СМЕРТЬ СТАЛИНА

18 апреля 1948 года, под утро, Калоджеро Скиро приснился Сталин. Это был сон во сне. Калоджеро снились избирательные бюллетени, целый ворох, накануне он подписал около тысячи штук, партия выдвинула его счетчиком; он видел эти самые бюллетени, и вдруг на них легла тяжелая рука, которая выглядывала из рукава мундира, мундир был военный, старинного образца. Во сне Калоджеро подумал: «Это сон, мне снится Сталин» — и поднял глаза, чтобы посмотреть Сталину в лицо. Лицо было хмурое, Калоджеро забеспокоился: «Сердитый, что-то ему не нравится» — и, силясь понять, к нему ли относится недовольство Сталина или к партийной секции Регаль-петры, признал, что у них тут было к чему придраться: заместитель мэра украл из муниципалитета часть ооновского сахара и не был за это исключен из партии, секретарь рудокопов проворачивал за деньги какие-то темные дела. Сталин говорил с неаполитанским акцентом. «Кали, — сказал он, — на этих выборах мы проиграем, ничего не поделаешь, первыми будут попы».

Калоджеро подумал: «Сон это», но Сталин, должно быть, прочел разочарование и огорчение на его лице, едва заметно улыбнулся, спросил: «Ты что, думаешь, нам не победить? Сегодня мы проиграем, народ еще незрелый, но увидишь, в конце концов наша возьмет». Он тряхнул Калоджеро за плечо.

Тряся Калоджеро за плечо, жена говорила: «Кали, шесть часов уже, тебя Кармело зовет».

Калоджеро проснулся, на душе из-за приснившегося кошки скребли. Одеваясь, он сказал жене, чтобы Кармело поднялся; товарищ по партии вошел веселый, нарядный, словно на свадьбу собрался, и крикнул еще с порога: «Ух и попляшут у нас сегодня эти чертовы попы!» — но Калоджеро в ответ промолчал и, нагнувшись, стал завязывать шнурки.

Жена принесла кофе, Кармело, прихлебывая, говорил: «Хочу поглядеть, какую рожу сделает священник, он людей пугает, несет, будто у нас веревка наготове, чтобы вешать, я ему покажу веревку!» — а Калоджеро, не глядя на него: «Покажешь, говоришь? Нет, чтоб убрать их с дороги, годы нужны».

Кармело удивился: как, мол, так, вчера же ты об заклад бился…

— Вчера — это вчера, — сказал Калоджеро, — ночью-то больше времени, чтоб мозгами раскинуть. Первыми будут попы, мы еще незрелые.

Он не хотел говорить про сон, желторотый Кармело смеялся над снами, молодежь вроде него даже в лотерее не играет. Калоджеро не верил в души усопших, будто бы подсказывающие выигрышные номера, зато верил в некоторые сны — особенно в те, что снятся под утро, сам Данте считал их пророческими. Калоджеро был в ссылке с одним поэтом, анархистом, знал наизусть десяток песен «Божественной комедии», стихи Кардуччи и того анархиста. Это был не первый его сон про Сталина. И всегда выходило, что сон сбывался. Ничего сверхъестественного, вообще-то говоря: Сталин думал, а он во сне принимал сталинские мысли, это и ученые допускают. В тридцать девятом году, когда Калоджеро прочитал в газетах, что Сталин заключил пакт с Гитлером, его чуть удар не хватил. Месяца за два до того он вернулся из ссылки, опять мастерскую открыл, но хоть бы кто-нибудь зашел набойки поставить или прохудившийся башмак зашить, ни одна собака не появлялась, целыми днями он перечитывал те немногие книги, что у него были, и, конечно, с нетерпением ждал, когда придет «Джорнале ди Сичилия», газету он проглатывал целиком, вместе с объявлениями и извещениями о смерти. Ему доставляло удовольствие читать, как дуче торжественно открывал, принимал, выступал, совершал полеты, и вслух комментировать сообщения и речи, призывая язву и сифилис разъесть бодрое тело главного чернорубашечника и бросая в его то улыбающееся с газетной страницы, то грозное лицо изощренные оскорбления и кровожадные проклятья. Никто не заходил в мастерскую поболтать, лишь священник забегал на минутку напомнить о благоразумии, об осторожности; иногда он добавлял: «Бог велик, эта бешеная собака получит по заслугам», и у Калоджеро, который в бога не верил, делалось спокойнее на душе, бешеной собакой был Гитлер, даже ватиканский «Оссерваторе романо» намекал на то, о чем священник говорил без обиняков. После пакта священник сказал: «К этому и шло, снюхались, как собаки», и Калоджеро, забыв об осторожности, закричал, лишая себя единственной отдушины — ежедневных разговоров со священником, что такого не может быть, что это либо враки, либо тут что-нибудь да кроется и вообще Сталин лучше, чем папа. Надувшись, словно мышь на крупу, священник показал спину и несколько месяцев после этого обходил мастерскую стороной.

У Калоджеро сообщение о пакте не укладывалось в голове. На то, что это враки, надеяться не приходилось. Появились снимки, где Сталин был сфотографирован рядом с Риббентропом, ничего не стоило принять их за двух старых друзей. И как могло случиться, что Сталин, товарищ Сталин, который сделал Россию родиной человеческой надежды, протянул руку этому злодею, этому сучьему сыну? Наверняка Чемберлен, старый дурак с зонтиком, палец о палец не ударил, чтобы перетянуть Сталина на свою сторону, Муссолини правильно делал, что смеялся над заплесневелой Англией; но ведь не мог же Сталин объединиться с убийцей только назло Чемберлену. Разве что, притворившись другом, он расставлял Гитлеру смертельную ловушку.

Тут как раз Калоджеро и приснился Сталин, и Сталин по секрету сказал ему: «Кали, мы должны раздавить эту ядовитую гадину. Увидишь, придет время, я ее в порошок сотру», и у Калоджеро отлегло от сердца, теперь ясно было как день, что удар, которого заслуживает Гитлер, он получит в решающую минуту от Сталина. Один приятель достал Калоджеро речь Димитрова, тот говорил, что между двух империалистических блоков СССР все равно как меж двух огней, так оно и было на самом деле, но, по мнению Калоджеро, Димитров умолчал — да и не мог не умолчать — о том, что Россия ждет, когда победоносные до поры до времени силы немцев иссякнут, и вот тут-то она ударит по ним. Он представлял секретные приготовления: аэропланы и танки выходят с народных заводов и выстраиваются в огромную замаскированную линию вдоль границ, которые Гитлер наверняка считает неприступными: Сталин подаст сигнал как раз в нужную минуту, не раньше, не позже, — и красное войско хлынет в фашистскую Европу и через горы и долы дойдет до самого Берлина, до самого Рима. Пока же Гитлер пожирал Польшу, его армия двигалась как машина. Польша была раздавлена в два счета, гнилая панская Польша, думал Калоджеро, героический польский народ, кавалерия, атакующая гитлеровские танки, сердца поляков, словно одно большое сердце, да здравствует героическая Польша! Его так и подмывало выйти на площадь и закричать: «Да здравствует Польша!», он плакал, читая военные сводки, даже в фашистских газетчиках просыпалось что-то человеческое, когда они писали об умирающей Польше, один из них так написал о падении Варшавы, что Калоджеро вырезал его статью и спрятал в бумажник. Когда Россия в свою очередь присоединила к себе кусок Польши, опять пожаловал священник, прислонился к дверному косяку и начал: ты, конечно, знаешь гимн Мамели… Калоджеро не понял, куда он гнет, гимн Мамели Калоджеро знал, то есть весь не помнил, но он у него был в одной книжке. Священник продолжал: прочти, мол, то место, где говорится про кровь поляков и про казаков, которые пили ее вместе с австрийским орлом, подумай хорошенько и совесть спроси, что она тебе подскажет.

