Защита Энгельса

Дерзкая выходка Гуденки в ту грозовую ночь, когда он остался у Степняка наедине с ящиками его письменного стола, приподняла его в собственных глазах. Но не надолго. То был внезапный приступ лихого озорства, пьяного восторга, как в пору гусарской юности. Через день он сменился отчаянием.

Он проснулся в своей унылой комнате, еще жмурясь, протер кулаками глаза, нечаянно коснулся голым локтем холодной мраморной доски умывальника. В пустом стакане тонконогий паук скользил по стеклу. И вдруг Гуденко понял, что он непоправимо одинок. Чувство это было безысходным.

Представилось близкое будущее. Вот сейчас, сегодня и, может, в эту минуту Новикова пишет письмо. В Париж, Рачковскому. Наглое письмо. Врет. Брешет, что он спелся с преступными эмигрантами, что работает на них. Уже расписался в своем ренегатстве. Еще издевается — послал ей письма разных европейских знаменитостей, полные дифирамбов Степняку. Конечно, не откажет себе в удовольствии, посетует на убожество, до какого дошла заграничная разведка: вербуют людей непроверенных. Что им преданность престолу и любовь к отечеству! Рачковский взбеленится. Если даже не поверит, все равно взбеленится. Он дрожит перед этой всесильной бабой. Как же, крестница самого императора Николая! Он боится ее влияния, связей. Вспомнить только, как он скороговоркой приказал, чтобы даже имя его не упоминалось в разговоре с ней. И холодно поглядел на него: все ли понял?

В дверь постучали. Угрюмая горничная в высоком чепце внесла поднос с завтраком и газету. Он давно отказался спускаться к табльдоту. Избегал случайных знакомств и ненужных расспросов. Всем жертвовал ради конспирации — душевным спокойствием, общением с людьми, обрек себя на полное одиночество. Жил, как этот паук в стакане. Воображение разыгрывалось, уже рисовало ему конверт с печаткой, где был изображен фамильный герб Новиковой — круглая башня вроде шахматной туры и два скрещенных флага. Однажды он получил приглашение в таком конверте.

Чай уже остыл, он отхлебнул глоток и стал читать столичную хронику.

Огромный город дышал сенсациями.

Младенец-китеныш весом больше тонны неведомо как заплыл вверх по течению Темзы и выбросился на луговых берегах выше Лондона. Сердобольные рыбаки опутали его сетями и отбуксировали обратно в море.

Лопнула торговая фирма. Банкрот кинулся с восьмого этажа, из окна своей конторы.

Знаменитая парижская этуаль Мистангет приехала на гастроли в Лондон.

Обвал шахты в Южном Уэльсе. Спасательные работы ведутся крайне медленно. Под угрозой гибели пятьсот человек.

Победителем дерби на ипподроме в Брайтоне стал Гей-Бинген, принадлежащий герцогу Нортумберленду.

Агенты Скотланд-Ярда обнаружили в покинутом владельцами особняке труп молодой женщины. Врачи установили, что смерть произошла три недели назад.

Лондон наваливался на него сенсациями. В одичании бездеятельности он читал в газетах только хронику. Это отвлекало от дурных мыслей и, казалось, делало участником происходящего. Он соскакивал со взмыленного Гей Бингена под овации трибун, раздевал труп молодой женщины, ища следы насилия, освобождал из сетей китеныша, бросал букет к ногам прославленной Мистангет, но какая-то нелепая амбиция все время противилась в нем этой нескончаемой карусели событий. Ну хорошо, пусть это величайший город, всесветный Вавилон, Левиафан, а он прозябает в нем, как клоп за обоями. Но ведь простым глазом видно, сколько и в этом Вавилоне нелепостей, обожествленных вековой привычкой. Зачем, к примеру, дилижансы, кэбы, ландо, новоявленные автомобили держатся левой стороны, а не правой, как всюду в мире?.. Зачем вдоль тротуаров взад и вперед прохаживаются разносчики афиш и рекламы, такие щиты у них на груди и на спине, их называют «сэндвичи»? Зачем нищие художники в туман и в пекло рисуют пейзажики на асфальте, а какая-то женщина недавно — он сам это наблюдал — шла в толпе, расталкивая всех, никого не видя, и кричала: «Silence!»[2] Простоволосая, с безумными глазами. Сумасшедшая, верно. И никто не останавливал ее, как бы не замечал. Видно, этот надменный народ, гордый своей практичностью и трезвостью мыслей, нежно предан окостенелым обычаям и безжалостен к горю ближнего. А китеныш?..

