким генералом? — спросил Игорь.

Командир взвода отошел от окна.

— За нашим. Видел, побежали к подвалу? Там он. Ранен.

Игорь взял шмайсер, выпрыгнул через окно во двор и пошел к подвалу.

Возле подвала было несколько солдат и офицеров. Все они держались у входа, чтобы в случае артналета сразу же можно было нырнуть за железную дверь.

Генерал Пономарев был ранен, когда менял КП. Его танк немцы сожгли, генералу пришлось перебегать в другой, и в это время осколки попали ему в спину. Вывезти генерала было уже нельзя — немцы, сбив соседа, вышли в тылы и отрезали дороги. Генерала на руках приволокли на завод, положили в погребе и раздобыли рацию. Но так как санитарный самолет тоже сгорел, генерал теперь оставался вместе со всеми.

Через полчаса из подвала вышла сестра, с которой он в ППГ перевязывал танкиста. Он обрадовался.

— Привет. С приездом. Катаешься на самолетах?

— Привет, — сказала сестра. — Ты здесь, рыцарь?

— Почему рыцарь? — спросил он. — Как там генерал?

— Потому. Тебе только рыцарем быть. Генерал ничего, — ответила сестра. — Он что, твой родственник, что ты так интересуешься? Или просто, как образцовый солдат?

Он подумал, как бы это объяснить ей покороче и получше.

— Нет. Не родственник. Но знакомый. Как думаешь, можно к нему зайти или неудобно?

— Зайди, — сказала сестра. — Почему неудобно, раз знакомый. — Она смотрела на него насмешливо. Ты и отпуск получил по знакомству? Что ж ты стоишь?

— Нет, я с тобой, — решил он. — Ты туда скоро?

— Скоро. Подышу немного. Там ужасно воняет бензином. Не могли найти места получше.

Сестра ходила по двору завода, мурлыкая, трогая сапожками осколки, срывая возле заборов одуванчики. Так она, наверное, ходила, когда ее техникум устраивал культпоход за город.

Игорь спустился в подвал. Там горели немецкие плошки. Закопченные офицеры-танкисты и верзила-летчик прикидывали что-то по карте. Летчик держал планшет на весу, и танкисты водили по карте замасленными пальцами Летчик был огненно-рыжий и весь в веснушках. Даже уши, даже веки у него были веснушчатые, как будто то-то взял и обрызгал его из пульверизатора желтой краской. Рот у летчика был как у Буратино: узкий, длинный и загнутый к ушам.

В углу кто-то спал, а у рации над спиной радиста стоял, нависая, адъютант. Спина у адъютанта выражала нетерпение. Слева от радиста на пустой бензиновой бочке, поставленной на-попа, хирург кипятил на спиртовке шприцы. На этой же бочке на марлевых салфетках поблескивали инструменты, салфетки под ними были в крови. Куча бинтов была заткнута в полупустой патронный ящик. Над ящиком на гвозде висел генеральский мундир. Мундир на спине у нижнего края был пробит в двух местах, и низ его намок.

Генерал лежал у стены, на застеленных шинелями досках, недалеко от радиста. Под доски были поставлены снарядные ящики. Одной рукой генерал шевелил плащ-палатку, которая закрывала его от ног до груди, другой крепко сжимал портсигар. Под головой у генерала был противогаз, а под противогазом пистолет. Полукольцо гофрированной трубки торчало из сумки, как серая кишка. Лицо у генерала тоже было серое, он молча смотрел, как радист крутит рычажки, и слушал рацию.

— Уйди, два мессера, слева, уйди! — торопливо приказывали летчику в небе… До отметки сорок три и шесть… — докладывал кто-то….четыре-три-шесть-пятъ, девять-семь-шесть-три, пять-четыре-два-пять, один-четыре-один- восемь, один-пять-семь-три, — читала женщина-радистка, потом попался немец, немец быстро что-то требовал, потом артиллерийский наблюдатель сказал, что видит мотопехоту и до роты танков — голоса в рации были усталые, нетерпеливые.

— Шестой, шестой, шестой! Я двадцать восьмой. Я двадцать восьмой. Прием! — вызывал радист.

Сестра подтолкнула его.

— Подойди.

— Ладно, — сказал Игорь. — Подождем пока. Постоим тут. — Они постояли.

— Я — шестой! Я — шестой! Двадцать восьмой, слушаю вас. Как обстановка? Прием, — вдруг ответила рация. Радист торопливо надел на генерала наушники и подставил к губам микрофон. Танкисты, летчик, хирург и остальные обступили рацию.

— Шестой! Шестой! Вышел из строя. Вышел из строя. Примите меры с хозяйством, — быстро говорил генерал в микрофон. — Примите меры с хозяйством. Прием.

— Меры приняты, — сообщила рация. — Назначен двадцать девятый. — В подвале даже не дышали, связь была ясной, и все хорошо слышали наушники. — Хозяйство принял двадцать девятый. Принял двадцать девятый. Как вы? — Генерал молчал. — Как вы? Как вы?

— Я неважно. Неважно, — сказал генерал. — Назначение двадцать девятого одобряю. Как дела? Как дела вообще?

— Хорошо. Дела хорошо. На этот раз у них не получается. У них ничего и не получится. Вы поняли?

— Понял. У них не получится. Рад и завидую, что…

— Продержитесь сутки. Продержитесь? — спросил шестой.

Генерал колебался. Он шевелил губами и бровями, соображая, как ответить.

— Обстановка неясна. Управление слабое. Налаживаю. Определенней ответить не могу.

— Есть кто-нибудь рядом с вами, кто может ответить?

Генерал поверх микрофона посмотрел на всех.

— Нет. — Усмехнувшись, он добавил, но тише. — Разве вот Кедров.

На той стороне услышали.

— Какой позывной? Пусть подойдет к микрофону.

— Позывного нет. Это ошибка, — поправился генерал.

— Понял. Ошибка. У вас еще что-нибудь? Есть еще что-нибудь?

— Прикройте голову. Если что, позаботьтесь о семье.

— Обещаю, — с готовностью ответил шестой. Было непонятно, что он пообещал — прикрыть бригаду от юнкерсов или позаботиться о семье генерала, или то и другое. — Держитесь. Повторяю — держитесь. Мы придем. Всего сутки. Держитесь. Мы придем. Двадцать девятый придет. Ждите!

Генерал отдал микрофон и стащил наушники.

— А теперь бы чаю.

Танкисты и летчик отошли и опять занялись картой.

Хирург закурил и дал закурить генералу.

— Только кипяток. Нет заварки.

— Схожу к солдатам? — спросил адъютант генерала.

— Есть кофе, — сказал Игорь сестре.

— Кофе будете? — громко предложила сестра и, смеясь, пояснила. — Тут, товарищ генерал, к вам гость с кофе.

Игорь принес кофе, кружки и сахар. Хирург заварил кофе и вскипятил его на спиртовке.

