Как подрался Яппе с До Эскобаром

Перевод Е. Шукшиной


Я ужасно разволновался, когда Джонни Бишоп сказал мне, что Яппе и До Эскобар собираются друг друга отмутузить, а мы пойдем смотреть.

Дело было на летних каникулах в Травемюнде, в жаркий день: с берега дул вялый ветер, а гладкое море отступило далеко. Мы провели где-то три четверти часа в воде и вместе с Юргеном Братштрёмом, сыном судовладельца, разлеглись на плотном песке под купальней, сконструированной из балок и досок. Джонни и Братштрём лежали на спине совсем голые, а я предпочел обмотать вокруг бедер купальное полотенце. Братштрём спросил зачем, и, поскольку я толком не знал, как ответить, Джонни со своей симпатичной, очаровательной улыбкой сказал, что я, наверно, уже немножко великоват, чтоб валяться голым. Я в самом деле был выше и более развит, чем они с Братштрёмом, да, кажется, и старше — около тринадцати. Хотя заявление Джонни содержало нечто для меня обидное, я промолчал. Дело в том, что в обществе Джонни вы очень скоро начинали испытывать неловкость, если не были таким же маленьким, тонким, не с таким же детским телом (у него-то всего этого было навалом). Он тогда вскидывал на вас свои красивые голубые, дружелюбные и одновременно насмешливо улыбающиеся девчачьи глаза с таким выражением, будто хотел сказать: «Ну и дубина ты стоеросовая!» Идеал мужественности и длинных брюк в его присутствии исчезал, и это вскоре после войны, когда сила, доблесть и всяческого рода грубая добродетель среди нас, мальчишек, ценились очень высоко и, чуть что, всякий объявлялся слабаком. Но Джонни, иностранца — или полуиностранца, — эти веяния не затрагивали, напротив, в нем было нечто от женщины, которая старается сохраниться и высмеивает остальных, старающихся меньше. Кроме того, в городе он, несомненно, первенствовал среди детей с точки зрения неслыханно-барственной элегантности: настоящий английский матросский костюм с синим льняным, завязывающимся на бант воротником, с морскими узлами, шнурами, серебряным свистком в нагрудном кармане и якорем на сужающемся к запястью широком рукаве. Любого другого за такое щегольство презрели бы и наказали. Но Джонни носил костюм так изящно и естественно, что ему это ничуть не повредило и он нисколько не пострадал.

Сейчас, поместив красивую, удлиненную, белокурую английскую голову на узкие ладони, он казался маленьким, худеньким амуром. Его отец, натурализовавшийся в Англии немецкий купец, умер несколько лет назад. А мать, благородного происхождения англичанка, дама с мягким, спокойным нравом и длинным лицом, осевшая в нашем городе с детьми — Джонни и такой же красивой, несколько коварной девочкой, — все еще ходила исключительно в черном, в непрекращающемся трауре по мужу и, растя детей в Германии, вероятно, выполняла его последнюю волю. Она, похоже, не испытывала острого недостатка в средствах. Имела просторный дом за городом, виллу у моря и время от времени ездила с Джонни и Сисси на далекие воды. Она не бывала в обществе, хотя то и было для нее открыто. Напротив, по причине ли траура или поскольку горизонты наших правящих семейств казались ей слишком узкими, сама она жила в крайнем уединении, однако, рассылая приглашения и устраивая совместные игры, позволяя Джонни и Сисси ходить на уроки танцев, этикета и так далее, заботилась о том, что бы дети ее вращались в обществе, которое она если и не определяла, то за которым со спокойной тщательностью следила и, нужно сказать, следила так, что Джонни и Сисси держались исключительно с детьми из состоятельных домов разумеется, не вследствие какого-либо заявленного принципа, просто так складывалось. Госпожа Бишоп на расстоянии тем содействовала моему воспитанию, что научила: дабы тебя уважали другие, более не нужно ничего, как ценить самого себя. Лишенная мужеской главы, эта маленькая семья не обнаруживала ни малейших признаков запущенности или упадка, которые в подобных случаях так часто возбуждают подозрительность бюргеров. Без родственного довеска, титулов, традиций, влияния или общественного положения — она существовала отдельно и вместе с тем не без претензий, и даже столь уверенных и продуманных претензий, что ей безропотно и без колебаний делались любые уступки, а дружба с детьми среди мальчиков и девочек котировалась очень высоко.