— Я уже подумал, — ответил Калоджеро.

— Послушаем, — сказал священник.

— Пакт о ненападении — или как он там называется — это маневр: придет время, и Сталин так задаст этому сучьему сыну, что от него мокрое место останется.

— Ого!

— Иначе и быть не может, — стоял на своем Калоджеро. — Как бог свят, в которого вы верите. Фашизм умрет от руки Сталина, и те, кто благословляет знамена фашизма, тоже поплатятся жизнью.

— Послушай, откуда ты взял, что церковь благословляет знамена фашизма? Мы не знамена благословляем, а молодежь, которая под этими знаменами оказалась, христиан, идущих под ними. К тому же, если хочешь знать, Муссолини не Гитлер, он бога боится и к церкви уважение имеет.

— Это вы кому-нибудь другому рассказывайте, а то я за себя не ручаюсь, — предупредил Калоджеро. — Но сперва меня дослушайте. Так вот, Сталин ударит по Гитлеру, а пока он позиции улучшает, ближе к Германии продвигается. И самое главное — он забрал из-под носа у немцев и спас от порабощения половину Польши, дал ей новую жизнь, в старой Польше царила несправедливость, пролетариат страдал, а богачи…

— Да уж, поляки выиграли, — перебил его священник. — Сталин вместо Гитлера, велика разница, ничего не скажешь, повезло так повезло!

— Значит, не хотите разумные соображения слушать? — спросил Калоджеро.

— Какие там соображения! — не унимался священник. — Если то, что ты говоришь, называть разумными соображениями, тогда разум умер. Сталин должен ударить по Гитлеру, Сталин улучшает позиции, Сталин спас половину Польши… уши вянут.

Калоджеро с трудом сдерживался.

— Живы будем — посмотрим через несколько месяцев, от силы через год, кто из нас соображает, а кто нет.

— Жди, жди… — ехидно посоветовал священник.

Он ждал. А тем временем Россия напала на Финляндию, Калоджеро с удивлением ловил себя на мысли, что сочувствует финнам, Финляндия сопротивлялась — и он восхищался стойкостью этого маленького народа: держись, Финляндия, держись, Маннергейм; маленький фашистский генерал; нет, не фашистский; да, фашистский; вокруг России сплошные фашисты, кто сопротивляется России или боится ее, тот фашист. Финляндия тоже должна быть освобождена от фашистов, думал Калоджеро, и, даже если там нет фашистов, нужно раньше немцев успеть, базы для войны с немцами занять. «Русские отбиты в кровопролитных боях на линии Маннергейма», держись, Финляндия, маленький фашистский народ, фашистский генерал, вполне вероятно, что там скрыто орудуют немцы, кто его знает. Калоджеро искал спасения в самокритике, но ничего не мог с собой поделать и вдруг признавался себе, что его симпатии на стороне Финляндии. От возможных сомнений в действительной силе Красной Армии его избавило зубоскальство священника: насмешками над русскими, терпевшими поражения, он только помог Калоджеро мобилизовать все свои мыслительные способности, в результате чего необъяснимые явления сразу получили разгадку.

— Это маневр, — осенило Калоджеро, — Сталин притворяется слабым, хочет Гитлера обмануть, пусть все фашисты в мире думают, что Россия слабая, Гитлер оставит ее на закуску, а Россия-то сильная; когда она всерьез расшевелится, Гитлер и его кум пикнуть не успеют.

— По правде говоря, — признался священник, — у меня самого сомнение появилось: уж больно странно получается.

Калоджеро не стал говорить, что до этой минуты думать не думал о возможности такого хитроумного хода, что истина открылась ему нежданно-негаданно. Он упивался своим триумфом.

— Сталин самый великий человек на свете, — объявил он, — чтобы придумать такую ловушку, недюжинный умище требуется.

Кончилось тем, чем и должно было кончиться, — Финляндия уступила России часть территории; тут же немцы взяли Норвегию, убив сразу двух зайцев: заняли удобную позицию для нападения на Англию и свели на нет преимущество, полученное русскими в Финляндии, — может, этот полоумный фюрер начинал догадываться насчет сталинской уловки. Калоджеро полагал, что, если немцы тронули Норвегию, Сталин должен им дать по рукам; Сталин же делал вид, будто ничего не случилось. Немцы вошли в Бельгию и в Голландию. «Пора», — думал Калоджеро, но Сталин не шевелился. Хорошо еще, эту старую английскую мумию с зонтиком сменил Черчилль. Калоджеро обрадовался: он знал, что Черчилль один из немногих, кто не поверил в мюнхенский балаган. «Вылитый бульдог, — говорил он, — у него со Сталиным немцы проклянут день, когда родились». Одновременно Калоджеро пришел к заключению, что Муссолини в драку не полезет — будет держать нейтралитет, а в последнюю минуту примажется к победителям. Однако немцы были уже во Франции, Муссолини посчитал, что война выиграна, и избавил Калоджеро от необходимости ломать голову над его тайными планами. Сталин молчал, но Калоджеро мысленно видел его в большом зале в Кремле: Сталин склонился над картой Франции — лицо расстроенное, чувство сострадания зовет поспешить на помощь французам, а разум советует хладнокровно рассчитать, когда именно и как нанести удар. Пал Париж, Калоджеро жил там несколько лет — с двадцатого по двадцать четвертый, в июле в Париже очень красиво, его пансион был на улице Антуанетты, по вечерам — кафе на плас Пигаль или кафе «Мадрид», где играл оркестр и мужчина с умным худым лицом пел вполголоса и рассказывал анекдоты. Итальянский бульвар, Монмартр; теперь в кафе «Мадрид» сидели немцы, немцы маршировали в Булонском лесу, в Люксембургском саду, на плас Пигаль. А еврейские девушки с плас Пигаль? Та, например, что играла на скрипке? Кипя ненавистью, хоть плачь, Калоджеро месяц мучительно ждал, что же предпримет президент Рузвельт в ответ на обращение Рейно.

— Эти американцы не шевелятся. Франция гибнет, а им, рогоносцам, хоть бы хны, плевать они хотели на Францию и вообще на Европу, сволочи, скоты…

— Россия тоже не вмешивается, — говорил священник.

— Россия — другое дело, — объяснял Калоджеро, — Россия ждет.

— Сказать, чего она ждет? — спрашивал священник. — Ждет, чтобы Гитлер оставил ей несколько необглоданных косточек, вот чего она ждет.

— Через год узнаете, чего она ждет. Сталину виднее: придет пора, они у него попляшут — Гитлер и наш боров.

— Ах, через год! В прошлом году ты то же самое говорил, — не сдавался священник.

Первого октября сорокового года газета поместила два крупных заголовка: один — о беседе дуче с Серрано Суньером, испанским министром и чуть ли не шурином Франко, другой — о том, что «Россия подтверждает неизменность своих отношений с государствами — членами трехстороннего договора». Из-за войны в Испании Калоджеро около двух лет пробыл в ссылке, муж сестры подробно написал ему из Америки о причинах войны и о том, как он вступил в интернациональную бригаду и дрался с фашистами. Калоджеро узнал содержание письма в полиции, куда его вызвали, чтобы выяснить, как он относится к своему родственнику, прочитали ему письмо, да и то не целиком, а с пятое на десятое, и прямым ходом сослали на остров. И вот теперь два эти сообщения на одной и той же странице! Они казались издевательством над ним, над товарищами по ссылке, над мужем сестры, над всеми коммунистами, погибшими в боях за республиканскую Испанию. Возможно ли, чтобы товарищ Сталин, который сделал Россию родиной человеческой надежды, продолжал говорить о своей дружбе с фашистами, когда Европа захлебывается в крови, когда во Франции — новое правительство, дерьмо дерьмом, а в Испании — лютый генерал с лицом каноника? «Этак недолго и свихнуться», — сказал он себе; необходимо было обсудить это дело, потолковать с людьми, разделявшими его чувства и мучившимися так же, как он. Калоджеро решил съездить в Кальтаниссетту, там был депутат Гуррери, был Микеле Фьяданка — оба лучше, чем он, разбирались в политике.