Генерал, поставив кружку на противогаз, отхлебывал по глотку, обжигаясь.

— Трофеи? Нет? Московский? Как думаешь, сутки продержимся?

— Сутки? — переспросил Игорь. — Не знаю. Может, продержимся. Но, может, и нет. Если бы знать, сколько их там.

— Если бы знать, — повторил генерал. — Но мало знать, тут, брат, надо…

Пришел командир бригады и другие офицеры. Командир бригады расстелил на полу карту, так что генералу все хорошо было видно, присел на корточки и стал с генералом обсуждать, что куда лучше поставить, что переставить, где усилить, а откуда что снять. Генерал начал было бледнеть, но хирург сделал ему еще один укол.

На карте их бригада занимала район, похожий на овал, вытянутый с запада на восток. С севера овал примыкал к оврагу, за которым был лес, через лес немцы не могли пустить «тигров», но южнее овала немцы прошли далеко, за самый его восточный конец, и где-то вышли к лесу, отрезав бригаду.

— Мы висим у них на фланге, — говорил Пономарев. — У нас нечем ударить, но они, чтобы прикрыть этот фланг, должны что-то оттянуть против нас. Значит, мы уже помогаем и корпусу, и остальным. Но не в этом дело. — Генерал строго помахал карандашом, как будто кто-то хотел не согласиться с ним. — Когда их наступление остановят, а его остановят через день, через два, через три! — генерал строго посмотрел на всех, как будто никто не имел права даже сомневаться в том, что фрицев остановят. — И нас деблокируют, — генерал с востока воткнул в восточный конец овала красную стрелу, — и мы подтянем корпус или хотя бы часть его танков, у нас будет чем ударить им в этот фланг… Почему же мы должны уходить отсюда? Если мы уйдем за овраг, они будут только рады.

Лицо у генерала было совсем не такое, какое оно было минуту назад или тогда, на берегу речки, даже в штабе и на аэродроме в Москве. Оно было не то что сердитым, а даже злым, каким-то беспощадным.

— Сожмитесь. Пусть район будет меньше. Главное — плотность, главное — помощь огнем. Чтоб не было дыр. Иначе они воткнутся и рассекут нас. Поняли? А потом по кускам, и — конец. Чтоб каждый видел соседа слева и справа, и что в тылу у него тоже свои. Чтоб каждый мог помочь друг другу. Мы — круг. В нем любая внешняя точка — это жизнь бригады.

— Да, — сказал командир бригады. — Мы можем отходить только к центру.

— Только к центру, — повторил генерал. — Пусть они обтекают нас, черт с ними. Пусть. Сзади их встретят! Но отсюда… — генерал посмотрел всем в лица и Игорю тоже… — отсюда мы не уйдем. Сколько можно уходить?! — Никто генералу не ответил. — И куда? Корпус придет! Надо сделать все, чтобы продержаться до корпуса!

Офицеры молчали.

Генерал опустил голову на противогаз и открыл портсигар. Портсигар был пустой.

Ему протянули несколько папирос. Не поднимая головы, он прикурил от чьей-то спички.

Было очень тихо. Генерал говорил, не поднимая головы от противогаза:

— Все командиры — в роты. На батареи. Чтоб люди вас видели. Чтоб все время видели. И чтоб вы их видели. Паникеров… на месте!.. Все — в роты. Дайте связь… Связь мне. Пушки ПТО заройте до стволов. Если ПТО…

Игорь незаметно ушел.

Несколько раз над поселком заходили юнкерсы, и от поселка почти ничего не осталось. Дома сгорели. Заборы или сгорели или упали. В садах обгорели кусты крыжовника и смородины, а у яблонь обгорели стволы и ветки. Разбросанные взрывами головни дымили, даже на огородах. Над рябыми от воронок улицами летал пепел.

Заводу тоже досталось — труба упала и рассыпалась на кирпичи, в стенах были вырваны куски, в крыше не осталось живого места, но она еще держалась на балках, сохранилась лишь та часть цеха, возле которой была пристройка.

— По местам! — крикнул Сазонов, когда юнкерсы, отбиваясь от истребителей, развернулись к ним хвостами.

Они выскочили из щелей и через дыры во внутренней стене перебежали в цех.

На бегу Женька толкнул Игоря к пристройке.

— Туда!

В пристройке на цементном полу стоял дизель. От него через квадратный проем в цех уходил шкив. Тут был еще токарный станок на двух опорах, верстак с тисками и ящики с болтами, гайками, вентилями. Окна в пристройке были низкие, но длинные, похожие на амбразуры.

Еще полтора десятка танков шло к заводу, и со двора по ним быстро стреляли две последние пушки. Артиллеристы суетились около пушек как заведенные. Танкам до поселка оставалось пройти совсем немного, когда сбоку по ним ударило еще несколько пушек, но шесть или семь танков ворвались в поселок.

К цеху, переваливаясь через бревна, вдавливая их в землю, лязгая гусеницами, шел «тигр». За «тигром», прижимаясь к нему, бежала штурмовая группа — десятка два немцев. Несколько снарядов, ударившись в лоб «тигру», разбились об него. Наверное, из «тигра» заметили пушки во дворе — башня поехала вбок, поворачивая очень длинный с тяжелым набалдашником ствол. Артиллеристы во дворе успели выстрелить по разу — одна болванка скользнула по башне, и, воя, как пуля, пошла рикошетом, а вторая отбила кусок гусеницы, но не сорвала ее, и «тигр» с ходу дал по пушке. Снаряд разорвался под ней, пушка подпрыгнула, а артиллеристов разбросало по двору. Они так и остались лежать. У второй пушки что-то заело, расчет около нее суетился, но пушка не стреляла.

— Ну чего же они?! — крикнул Женька. — Он сейчас!..

Женька, срезая из автомата фрицев за «тигром», вертел голову от одного окошка к другом — в одно ему был виден «тигр», в другое — пушка. А Игорю было видно сразу и то, и другое: он лежал у приоткрытой двери, прижимаясь к косяку, чтобы не прыгал ствол шмайсера. Они с Женькой перестреляли половину штурмовой группы, когда «тигр» рванулся прямо на пушку. Стрелок из курсового пулемета стрелял по расчету, упали оба подносчика, расчет сгрудился за щитом, потом кто-то от него побежал и тоже упал. «Тигр», раздавив в щепки поваленное звено забора, ворвался во двор, но тут из-за цеха, наискось к «тигру», выбежал Сазонов с противотанковыми гранатами. Сазонов был без ремня и без пилотки, в бурых от кирпичной пыли сапогах.

Прыгая через доски, во двор вбегали оставшиеся фрицы, и Игорь, и Женька били в упор.

Женька отчаянно закричал Сазонову:

— Дядя Костя, не надо! Дядя Костя!..

Сазонов швырнул гранату под ближнюю к нему надорванную гусеницу. «Тигра» сразу же развернуло лбом к Сазонову, и курсовой пулеметчик всадил в него очередь. Сазонов еще пробежал немного и упал почти у «тигра».