К слову, что до Юргена Братштрёма, то у него лишь отец выбился к богатству, общественным должностям и на Бургфельде построил для себя с семьей красный дом из песчаника, соседствующий с домом госпожи Бишоп. И Юрген, со спокойного позволения госпожи Бишоп, стал партнером Джонни по играм в саду и напарником по пути в школу — флегматично-ласковый мальчик, короткорукий, коротконогий, без выдающихся качеств характера, исподтишка уже ведущий скромную торговлю лакричными конфетами.

Итак, я страшно перепугался от сообщения Джонни о предстоящем нешуточном сражении Яппе с До Эскобаром, которое должно было развернуться сегодня в двенадцать часов на Лойхтенфельде. Могло выйти страшно, так как оба были сильными, смелыми, имели понятия о рыцарской чести и их встреча недружественного характера вполне могла вызвать робость. В воспоминаниях они по-прежнему представляются мне высокими, мужественными, хотя им не могло быть больше пятнадцати. Яппе принадлежал к среднему городскому классу; немного бесхозный и, собственно, уже почти то, что мы тогда на диалекте называли шлендрой, хоть и с налетом светскости. До Эскобар был свободолюбив по природе, экзотический чужак, который даже школу посещал не регулярно, а только захаживал на уроки и слушал (непутевая, но райская жизнь!), платил каким-то горожанам за пансион и наслаждался полной самостоятельностью. Оба относились к тем людям, что спать отправляются поздно, таскаются по кабакам, вечерами слоняются по Брайтенштрассе, увиваются за девушками и совершают головокружительные гимнастические трюки; словом — кавалеры.

Хоть и не занимая в Травемюнде номеров в курортном отеле (куда все равно не вписались бы), а живя где-то в городке, в местном парке они, будучи светскими людьми, чувствовали себя как дома; и я знал, что воскресными вечерами, когда я, уже давным-давно лежа под одеялом в одном из швейцарских коттеджей, мирно дремал под звуки летнего концерта, они, прогуливаясь в компании такой же молодежи под длинным навесом кондитерской в потоке курортников и отдыхающих, приехавших на один день, разворачивают бурную деятельность, ищут и находят взрослые развлечения. Там они и сцепились — бог весть как и почему. Вполне возможно, что во время неторопливого променада один всего-навсего задел другого плечом, и в соответствии со своими представлениями о чести они создали из этого повод к войне. Джонни, который, разумеется, тоже давным-давно спал и имел сведения о поединке только из вторых рук, высказался своим приятным, чуть приглушенным детским голосом в том духе, что речь, конечно же, идет о «девчонках», а это несложно было предположить, учитывая, каких передовых рубежей достигла лихость Яппе и До Эскобара. Короче, на людях они шум поднимать не стали, но в присутствии свидетелей односложно, сквозь зубы обговорили, где и когда должен решиться вопрос чести. Завтра в двенадцать, там-то на Лойхтенфельде. Здрасьте! И при этом присутствовал и обещал быть на поле брани балетмейстер Кнаак из Гамбурга, maitre de plaisir[72] и распорядитель на раутах.

