Я стоял перед аптекой. Голова кружилась, солнце сверкало, как большая лампочка. Его свет — пучки частиц или песня Вселенной, которая распространяется во всех направлениях, отскакивая от материи, — гнал меня вперед. Больше всего мне хотелось вернуться домой, где бы он ни был, мой дом.

Я поднялся к вокзалу — там все показалось мне невероятно далеким и чужим — и решил вернуться туда, где жил последнее время. И вот я на месте: подземный гараж, сухой и гулкий, как пещера, в которой стоило бы провести лето, странная жестянка — моя маленькая машина. Мне нужно вернуться туда, где все началось.


Я ехал вдоль озера в сторону Бельвю. Солнечные лучи нарисовали на воде длинный сверкающий коридор. Крошечный народец плясал в нем и махал руками. Золотая дорожка вела к самому горизонту, она упиралась в серые горы, которые через равные промежутки пути вырастали между голубой водой и голубым небом.


На берегу какой-то рыбак вытягивал из воды ловушку — большую прямоугольную клетку, в котором поместились бы и человек, и русалка из темных глубин. Я представляю, как внутри корчатся и подпрыгивают рыбины, заглядываю в их рты, которые жадно глотают убийственный воздух, — детские рты, вытягивающиеся в удивленное «о». Мне кажется, эти создания появляются на свет из озерного чрева или спрятанного в глубине озера яйца.

Я думаю о полицейском катере, о водолазах, облаченных в синтетику, о свете их фонарей, разбивающем темноту. Вижу, как эти люди проникают в мир, который гораздо больше нашего. Края этого мира поглотила тьма; он, словно скатерть, которую тянут с одного угла, — сползая с исполинского стола Вселенной, она увлекает за собой все — и меня. Шелковый шарф чернильного цвета, что разворачивается в ночи…

Я вспоминаю, как до ужаса боялся, что водолазы отыщут Саммер и поднимут на поверхность ее опутанное водорослями тело, хотя знал, знал еще тогда — там ее не найдут никогда.


Где она была? Где она сейчас?


Саммер под водой. Она покачивается на спине. Я вижу ее в темной синеве, потом все заливает ослепительный свет, как будто в воду упало солнце. Ее окружают розовые рыбки, а потом уходят серебристым косяком неизвестно куда, как стрелы, выпущенные в одном направлении.


Картинка меняется: теперь это мать, она в телестудии. Я замечаю отблески перламутра на ее ногтях, заглядываю в ее прекрасные влажные глаза и вспоминаю, что она хотела стать актрисой, жила в Париже и вела более интересную и яркую жизнь, чем тогда, когда родила ребенка без отца.

Вот она, притягательная и беспомощная, она заточена в экране. Звучит ее искренняя — искренняя в чудовищной лжи — мольба. Женщина, которую поглотил призрак исчезнувшей дочери; от ее огромного лица на тень матери падала тень еще большая — кажется, невидимая птица сложила два серых, полупрозрачных крыла.


Над озером к горизонту летят птицы, выстраиваются в линию, двигаются в том же направлении, что и я. Может, они приглашают меня в Бельвю и я увижу их на лужайке перед домом — они прижмутся друг к другу и будут пристально следить за мной, выворачивая шеи?


Я опускаю стекло, и в машину врываются ветер, оранжевый свет и запах воды; есть только природа — и я.

Дорога кажется новой, гладкой и сияющей, будто прямо сейчас, километр за километром, ее рожает земля.


И я вдруг вспомнил о птенцах попугаев. Мы с Саммер тогда были детьми. Они появились в большой белой клетке, стоявшей на подоконнике в кухне, — маме в то время пришла в голову идея завести птиц. Розово-серые голые комки с атрофированными крыльями, вывалившиеся из липких яиц.

Очень скоро на шее у маленькой самки выступила кровь, и нам с сестрой объяснили, что иногда птица-мать непонятно почему нападает на детей и убивает их. Мы пришли в ужас, мы трясли головами, мы никак не могли в это поверить.


«Сколько всего странного происходит на свете».