— Дядя Костя! — кричал Женька. — Дядя Костя!..

Они с Женькой успели застрелить последних трех фрицев из штурмовой группы, но потом «тигр», уже с места разбив пушку, повернул башню на цех.

Наташа проснулась, как будто кто-то толкнул ее. Была еще глухая ночь, звезды светили ярко, и по Самотеке только изредка проезжали машины.

Наташа не зажгла света, не повернулась набок, не посмотрела на часы, она не слышала даже их тиканья и, глядя на небо, не рассматривала его. Но глаза ее были широко раскрыты, она настороженно прислушивалась к себе. В этом странном оцепенении она лежала долго.

«Я заболела?» — думала она. — «Что со мной? Болит, почему болит здесь, где грудь? Или это так и должно быть, когда женщина ждет ребенка? Надо просыпаться среди ночи и бояться всего? И душа должна дрожать, как на надорванной жилке? Что же это со мной?»

Тело ее сейчас было необычно чужим, будто и не ее, будто между нею, то есть той надорванной жилкой да еще тревожными мыслями, и телом связи оборвались, потому что между ними была проложена бумага. Она была сама по себе, а руки, ноги и все остальное жили от нее отдельно. Только ниже горла, над грудью, внутри нее было все сжато, как если бы там пролилась и коркой застыла кровь.

Ее снова будто толкнули, она села и, стараясь не скрипеть кроватью, сияла ночную сорочку, сунула ее под подушку, надела белье и, не застелив постель, перебежала в коридор. При свете коридорной лампочки она торопливо разыскала в чемоданах ту юбку, кофту и куртку, в которых ездила в Калязин, обула те же, калязинские, туфли и, сдернув с вешалки летнее пальто и косынку, задыхаясь и держа обе руки у груди, где была эта жестко застывшая корка, выбежала из дом у.

Не задумываясь, словно ее вели, Наташа свернула с Самотеки на нужную улицу и быстро пошла вдоль темных домов, перебегая подворотни, переходя мостовые. Она пошла, пошла, пошла, словно все время кто-то ее вел, и глубоко вздохнула только на вокзальной площади.

Ей не показалось странным, почему она пришла сюда, ей было бы странно даже спросить себя об этом. Она должна была прийти на Курский вокзал сейчас же, немедленно. Если бы она не пошла, а осталась бы дома, или если бы даже задержалась, произошло бы что-то страшное и непоправимое.

Прильнув к застекленной двери, Наташа увидела, что солдаты, завернувшись в плащ-палатки и шинели, спят на лавках, в проходах и под лавками, лишь несколько их сонно пробирались куда-то, ступая между спящими и размахивая руками, чтобы не упасть, а один солдат, заросший щетиной до глаз, так что лицо его казалось замазанным, в шинели, накинутой на майку, ел, быстро двигая тяжелой челюстью, отламывая от буханки и запивая из котелка.

Свет в вокзале был тусклым, большинство ламп не горело, в этом свете зал ожидания представился Наташе не частью жизни, а картиной или сценой для киносъемки, которую нарисовал или сочинил и подготовил очень грустный и, наверное, даже несчастный художник или режиссер.

Солдат, который ел, поводив головой из стороны в сторону, вдруг сделал ей знак — он потряс кистью у пола, — подошел к двери, прислонил лицо к стеклу, она различила крошки вокруг его длинного рта, вытащил из рукава железку, — железка блеснула, и щелкнул замок, — приоткрыл дверь, втолкнул ее в зал, замкнул дверь, подтолкнул ее вправо и стал, опираясь о стенку плечом так, что загородил ее собой. На руке у него была глупая татуировка «Кто сказал: Нет водки на луне?»

На перроне ничего не изменилось. Она сразу узнала место — напротив мачты с фонарями, где они стояли с Игорем.

В той стороне, куда он уехал, вверху было темно, но, может быть, просто копоть от паровозов скрывала небо, а низко — светлее и не тихо: там гремело и скрежетало железо, слышался гул, шипенье, команды и резкие свистки. Туда уползало много рельсов. Куски их под семафорами отсвечивали разным светом, семафоры, укрытые сверху глубокими, длинными козырьками, все до одного смотрели на нее: красный требовательно предупреждал: «Опасность», зеленый приветливо ободрял: «Спокойной дороги», но фиолетовый был непонятным. Химически-искусственный, неземной, он ничего не говорил ей, зло вглядываясь в нее глазом химеры.

Она стояла, уронив голову на грудь, так что подбородок касался пальто, опустив руки, слушая голос Игоря. Голос Игоря был четким, как будто Игорь стоял рядом.

— «Привет Николаше и Перно. Здорово мы ехали из Калязина. Правда? Не плачь, все смотрят. Спишись с матерью, в случае чего она не подведет. Я пришлю тебе ее адрес. Интересно, как ты будешь меня встречать? Смотри, как у нас все получилось, разве можно было подумать? Я теперь буду держаться женатых. Учись и не очень забывай меня, ладно?»

Она постояла, постояла так и спрыгнула на рельсы.

Ей удалось пройти за депо, там, на круге, поворачивался паровоз, она миновала санитарный состав, в который несли узлы простыней, одеял, мешки, буханки хлеба, связки кружек, прошла платформу с зенитными пушками, целый поезд холодильников, и ее никто ни о чем не спросил и не задержал. Только раз из-за состава цистерн часовой крикнул:

— Стой! Кто идет?

Она пошла на цыпочках, но гравий все равно скрипел.

— Стрелять буду! — пригрозил часовой.

— Не надо, — попросила она, спрятавшись за цистерну, от которой ужасно пахло бензином. — Я не к вам. Можно пройти?

— Ну проходи! — согласился, подумав, часовой. — Шастают тут всякие-разные… — Наташа быстро, опасаясь, что часовой передумает, побежала.

Как ни странно, ночью, в длинных узких тоннелях поездов, в безлюдье Наташе не было страшно, хотя всяких шорохов, стуков, перекрикивания за вагонами было много. Наклонив голову от ветра и сунув руки в карманы, она все шла и шла вдоль поблескивающих рельсов. Путей становилось меньше, скоро осталось только два. По сторонам их взамен складов, заборов, штабелей шпал и рельсов, сараев, казарм, где жили станционные люди, свалок, просто куч мусора и кирпичей, стало попадаться больше деревьев. За ними стояли одно и двухэтажные дачи. Здесь было тише, запахи поля и леса перебивали запахи станции и города.

Время от времени мимо Наташи проходили поезда. Те, которые мчались в Москву, она пропускала равнодушно, но пристально смотрела на огонек последнего вагона поездов, уходящих из Москвы. Огонек, такой яркий рядом, что хорошо был виден кондуктор в балахоне, быстро тускнел и пропадал вдали. Наташа подумала, что, похожие на страшных монахов кондукторы, увозя всех и все в своих поездах на войну, светят фонарями, чтобы видеть, а ничего ли не упало, никто ли не спрыгнул?