Ни Джонни, с упоением предвкушавший битву, ни Братштрём не разделяли испытываемого мною смущения. По своему очаровательному обыкновению образуя «р» в самой передней части нёба, Джонни не уставал повторять, что драться будут серьезнее некуда, как настоящие враги, и при этом с радостной и несколько насмешливой деловитостью взвешивал шансы на победу. Яппе и До Эскобар оба ужасно сильные, ого-го, оба уже крутая шпана. Забавно, теперь они наконец-то поставят точку в вопросе о том, кто же из них шпана круче. У Яппе, считал Джонни, широкая грудь и замечательно мускулистые руки и ноги, что можно ежедневно наблюдать во время купанья. Но До Эскобар, тот чрезвычайно жилистый и бешеный, стало быть, нелегко предсказать, за кем останется перевес. Странно было слышать, как высокомерно Джонни рассуждает о бойцовских качествах Яппе и До Эскобара, и при этом видеть его собственные слабые детские руки, которыми он никак не мог ни нанести удар, ни отразить. Что до меня, я, конечно, и помыслить не смел о том, чтобы увильнуть от посещения драки. Меня бы засмеяли, кроме того, предстоящее сильно притягивало. Коли уж узнал, мне непременно нужно было туда пойти и все увидеть — своего рода чувство долга, которое, однако, вело упорные бои с ощущениями, шедшими ему наперекор: с большой робостью и стыдом, что я, такой не воинственный и совсем не отважный, появлюсь на арене мужеских деяний; с нервической боязнью потрясения, которое я уже испытывал заранее и которое могло вызвать во мне зрелище ожесточенного сражения, самого серьезного, не на жизнь, так сказать, а на смерть; да и, чего уж там, с простым трусливым беспокойством, что мне самому, раз вляпался, могут предъявить требования, претившие глубинам моей природы, — беспокойством, что и меня втянут и заставят продемонстрировать молодеческую удаль, к каковым демонстрациям я испытывал отвращение больше всего на свете. С другой стороны, я не мог не поставить себя на место Яппе и До Эскобара и внутренне не посочувствовать предполагаемым мною у них всепоглощающим ощущениям. Я воображал себе оскорбление и вызов в парке и вместе с ними из элегантной учтивости подавлял порыв тут же наброситься друг на друга с кулаками. Примерял на себя их возмущенную жажду справедливости, сердечную тяжесть, вспышку распирающей ненависти, приступы сумасшедшего нетерпения, под воздействием которых они должны были провести ночь. Дойдя до точки, сбросив оковы всяческой робости, мысленно я свирепо, не щадя жизни, схватывался с таким же лишившимся человеческого облика противником, изо всех своих сил впаивал в ненавистную морду кулаком, так что крошились все до единого зубы, получал за это страшенный удар под дых, все красным плыло у меня перед глазами, и я падал, вслед за чем с умиротворенными нервами и обложенный ледяными компрессами просыпался в собственной постели под кроткие укоры родных… Короче, в половине двенадцатого, когда мы встали одеваться, я был вполовину без сил от возбуждения, и в кабинке, да и потом, когда мы, уже одетые, выходили из купальни, сердце колотилось так, словно драться предстояло мне — с Яппе или с До Эскобаром, на людях и на тяжелых условиях.

Прекрасно помню, как мы втроем спускались по пошатывающемуся деревянному мостику, который поднимался наискосок от берега к купальне. Само собой разумеется, мы скакали на нем, чтобы по возможности раскачать и разогнаться, как с трамплина. Но, добравшись до низа, пошли не по дощатому настилу, что тянулся вдоль берега между павильонами и пляжными корзинами, а взяли курс на сушу, приблизительно на кургауз, даже чуть левее. На дюнах пылало солнце, выбивая из земли со скудной, тощей растительностью, из приморского синеголовника, из коловшего нам ноги камыша сухой жаркий дух. Слышалось лишь непрерывное гудение металлически-синих мух, которые, казалось, неподвижно зависали в тяжелой жаре, затем внезапно меняли местоположение и в другой точке снова принимались за свое резкое монотонное пение. Охлаждающее воздействие купания давно выветрилось. Мы с Братштрёмом то и дело снимали свои головные уборы, чтобы отереть пот: он — морскую фуражку-шведку с выступающим козырьком, я — круглую шерстяную гельголандскую шапочку, так называемый тэм-о-шентер. Джонни почти не страдал от жары — благодаря худобе и особенно тому, что одежда его элегантнее нашей была приспособлена к летнему дню: легкий, удобный матросский костюмчик из полосатого набивного хлопка, открывавший шею и голени, на красивой головке синяя фуражка, с которой свисали короткие ленточки с английской надписью, на длинных узких ногах почти безкаблучные полуботинки из тонкой белой кожи… Он широкими шагами, высоко задирая кривоватые колени, шел между Братштрёмом и мной и со своим милым акцентом напевал бывшую тогда в моде уличную песенку «О, рыбачка, о, малышка»; напевал в непристойном варианте, именно с целью непристойности и сочиненном скороспелой молодежью. Ибо таков он был: при всем детском облике уже кой-чего знал и не чинился, и язык у него поворачивался. Затем, однако, Джонни скроил постную рожицу и сказал: «Тьфу ты, да кто ж поет такие мерзкие песни!», сделав ну совершенно такой вид, как будто это мы столь двусмысленно обращались к малышке-рыбачке.