Резонерство всегда его утешало. Он сбросил халат, принялся бриться и, глядя на свои удивленно вскинутые брови и невинно вопрошающие голубые глаза, утверждался в самодовольстве. Лицо мыслящего человека. Он молод, еще не все потеряно, счастливый случай возьмет и подвернется, и, значит, нечего загодя сокрушаться! Пока что одна беда — проклятая лямка наблюдательной службы.

Тяжело вздохнув, он отправился к Волховскому. Нужно передать очередной взнос в Фонд вольной русской прессы. Он нарочно дробил сумму, выданную Рачковским для этой цели; нетрудно было отговориться тем, что управляющий его самарским имением затеял какие-то нововведения и прижимает хозяина.


Волховский не обернулся. Он сидел в самом темном углу комнаты за маленьким столом, заваленным гранками. Лампа прикрыта щитком из зеленой бумаги. Интересно, над чем он работает? Над чем сгибается день и ночь его сутулая спина? Гуденко знал, он редактирует какие-то «Летучие листки» Вольного Фонда, но ведь не целый же день? Верно, тюремная привычка писать, раз есть пузырек с чернилами и перо. Гуденко хотел бы заглянуть в рукописи, но все не удавалось.

Обстановка в комнате тоже мало чем отличается от тюремной — стол для принятия пищи, две железных кровати, большая и маленькая, два стула. Только на полу, радуя глаз,— яркий полосатый волчок, розовая ленточка на спинке детской кроватки и на стуле рыжий паяц в остроконечном колпаке. Дочка, играя, забыла.

— Доброе утро, сэр! — громко окликнул Гуденко. Он вспомнил, что Волховский глуховат.

— Доброе.— Волховский и тут не обернулся.

В его сутулой спине, залоснившемся сюртуке, седом затылке было что-то издавна знакомое, напоминавшее старых стряпчих из петербургских контор. Со слов Кеннана он кое-что знал о Волховском. Кеннан его любил и в свое время помогал ему.

Трудно представить, что такой прозаический человек когда-то проходил по следствию о «нечаевском деле». Деле громком, на всю Россию. Ошеломляющем своей беспримерной жестокостью. Подпольный кружок не хотел знать различия между чужими и своими, казнил своего товарища по одному подозрению. Волховский отсидел свое под следствием, но был оправдан судом как непричастный к убийству. Самое интересное, как только очутился на свободе, стал одним из организаторов подполья, на этот раз в Одессе, филиала кружка чайковцев. Как с гуся вода! И, конечно, снова схвачен. На этот раз два года под следствием. Снова судим и сослан в Сибирь, а там потерял и вторую жену. Кеннан помог бежать в Америку. Но он и тут не угомонился, махнул в Англию, и вот сейчас в своем темном углу кропает какой-то «летучий листок». Ну, пусть часть тиража удастся переотправить в жандармское управление, об этом уже наша забота, а все-таки по всей России его будут читать рабочие, студенты, гимназисты, даже епархиалки... И, глядишь, пойдут по той же торной дорожке, заполнят те же казематы, те же камеры, застучат по ночам в те же стены. Что же движет этими людьми? Почему им жизнь не дорога? Почему не жалеют своих жен? По этапу они тащатся. В телячьих вагонах, на соломе следуют за безумцами. И где-то в муках бессилия стреляются, как застрелилась мать этой девочки, забывшей свою игрушку на стуле.

До сих пор Гуденко не задумывался о судьбе Волховского. Рассматривал его как источник пополнения сведений для рапортов в Париж. А если задуматься, голова кругом пойдет.

— Где же Верочка? Гуляет? — Гуденко убрал со стула паяца и уселся поплотнее. Было ясно, что он расположился надолго.

— Верочка у Степняков. Сергей сегодня собирается навестить больного Энгельса, а когда его нет дома, Фанни забирает девочку на целый день.

— Вот бы никогда не подумал!

— Что вас так удивило?

— А то, что соратник Маркса может быть приятелем народовольца.

— Ну, приятель не то слово. Сергей чуть ли не вдвое моложе Энгельса, но тот сделал для него, да и для всех нас, русских эмигрантов, больше, чем самый близкий Друг.

— Интересно. Эти марксисты такие сухари. Всякая там натурфилософия, политическая экономия, манифесты, конгрессы. А ваш брат — врукопашную! — И он подергал руки паяца.

— А вы, я смотрю, начинаете разбираться в стратегии и тактике революции.

Вопреки своей каторжной судьбе, Волховский не ожесточился, был мягок. Подозрительность в начале знакомства скоро сменилась снисходительной покровительственностью человеку недалекому, но добродушному.