Она сбежала с насыпи и пошла к лесу.

Когда стало тепло и высохла роса, она нашла ручей, сняла пальто и косынку, разулась, умылась, вымыла ноги и вытерла их чулками. С опушки ей была видна деревенька, над которой поблескивал золотой крест колоколенки, поля, синяя неровная река и коровы на лугу. Коровы мерно переступали, помахивая хвостами и держа головы у земли. Пастух играл не то на рожке, не то на дудочке, а мальчишка-подпасок беспричинно щелкал кнутом и гонялся за лохматой собакой. Звук кнута был резким, как выстрел, и каждый щелчок заставлял ее вздрагивать.

Наташа легла на пальто, закрыла лицо косынкой и задремала. Ее разбудила собака. Собака нюхала ее и фыркала. Одно ухо у собаки торчало, другое, изломанное у основания, висело. Глаза у собаки были смешные, любопытные и глупые.

За собакой стоял подпасок. Он был в заплатанной рубахе и рваных на коленях брюках, босой и без фуражки. Подпасок смотрел на нее настороженно.

— Ты что тут спишь?

— Так. — Она села. — Просто сплю, и все.

— Ты что, беглая?

— Почему — беглая?

— Только беглые спят в лесу, — пояснил мальчишка. — Поди, и ты удрала.

— Нет, я не удрала. Я просто ушла, — сказала она.

— С городу? Аль с завода с какого? — спросил мальчишка.

— Нет, мальчик. Ты еще маленький. Иди к своим коровам. Видишь, одна сейчас в пшеницу зайдет. Иди, — попросила она.

— Это не пшеница, это овес. — Мальчишка несколько раз щелкнул кнутом, корова остановилась, не доходя овса, и мальчишка крикнул: — Деда! Тут девка ненашенская. А кто — не говорит!

Весь день Наташа пролежала и просидела на опушке, не замечая без часов времени. После каменного хаоса Москвы, где взгляд утыкался в дома или низко повисшую копоть, после серых стен, асфальта, пыльных деревьев, после сутолоки улиц, глаза ее отдыхали. Все здесь было чистым и радостным — бездонное небо, далекий горизонт, настоящая зелень. Наташа смотрела, смотрела, смотрела и не могла насмотреться на многоцветные поля, на деревеньки, расставленные, как игрушечные, на концах дорог, на мягко кланяющиеся под ветром хлеба.

«Но почему я плачу? — думала она. — Ведь ничего с ним не случилось? Зачем же отчаиваться, зачем? Я ничего не знаю — ни хорошего, ни плохого. Зачем же так? У меня перегорит молоко. — Она улыбнулась и вытерла слезы. — Какая я глупая! Думаю о молоке, хотя ребенка еще нет. Убиваться нельзя. Так я вся изведусь. Еще родится какой-нибудь больной. У кого муж не уехал? Не всех же убивают, тогда бы не было госпиталей. А некоторых даже не ранят. Может, Игорь поймает еще какого-нибудь важного немца, и его снова пустят в отпуск. К чему же так реветь? Вот еще отдохну, и надо взять себя в руки. Надо написать его маме. И институт я так запустила, так запустила! Нет, так нельзя. Пора быть старше. До каких пор я буду девчонкой?»

Выплакавшись и тревожно поспав после слез, Наташа ушла глубже в лес. Ей захотелось есть, и она стала собирать землянику. Земляники попадалось не очень много, и Наташа, наклонившись, шла от опушки все дальше, раздвигая руками резные листья, над которыми, как сережки, висели ягоды. Но скоро в лесу стало сумрачно, и Наташа увидела, что заблудилась, и испугалась. В одной стороне было как будто светлее, она побежала туда, но вышла не на опушку, а на поляну. Она присела, чтобы казаться меньше, однако от этого ей стало еще страшнее: она слышала всякие шорохи. Ей чудились волки, медведи, змеи, лешие и другие ужасы.

«Меня могут никогда не найти. И никто не узнает…» — подумала она.

Наташа как следует надрожалась, когда совсем недалеко ударил колокол:

— Бум! Бум! Бум!

С трепещущим сердцем Наташа встала и замерла, ожидая, не повторятся ли удары. Удары повторились. Они представлялись Наташе звенящими золотыми шарами, которые выпускал колокол. Шары летели над землей, чтобы заблудившиеся люди могли услышать их и, следя за ними, выйти на дорогу… Шары, улетая от колокола, протягивали от него нитку, по этой нитке и надо было идти.

В деревне из-за калитки белого дома Наташу окликнула строгая женщина. Темный платок, повязанный по-старушечьи, делал ее продолговатое лицо совсем узким. Прямые черные брови, удлиненные синие глаза и поджатые в линию губы перечеркивали лицо.

— Чего потеряла, девка?

Наташа остановилась.

Женщина рассматривала ее.

— Я? Ничего.

— Это ты цельный день ходила около леса?

— Я, — сказала Наташа. — Вы… вы не продадите мне молока?

Мимо них, к церкви, с которой колокол — Бум! Бум! Бум! — все посылал свои шары, семенили, крестясь на ходу, старухи и прошел на костылях безногий солдат. В такт костылям на его гимнастерке позвякивали медали.

— Заходи, — неожиданно согласилась женщина и открыла калитку. — Вон лавка. Сядь. А коли хошь, умойся.

Дочь этой женщины, красивая девушка лет семнадцати, совсем не похожая на мать — девушка была русоволосой, синеглазой, смешливой, с ярким подвижным ртом, — принесла ей льняное полотенце. Она немного посидела, следя, как в сарае, разгороженном деревянной решеткой, тянулся к корове теленок, как воробьи воровали у куриц какие-то крошки, как с облака на облако передвигается желтый солнечный свет. Потом девушка позвала ее в дом.

В доме за незастеленным, отскребенным до белизны столом у стены сидели три девочки. Младшая из них тоже была похожа на отца, фотокарточка которого висела в углу, сбоку от нижней иконы. На фотографии усатый солдат в каске браво опирался на колесо маленькой пушки.

В центре стола стояла деревянная миска с простоквашей, солонка с крупной синеватой солью и измазанный сажей деревянный кружок. Напротив каждой девочки лежала ложка и ломоть хлеба. Еще три ложки и три ломтя хлеба лежали на этой стороне стола. Ломти хлеба были неровные. Самый большой ломоть был у самой маленькой девочки.

— Садись, коли не погребуешь, — сказала женщина и, достав ухватом из печи чугунок с картошкой, поставила его на кружок. Картошка была мелкой, с грецкий орех.

Наташа села к самому маленькому ломтю.

Девушка потянула ее за локоть.

— Это мамкино место.

Женщина стряхнула с ладоней, покрестилась, пошептала и села, и сразу же три руки девочек метнулись к чугунку.

— Бери, — шепнула Наташе девушка.

— Берите, тетенька. Берите, всем фатит, — сказала маленькая девочка.