Я помню, как мать держит что-то, завернутое в бумагу, потом бросает это в мусорное ведро и молча стоит, не уходит, смотрит туда, а когда замечает меня в дверях, резко хлопает крышкой и моет руки средством для посуды.

Потом птицы и клетка исчезли.

Когда ночью я спускался в кухню налить себе молока, то в мерцающем свете холодильника мне чудилось, что из-под мойки выскакивает что-то живое, выскакивает и жадно дышит.


Я проехал ворота, заглушил мотор и вылез из машины. Земля, казалось, остановилась. Буйство дикого мира поглотила Вселенная.


Мать застыла, увидев меня, в руках она держала банные полотенца:

— Бенжамен?

Она явно удивлена, а ее улыбка скрывает что-то, похожее на страх; так она улыбнулась бы любому, кто появился бы перед ней, — подружке, пришедшей с плетеной сумкой в руке или незнакомцу с топором.

Я давно не приезжал сюда, может, год или два, вспоминать не хотелось. Воздух душил меня, когда мы находились здесь втроем. И еще на втором этаже стояла навечно закрытой комната Саммер; порой мне казалось, что из-за двери доносится далекая мелодия флейты или вытекает тонкая струйка пыли. Однажды я ушел и думал, что навсегда.


— Все в порядке?

Мать такая хрупкая на фоне дома, который кажется огромным в золотистом свете угасающего дня. Тень от него накрывает сад, и мы стоим в этой тени.

Я молчу и осторожно целую ее — мне нужно выиграть несколько секунд, постоять немного в прежнем мире.

Она смотрит на меня все с той же улыбкой, потом, чуть нагнувшись, бросает полотенца на шезлонг, и я говорю ей в спину:

— Я знаю про Саммер.

Какой слабый у меня голос!

Она выпрямляется и глазами перепуганной лани глядит на меня:

— Что знаешь, Бенжамен?

Я смотрю в ее маленькое решительное лицо и говорю себе, что она до последнего будет цепляться за ложь, за все то, что выросло между нами, — такое легкое и объемное, как шар из красной шелковистой бумаги, который старательно надувает соседский малыш.

Я делаю вдох. Я стою на краю земли. Смотрю в пропасть: там внизу деревья, скалы, и вьется крошечная синяя нитка ручейка.

— Я знаю, что она жива. Знаю, что она не папина дочь. Знаю, что вы мне ничего не сказали. И знаю, что вы ничего не сделали для того, чтобы найти ее.

Она немного постояла, потом развернулась и направилась в дом. Прошла в кухню, и я — следом за ней, наступая ей на пятки.

— Твой отец еще не вернулся. Хочешь выпить чего-нибудь?

— Мама…

Не знаю, услышала ли она меня; она продолжала стоять у холодильника, и на мгновение мне показалось, что она готова в него забраться и исчезнуть, стать частью его мороза и белого света. Но она просто плотно закрыла дверцу, в руке у нее появилась бутылка белого вина; она поставила ее на стол, потом села и посмотрела мне прямо в глаза.

Я на автомате вытащил из шкафчика над плитой два бокала, они стояли около фужеров для шампанского; меня всегда удивляло бесконечное количество этих фужеров, и я знал, что могу наощупь отыскать то, что мне тут понадобится. Может, от нашей жизни и осталось только это — четко определенное место каждой вещи на кухне.

Бокал в ее руке дрожит. Глаза неестественно блестят:

— Ты и понятия не имеешь, Бенжамен.

Я выдыхаю, сердце у меня сжимается. Я бросил камень в пустоту, он летит. Только воздух гудит.

— Я была так влюблена, а он бросил меня…

— Кто бросил?.. Кто?

Она пожимает плечами, склоняется над бокалом, она так похожа на Саммер, на ту Саммер, недоступного подростка. Потом поднимает голову и смотрит на меня:

— Он был женат, друг семьи. Я забеременела, когда мне исполнился двадцать один год.

Она коротко засмеялась.

— Я и правда думала, что он любил меня. В этом возрасте все мы дуры. А мои родители… Думаю, они хотели, чтобы я исчезла с лица земли. Виновата была только я. Жизнь моя вдруг закончилась. Я хотела что-то сделать, но оказалась здесь, в этом городе, в этом крохотном мире.