Этот переваливший за тридцать дворянский недоросль, по его мнению, заблудился в поверхностных суждениях о крахе истинно русской аристократии. Несколько раз Волховский пытался разъяснить ему картину социальной борьбы в России, но не мог пробиться сквозь обрывки полузнаний и самоуверенного невежества. И именно это душевное расположение настораживало Гуденку. В каждой фразе он искал ловушку, намек. Сейчас в шутливом замечании он тоже заподозрил намек и поспешил оправдаться:

— Неужели вы думаете, что знакомство с вами, со Степняком прошло даром? Такого быть не может! Конечно, в нашем офицерском кругу тоже были свои преимущества. Но другие. Больше жизни, азарта, удальства, и женщины, конечно. О, женщины!.. Но для этого,— он постучал пальцем по лбу,— никакой пищи! А у вас подобрались удивительные, яркие личности. И в смысле образованности, и в нравственном отношении.

— Да бросьте вы! Не преувеличивайте!

Грубая лесть покоробила. Волховский смешно заерзал на стуле, даже поглядел куда-то себе под мышку от смущения.

Но Гуденко продолжал рассуждать, не без удовольствия слушал самого себя:

— Не спорьте! Я сказал — в нравственном отношении, но оговорюсь. Можно ли оставить в стороне все эти бомбы, динамит, кишки на мостовой! А ведь проходит время — и забываешь! Совершенно непонятно, как это получается. Взять хоть Сергея Михайловича, сердечный, внимательный человек. Про пего так и говорят — сущий ребенок. Деликатен выше всякой меры... А руки-то в крови! — вдруг выпалил он.

Уставился на Волховского широко расставленными наивными глазками. Но тут же спохватился и добавил, вертя в руках паяца:

— Все это, верно, оттого, что на чужбине вы сильно подобрели, что ли. Живете, как у Христа за пазухой. Никто не трогает, ничто не грозит. Позабыли вас.

Волховский поглядел на него с интересом. Пересел поближе к нему, на кровать.

— Да вы совсем дитя. Какое заблуждение! Над головами русских революционеров всегда висит угроза выдачи. Любой зигзаг в политике чужой страны, и мы кончились. «Динь-дон, динь-дон, слышен звон кандальный...»

— А теперь-то уж вы преувеличиваете.

Волховский помолчал. Вынул из рук Гуденки паяца. Отбросил в сторону. Привычка пропагандиста взяла верх.

— Хотите, я докажу вам, что я прав? Несколько лет назад в Лондоне все могло очень трагически кончиться для политических эмигрантов. Такая приключилась история.

— Не представляю себе,— пробормотал Гуденко.

— А вот извольте послушать.— Волховский потянулся к своему столику и извлек из ящика потрепанную папку.— В те норы загадочные взрывы волновали весь город. Кто? Зачем? Почему? Ничего не понятно. Как всегда, умные люди предполагали, что дело это внутреннее. Кто жаждет перемен в стране? Конечно, ирландцы. Известно, что католики хотят свергнуть иго протестантов. Да так оно и было. Нет ничего страшнее и устойчивее религиозной распри. Взрывы продолжались, и негодование большого города росло с каждым днем, с каждым новым взрывом. Лондон к этому не привык. Это вам не Питер шестидесятых годов с его пожарами. И когда на одном из больших мостов взлетели на воздух и погибли люди, числом до восемнадцати, чаша терпения в парламенте переполнилась. Правительство потребовало у Соединенных Штатов выдачи нескольких подозрительных ирландцев английского подданства. Они там нашли прибежище у своих земляков.

— А как же иначе? — рассудительно заметил Гуденко — Хоть на мосту, хоть на земле загубил людей — отвечай.

— Не об этом речь,— отмахнулся Волховский.— Вы только вникните, что в это время происходило. Наша

радикальная эмиграция была в тревоге во всей Европе. Начать с того, что русское правительство довольно шумно настаивало перед Францией на выдаче Гартмана.

— А это что еще за птица?

— Ну и лексикон у нас, достопочтенный сэр! Даже атеисты, входя в церковь, снимают шапку. Эдак вы и Софью Перовскую обзовете цыпленком? Попрошу вас выбирать выражения, когда говорите о людях «Народной воли». Раз уж взялись нам помогать, то извольте...

— Ладно, ладно,— Гуденко постарался погасить нечаянную вспышку.— Не придирайтесь. Обмолвка.