Депутат заставил Калоджеро прождать полчаса, когда же Калоджеро увидел его, то не узнал: он облысел и беспрерывно вытирал голову платком, лицо было усталое. Депутат холодно спросил, в чем дело, и Калоджеро понял, что поступил как последний дурак.

— Дело в том… — промямлил он, — я хотел… может, вы не помните, в конце войны, в Регальпетре… моя фамилия Скиро.

— Отчего же не помню? — ответил депутат, проводя платком по лысине. — Скиро, разумеется, помню.

Калоджеро почувствовал себя увереннее.

— Помните, какая борьба? Я был секретарем секции имени Николы Барбато. Ваше выступление с балкона Ло-Прести…

— Ох, — вздохнул депутат и, попробовав улыбнуться, скривился так, словно ощутил на языке горечь столетника. — Что прошло, то быльем поросло, стоит ли тратить время на воспоминания?.. Перейдем к делу: разумеется, вы пришли за советом…

— Именно за советом, — подтвердил Калоджеро, снова почувствовав себя как на угольях. — Я пришел, чтоб вы мне объяснили, уж очень все непонятно… Гитлер полмира растоптал, а Россия смотрит себе…

Вот когда депутата по-настоящему бросило в пот.

— Правильно, милейший: Россия смотрит, как Германия завоевывает мир. Заслуженно завоевывает. Ай да немцы! Ай да армия!.. Но я адвокат, милейший, и не мое это дело — политика. — Он встал, положил руку на плечо Калоджеро и, легонько подталкивая его к порогу, открыл дверь. — Прошу. И помните, я адвокат. Только адвокат.

Калоджеро очутился за дверью, вне себя от стыда и возмущения. А депутат, стоя посреди комнаты и вытирая пот, приговаривал:

— Ну и сволочи! Пятнадцать лет уже, как я ни во что не лезу, а они все равно не верят, не хотят верить, сколько им ни доказывай… Провокатора подсылают, додумались!

Калоджеро поднялся по проспекту Виктора Эммануила, спросил нужную улицу — он подзабыл дорогу, через столько лет Кальтаниссетта казалась ему другим городом, а между тем ничего в ней не изменилось. Он нашел темный подъезд с винтовой лестницей, там все так же пахло вареной капустой и тухлыми яйцами. Микеле Фьяндака был дома, квартира служила ему одновременно и часовой мастерской, дети ходили на голове, а он спокойно работал, склонившись с лупой в глазу над своими крохотными механизмами.

После депутата встреча с Микеле Фьяндакой успокоила Калоджеро. Жена Микеле, бледная, молчаливая женщина, сразу сварила для гостя ячменный кофе. Микеле достал табак и нарезанную папиросную бумагу. Оба принялись наперебой расспрашивать друг друга о товарищах по ссылке, затем Калоджеро перешел к главному.

— Я тут к депутату Гуррери заходил, — сказал он, — хотел спросить, как он понимает обстановку, так он до того перетрусил…

— Ну, этот свихнулся, — объяснил Микеле, — ты бы на него на улице поглядел: ходит, будто чует за спиной собачью свору… Конченый человек, для него обстановка к тому сводится, что, предложи ему фашисты к ним в партию вступить, он запрыгает от радости.

— А ты сам-то как на обстановку смотришь? — спросил Калоджеро.

— Что тебе сказать? Беспокоюсь я. Но не может же в конце концов банда убийц подчинить себе целый мир.

— Ну а Россия? — спросил Калоджеро. — Что сделает Россия?

— Полгода не пройдет — и Россия налетит на немцев, так Помпео считает. Хочешь поговорить с Помпео? Мы каждый вечер видимся, если останешься до вечера, я тебя с собой возьму. Помпео соображает.

— Знаю, что соображает, — сказал Калоджеро. — Но жена у меня не любит одна по вечерам сидеть, я обещал ей вернуться после обеда. Ты уже сказал мне, что думает Помпео, — это главное. Значит, он говорит — через полгода?

— Да. Он мастер объяснять — все по полочкам разложит, одно удовольствие слушать. Кабы не он, я бы тут был вроде бездомной собаки, которой только свернуться в клубок и подохнуть, он мне смелости придает, всегда спокойный такой… И еще есть один адвокат — из рабочей партии, умная голова, с ним я тоже иногда встречаюсь.

— А он-то что про Россию говорит — думает, пойдет она на фашистов?

— Он думает так же в точности, как Помпео, — ответил Микеле.

— Красота! — обрадовался Калоджеро. — Будет что священнику сказать, я от него частенько про этого адвоката слышу, вот и скажу, что он думает.

— Мы тут тоже имеем дело с попами, — заметил Микеле, — и очень даже хорошо ладим.

— Бывалый моряк знает, откуда ветер дует, и ставит парус. Так и попы: из любого положения вывернуться горазды, — объяснил Калоджеро.

— Увеличить наши ряды — вот что сейчас важно, объединить все антифашистские силы, с попами и буржуями мы потом разберемся. Разве ты не видишь, какую игру ведет Сталин?

— Великое дело будет, когда через полгода он на фашистов навалится, оставит их в дураках, — сказал Калоджеро.

— И вообще капитализм скоро умрет, вот и получится, что единственный победитель в этой войне — Сталин. Это тебе не Наполеон! Сталин даже Наполеона переплюнет.

Муссолини послал разутых солдат перебить хребет Греции, в Греции был снег и был народ, который не хотел, чтоб ему перебили хребет; пришла весна — и с ней в Грецию пришли немцы, итальянцы вступили в Афины вместе с немцами, для греков и югославов — а Югославия тоже была оккупирована — настали черные времена. Прошло полгода, год, и наконец в войну вступила Россия — сама или на нее напала Германия, Калоджеро точно не знал. То, что немецкие войска быстро продвигались в глубь советской территории, беря ее в клещи, захватывая области величиной с Италию, а советские армии сдавались, для Калоджеро еще ничего не значило. Одно из двух: либо Гитлер на несколько дней упредил удар русских и этим спутал их планы, либо первым все-таки ударил Сталин, но малыми силами, будто дело касалось небольшого пограничного инцидента; русские попросту заманивали немцев в глубину своих огромных просторов, чтобы разбить и уничтожить, как армию Наполеона. Калоджеро после нескольких дней колебаний уверился, что Сталин нарочно открыл немцам ворота в Россию.

Теперь в мастерской у Калоджеро собирались люди — студент, маклер, кладовщик и звонарь из собора; звонарь отрывался от беседы лишь для того, чтобы привычно отзвонить в колокола, священник нервничал, как-то раз он застал его в ризнице, когда тот, лежа на сундуке, обводил взглядом висящие там портреты всех до единого — начиная с 1630 года — настоятелей и при этом напевал: «Долой доносчиков-попов, давить их, гадов, как клопов!», после чего священник решил обучить нового звонаря. Калоджеро чувствовал себя на седьмом небе: он горячо разъяснял сталинскую стратегию, и четверка единомышленников безоговорочно с ним соглашалась. Он снова видел Сталина во сне, но сон был смутный, кругом снег, в березах свистит ветер, на снегу разорванными муравьиными цепочками люди, и вот как бы сквозь туман проступает лицо Сталина с тонкой, понимающей улыбкой.