Она широко развела руки:

— Я могла стать кем-то. У меня была бы другая жизнь.

Я сидел рядом с ней, но это была пустая оболочка — моя мать ушмыгнула туда, где не существовало ни Саммер, ни отца, ни меня, ни этого дома.

— Я вышла замуж, думаешь, я для себя это сделала? Я сделала это ради родителей. Я сделала это ради твоего отца, ради твоей сестры, ради всех этих людей, которые приходили к нам, а потом в одну секунду исчезли. Мы дружили с Бернаром Барбеем, помнишь его? Я думала, он приходил к нам из-за меня, а потом, когда она исчезла, когда она так с нами поступила, он не отвечал на мои звонки, а если и отвечал, то говорил: «Успокойся, успокойся», как будто я сошла с ума.

У нее потекли слезы, и я подумал, что никогда не видел ее плачущей.

— Может, она и с ним переспала!

Голос у нее задрожал от ярости.

— Кто с ним переспал? — переспросил я.

Она резко поднялась, принялась ходить, как лунатик, и свет лампы играл на ее волосах. Золотистый диск прямо над ее головой.

— Твоя сестра!

Я в изумлении посмотрел на нее, я спрашивал себя, понимает ли она, что говорит.

Бернар Барбей?

— Она стала нам врагом. Она их всех хотела. Она была везде, все у меня отнимала, все! Отца, ребят, постоянно… Она хотела унизить нас!

В оконном стекле за ее спиной я видел отражение матери — той, другой матери, опасной незнакомки.

— А когда мы увидели их, Франка и ее, в гостиной… Потных, непристойных, на диване… Она валялась там, голая, а он на ней! Твой отец как с ума сошел, бросился на твою сестру, стал бить ее по щекам и подрался с Франком. Никому не дано пережить такое. Я словно умерла…

Ее тонкий голос раздавался в кухне, а в окне я видел небо, его голубое пальто, накинутое на землю, серело на глазах. Мне показалось, что я ухожу сквозь стекло и погружаюсь в синеву или сливаюсь с облаком.

Где я был той ночью?

Где я был всю свою жизнь?


— Прошло три дня, и она скрылась… И не пришла назад. Чтобы наказать нас!

Мать бросила на меня растерянный взгляд, губы у нее дрожали.

А я — я словно угодил куда-то туда, где офицер в белом кителе, развернув передо мной карту местности, терпеливо объясняет, что земля совсем не такая, как я думал, и теперь я попал вот сюда — он показывает на карте, — на границу двух океанов.

Как будто на ветровом стекле машины чья-то рука прикрепила кусок фотопленки — она совсем заиндевела, — и кто-то выводит на ней пальцем имя. Или рисует сердце. Или карябает непристойности.

Я вдыхаю облако пепла, и он залепляет мне легкие.

Мать снова садится, залпом выпивает вино. Щеки ее багровеют.

— И когда нам позвонил этот полицейский… Он сказал, что нашел ее, но она не хочет, чтобы мы знали, где она! Ты представляешь, Бенжамен?

Она шумно дышит, прижимает руку к груди, закатывает глаза.

— А ты… Тебе и так было плохо. К чему что-то говорить? Чтобы сделать тебе еще больнее? Чтобы ты решил, что ты тоже для нее ничего не значишь? Что она, как всегда, думает только о себе?

Я кивнул, я вообще кивал и кивал, чтобы успокоить ее, или успокоиться самому. Но что-то стало подкатывать к горлу, что-то из прошлого, сидящего глубоко-глубоко. Или это ночь так будоражит меня? Мне хотелось коснуться до ее щеки (влепить пощечину?) или зажать ей рот и давить, давить изо всех сил, чтобы она перестала…

Мать смотрит на меня, в ее глазах мольба, но меня в этом взгляде нет.

— Никому, слышишь, никому не понять, что я пережила. Что значит родить совсем одной, когда тебе двадцать два. Там были эти женщины, этот жуткий врач, они копались у меня в ногах, приказывали что-то. Это было ужасно.