Мне так вообще было не до пения, поскольку мы уже приблизились к судьбоносному месту встречи. Острая трава дюн перешла в мох на песке, в тощий лужок — мы шли по Лойхтенфельду, названному так по круглому желтому маяку[73], который высился слева на большом отдалении, и незаметно для себя добрались до цели.

Это было мирное теплое место, укрытое от взглядов ивовой порослью, куда редко кто заходил. А на открытой площадке, за кустами кругом, как живая изгородь, сидели и лежали молодые люди, почти все старше нас, из самых разных общественных слоев. Судя по всему, мы явились последними зрителями. Ждали только балетмейстера Кнаака, который должен был присутствовать при драке в качестве беспристрастного судьи. Но Яппе и До Эскобар уже пришли, я увидел их сразу. Они расселись подальше и делали вид, будто друг друга не замечают. Молча кивнув кое-каким знакомым, мы тоже по-турецки уселись в круг на теплую землю.

Многие курили. И Яппе с До Эскобаром держали уголком рта сигарету, причем каждый, щурясь от дыма, закрывал один глаз; сразу становилось ясно, что это особый шик — перед самой дракой вот так сидеть и абсолютно небрежно курить. Оба были одеты уже по-взрослому, но До Эскобар по сравнению с Яппе казался прямо светским щеголем. К светло-серому летнему костюму он надел крайне остроносые желтые ботинки, розовую рубашку с манжетами, пестрый шелковый галстук и круглую соломенную шляпу с узкими полями, которую заломил назад, на затылок, так что из-под нее виднелся густой, плотный, блестяще-черный холмик из уложенных на пробор волос, начесанных набок, на лоб. Иногда он приподнимал правую руку и встряхивал ею, сбрасывая обратно в манжету серебряный браслет. Яппе смотрелся куда неказистее: плотно облегающие брюки, светлее пиджака и жилета, закрепленные штрипками под черными, начищенными ваксой сапогами, и клетчатая спортивная кепка, покрывавшая светлые курчавые волосы. Ее он в противоположность До Эскобару надвинул низко на лоб. Яппе сидел, обхватив колени руками, причем бросалось в глаза: первое, что у него накладные манжеты, и второе, что ногти на сцепленных пальцах либо слишком коротко подстрижены, либо он предается пороку и грызет их. Впрочем, несмотря на бравурные позы курильщиков, настрой в кругу был серьезным, даже тягостным и по преимуществу молчаливым. Сопротивлялся ему в общем-то один До Эскобар, громко, хрипло, с клокочущим на языке «р» непрерывно обращаясь к своему окружению и выпуская носом дым. Этот его треск оттолкнул меня, и, несмотря на слишком короткие ногти, я склонился на сторону Яппе, который лишь изредка, через плечо бросал слово соседям, а в остальном с совершенно спокойным видом наблюдал за дымом от своей сигареты.