Калоджеро читал «Войну и мир», Сталин рисовался ему Кутузовым из романа Толстого, через месяц после начала войны Сталин принял командование армией: Калоджеро представлял себе военные советы в крестьянских домах, волнение и растерянность генералов рядом с мудрым спокойствием Сталина, крестьянское угощение — черный хлеб и мед — перед этим отечески улыбающимся человеком. Ясно, что при каждом новом известии о немецком наступлении Сталин повторял про себя: «Ишь, разогнались! Ладно, пускай выдыхаются», — и, закурив, довольно попыхивал трубкой. В августе, когда Муссолини попросил Гитлера уважить его — разрешить отправить войска в Россию, Калоджеро подумал: «Бедные ребята, они плохо кончат», — и то же самое с насмешливой жалостью должен был думать Сталин.

В ноябре сорок первого немцы остановились под Москвой, Ленинградом и Ростовом, Калоджеро говорил: «Теперь им крышка, увидите, что будет дальше», — но до мая сорок второго ничего не произошло; затем немцы, остановленные под Москвой и Ленинградом, возобновили наступательные действия на юге, начав продвигаться к Кавказу. Калоджеро забеспокоился — немцы не выдыхались — и мысленно дал русским еще несколько месяцев, пусть полгода, чтобы перейти в решительное контрнаступление. «Зима нужна, — говорил он, — вот начнется зима, тогда увидите, чем кончится крестовый поход против большевиков, Сталин сделает из немецкой армии отбивную котлету», — и он призывал страшную зиму, колючий ледяной вихрь, который сметет с лица русской земли непобедимую дотоле армию.

Перемены к лучшему почувствовались уже осенью. Под Сталинградом — иначе и быть не могло, ведь этот город получил свое название в честь Сталина — немцы остановились; затем началось контрнаступление, теперь уже русские взяли противника в огромные клещи и все сжимали и сжимали кольцо, а в нем — полмиллиона человек. Калоджеро мучила судьба итальянских солдат, насмерть замерзавших в снегу, он проклинал рогоносца дуче, который отправил детей солнечной страны умирать в далеких холодных степях.

Вместе с немецкой армией Паулюса была разбита и итальянская; когда Паулюс сдался в плен, немцы объявили траур, а вскоре про Паулюса поползли темные слухи, будто он сговорился с русскими, Калоджеро начал подумывать о возможности коммунистической революции в Германии. Война, по его мнению, могла продолжаться еще долгие месяцы или даже годы, но Россия уже выиграла ее в Сталинграде, не было такой силы, которая помешала бы победе коммунизма во всем мире.

Американцы были уже в Регальпетре, когда стало известно, что в Риме арестован Муссолини; сообщение об этом пришло, казалось, из другого мира, в Регальпетре десять дней уже как лихорадочно разбивали, жгли, оплевывали святыни фашизма; Калоджеро было не по себе при виде фашистских осведомителей и мелких фашистских главарей, охваченных антифашистским зудом, они увивались вокруг американцев, нашептывали, наушничали, и американцы, чтобы ублажить фискалов, увезли политического секретаря, подесту и фельдфебеля карабинеров. Калоджеро заключил, что у американцев кто первее, тот и правее, русские так бы себя не вели. Его окончательно возмутило, когда бригадир карабинеров объявил, что американцам не нравятся собрания, которые он, Калоджеро, устраивает у себя в мастерской, американцы, скорее всего, ничего и не знали об этих собраниях, а вот кому-то из американских холуев они наверняка не нравились. Калоджеро опрометчиво вырезал из американского журнала два портрета Сталина и в красивых рамках повесил — один в мастерской, другой в спальне, над своей половиной кровати. Жена, над чьим изголовьем висела мадонна, проворчала: «Кто он тебе, отец что ли?» — но тут же осеклась, увидев, как разозлился Калоджеро; отвязаться от священника было трудней, дошло до того, что оба — и он и Калоджеро — перестали выбирать выражения. Портрет в мастерской виден был с другого края площади, священник, давно уже не переступавший порога мастерской, подошел ближе, движимый любопытством, и, сдерживая ярость, спросил с деланным спокойствием: «Это кто?» — и Калоджеро ответил, что это самый великий человек на свете, человек, который изменит весь мир, самый великий и самый справедливый человек.

— Какой красавец! — воскликнул священник. — Похож на кота с ящерицей в зубах.

— А вы хотите, чтоб он был похож на Родольфо Валентино? — нашелся Калоджеро. — Пусть на кота, я рад, что вы это заметили: по крайней мере заранее будете знать, какой смертью умрете. Раз вы сравниваете Сталина с котом, тогда кто-то должен быть ящерицей.

— Знаете, отчего сдох мой кот? — спросил священник. — Оттого, что ловил ящериц: у него началось несварение, изо рта шла пена, точно у эпилептика, он высох — кожа да кости.

— Вашему коту до него далеко, — отпарировал Калоджеро. — Этот черную гадюку и ту переварит.

— Если я правильно понял, на кого ты намекаешь, говоря про черную гадюку, то еще не родился кот, который ее съест, — заявил священник. — И можешь быть уверен, никогда не родится. Ладно, оставим котов и гадюк. Сними портрет, я освящу твою мастерскую и подарю тебе красивую картину со святым Иосифом-плотником.

— Сделаем так, — предложил Калоджеро, — вы мне приносите святого Иосифа, и я его вешаю рядом со Сталиным: два святых труженика — чем плохо? Взамен я дарю вам портрет Сталина, который у меня над кроватью, и вы его дома вешаете, только чур, рядом с хорошим святым, а не с каким-нибудь испанским инквизитором вроде святого Игнатия или святого Доминика, вы меня понимаете.

— Пропащая душа! — закричал священник, непрерывно крестясь. — Посмотрим, как ты запоешь перед судом Божиим, когда протянешь ноги! И не будет тебе моей заупокойной молитвы!

— Тьфу-тьфу-тьфу! — Калоджеро сплюнул через левое плечо. — Еще и впрямь накаркаете, в этом вы, попы, мастера.

— Скотина! — возмущался священник, удаляясь.

Родились Комитеты Освобождения, на континенте, по ту сторону Мессинского пролива, сражались антифашисты, умирали под пытками, на виселицах, в кровавых облавах — немцы вели себя как бешеные собаки; на Сицилии были американцы, Комитеты Освобождения развили бурную деятельность, создавая и распуская органы местного самоуправления; занимались они и чистками. От каждой партии в Комитет выделялось по два представителя, Калоджеро был уверен, что получит место в Комитете, но партия выдвинула почтового чиновника, имевшего от фашистов ликторскую ленту, и бывшего сержанта фашистской милиции. Калоджеро расстроился, однако, взяв себя в руки, рассудил, что, как и во всяком решении партии, в этом выборе должен быть смысл. Взамен его назначили асессором муниципалитета, поручив общественные работы; у Калоджеро чесались руки сделать что-нибудь стоящее, но в кассе муниципалитета не было ни лиры.