Наташа взяла несколько картошин, от них пахло паром и горячей землей.

Девочки, очистив картошину, заталкивали ее в рот и запивали простоквашей, неся ложку от миски над хлебом, так что на стол почти ничего не капало. Изредка девочки откусывали и от хлеба. Девочки не разговаривали, не шалили и не жадничали. Наташа делала все, как делали они, изредка поднимала на них глаза, а девочки рассматривали ее, не стыдясь. Когда картошки и простокваши осталось на дне, женщина положила ложку. Девушка, зачерпнув простокваши еще раз, тоже положила ложку. Тогда, догадавшись, положила ложку и Наташа. Девушка подвинула чугун и миску поближе к детям.

Женщина встала, вытерла рот краем платка и снова пошептала иконам.

Наташа, встав вместе с девушкой, вынула кошелек.

— Спасибо. Картошка очень вкусная. И простокваша тоже.

Женщина строго повела бровью.

— Убери.

Девушка ловко отняла у нее кошелек и сунула его в карман ее пальто.

— Не смей даже!

— Ночуй, — сказала женщина и распорядилась девушке.

— Проводи. Постели чего-нибудь. И не топчитесь там!

На сеновале, расстилая на краю сена громадное самодельное пальто из домашней материи — такие пальто Наташа видела в книжке по истории войны с Наполеоном. В такие пальто на рисунках были одеты люди с рогатинами и вилами, — девушка объяснила, что коровы плохо едят сено, если на нем спали люди, и спросила:

— У тебя горе? Да? Горе? Ты не таись. Когда держишь горе в себе, еще хуже. Вот маманя копит его, копит и сама как тает. У нас от отца полгода нету вестей. Полгода. Маманя вся взмолилась.

Девушка сильно обнимала ее, гладила по волосам, перегибаясь через нее, касаясь ее горячей твердой грудью, подтыкала пальто под спину. Было как-то щемяще сладко и слушать, и чувствовать эту девушку, как будто девушка вдруг оказалась ее родной сестрой, которая всю жизнь где-то пропадала и только вчера нашлась.

Утром девушка принесла ей кружку парного молока. Додремывая, она сонно выпила молоко, девушка проводила ее за деревню, поцеловала и показала туда, где у края земли встало не то черное облако, не то туча пыли.

— Москва там. Не заплутаешь?

«Бум! Бум? Бум!» — ударил колокол, как бы прощаясь.

— Нет. — Наташа вздохнула. — Я должна идти. — До свиданья, — сказала Наташа. — Душа у нее уже не болела. На душе было просто немного грустно, но покойно и светло.

Игоря отшвырнуло от двери и ударило об пол. Когда он очнулся, все у него ныло и ломило. Сначала он ничего не слышал и подумал: «Все кончилось?», но спустя немного пробки в ушах исчезли, как после купания исчезает из ушей вода, и он услышал взрывы, высокий гул самолетов и как кто-то в углу не то жалобно скулит, не то плачет одним звуком: «И… и… и… и… и…»

Он потряс головой, у него перед глазами крутились желтые круги и, всматриваясь в угол, позвал:

— Женька! Жень! Женька!

— И… и… и… — ответил Женька.

Игорь прошел несколько шагов, но его сейчас же вырвало.

Подождав, он уперся ладонями в пол и, как собака, на четвереньках пополз к Женьке, но через два шага упал набок. Тогда он пополз, говоря: «Женька, я сейчас. Я иду. Осталось чуть-чуть. Ты потерпи». Он говорил это и для Женьки, и для себя. Себя ему тоже надо было подбадривать. Но он все-таки не дополз, а провалился в сон без снов и то выплывал из него, чтобы услышать, как плачет Женька, стрельбу, команды наших и немецкие команды, топот ног, глухие удары, крики, ругань, то опять проваливался в темноту и тишину.

Он слышал, как в цехе говорили немцы, потом там опять были наши. Они стреляли и кидали гранаты, тяжело дышали и матерились. Но среди них были только незнакомые, и ему не хотелось, чтобы они пришли. Он только хотел добраться до Женьки, он снова и снова пробовал ползти, но у него ничего не получалось. А Женька все звал: «И… и… и…» Утром, когда было совсем светло, его перестало тошнить, и он не терял сознания. Тогда он пошел в тот угол.

Женька уже не плакал.

Потом к нему через дырку для шкива перебрался Никольский.

— Жив?

— Женька убит.

Никольский вытер тыльной стороной руки грязный лоб.

В цех попало еще несколько снарядов. Через крышу их осыпало кусками кирпича.

— Эх, Женька, Женька… Сразу? — спросил Никольский.

— Нет. Долго. В грудь и в горло.

Никольский присел около Женьки на корточки.

— Так-то, брат.

В стену попал еще один снаряд. Осколки кирпича упали на Женьку. Никольский снял их, перенес Женьку под токарный станок, погладил по голове и закрыл шинелью.

— Ты поменьше двигайся. Посиди. Мы пока и без тебя, — сказал он Игорю.

Игорь подобрал себе новый шмайсер и полдюжины магазинов к нему.

— Ты не уходи, — сказал он Никольскому.

Никольский сел рядом и тоже начал чистить автомат.

Они иногда смотрели под станок, но больше смотрели на части автоматов, они протирали их щелочью и смазывали маслом.

К ним заглянул ротный.

— Давайте, давайте! Сейчас опять начнется.

Никольский, не вставая, ответил:

— Даем, даем.

— Мы под «тигром», — предупредил ротный. — Цех за вами. Там Батраков, еще кое-какой народ. — Ротный постоял немного, бессмысленно наблюдая, как они возятся с оружием. — Поесть у вас нечего?

— Нет. — Никольский посмотрел вокруг себя. — Даже не знаю, где мой мешок. Так что извините.

Ротный ушел.

Через полчаса он с Никольским отбивался из этой же пристройки. Эсэс опять прорвались во двор, и если бы не ротный, и не старшина под «тигром», все могло бы обернуться очень плохо. Особенно тяжело было на дальнем конце поселка. Там эсэс дошли до огородов на восточной стороне. Тяжело было и возле погреба. Оттуда Батраков принес медсестру.

Сестра лежала на руках у громадного, тяжелого Батракова, как девочка. И лицо у нее сейчас было, как у больной девочки, — белое-белое, и юбка, свисая, открывала часть ног над чулками и резинки, как у девочки, и глаза у нее были испуганные, как у девочки. Сестра смотрела себе на грудь. На ее уже мокрой гимнастерке было несколько дырок.

Батраков положил сестру на верстак и забрал у нее разряженный пистолет. Батракову пришлось отгибать ее пальцы по одному.

— Ну вот. Сейчас тебя перевяжут, так что ты держись. Мы найдем медика, а ты, ты потерпи…

Игорь дал Никольскому финку и сказал сестре:

— Что, мы без тебя не смогли бы?

Никольский от ворота вниз разрезал гимнастерку сестры.

— Убери руки, ну!