— Так вот. А Гартмана вам следовало бы знать. Он один из организаторов знаменитого подкопа на Московско-Курской железной дороге. В газетах всего мира это называлось покушением на царский поезд, и, как известно, оно не удалось.— И сейчас, при одном воспоминании, Волховский заметно волновался. Он вертел карандаш в пальцах, и карандаш дрожал.— Царь-батюшка как раз перешел в другой вагон. Чертова невезуха! Гартман был единственный, кому удалось бежать за границу, в Париж. Впрочем, покушение на его выдачу тоже не удалось. Расправу готовите — черта с два! На защиту поднялась вся прогрессивная Европа. Поднял голос тогда и Виктор Гюго. Правда, Гартмана выслали из Франции, но он перебрался в Англию, а оттуда подался в Америку.

— Ну а Степняк-то тут при чем? — сболтнул Гуденко н запнулся. Сейчас он был готов откусить себе язык. Можно ли так выдавать себя? Но Волховский, взволнованный воспоминаниями, не заметил его оплошности и только удивился:

— Как вы догадались? Именно Степняку пришлось расхлебывать эту кашу — он уже жил в Англии. Но об этом позже. Почти в то же время царское правительство заключило с Бисмарком соглашение о выдаче политических эмигрантов. Это уже не было новостью. Еще до соглашения немцы выдали друга Плеханова и Веры Засулич, неугомонного Дейча, когда он нелегально из Швейцарии по поручению партии приехал в Германию.

Папка лежала у него на коленях. Он стал неторопливо развязывать тесемки. Одну, вторую, третью...

— Вот и считайте. Громкий скандал вокруг Гартмана — раз. Соглашение с Бисмаркрм — два. Взрывы в Лондоне — три. Как-то поразительно, вернее, подозрительно все сошлось в одно время. И вот тут-то на страницах консервативной «Пэл-Мэл газетт» появляется статья некоей госпожи Новиковой под сенсационным заголовком «Русификация Англии». Ушат грязи на Гартмана, Кропоткина и Степняка.

— С чего же это она так вскинулась?

— Не с чего, а зачем. Не понимаете?

— В толк не возьму.

— Ну так вам все разъяснит Энгельс,— так же неторопливо он достал из папки газетную вырезку, слегка пожелтевшую от времени.— Я тогда еще не высадился на английский берег, но потом я отыскал и сохранил эту статью как образец интернациональной солидарности. Энгельс не был бы самим собой, если бы не вмешался, не выступил с открытым забралом. — Волховский так увлекся, пересказывая эти давние события, что позабыл о собеседнике. Опомнился, посмотрел на Гуденко с некоторым удивлением, спросил:

— Вы по-немецки понимаете?

— Ни в зуб ногой.

— Тогда я вам переведу. Вот слушайте: «Всем известно, что русское правительство пускает в ход все средства, чтобы заключить с западноевропейскими государствами соглашения о выдаче русских революционеров-эмигрантов.

Всем известно также то, что этому правительству важно прежде всего добиться такого соглашения с Англией.

Всем известно, наконец, что официальная Россия не отступает ни перед какими средствами, если только они ведут к цели.

Так вот, 13 января 1885 года Бисмарк заключает с Россией соглашение, по которому каждый русский политический эмигрант должен быть выдан, как только России заблагорассудится предъявить ему обвинение как возможному цареубийце или динамитчику.

15 января г-жа Ольга Новикова, та самая г-жа Новикова, которая в 1877 и 1878 гг., перед турецкой войной и во время ее так блестяще провела благородного г-на Гладстона в интересах России, опубликовала в «Pall-Mall-Gazette» воззвание к Англии.

В этом воззвании Англию призывают не допускать больше, чтобы такие люди, как Гартман, Кропоткин и Степняк, конспирировали на английской территории «с целью убивать нас в России» теперь, когда динамит вот-вот взорвется под ногами у самих англичан. Разве не того же самого Россия требует от Англии в отношении русских революционеров, чего Англия теперь сама должна требовать от Америки в отношении ирландских динамитчиков?

24 января утром в Лондоне публикуется прусско-русское соглашение.

И 24 января в два часа пополудни в Лондоне происходят три динамитных взрыва, которые производят больше опустошений, чем все прежние взрывы, вместе взятые, и ранят по меньшей мере семь, а по другим сведениям — восемнадцать человек.

Эти взрывы подоспели слишком уж кстати, чтобы не вызвать вопроса: кому они на пользу?»

Волховский передохнул и спросил:

— Понятно теперь, на что он намекает?

— А при чем же тут польза? Это же месть. Месть ирландцев, и только.