Тем временем наступление русских ширилось, священника это пугало, и он с нетерпением следил за продвижением англичан и американцев, уповая на второй фронт; вместе с тем в пророчестве святого Джованни Боско, что русские напоят своих коней из фонтанов на площади Святого Петра, ему виделось предначертание Господне: раз на то воля Провидения, русская армия дойдет до Рима — и Церковь приумножит свою славу, обратив новых варваров в истинную веру. Калоджеро питал прямо противоположные надежды. Сталин продвигался к сердцу Европы, неся коммунизм, неся справедливость; дрожали воры и ростовщики — паучье, которое богатеет, плетя паутину несправедливости: каждый раз, когда Красная Армия входила в очередной город, Калоджеро представлял себе кучку злодеев, узаконивших несправедливость и угнетение: охваченные животным страхом, они уносят ноги, а на площадях, полных света, люди труда обступают солдат Сталина. Товарища Сталина, маршала Сталина, дядюшки Иосифа, всеобщего защитника, покровителя бедных и слабых, человека, в чьем сердце живет справедливость. Любое рассуждение о том, что нужно изменить в Регальпетре и в мире, Калоджеро заключал, показывая на портрет Сталина: дескать, об этом позаботится дядюшка Иосиф, — и верил, что именно он придумал для Сталина это домашнее имя, которое теперь употребляли все коммунисты Регальпетры; на самом же деле Сталин был дядюшкой Иосифом для всех сицилийских батраков, всех рудокопов, всех до последнего бедняков, не потерявших надежды, в свое время дядюшкой называли Гарибальди, в дядюшки производили любого из тех, кто нес справедливость или месть, героя и главаря мафии, идея справедливости неизменно окружает понятие мести романтическим ореолом. Калоджеро был в ссылке, товарищи познакомили его с революционным учением, и все равно он думал о Сталине не иначе как о дядюшке, который сумеет отомстить, расквитаться, переведаться, говоря языком всех сицилийских дядюшек, с врагами Калоджеро Скиро: с кавалером Пекориллой, что упек его в ссылку, с рудокопом Ганджеми, не расплатившимся за новые подметки, с доктором Ла Ферлой, содравшим с него сальму пшеницы в уплату за ерундовый разрез — мясник бы управился. Калоджеро смотрел на фотографии с Тегеранской и Ялтинской конференций: Рузвельт, Черчилль и Сталин. Рузвельт и Черчилль — великие люди, этого у них не отнимешь, и все равно куда им до Сталина! Они знали, что делают, но знали на сегодня, а у Сталина были выигрышные карты на завтра, навсегда, от него зависела судьба Калоджеро Скиро и судьба всего мира; уж если Сталин ходил, то с хорошей карты — хорошей для Калоджеро Скиро, для будущего всех людей. Рузвельт и Черчилль думали о победе в войне, об освобождении мира от черной заразы, о том, что английские и американские корабли покроют моря и океаны сетью торговых путей, а Сталин думал о рабочих соляных копей в Регальпетре, о рудокопах, добывающих серу в Чанчане, о крестьянах на помещичьей земле, обо всех, кто проливает кровавый пот: победе будет грош цена, если в Регальпетре и Чанчане, где люди живут как скоты, ничего не изменится.

Следя за ходом войны, Калоджеро влюбился в генерала Тимошенко, он считал Тимошенко правой рукой Сталина, Сталин задумывал, а Тимошенко наносил удар, народный генерал. Тимошенко был большеголовый — на такой голове, что на колоде, мясо можно рубить, умилялся Калоджеро; настоящий крестьянин — хитроумный, осторожный, упрямый; он начинал с солдата, в революцию товарищи выбрали его офицером, теперь он был генералом, немцам не удавалось поставить его в тупик, первые добрые вести из России были связаны с его именем. У русских имелись и другие генералы — тот, что оборонял Ленинград, или, к примеру, тот, который позднее командовал в Сталинграде и на Дону; однако в центр событий Калоджеро ставил Тимошенко. И потом, у некоторых русских генералов были бородки-эспаньолки, а Калоджеро, честно говоря, люди с эспаньолками не нравились, эспаньолку носили Де Боно, Джуриати, Бальбо, все известные ему центурионы фашистской милиции, если человек носит эспаньолку, в нем, считай, что-то ненормальное есть. Тимошенко брился наголо, как новобранец, у него и впрямь было лицо новобранца из деревни, призванного в армию, чтобы защищать колхоз, таких лиц не бывает у кадровых генералов, тоже мне профессия — генерал! Калоджеро проходил солдатскую службу в кавалерии, помнил генерала с эспаньолкой, который объезжал строй, а затем проверял, надраены ли стремена снизу, если они снизу не блестели, злился и поднимал оглушительный крик; поглядеть бы на этого генерала в России во время отступления, как бы он там стремена выворачивал для проверки, блестят они снизу или нет. Такой человек, как Тимошенко, должен был солдатам в лицо смотреть, а не на стремена, наверняка он шутил с солдатами, отпускал грубые крестьянские шутки, и эти крестьяне, неповоротливые и тяжелые, точно волы, останавливали и громили немцев.

Калоджеро мог перечислить все боевые операции Тимошенко, отвоеванные плацдармы и города, помнил все награды, которые он заслужил. «Через сто лет, — думал Калоджеро, — когда Сталин умрет, дело должно перейти в руки Тимошенко, он справится», и Калоджеро подозревал, что Сталин это уже решил и тайно завещал.

Однако кончилась война — и Тимошенко больше не упоминали, на снимках рядом со Сталиным фигурировали другие генералы, имя Тимошенко кануло в небытие. Как-то раз Калоджеро спросил о нем депутата от своей партии, который ездил в Россию, тот, судя по его недоуменному виду, отродясь не слышал этого имени; впоследствии кто-то сказал Калоджеро, будто Сталин отправил некоторых генералов в дальние края, вроде как в ссылку, — может, среди них был и Тимошенко. Впервые в жизни у Калоджеро возникло подозрение, что кто-то нашептывает Сталину, плохие советы дает, он заговорил об этом с одним из районных секретарей, тот смерил его гневным взглядом, после чего с трогательным терпением объяснил, что такое невозможно и что подозревать подобные вещи, пусть даже по наивности, ужасная ошибка. Больше Калоджеро не думал о Тимошенко.

Калоджеро видел свой сон 18 апреля 1948 года, а на следующий день результаты выборов показали, что сон сбылся. Калоджеро не сомневался, что так оно и будет, он даже не пошел в секцию слушать радио; товарищи, которых восемнадцатого утром он удивил своими последними прогнозами, сначала обвинили его, будто это он все накаркал, однако вскоре приписали такую прозорливость умению правильно оценить обстановку. Калоджеро никому не признался, что прозорливым его сделал во сне Сталин.

Он смотрел на фотографию Сталина и верил, что все лучше и лучше читает его мысли, они виделись ему географической картой, вспыхивающие лампочки высвечивали то Италию, то Индию, то Америку, каждая мысль Сталина соответствовала конкретному событию в мире. На всемирной шахматной доске Сталин делал свои ходы, и Калоджеро таинственным образом заранее их предвидел. Поэтому, когда «Унита» писала, что Южная Корея напала на Северную, Калоджеро знал, что на сей раз все было вовсе не так, а так, как писали фашистские и буржуазные газеты. Нет, в отношении Кореи ему ничего не приснилось, он не только не предвидел, что в Корее что-то произойдет, но и не ведал о ее существовании: просто он был убежден, что Сталин должен сделать ход и поглядеть, как поведут себя американцы. Американцы тут же кинулись защищать Южную Корею, проверка была нужна, теперь Сталин знал, что, если он на кого нападет, примчатся американцы, надо было, значит, говорить о мире. «Мир работает на нас», — повторял Калоджеро; он стал сторонником мира, собирал подписи за мир и против атомной бомбы, нацепил на пиджак голубя Пикассо; честно признаться, он не понимал шума вокруг Пикассо и его голубя, сам он рисовал голубей даже лучше — с переливами, они получались у него как живые. Когда Пикассо нарисовал Сталина и партия сказала, что портрет не лезет ни в какие ворота, Калоджеро был доволен — есть вещи, про которые надо говорить прямо, может, Пикассо и хороший коммунист, но нам такие художники не нужны, пусть рисует за деньги портреты дураков-буржуев, рассуждал он, уверенный, что Пикассо нарочно дурачит американцев: уж в этом-то деле он мастак, ничего не скажешь.