Батраков и Игорь ушли за дизель.

— Возле погреба почти всех, — сказал Батраков. — Так мы долго не протянем.

— А что делать? — спросил Игорь.

Батраков пожал плечами и побежал искать медика.

Игорь слушал, как Никольский говорил сестре:

— Убери сейчас же руки! Ну! Я санинструктор, поняла? Не будь дурочкой! Держись мне за шею. Теперь еще один оборот. Вообще-то я… ну да ладно! К чему тут точности, правда?

— Пить, — сказала сестра.

Игорь дал ей напиться и подложил под голову скомканную плащ-палатку.

— Зачем ты полезла? Зачем? — переспросил он.

— Постой здесь, — сказала сестра. Удерживая одной рукой разрезанные половинки гимнастерки, другой рукой сестра погладила его по щеке. — Какой ты грязный. А был ухоженный, чистый. — Ладонь у сестры была чуть теплой, — Как «Ваня — красный боец».

Никольский тоже ушел искать медицину, а его она не отпускала.

— Ты выживешь? — спрашивала она. — Ты выживи. С кем она будет играть в теннис?

Она говорила тише и тише.

— Я так никого и не полюбила. Кавалеров было много — целый техникум — да любить было некого. Ты выживи. Нельзя же, чтобы они убили всех. Мне так страшно сейчас. Неужели я…

Когда сначала вернулся Никольский, а потом Батраков и с ним раненый военфельдшер, сестра уже не дышала. Так как немцы опять начали бить по заводу и на сестру сыпались куски кирпича, они перенесли ее к Женьке и поверх шинели накрыли их еще плащ-палаткой.

Песковой устроился возле щели, которую вчера вырыл Бадяга. Зажав зубами немецкую сигарету, он распечатывал коробки с запалами и вставлял запалы в гранаты. Справа и слева от Пескового и даже сзади было уже много заряженных гранат, и Песковой тянулся, сдвигал их плотнее, ища место для следующей.

— Бери, — предложил Песковой. — Это на всех.

Игорь сел и спустил ноги в щель.

— Влипли мы.

— Еще как. Хуже, чем тогда, — быстро ответил Песковой и посмотрел Игорю в лицо. «Тогда» означало ту сгоревшую тридцатьчетверку и как они потом выбирались. Песковой начал второй ящик. — Последние. Не жди ни боеприпасов, ни жратвы. Отрезаны.

Игорь подождал, пока ротный пройдет мимо.

— Это точно?

— Точно. — Песковой посмотрел ротному в спину. — Между собой они говорят, да не нам. Как был не было паники. — Песковой откусил обсосанный конец сигареты и сплюнул. — Может, сходить к генералу? Узнаешь что-нибудь?

Напротив них артиллеристы подставляли под пушку бочку из-под бензина: у пушки было оторвано колесо. Солдаты из разных расчетов еще не подладились друг к другу, и дело у них не очень клеилось. Командовал ими здоровенный офицер. Он заставил под бочку вырыть яму и солдаты, то углубляли ее, то подсыпали в яму земли, пока пушка не стала ровно. Тогда офицер вбил в бочку железные штыри и проволокой примотал к ним ось.

— Что генерал? Да и толкаться там неудобно.

Той бумагой, в которую были обернуты запалы, Песковой вытер руки.

— А подыхать тут удобно? Иди, иди. Ради всех. — Когда он встал, Песковой смотрел на него щурясь, что-то думая. — Мы тут сообразим поесть.

Возле погреба лежали убитые наши и немцы. Хирург лежал поперек эсэсовского унтера. В груди унтера торчала финка, и он подумал: а откуда у докторов могут быть финки? Шея доктора сзади была рассечена, были видны раздробленные позвонки, и голова доктора лежала необычно, на одном плече. Над другим плечом на слегка выгнувшемся погоне поблескивали две большие звездочки и золотая змейка, обвившаяся вокруг рюмки. Оба танкиста тоже были убиты. А летчик был жив. Летчик неловко, на половине зада, сидел на поваленном заборе и прямо поверх комбинезона бинтовал ногу. Возле наклоненного столба стоял фрицевский карабин с ножевым штыком. Штык, ствол и ложе карабина были в бурых потеках и пятнах. Лицо у летчика было не бело-рыжим, а белым: веснушки исчезли.

Он сказал летчику, что так перевязываться нельзя, надо разрезать всю одежду вокруг раны и промыть рану, иначе может быть заражение или столбняк.

— Пошел ты знаешь куда? — возбужденно, но не зло ответил летчик. — Ни хрена не будет! Вон я сколько их назаражал. — Летчик кивнул на немцев. — Тот, что ногами к нам, тот, с автоматом под животом и тот, возле которого лопатка. Мои крестнички. Понял, пехота?

— Доктора — лопатой? — спросил он.

— Лопатой. Они во двор, а у нас с доктором только по тэтэ. Пук-пук-пук — и все восемь штук! Я у этого выдернул карабин, но он, холера, увернулся, тут на меня другой, пока я с ним, он — доктора. Потом я… Есть что во фляжке? Можно все? — От шнапса летчик покраснел, и веснушки на его лице выступили все до одной, как будто всплыли из кожи.

— Ух ты! Кто у вас тут остался за главного?

— А что? — спросил Игорь.

— Доложиться. Что дальше делать с генералом? Доктор убит, сестры где-то нет. Не видел сестры?

— Убита, — сказал Игорь.

— Так, — сказал летчик задумчиво. — Тем более. Получается, за генерала отвечаю один я… Пока генерал жив, я обязан… — Летчик, морщась, изогнулся и посмотрел себе на зад. На комбинезоне, ниже поясницы была дыра. Вокруг дыры комбинезон был мокро-грязным. Летчик сунул в дыру два пальца, поковырялся там и вытащил осколок. Осколок был небольшой, с желудь.

Летчик подбросил осколок на ладони.

— Представляешь, с этой раной я заявляюсь в полк. Срамота! Драпал, скажут, сволочь, потому и получил в зад. В столовой за такую рану будут кормить ополосками. Представляешь?

— Нет, не представляю, — ответил Игорь.

Летчик зашвырнул осколок и вылил остатки шнапса в дырку на комбинезоне.

— И все тебе лечение.

— Жжет? — спросил сочувственно Игорь.

Летчик взял карабин и оперся на него, как на палку.

— Наплевать. Так где твой ротный или кто там еще остался?

Летчик кряхтел, ступая на раненую ногу, звякал железкой приклада о камни и вертел головой, рассматривая сожженные «тигры», разбитые пушки, разбросанное оружие и убитых. На полкилометра вокруг завода они валялись всюду. Чем дальше от него, тем их было меньше, но уже на окраине их было густо, а в поселке черт знает сколько. В поселке было много убитых и наших, а немцев так вообще очень много: они висели на подоконниках, валялись в садах, за сараями, у канав, из которых по нескольку раз выскакивали в атаки. На перекрестках, срезанные в упор из пулеметов и ППШ, они лежали особенно густо.