Она бьет кулачком по столу, своим маленьким кулачком, маленьким камнем, и глаза у нее сверкают в потеках туши и слез, они сияют потусторонним огнем, в них сила и отторжение, которые стояли между нами все эти годы.

— Она все у меня украла, Бенжамен, все!

Я поднимаюсь, опираюсь на секунду о спинку стула и шепчу: «Мне пора», или: «Прости», или: «Заткнись, черт возьми!» Она смотрит на меня с удивлением, глаза у нее блестят, губы продолжают двигаться, но я ничего не слышу, иду по коридору и убегаю прочь. Навсегда.


Бархатная ночь сжала меня в своих объятьях, чьи-то крылья или выпавшие из них перышки коснулись моего лица. В темноте я слышу, как шепчет озеро. Оно гладкое, словно зеркало. Вода стала фиолетовой, она кажется густой и живой, а над ней дрожит лунный свет. Деревья наклоняются ко мне — это великаны, им хочется разглядеть получше диковинное двуногое существо, они следят за мной сквозь медленно покачивающиеся кроны. Весь мир — заблудшие и туманные звезды, тени, невидимые животные, растения, выдающие пьянящие глотки кислорода — с доверием смотрит на меня, я улавливаю его глубокое дыхание.


Интересно, имеет ли мать хоть малейшее представление о той иной жизни, которую она хотела бы вести? Понимает ли, о чем говорит? Или это всего лишь фантазия — слепящий далекий горизонт, девственно чистое небо? Или девичий талисман, отполированный годами тщетных ожиданий — каждый новый день озаряет его новым светом, и он тоже кажется новеньким, будто его только что вытащили из самого сердца земли.

Я подхожу к кромке воды, она зовет меня. Спокойно дышит, как спящее, а может, раненое животное.


Я вижу Джил: она сидит, голая, в кресле, машет руками, повторяя движения какого-то мужчины. Бернара Барбея? Господи боже. Джил водит рукой, показывая, как та скользит по голой материнской спине. Я вижу мать, замечаю, как непривычно сверкают ее глаза, когда она смотрит на Бернара Барбея. Вижу сестру в халате или футболке — она, заспанная, идет на кухню — и ловлю его пристальный взгляд. Мать нервно закуривает. Я закрываю глаза, чтобы отогнать невыносимые картинки, которые проносятся в моем воспаленном воображении.


Передо мной непроявленная фотография, оставленная в фотоаппарате. Пленка, скрутившаяся в темноте, как свернувшийся калачиком зверек. Снимок сделан, но рассмотреть его пока не удается.


Я вижу Саммер с Франком: они исходят по́том, их волосы перепутаны, они связывают тела любовников, как мокрые веревки; повсюду разбросана одежда, на журнальном столике валяются бутылки. Вижу мать: ее лицо искажает гримаса, как будто она получила удар током и, не издавая ни звука, вопит от боли. Как в замедленной съемке вижу отца: он бросается к сестре — она голая, лицо у нее горит, его заливают слезы, на фоне отцовской рубашки она кажется еще более нагой. Вижу его руки на ее бедрах, он сжимает их, на коже у сестры выступают красные пятна. Он держит ее, слишком крепко держит, слишком сильно прижимает к себе; я вижу, как ее грудь вжимается в отцовскую, низ живота прижимается к его брюкам, и у меня кружится голова.


Я склоняюсь над парапетом, мое лицо отражается в темной воде. Плеск от броска камня, история, нашептанная на ухо в постели.

На поверхности бродят тени.


Я вспоминаю фотографию, которую видел в женевской газете «Трибуна»: рыбак бережно, словно новорожденного, держит двухметрового сома. Он не верит своему счастью. Он сидит по пояс в воде на холмике из грязи, еле удерживает свою ношу, а под фотографией написано: «Огромный сом, пойманный в Женевском озере!», «Непонятно, откуда они появились. Кто их туда запустил?» Такая вот фотография, на которую вы долго смотрите, вам противно и интересно.

Черные кожаные перчатки рыбака.