Затем пришел господин Кнаак — ясно вижу, как он в утреннем фланелевом костюме в голубую полоску танцующим шагом подходит со стороны кургауза и, приподняв соломенную шляпу, останавливается вне нашего круга. Что ему хотелось сюда идти, я не верю, более того, убежден, с души воротило, что пришлось почтить драку своим присутствием; но положение, сложные отношения с воинственной и весьма по-мужски настроенной молодежью, видно, его к тому вынудили. Смуглый, красивый, жирный (жирный особенно в области бедер), в зимнюю пору он как приватно, по домам, так и публично, в казино, давал уроки танцев и этикета, а летом занимал должность устроителя праздников и комиссара по плаванию при кургаузе в Травемюнде. Честолюбивый взгляд, плавающая, плавная походка (причем сначала он ставил на землю носок, сильно выворачивая его наружу, и лишь затем опускал всю ступню), самовлюбленная ученая речь, сценическая уверенность, неслыханная, демонстративная изысканность манер — он являлся предметом восторгов женского пола; мужской же мир (а особенно подрастающие скептики) относился к нему с некоторым недоверием. О положении Франсуа Кнаака в жизни я размышлял часто и всегда находил его странным и фантастическим. Сын маленьких людей, он со своим тщательным попечением о самом что ни на есть изысканном образе жизни просто летал в воздусях и, не принадлежа к обществу, получал от него жалованье в качестве наставника и хранителя его нравственных идеалов. Яппе с До Эскобаром тоже являлись его учениками, не на частных уроках, как Джонни, Братштрём и я, а на публичных курсах в казино; и именно здесь натура господина Кнаака подвергалась наиболее резкой оценке молодых людей (ибо мы, частные ученики, были мягче). Мужчина, учивший обходительному обращению с девушками, мужчина, о котором ходили неопровергнутые слухи, что он носит корсет, который мог кончиками пальцев подхватить полы сюртука и присесть в книксене, который выделывал антраша и неожиданно подпрыгивал в воздух, чтобы там, наверху, подрыгать ножками и пружинисто плюхнуться обратно на паркет: да мужчина ли это вообще? Таковое подозрение выпало на долю господина Кнаака, его личности и образа жизни; и провоцировали подозрение как раз чрезмерная уверенность и высокомерие этого человека. Разрыв в летах был значителен, и утверждали (странно даже представить!), что в Гамбурге у него имелись жена и дети. Это его свойство — взрослость — и то обстоятельство, что видели его только в танцзале, уберегали его от изобличения и разоблачения. Умеет ли он отжиматься? Да и умел ли когда-нибудь? Обладает ли мужеством? Силен ли? Короче, можно ли считать его благородным человеком? Он не оказывался в ситуациях, где мог проявить более важные качества, которые стали бы противовесом салонным искусствам и способствовали бы его респектабельности. Но находились мальчики, во всеуслышанье и без обиняков называвшие его обезьяной и трусом. Вероятно, он это знал, потому и пришел сегодня продемонстрировать интерес к серьезной драке и прослыть своим среди молодежи, хотя вообще-то как комиссар по плаванию не имел права терпеть незаконные поединки. Но, по моему убеждению, чувствовал он себя здесь не особенно уютно и очевидно понимал, что ступил на скользкую тропу. Некоторые из собравшихся следили за ним холодным взглядом, а сам он с беспокойством оглядывался, не идут ли еще зрители.

Он вежливо извинился за опоздание. Его, сказал он, задержали переговоры с дирекцией курорта относительно субботнего раута.

— Дуэлянты на месте? — строго спросил он затем. — Тогда можно начинать.

Опершись на трость и скрестив ноги, все так же вне нашего круга, он прихватил нижней губой мягкий каштановый ус, придав взору мрачное выражение знатока.

Яппе и До Эскобар встали, отбросили сигареты и начали готовиться к бою. До Эскобар — тот на лету, с впечатляющей скоростью. Шляпу, пиджак и жилет он кинул на землю и, отстегнув также галстук, воротничок и подтяжки, бросил до кучи и их. Затем выпростал из брюк розовую рубашку с манжетами, проворно выбрался из рукавов и предстал в красно-белом полосатом исподнем трико, с середины плеча обнажавшем желтоватые, уже поросшие черными волосами руки.