— Н-да! — На рыжем лице летчика снова убавилось веснушек. — С воздуха эти кадрики выглядят не так.

— Как? — спросил он.

Свободной рукой летчик махнул за спину.

— Секунда — и все под крылом, а тут насмотришься, неделю спать не будешь. Как ты не сошел с ума за два года? Или все-таки сошел?

— Брось трепаться! — сказал он. — КП под тем «тигром».

— Тут не треп, — не согласился летчик. — Тут, брат… — Летчик оперся о березу и поджал раненую ногу.

Что он мог сказать этому рыжему парню, который первый раз побывал в рукопашной, а до этого эсэс видел с неба?

— Ты доложись и постарайся отсюда убраться. Там, — он показал через овраг на лес, — кажется, можно пройти. К вечеру ты вообще не сможешь ступить. Пока не раскис, уходи.

Летчик помигал рыжими веками.

— Значит, драп-драп?

Он пожал плечами.

— А какой от тебя теперь толк?

— Ладно, — согласился летчик и помахал ему, как махают из поезда. — Сделай фокус — скройся с глаз. На капэ подумаем. Увидишь медицину, пришли. Пока.

— Пока. Увижу — пришлю. Пока.

Он все-таки хотел сходить к генералу и даже повернул назад, но в погребе был народ. В погреб то и дело спускались офицеры и связные, ходил туда с майором-медиком и тот раненый военфельдшер, которого Батраков приводил к сестре, так что летчик загибал насчет ответственности, но, наверное, летчик имел в виду способ, как вытащить генерала из окружения.

Из погреба офицеры выскакивали озабоченными, и Игорь подумал, что туда лучше пока не соваться, а как-то надо дотянуть до ночи.

Наташины часы шли исправно, секундная стрелка бежала по кругу, но минутная еле ползла, и еле ползло по небу солнце. Секундной стрелке до вечера надо было обежать тысячу кругов.

«Может, потом сходим с Никольским? — решил он. — Должны же мы знать хоть что-то, кроме фрицев под носом. Может, корпус уже близко?»

Никольского он нашел над оврагом за остатками гаража. На тагане, под которым горел костерок, грелся большой чугун. Из чугуна пахло вкусно. Три выпотрошенные курицы лежали на доске, и около доски стоял сделанный из подкладки от шинельного рукава мешочек с рисом. Никольский финкой срезал с куриц жир и бросил в чугун. Никольский сидел голый по пояс, чисто вымытый, трезвый и грустный.

Тут же, уже на хорошем взводе, был и рыжий летчик. Летчик сидел на пустой автомобильной покрышке, положенной на табуретки, как на троне. Его срамную рану обдувал ветерок. Под руками летчика были разложены пара фляг, РПГ и железные ленты к МГ-34, а пулемет стоял перед ним, сошками на обрубке. На обрубке же лежала на свернутом комбинезоне и его раненая нога. Без комбинезона летчик оказался младшим лейтенантом с двумя орденами Красного Знамени и нашивкой за тяжелое ранение. Чтобы не провисать в дыре, летчик должен был опираться на покрышку. От этого грудь у него была развернута и казалось, что летчик демонстрирует свои награды.

Летчик спросил Никольского:

— Этому мрачному типу выделим долю?

Никольский обернулся.

— Этому мрачному типу? Посмотрим, посмотрим. Если через пять минут Песковой не принесет лук, все пропало. У тебя случайно нет лука?

Игорь присел к костерку.

— Нет. Делали поверку. Насчитали тридцать два. Ты тридцать третий, Песковой тридцать четвертый. Что ты варишь? Суп?

— Плов. Плов с курицей, сэр. Не угодно ли? — Никольский помешал в чугуне. — Значит, тридцать четыре?..

Открытой фляжкой летчик сделал несколько неопределенных кругов у себя перед носом.

— Но шнапса он не получит, хотя я ему и должен.

— Почему ты не ушел? — спросил Игорь. — Тебя что, тут держат? Ты хоть доложился?

— Я не кузнечик, — высокомерно ответил летчик. — Это кузнечики могут прыгать и с одной ногой. А я — гусеница: лежу и ползу только на животе. Доложился. Сказали: «Не беспокойтесь!» Начальство думает. Потом, кто разрешил говорить офицеру «ты?» — Летчик сложил руки на груди и съехал в дыру.

— Не обращай внимания, — сказал Никольский. — Все мелкокалиберные майоры ужасно самолюбивы, но этот просто приставляется. Так на него действует шнапс. Он тут сначала кричал, что мы мародеры. Пришлось показать куриные раны. Теперь он усвоил, что курицы тоже гибнут в жарком бою, и ждет кашу. — Никольский взял курицу, повертел ее, выковырял финкой осколки, бросил их на колени летчику и начал резать курицу из куски.

— Где ты умывался? — спросил Игорь.

Никольский кивнул на овраг.

Игорь протер ствол и затворную коробку шмайсера, перезарядил его и пошел в овраг. Там было прохладно, сыро и тихо, только разговаривал ручей. Бурые земляные лягушата перепрыгивали через тропинку, а на ветках орешника лазили улитки. Став на колени и наклонившись к воде, Игорь под кустом увидел маленькую ежиную поросячью мордочку. Ежик тоже заметил его, и они оба замерли. Ежик, оттопырив уши, шевелил носом, но ветер шел от него. Потом ежик успокоился и стал носом поднимать прошлогодние листья, что-то доставать из-под них и есть. Ежик исчез, как только Игорь шевельнул рукой.

Пришел Батраков и молча лег у костра. Игорь пошел за гараж посмотреть Пескового. За гаражом похоронная команда, собранная из разных взводов, убирала возле погреба. Четверо пленных эсэсовцев под автоматами угрюмо носили своих. Еще четверо на пустыре копали. А Пескового не было.

Батраков, ломая доски от снарядных ящиков, подбрасывал в костер. Рис в чугуне пузырился, парил, набухал. Никольский, попробовав рис, подбросил еще соли, и тут пришел Пековой с луком.

Они не стали его варить с пловом, а съели сырым, крупно нарезав и посолив. Потом они съели недоваренный плов, почти весь чугун. Остаток Никольский отдал артиллеристам с бесколесной пушки. Тот здоровенный, немного контуженный лейтенант в обожженной и рваной гимнастерке, из под которой дулись мускулы, и вертлявый заряжающий с голубыми глазами таскали от других пушек снаряды и наткнулись на их чугун. Артиллеристы добили плов и съели весь их хлеб, а у летчика забрали полфляги шнапса. Летчик, осоловев, не скандалил. Провиснув в покрышке, как в спасательном кругу, он сонно смотрел, как лейтенант, не выплевывая костей, жевал курицу.