— Н-да... Ума не приложу, какими словами вам еще надо объяснять! Ну, чтобы было яснее, пропустим еще несколько фраз. Вот что пишет Энгельс дальше: «Возможно, что динамит подложили ирландские руки, но более чем вероятно, что их направляли русская голова и русские деньги».

— Понятно, но двусмысленно,— упрямился Гуденко.— Можно подумать, что он согласен с Новиковой. Ведь русские головы и русские деньги могут принадлежать и русским политическим эмигрантам.

— О, у самого Энгельса такая голова, что он предвидел вашу реплику. Вот что он пишет дальше, чтобы уж не было никаких сомнений: «Способ борьбы русских революционеров продиктован им вынужденными обстоятельствами, действиями самих их противников. За применяемые ими средства эти революционеры ответственны перед своим народом и историей. Но те господа, которые без нужды, школьнически пародируют эту борьбу в Западной Европе... направляют свое оружие даже не против настоящих врагов, а против публики вообще,— эти господа ни в каком случае не последователи и не союзники русской революции, а ее злейшие враги. С тех пор как выяснилось, что, кроме официальной России, никто не заинтересован в успехе этих подвигов, вопрос идет только о том, кто из этих господ является невольным и кто добровольным, платным агентом русского царизма».

— Не в бровь, а в глаз,— веско сказал Гуденко.— По-военному это называется точное попадание. Двумя словами отрекомендовал мадам Новикову.

— А вы ее знаете? — удивился Волховский.

— Раза два видел в кругу довольно высокопоставленном. Блистала. А говорят о ней плохо.

— А пишут еще хуже. Я вам не сказал, что Степняк еще раньше Энгельса ответил на ее гнусную статью. И очень хлестко. Написал, что русские революционеры никаких кровавых заговоров за границей не готовят, что вся их деятельность в условиях свободной страны состоит в обращении к общественному мнению цивилизованного мира в пользу русских революционеров и в пользу свободы своей родины. Предложил этой даме представить доказательства, что он замышляет кровавые убийства. И закончил весьма ядовито, что, мол, в России, в прессе, где подвизаются политические друзья мадам Новиковой, не брезгают никакими средствами. Читайте: клеветой. Но в Англии на это смотрят иначе, и тут называют такое поведение словами, без которых он может обойтись.

— Отбрил Сергей Михайлович.— захохотал Гуденко.— И что же, напечатали?

— Напечатали. Но редактор дал свое примечание. В том духе, что если русские не составляют за границей заговоров, то они отличаются от всех эмигрантов на свете. Что это совершенно неправдоподобно.

Гуденко насторожился. Ведь вся его жалкая и неопределенная служба и заключалась в том, чтобы раскрыть именно кровавый заговор. Он осторожно попытался направить разговор на эту тему.

— Что же, и у редактора есть свой резон. Действительно, неправдоподобно. И такая пройдоха, как мадам Новикова, тоже не станет палить из пушек по воробьям.

— Трудно с вами, Владимир Семенович. Вы никак не хотите понять, что вся эта газетная полемика не частная склока между Энгельсом со Степняком и Новиковой, не поиски какого-то неизвестного русскому правительству конкретного заговора. Это, если хотите, вопрос мирового значения. Закабалить, сгноить все мировое освободительное движение. Не только загнать людей в каменные мешки крепостей и тюрем, а и заткнуть им кляп в рот, истребить самую мысль о свободе и счастье народа. В свое время в Англии нашли пристанище такие гиганты мысли и духа, как Гарибальди, Герцен, Мадзини, Кошут. Подумайте, что было бы, если бы их бросили в тюрьмы или висели бы они на перекладине у себя на родине? Насколько мы откатились бы назад к средневековью? А ведь такая угроза нависает от времени до времени, как грозовая туча, над новыми борцами за свободу. И как ни кажется эфемерным общественное мнение на первый взгляд, по сути, оно оказывается действенной силой. А кто его формирует? Энгельс с его авторитетом. Степняк с его темпераментом и энергией...

Волховский задохнулся. В горле пересохло. Налил в стакан воды из кувшина, стал жадно пить крупными глотками. Гуденко смотрел на него притихший, удивленный. Откуда у этого озабоченного, деловитого, скромного человека появился голос трибуна, пафос, броские слова? Значит, что-то горит, не угасая, в этих людях. Быть не может, чтобы они только и делали, что кропали «летучие листки» да переправляли их на родину. А может, и впрямь общественное мнение — это сила?

Тут надо до чего-то докопаться.

Загрузка...