— Прошу, сударь! — быстро выйдя на середину круга, пророкотал он с грохочущим «р» и, выпятив грудь, провернул плечи в суставах… Серебряный браслет он оставил.

Яппе, еще не готовый, обернулся и, приподняв брови, но почти закрыв глаза, с минуту смотрел ему в ноги, будто хотел сказать: «Ну, погоди. Я разберусь с тобой и без этого выпендрежа». Встав против До Эскобара, Яппе, хоть и был шире в плечах, показался далеко не таким атлетичным и решительным. Ноги в обтягивающих брюках со штрипками слегка кривились вовнутрь, а мягкая, уже несколько пожелтевшая рубашка с широкими рукавами на пуговицах и серые резиновые подтяжки вообще никуда не годились, полосатое же трико и особенно черные волосы на руках До Эскобара производили чрезвычайно воинственное и опасное впечатление. Оба побледнели, но у Яппе это больше бросалось в глаза, так как обычно он бывал краснощек. У него было курносое лицо жизнерадостного и несколько брутального блондина с веснушчатой перемычкой на переносице. У До Эскобара же нос был короток, прям и оттянут книзу, а над выпяченными губами виднелся черный налет усов.

Уронив руки, они стояли почти грудь в грудь и с мрачным презрительным видом смотрели друг другу в область живота. Очевидно, не знали толком, чего теперь делать-то, а это полностью соответствовало моим собственным ощущениям. С момента их стычки прошла целая ночь и полдня, охота наброситься друг на друга, еще вчера вечером такая сильная, обузданная лишь рыцарственностью, имела время остыть. Теперь, в условленный час, на трезвую кровь, на публике, им по команде предстояло сделать то, что вчера они устроили бы под воздействием живого импульса. Ведь, в конце концов, они были приличными мальчиками, а не античными гладиаторами. В здравом рассудке все-таки испытываешь человеческую робость перед тем, чтобы отметелить кулаками чье-нибудь здоровое тело. Так я думал, да так оно, пожалуй, и было.

Однако поскольку честь обязывала хоть что-то предпринять, они начали пихаться растопыренными пальцами в грудь, будто во взаимной недооценке рассчитывая запросто повалить противника на землю, а также с очевидной целью раззадорить друг друга. Но когда Яппе оскалил зубы, До Эскобар прервал разминку.

— Пардон, сударь! — сказал он и, отступив на пару шагов, отвернулся.

Он сделал это, чтобы потуже затянуть пряжку брюк на спине, ведь подтяжки-то он скинул, и брюки, судя по всему, начали сползать с узких бедер. Оправившись, приведя себя в порядок, он выдал что-то раскатистое, нёбное, испанское, чего никто не понял и что, вероятно, должно было означать: теперь он действительно готов, снова расправил плечи и опять вышел вперед. Он, надо думать, был безмерно честолюбив.

Дурашливое пиханье локтями и распрямленными ладонями началось сызнова. Но затем вдруг, совершенно неожиданно, завязалась короткая, слепая, бешеная рукопашная; завихрившееся не пойми что из кулаков продолжалось секунды три и так же внезапно кончилось.

— Вот теперь разошлись, — сказал Джонни. Он сидел рядом со мной и держал во рту сухую соломинку. — Зуб даю, Яппе его положит. До Эскобар слишком выкаблучивается. Только посмотрите, как он на всех косится! А Яппе занят делом. Спорим, он его как следует умоет?

Дуэлянты отпрыгнули друг от друга и, тяжело дыша, застыли, уперев кулаки в бедра. Несомненно, досталось обоим, так как лица стали злыми, и оба с таким возмущением выпятили губы, будто хотели сказать: «Ты чего делаешь мне так больно?» Когда они снова двинулись друг на друга, у Яппе были красные глаза, а До Эскобар обнажил белые зубы.

Теперь они лупили друг друга со всей силы, по очереди, с короткими паузами, по плечам, предплечьям, груди.

— Это все ерунда, — сказал Джонни со своим прелестным акцентом. — Так никого не повалишь. Под подбородок надо бить, вот так, снизу в челюсть. Вот это да.