— Гы-гы-главное целприцел, — говорил лейтенант, — заикаясь на одних и слитно произнося другие слова. — Ко-ко-ко-лесо к черту, а при-при-прицелцел. На-на-на-емся, возьму пехотинцев кы-кы-кстанинам, и — и — и мы такой фе-фе- фе-ерверк им у-у-у-строим…

— Будь спок! — подтвердил заряжающий. Заряжающий выскреб чугун и вытер его коркой хлеба. — Чики-брики! Разрешите быть свободным?

— Бу-бу-будь. В радиусе сы-сы-сы-стометров от пушки.

Заряжающий встал, спрятал ложку за голенище и отдал честь. — Как след! К чему радиусы? Кину минут полтораста — и будет Вася. Если что, я под пушкой.

— У-у-у-меня только термитных с-с-сто сорокшесть ш-ш-шесть ш-ш-шштук! — похвалился лейтенант.

Спать было хорошо: в животе было тепло от шнапса и плова, от угасавшего костра шло тепло к боку, а спину грело солнце. «Надо было спать больше в Москве, — подумал Игорь сквозь дрему. — Но почему-то там спать не хотелось, и нельзя же спать про запас. Верблюд может есть и пить про запас, но кто может про запас спать?»

Летчик тоже спал в своем кругу, уронив голову на грудь. Или ему было неудобно спать или болела нога и та «срамная» рана — он морщился во сне и стонал. Никольский спал, положив голову на бедро Батракову, а Батраков, — спрятав лицо в локтях. Батраков всегда так спал — на груди, спрятав лицо в локтях, как будто прислушиваясь к земле.

Странный это был сон. Тишины вокруг них не было. И над ними, и в стороне от них пролетали самолеты. Где-то далеко рвались и бомбы, и снаряды. Иногда ветер приносил и слабый звук пулеметов. Но все это их сейчас не касалось. Слыша все, они спали, как спят в лесу звери, — одновременно глубоко и чутко.

Когда ротный их нашел, они уже проспали час.

— Все к старшине!

Летчик, наблюдая, как они собираются, вдруг потребовал:

— Пусть они захватят меня. Что я тут один?..

— Хотите ко мне на КП? — спросил ротный.

— Нет. Я с ними.

— Дело ваше, — сказал ротный. — Ну-ка, помогите этому соколу.

Летчика они перебросили к цеху. Там он выбрал себе позицию, и они поставили ему пулемет. Песковой прикатил покрышку, чтобы в спокойные минуты летчик мог сидеть.

Старшина заставил их собирать оружие. Они складывали на плащ-палатки наши и немецкие автоматы, боеприпасы и вынимали из карманов убитых санпакеты, а старшина у наших вынимал бумаги, свинчивал ордена, отстегивал медали и искал пластмассовые патрончики с адресами.

Игорь и Никольский нагрузили на плащ-палатку уже столько, что тяжело было таскать.

— Еще у тех — и хватит — махнул им старшина. — Главное — санпакеты!

Они перетащили плащ-палатку к ближнему из четырех эсэсовцев, которые лежали в двадцати шагах от командира второго взвода. У командира взвода было несколько штыковых ран.

— Ну-ка. — Никольский наклонился над эсэсовцем, но вместо санпакета достал из нагрудного кармана пачку документов и писем. Ветер шевелил сухие светлые волосы немца, и от этого казалось, что немец еще живой.

Вся пачка бумаг немца была пробита пулей. Разбилось и зеркало-книжечка, но куски его, приклеенные к картону, не рассыпались. На внутренней крышке зеркала была приклеена цветная фотография девушки. Девушка в шляпке с лентой смотрела с карточки голубыми глазами. У девушки был маленький рот, румянец и густые брови. Фотоаппарат щелкнул тогда, когда девушка только хотела улыбнуться, улыбка лишь начиналась, улыбались еще одни глаза. Девушка была красивой. Пуля пробила фотографию сбоку от шеи девушки и не повредила ее.

— Улыбаемся, Гретхен? — спросил девушку Никольский и закрыл зеркало. Нижним в пачке был фашистский партбилет. На его обложке был такой же орел со свастикой в когтях, как у немца на мундире, и надпись — «National Sozialistische Deutsche Arbeiter Partei». Партбилет подмок от крови, особенно возле дырки от пули.

— V, мерзавцы! Это еще цветочки. Ягодки для вас впереди! Вас и зарывать в нашу землю гадко! — Никольский говорил это с омерзением. Лицо его изменилось — на лице было выражение гадливости, как если бы он смотрел на что-то отвратительное — на змею или жабу, нет, не на них, потому что змея вызывает страх, а жаба заставляет вспомнить, что она полезна — ест комаров, и потом еще она напоминает, что была царевна-лягушка. Никольский смотрел на немцев с таким видом, как он смотрел бы на мокриц.

— Нордическая раса!

Никольский ненавидел фрицев куда больше, чем их ненавидел Батраков. Никольский говорил: «Похотливые обжоры. Жрут свинину с капустой и воображают себя великой нацией. Сказано — убивай, и он будет убивать. Прикажут — не тронь, и он не тронет. Был бы закон, приказ! Поэтому-то все они и побежали за Гитлером, поэтому-то они и не знают, как выслужиться перед ним. Они готовы жрать его кал, только бы доказать верноподданничество. Но каждая их пуля — это семя ненависти к Германии. Они сами виноваты, что над их народом нависло проклятие. Кончится война, но и через двадцать поколений слово „немец“ будет напоминать слово „фашист“, как Каин напоминает — „убийца“, а Иуда — „предатель“».

У Никольского из-за этого были неприятности с Сазоновым. Сазонов сказал ему как-то:

— Вот что, больше чтоб не было этих разговоров. Есть Гитлер и есть Тельман. Мы не валим всех в одну кучу. Есть немецкий фашизм, но есть и немецкий народ!

— Это дело ваше! — буркнул Никольский.

Сазонов покраснел, потом побледнел, потом опять покраснел:

— Наше. Но наше дело еще и не позволять таким, как ты, валить их в одну кучу.

— Чихал я! — тихо, но как-то стойко сказал Никольский.

— Чихай! — согласился Сазонов. — Но предупреждаю: чихай про себя. Чтоб я больше не слышал. — Сазонов подошел к Никольскому вплотную и, стуча пальцем ему по карману на гимнастерке, предупредил: — Понял? Понял?!

— Понял, — помедлив, ответил Никольский. Желваки на его щеках так и ходили, и глаза щурились, глаза стали совсем щелкой. Можно было подумать, что Сазонов и Никольский подерутся. — А если буду? Доложишь в «Смерш»? — спросил Никольский.

— Нет! — обрезал Сазонов. — Не доложу. Сведу туда за шиворот!

Теперь Сазонов был убит. Теперь Никольский мог говорить, что хотел.

Никольский засунул документы в карман немца.

— Parteigennosse, где же ваш санпакет?

— Наверное, отдал тому, — сказал Игорь.

Один из немцев ходил в атаку уже раненым. На голове у него были намотаны бинты. Так что у этих «Parteigenossen» они добыли только два санпакета.

Загрузка...