Грязное пятнистое серо-зеленое тело рыбины.

Из разинутого рта свисают усы. Какой-то кошмар!


Огромная луна удивительно симметрично сменила солнце над озером. Негатив солнечного диска.

Ее голое безротое лицо как будто хочет что-то сказать мне, но слова теряются в дымке, которая ее закрывает.

Все вокруг, все планеты молча смотрят на меня.

Мир затих, чтобы я смог подумать.

Смог погрузиться в себя.


Я вижу рыбин из моих снов, розовых рыбин с усами, как у сома, но они телесного цвета.

Аквариум в комнате у Саммер.

Он включается, как телевизор в темноте.

Водоросли колышутся, вьются в потоке воды, и внутри — они, розовые рыбины. Они скукожились, стали с детскую ладошку.

Они целуют друг друга в губы в своей колыбели из растений.


А еще есть серебристые рыбины из моих снов. И еще огромные голубые с плавниками, похожими на паруса.

Я внезапно вспоминаю, что это целующиеся гурами и голубые неоны, бойцовские рыбки. Названия появляются где-то внутри моего черепа, как маленькие картонные карточки, сложенные в коробку, которую достаточно было открыть.


Озеро подрагивает в темноте. Вода и воздух нежно покачивают меня, как игрушку, которую надо аккуратно потрясти, чтобы из нее выпала застрявшая внутри жемчужина.

Вода движется неспешно, как и мои воспоминания. Там, в глубине, и в моем животе, что-то шевелится и дразнит: «Поймай меня, поймай меня, поймай».


Я свешиваюсь с парапета: те, что зовут меня из глубин то ли озера, то ли памяти, уже поднялись к поверхности; я различаю их силуэты в движении теней, я хочу до них дотронуться. Мое лицо овевает легкий свежий ветерок, он несет мельчайшие капли влаги.


Я вижу сияющую точку, выплывающую из темноты, она становится все больше. Теперь это шарик, который можно проколоть иголкой, и тогда оттуда вырвется свет и зальет все кругом.


Картинка обретает четкость постепенно, как при химической реакции.

Она яркая и контрастная, как свежеотпечатанная фотография.

Картинка, проявившаяся на чувствительной поверхности моей памяти.


Моя сестра в синей ночнушке, ей девять или десять лет, отец в пижаме. Волосы примяты со сна. Они сидят на крошечных деревянных стульчиках. Отец слишком велик и тяжел для хрупкой мебели.

Я вижу их со спины, они не двигаются.

Их освещает свет, льющийся из аквариума.

Двигаются только рыбки, шныряют в водорослях, к стеклу подплывает маленький чистильщик.

Я слышу, как гудит фильтр.

В этом аквариуме заточена жизнь. Плавники, искорки, дышащие рты. Там растут травы, на камешках лежат прозрачные икринки, ползают улитки. Все вокруг, все неодушевленные предметы: кровать, стол, крохотные деревянные стульчики и застывшие на них силуэты — лишь тени в темноте.

Мертвое наблюдает за живым.


Я проникаю в картинку, ныряю в нее — путешествую наяву, как во сне — и близко-близко подхожу к Саммер.

Я знаю, что приближаюсь к центру — чего: земли, Вселенной, кошмара? — к чему-то твердому и страшному, скрытому под слоями горной породы, что копятся с начала времен.

И вдруг понимаю, что на сестре та самая ночная рубашка, в которой она плавает во всех моих снах. И я смотрю на нее, смотрю только на рубашку.

Ткань начинает двигаться.

Ткань начинает двигаться, как будто под ней находится что-то живое, какое-то маленькое вертлявое животное, зверек, ворочающийся в своей постели.

Вижу плечо отца, оно связано с тем, что под тканью, и я понимаю, что это его рука, его рука там, между бедер моей сестры, между ее застывших от страха бедер, а он смотрит прямо перед собой, поглощенный рыбками, и рыбки двигаются в ужасающей тишине.

Саммер оборачивается, широко распахивает глаза, беззвучно шевелит губами. Я отступаю в темноту коридора.

Но я видел.

И она меня видела.

Загрузка...