А между тем вышло так, что До Эскобар, левой ухватив обе руки Яппе, крепко, как тисками, прижал их к его груди, а правым кулаком давай наяривать ему в бок. Поднялось большое волнение. Многие, вскочив, закричали:

— Держать нельзя!

Испуганный господин Кнаак поторопился в середину.

— Держать нельзя! — воскликнул и он. — Друг мой, ведь вы его держите! Это против всех правил.

Он растащил дуэлянтов и еще раз выговорил До Эскобару, что держать категорически запрещается. После чего снова удалился на периферию.

Яппе пришел в ярость, это было ясно видно. Очень бледный, он тер себе бок и, медленно кивая головой, смотрел на До Эскобара, что не предвещало ничего хорошего. И когда начал следующий раунд, лицо его свидетельствовало о такой твердости, что все ожидали от него решающих действий.

И в самом деле, лишь началась следующая схватка, Яппе применил прием — воспользовался уловкой, которую, вероятно, придумал заранее. Ложный замах вверх левой заставил До Эскобара прикрыть лицо; но не успел он поднять руку, как правая Яппе с такой силой вонзилась ему в живот, что До Эскобар скорчился и лицо его приобрело вид желтой восковой маски.

— Ну вот, — сказал Джонни. — Это правда больно. Теперь он, наверно, соберется и начнет драться всерьез, чтобы отомстить.

Однако удар в живот оказался слишком сильным, и нервная система До Эскобара была заметно потрясена. Видно было, что он уже не может как следует сжать кулаки, чтобы бить, а глаза приняли такое выражение, словно парень не очень хорошо соображал. Однако, чувствуя, что мускулы отказали, он под внушением честолюбия поступил следующим образом: начал изображать легкого в движениях южанина, который своей ловкостью дразнит немецкого медведя, приводя того в отчаяние. Куцыми прыжками, бесцельно вертясь во все стороны, он мелко пританцовывал вокруг Яппе, пытаясь задорно улыбаться, что при его поврежденном состоянии произвело на меня впечатление героическое. Но Яппе вовсе не впал в отчаяние, он просто вертелся на каблуке следом за До Эскобаром и время от времени наносил ему довольно мощные удары, левой рукой отражая слабые, на потеху атаки. И все же судьбу До Эскобара решило то обстоятельство, что у него все время сползали брюки, так что выбилось и задралось трико, обнажив часть голого, желтоватого тела, над чем кое-кто уже начал посмеиваться. И зачем только он снял подтяжки! Чего было заботиться о красоте! Теперь вот ему мешали брюки, всю драку мешали. Он все хотел их подтянуть и заправить исподнее, ибо, несмотря на печальное свое состояние, не мог пасть в глазах окружающих и явить собой посмешище. Так в конечном счете и случилось, что, пока До Эскобар дрался лишь одной рукой, второй стараясь поправлять туалет, Яппе с такой силой вставил ему в нос, что я до сих пор не понимаю, как тот не раскрошился.

Но кровь брызнула, До Эскобар отвернулся и отошел от Яппе, пытаясь правой рукой ослабить кровотечение, а левой многозначительно махнув назад. Яппе еще стоял, расставив кривые ноги и выставив кулаки, ожидая, что До Эскобар вернется. Но тот больше не имел намерения драться. Если я правильно его понял, он оказался культурнее и решил, что самое время поставить в истории точку. Яппе, без сомнения, продолжил бы драться и с кровившим носом; но До Эскобар и в этом случае почти наверняка отказался бы от дальнейшего участия, и тем решительнее он сделал это теперь, когда истекал кровью сам. Ему разбили нос в кровь, черт подери, так далеко делу, по его мнению, заходить не полагалось. Кровь текла у него между пальцами, сочилась на одежду, пачкала светлые брюки и капала на желтые ботинки. Это было свинство, настоящее свинство, и в подобных обстоятельствах он отказался драться дальше, считая это чем-то бесчеловечным.

Кстати сказать, его мнение оказалось и мнением большинства. Зайдя в круг, господин Кнаак объявил сражение оконченным.