Каждый день газеты сообщали о новых событиях — было о чем подумать и поспорить; мастерская Калоджеро напоминала клуб, если вдруг кто-то ругал коммунизм, Калоджеро, мысленно потирая руки, подмигивал товарищам, как бы говоря: «Спокойно, сейчас я им займусь, он у меня запоет», и ласково за него принимался, однако кончалось всегда резкостями: не каждый способен терпеливо излагать свою точку зрения, к тому же фашистам и клерикалам его доводы как об стенку горох, им хоть кол на голове теши, и все-таки, по правде сказать, окруженные коммунистами, набившимися в мастерской, фашисты и клерикалы, даже когда они принимали вызов, спорили с оглядкой и не очень-то отвечали на его оскорбления; пока речь не заходила о Сталине, тон спора оставался спокойным, но стоило оппоненту неосторожно произнести имя Сталина, разговор принимал дурной оборот. Священник обычно сразу выпаливал это имя и потому торчал у Калоджеро костью поперек горла, тем более что город был в руках священника, у которого от великого страха сорок пятого года и следа не осталось. Теперь на портрет Сталина он смотрел едва ли не с состраданием, «ему перед Богом придется ответ держать, — говорил он, — но, возможно, Провидение заставит его ответить и перед людьми, возможно, ему суждено умереть не своей смертью», и Калоджеро не оставался в долгу: дескать, чтоб она себе шею свернула, вся церковная братия, начиная со звонаря, который из коммуниста превратился в прихвостня христианских демократов.

Последним в Регальпетре, кто узнал о смерти Сталина, был Калоджеро. В тот день он встал поздно и открыл мастерскую только в десятом часу; часа два он поработал, удивляясь, что никто из его компании не показывается. День был хоть и ветреный, но солнечный, и Калоджеро решил, что друзья за городом или гуляют по солнышку; и вот его тоже неудержимо потянуло на улицу — понежиться на солнце, и, закрывая мастерскую, он поймал себя на том, что плохо думает о друзьях — безработных не по своей вине: дескать, привыкают к безделью и даже находят в нем удовольствие; так он думал потому, что они не пришли и оставили его в этот день без своего общества.

У входа в секцию висел флаг с траурной лентой, Калоджеро решил, что умер кто-то из товарищей. Он вошел: товарищи, которые каждое утро приходили к нему в мастерскую, молча стояли вокруг стола, упираясь в него руками, и при виде этих рук на столе Калоджеро хотел было сострить насчет спиритов, вызывающих духов, но удержался из-за флага с траурной лентой, вывешенного на улице; он осведомился, кто умер, и все удивленно посмотрели на него.

— Ты что, с луны свалился? Сталин умер, — сказал кто-то.

У Калоджеро задрожали колени, в голове вспыхнуло зловещее предсказание священника.

— Как он умер? — быстро спросил Калоджеро. — Своей смертью?

— Удар с ним случился, — ответил кто-то из товарищей.

Однажды священник перечислил ему всех тиранов, умерших насильственной смертью — дескать, и Сталину от нее не уйти. А Сталин окончил свои дни, как добрый отец семейства, Калоджеро представил себе тихую кончину великого человека, атмосферу немой скорби вокруг умирающего. В то же время он заподозрил, что это утка — известно, на какие выдумки способны продажные журналисты, — и спросил:

— А ошибки нет? Вы-то откуда узнали?

— По радио, — ответили ему, — из газет.

Больше Калоджеро ничего не сказал. Итак, Сталин умер, но учение его живо, оно распространяется во всем мире, нет силы, способной его остановить. Очередь за судом истории. Но Сталин — это и есть история. Божий суд? Допустим, что Бог есть, что он ведет черную книгу и белую книгу, что в руках у него весы правосудия, весы справедливости. А что дал Сталии, если не справедливость? И разве людям, которые были далеко и которым он не мог дать справедливость, он не дал надежду? Веру, надежду, сострадание. Нет, никакого сострадания! Веру и надежду. И справедливость. Благодаря ему, Сталину, люди узнали счастье, его революционная поступь была решительной и кровавой, но революция есть революция, даже новое слово Христа источало кровь, Калоджеро читал «Камо грядеши», первые христиане не убивали, но они делали все для того, чтобы убивали их, а это одно и то же. «Ну вот, религию вспомнил, у меня так всегда, когда о покойнике речь, о собственной смерти думаю — ничего не вижу: ни бога, ни другой жизни, только гроб вижу, могилу, несколько человек, которые вспоминают меня как хорошего коммуниста, мои кости будут лежать в земле, когда во всем мире наступит социализм. Это чужая смерть наводит меня на мысли о религии. Скажем, мамина — правда, мама верила в бога. Или когда колокол по ребенку звонит. Или как в тот раз, когда поезда столкнулись и погибло столько народу. Но Сталин — другое дело, это такой человек был, что смешно говорить про душу на небесах, бессмертие Сталина в нас, в каждом человеке, живущем на земле, в будущих поколениях».

Вот что за мысли вертелись у него в голове, правда — более сумбурные, как бывает при высокой температуре: у человека малярия, он лежит под горой одеял, и все равно ему холодно, и он замечает, как его мысли и воспоминания выливаются в безотчетный бред, он борется, предпринимает отчаянные попытки сосредоточиться на чем-то определенном, будь то кровать, окно, дерево, но в следующую секунду и то, и другое, и третье растворяется в лихорадочном бреду.

Не проронив больше ни слова, Калоджеро вернулся домой. У него был до того страдальческий вид, что жена спросила:

— Опять в боку колет, да?

— Опять, — подтвердил Калоджеро. — Завари-ка ромашку.

Два дня Калоджеро не выходил из дому — видеть никого не хотелось, даже с товарищами по партии не хотелось говорить о смерти Сталина; со Сталиным его связывали воспоминания и надежды, как бывает при коротких отношениях, при крепкой дружбе, ему казалось, остальные недостаточно переживают случившееся, однако из выступления Тольятти в парламенте он понял, что все коммунисты испытывают единое чувство. Тольятти говорил за всю партию и нашел слова, в которых выразил общую скорбь коммунистов. Калоджеро повторял эти слова — и к горлу комком подступали слезы: «Сегодня ночью умер Иосиф Сталин. Мне трудно говорить, господин председатель. Душа подавлена горем, вызванным кончиной человека, уважаемого и любимого, как никто другой, потерей учителя, товарища, друга… Иосиф Сталин — гигант мысли, гигант действия… Военная победа над фашизмом останется в истории событием, связанным прежде всего с именем Сталина…» Это были слова, идущие от сердца, Калоджеро слышал слезы в прерывающемся голосе Тольятти. Умер не только великий вождь, умер друг. И кому-то приходило в голову называть Сталина тираном! Ну и ну! Не было коммуниста, который не расценивал бы действия Сталина, сталинские идеи и планы как свои собственные, задуманные и выношенные им самим; когда Сталин принимал решение, вместе с ним его принимал каждый коммунист, все равно как если бы они со Сталиным сидели и размышляли — с глазу на глаз, два старых друга, потягивающие вино и дымящие самосадом; реакционеры всего мира из кожи вон лезли, чтобы разведать коварные (так они выражались в своих газетах) планы Сталина, его тайные козни, но для коммунистов Сталин был все равно что мастер карточной игры, перед которым сидит противник, а за спиной стоят друзья, и, прежде чем сыграть, он показывает карту друзьям, закрывая от противника, и карта всегда выбрана правильно.