— Сатисфакция получена, — сказал он. — Оба держались превосходно.

По нему было видно, какое облегчение он испытывал оттого, что дело окончилось благополучно.

— Но ведь никто же не упал, — с изумлением и огорчением заметил Джонни.

Однако Яппе тоже не возражал против того, чтобы посчитать дело решенным, и, глубоко вздохнув, направился к своей одежде. С умилительной фикцией господина Кнаака, что драка, дескать, закончилась вничью, все согласились. Яппе поздравляли лишь украдкой; остальные одалживали До Эскобару носовые платки, так как его собственный быстро напитался кровью.

— Еще! — раздались затем возгласы. — Теперь пускай подерутся другие.

Это вышло у собравшихся от самого сердца. Дуэль Яппе и До Эскобара длилась очень недолго, всего каких-нибудь десять минут, не больше. А все пришли, у всех было время, нужно ведь что-нибудь предпринять! Значит, еще двое — на арену, кому тоже хочется доказать, что он достоин звания молодого человека!

Никто не вызвался. Почему же при этих возгласах сердце у меня забилось, как небольшие литавры? Произошло то, чего я и боялся: вызов оказался переброшен зрителям. Но почему же я теперь чувствовал себя почти так, будто все время со страхом и радостью предвкушал это великое мгновение, и почему, как только оно наступило, погрузился в водоворот самых противоречивых ощущений? Я посмотрел на Джонни: совершенно беспечный, безучастный, он сидел подле меня, перекатывая во рту соломинку, и с простодушным интересом осматривал кружок, не найдется ли еще парочка рослых грубиянов, которые к его удовольствию решили бы расквасить друг другу носы. Почему в ужасном возбуждении я невольно чувствовал, что вызов касается лично меня, обращен ко мне, осознавал своим долгом огромным, как бывает во сне, напряжением преодолеть робость и привлечь всеобщее внимание, выйдя к барьеру героем? Я и впрямь, то ли из самомнения, то ли от чрезмерной застенчивости, уже собирался поднять руку и вызваться драться, как из кружка прозвучал дерзкий голос:

— Теперь пусть подерется господин Кнаак!

Все взгляды мгновенно обратились на господина Кнаака. Разве я не говорил, что он ступил на скользкую тропу, подвергся риску испытания сердца и утробы? Но тот ответил:

— Благодарю, в юности я получил довольно тумаков.

И был спасен. Угрем он выскользнул из петли, намекнул на свои лета, дал понять, что прежде вовсе не отлынивал от честных драк, и при этом не просто не расхвастался, а сумел придать словам видимость правды, с обаятельной самоиронией признав, что и его бивали. От него отступились. Поняли, что повалить этого человека трудно, если не невозможно.

— Тогда борьба! — потребовал кто-то. Предложение встретило мало сочувствия. Но во время обсуждения До Эскобар (никогда не забуду производимого им мучительно неловкого впечатления) из-под окровавленного носового платка подал сиплый испанский голос:

— Борьба — это трусость. Борются одни немцы! Неслыханная бестактность с его стороны, немедленно встретившая достойный отпор. Ибо именно тогда господин Кнаак и дал ему блестящий ответ:

— Возможно. Но, кажется, немцы тоже иногда недурно дерут испанцев.

Наградой ему стал одобрительный смех; положение его после той реплики весьма укрепилось, а с До Эскобаром на сегодня было решительно покончено.

Возобладало все-таки мнение, что борьба — более-менее скучно, поэтому принялись за всякие гимнастические штучки: прыгать через козла — спину соседа, стоять на голове, ходить на руках и тому подобное.

— Ладно, пошли, — сказал Джонни нам с Братштрёмом и встал.

В этом был весь Джонни Бишоп. Пришел, потому что ему пообещали что-то такое реальное, с кровавым исходом. А поскольку история перетекла в забаву, решил уйти.

От него я получил первые представления о своеобразном превосходстве английского национального характера, которым впоследствии научился так восхищаться.

Загрузка...