Сталин лежал теперь рядом с Лениным в мавзолее на Красной площади, забальзамированный. Трое суток над знаменитой площадью звучала музыка во славу великого человека. Великий Сталин был наследником великого Ленина. Кто сменит Сталина? Этот вопрос беспокоил Калоджеро, некоторые газеты уже предвкушали борьбу за власть, но даже если будет борьба, ее выиграют лучшие. Разве Сталин не взял в свое время верх над Троцким? Такие люди, как Сталин, не умирают, не оставив самых точных указаний. Берия или Молотов? Калоджеро считал, что Молотов.

Ничего подобного: во главе оказался Маленков, наверняка его наметил Сталин, Калоджеро прекрасно понимал почему. Оставляя вместо себя человека еще молодого, Сталин думал о двойной выгоде: во-первых, молодость Маленкова надолго обеспечивала страну постоянным руководством и, во-вторых, власть переходила в руки человека, которого вырастил Сталин. Глядя на фотографию Маленкова, Калоджеро сказал товарищам, что кутенок, дескать, Сталина не подведет — породистый, сразу видно.

Но вот началось нечто необъяснимое: врачей, сговорившихся отравить Сталина, выпустили; Берия, правая рука Сталина, был арестован и расстрелян как предатель; Маленкова сменил Булганин — генерал, и к тому же с эспаньолкой. Калоджеро признался одному приятелю: «У меня камень на сердце, не могу переварить эту историю с Берией, если Сталин столько лет пригревал предателя, значит, многое было сделано по-предательски, а тут еще этот генерал…» — но верил, что все образуется, и соглашался с буржуями, которые говорили о борьбе за власть. Хрущев ему нравился: после первых кренов можно было рассчитывать, что штурвал в надежных руках.

Калоджеро уже смотрел со спокойной уверенностью на то, что происходит в России, когда визит Булганина и Хрущева к Тито вновь озадачил его, возбудив недоверие. Состоялся двадцатый съезд, Калоджеро читал и слышал разговоры про ошибки и культ личности, он тоже был против культа личности, но до него не доходило, что речь идет о Сталине. Вскоре обо всем этом заговорили прямо: Сталин допустил ошибки, власть вскружила ему голову, по его приказу творились чудовищные вещи. Приближались выборы в местные органы самоуправления, Калоджеро предложили баллотироваться по списку партии, он отказался, а когда на него насели — надо, мол, считаться с интересами партии, — он ехидно сослался на преодоление культа личности — личности того, кто требовал от него подчинения партийной дисциплине. Его теперь и в секцию не тянуло, у него было такое чувство, что он потерял все — как если бы человеку с пачкой денег, добытых потом и кровью, вдруг объявили, что эти деньги больше не имеют хождения, в них никакого проку, — и он, мучительно перебирая события прошлого, искал, где там ошибки. Какие еще ошибки! Такая громадная страна, как Россия, столько разных народностей, страна без промышленности, сплошь неграмотная — и превратилась в великую индустриальную державу с огромным числом заводов и школ, с единым народом, великим и героическим. Русские солдаты дошли до Берлина, нанесли фашизму смертельный удар. Польша, Румыния, Венгрия, Болгария, Албания; плюс половина Германии; плюс Китай: пример оказался заразительным. В чем состояли ошибки? Может, ошибкой был случай с Югославией, когда ее выкинули из Коминформа, — «но все равно не лежит у меня душа к этому Тито, у него лицо диктатора, такого же, как Муссолини и как Перон», — однако время могло еще показать правоту Сталина.

Депутат, который приехал, чтобы выступить на митинге, узнав о настроении Калоджеро, решил с ним поговорить и пришел к нему в мастерскую; в другое время Калоджеро польстило бы такое внимание, а сейчас оно вызвало у него чувство неловкости и раздражения. Депутат объявил, что хочет поговорить с Калоджеро один на один, и Калоджеро при виде уходящих товарищей стало еще больше не по себе.

— Послушай, — начал депутат, — я знаю, последние события выбили тебя из колеи. Дела и впрямь нешуточные, они нас всех огорошили, я сам чуть было… Но надо отдавать себе отчет, думать надо, рассуждать…

— Давай рассуждать, — обрадовался Калоджеро: что-что, а возможность порассуждать вслух всегда приводила его в хорошее настроение.

— Так вот, — предложил депутат, — представь себе человека, который считает себя здоровым, говорит, что у него железное здоровье, работает, на охоту ходит, повеселиться не прочь. И вот однажды встречается ему врач, сам знаешь, что за народ врачи, начинает его разглядывать и вроде бы между прочим спрашивает: «Ты когда-нибудь был на осмотре?», тот отвечает, что никогда, врач опять на него смотрит с беспокойным видом и говорит: «Приходи завтра, я тебя осмотрю», тот начинает нервничать, удивляется — дескать зачем? Я себя нормально чувствую, а доктор ему: «Знаю, но все равно завтра приходи». И тот назавтра является, врач его под рентген ставит, осматривает, слушает, анализ мочи и крови изучает, потом объявляет, что у него опухоль, нужно ее удалить, иначе через полгода он умрет. Тот упирается, опять говорит, что хорошо себя чувствует, что у него отличное здоровье, но его укладывают на каталку, дают наркоз, усыпляют, взрезают. «Теперь ты действительно будешь хорошо себя чувствовать, у тебя была опухоль величиной с детскую голову, а ты не знал». Так и с нами получилось: у нас была опухоль, а мы и не подозревали, мы даже не заметили, как нам ее удалили, и все еще отказываемся верить, что она была.

— Неплохое сравнение, — согласился Калоджеро, — но лично я к врачу не пойду, если сам не почувствую, что у меня рак. И когда мне операцию будут делать, я не хочу, чтоб меня усыпляли. Хочу умереть с открытыми глазами.

— Ты имеешь в виду настоящий рак, — возразил депутат, — а тут другое дело.

— Нет, не другое, — заупрямился Калоджеро. — Кто докажет, что, пока я спал, мне и вправду вырезали опухоль? Я знаю, что не болел, и точка.

— Послушай, опухоль у нас действительно была, и мы в этом постепенно убеждаемся. Подумай о судебных процессах, об истории с товарищем Тито, о деле врачей…

— Если опухоль была, — сказал Калоджеро, — то рак, как известно, дает метастазы. Я не видел, что мне удалили, но теперь понимаю: в моем теле могут быть метастазы, глаза у меня открыты, и мне страшно, ведь сам знаешь, что ждет таких больных, лично я не встречал раковых больных, которые бы выздоровели.

— О господи! При чем тут метастазы! Мой пример был всего-навсего сравнением…

— Мне оно не понравилось, — сказал Калоджеро. — Продолжим рассуждение.

— Нет, — заупрямился депутат, — оставим разговоры о метастазах. Если я скажу тебе, что тоже мучился, думал — с ума сойду, ты должен мне верить. Были минуты… Что там говорить! Одно хочу тебе сказать: Сталин умер, он совершил ошибки, но коммунизм живет и не может умереть. И потом, мы ведь не говорим, что Сталин только ошибки совершал, вовсе нет: он совершал великие дела.

— Еще бы! — оживился Калоджеро. — Сталинград, наступление на Берлин… Я плакал от радости, когда русские подошли к Берлину.

— Это славные страницы, и никому их не вычеркнуть, — согласился депутат. — Но нужно учитывать и ошибки.

— Я подумаю, — сказал Калоджеро. И повторил: — Я хочу умереть с открытыми глазами.

— Ты прав, — признал собеседник. — А партию все же не забывай, появляйся в секции: наши враги чего хочешь наплетут, известные спекулянты, сам знаешь.

— Знаю, — подтвердил Калоджеро. — На покойнике спекулируют. Правда, тут мы им сами повод на блюдечке подаем, а они себе смакуют.

— Ничего не поделаешь, — вздохнул депутат.

— Может, и так. Только я одно тебе скажу: когда человек умирает — хоть вор, хоть убийца, все равно кто, — ему плиту на могилу кладут и на той плите про его добродетели и праведную жизнь пишут. Если б ты со мной на кладбище сходил, я бы тебе про каждого объяснил, чего он по-настоящему стоил. А у нас наоборот получается.

— Это разные вещи, — возразил депутат. — Мы должны говорить правду, сколь бы мучительна она ни была. Чем нам виднее пороки и ошибки прошлого, тем увереннее мы смотрим в будущее. История — это правда, а мы — историческая партия.

— Это ты верно говоришь, — признал Калоджеро.

Священник, с тех пор как Сталин умер, больше не касался привычной темы о тиране, покойный есть покойный, в разговорах с Калоджеро он сменил тактику: но после выборов в местные органы самоуправления, которые, несмотря на историю со Сталиным, попы проиграли, однажды он принес Калоджеро несколько газетных листов. Сначала он ему их показал, как показывают ребенку кулек с конфетами, и спросил:

— Знаешь, что здесь напечатано? Весь доклад Хрущева про Сталина, секретный материал. Могу дать почитать, если хочешь.

Калоджеро поморщился.

— Небось всегдашние выдумки, знаем мы, чего стоят секреты, которые в газетах печатают, смех берет, голову на отсечение даю, что это приходская газета.

— Ошибаешься, — сказал священник, — это «Эспрессо», известный тем, что не раз лил воду на вашу коммунистическую мельницу.

— Есть такая газета, слышал, — не поддавался Калоджеро. — Радикалы издают.

— Да ты почитай, — посоветовал священник. — От тебя не убудет. А потом скажешь, что ты об этом думаешь.

Калоджеро набросился на доклад. Вскоре он уже приговаривал: «Глянь, до чего дошли эти американцы, сучьи дети, сплошь все сфабриковали» — и с жадностью продолжал читать, ругался и читал; будь это правда, волосы бы дыбом встали, но ведь все это выдумки. Он дочитал к обеду, жена звала есть, но ему было не до еды, он пошел за «Унитой», уверенный, что, купив газету, найдет там опровержение. Никакого опровержения не было. Он вернулся домой, не столько поел, сколько поковырял вилкой в тарелке с макаронами, сказал жене, что уезжает и вернется последним вечерним поездом.

На вокзале он купил «Джорнале ди Сичилия», взгляд сразу упал на строчки, обвинявшие Сталина в убийстве жены. «Дожили, теперь они скажут, будто он детей ел. Что они еще наплетут?» — и в эту секунду в нем не было злости на «Эспрессо» или «Джорнале ди Сичилия», его ярость была обращена на тех, кто поднес фитиль к пороховой бочке.

Он доехал до места словно во сне, оставалось найти депутата, который приходил убеждать его, Калоджеро нашел его в кафе, тот шутил с друзьями; Калоджеро подумал: «Враки это все, как пить дать, а то бы ему не до шуток было». Депутат его узнал, усадил рядом с собой, расспрашивать стал про Регальпетру. Калоджеро перевел разговор на «Эспрессо», где напечатан доклад, сказал, что он думает про сволочей, которые все сочинили, высосали из пальца. Депутат посерьезнел.

— Возможно, и сочинили, — сказал он, — только лично я уверен, что это правда.

У Калоджеро голова кругом пошла.

— Как правда? — спросил он, заикаясь. — Выходит, Сталин был вроде Гитлера…

— Тяжелый случай, — сказал депутат. — Сталин стал таким в последние годы. Тем более нельзя допускать мысли, будто он извратил природу социалистического государства.

— Правильно, — согласился Калоджеро. — То же самое и Хрущев говорит. Но я все равно ничего не понимаю.

Депутат пустился в объяснения, он говорил очень доходчиво, Калоджеро давал себя убедить, но заноза оставалась: Сталин был тиран, как говорил священник, бешеный кровавый тиран, хуже, чем Муссолини, под стать Гитлеру. А если все это сочинили не американцы, а Хрущев и тот генерал с эспаньолкой и кто-то еще, кому они доверяют? Нет, не может быть. Значит, все правда.

Калоджеро показал депутату «Джорнале ди Сичилия».

— Ну а это? — спросил он.

— Товарищ, — сказал депутат, — не надо ничему удивляться: наверняка они еще и не такое преподнесут, и боюсь, что это окажется правдой.

В круглом зале звучала победная музыка, он слышал эту музыку всем своим нутром, ему казалось, что он находится в футляре огромной скрипки; и было холодно, как в пустой церкви, и все освещал далекий подземный свет. Сталин лежал в стеклянном гробу, Калоджеро видел его руки, сухие, одеревенелые. Он прижался лицом к стеклу, чтобы получше разглядеть темную полоску, обвивавшую запястья Сталина, и, выпрямившись, подумал: «Ну, женщины, я и не заметил, как жена вложила ему в руки четки» — у Калоджеро было такое чувство, будто Сталин умер у него дома, хотя сказать это с уверенностью Калоджеро не мог. Потом он увидел, как на стеклянную стенку гроба легла широкая ладонь — рука Сталина, он был живой и говорил: лучше убить меня не могли, два раза убили, — дальше Калоджеро не расслышал, пятясь к двери как рак; ударившись локтем о дверь, он проснулся весь в поту, тяжело дыша. «Его убили, — промелькнуло в уме, — завтра выхожу из партии», и он тут же снова заснул.

Проснулся он злой, болела голова, сон, который он видел, едва брезжил в сознании, он хотел его вспомнить, но ему не удавалось. Он погрузил голову в таз с холодной водой и почувствовал себя лучше; проглотил таблетку от головной боли, выпил две чашки кофе. В памяти всплыли слова депутата, товарища по партии. Сталин умер, но коммунизм живет. И до победной войны Сталин был великий человек.

Не успел он прийти в мастерскую, как явился священник. Калоджеро посмотрел на него с ненавистью.

— Прочел? — спросил священник. — Скажи, положа руку на сердце, что ты об этом думаешь?

— Прочесть-то я прочел, — ответил Калоджеро, — но говорить об этом не хочу. Прочел — и все тут.

— А-а-а, вот оно что, — протянул священник. — Боишься признаться, что ты об этом думаешь?

— Ладно, — сказал Калоджеро. — Я так думаю: допустим, все это правда… Тогда я говорю: возраст это, странные дела он стал творить, дурным своим прихотям потакать. Я помню, как дон Пепё Милузенда, которому восемьдесят лет было, вышел однажды голый на улицу. А нотариус Карузо — вы, конечно, помните нотариуса Карузо — остриг косы прислуге за то, что она отказалась в постель с ним лечь; и на детей серчал, даже зарезать их хотел. А ведь вы знаете, какой хороший был человек нотариус Карузо. Всяко случается. Не забывайте, что Сталин о благе людей все время думал, вот у него мозги и не выдержали — странный он стал.

— А, вот ты как считаешь, — насмешливо заметил священник.

— Именно так я и считаю, — подтвердил Калоджеро. — И еще вам скажу: сострадание надо иметь, ближний все-таки.

Священник передернулся всем телом, словно у него начинался припадок эпилепсии, оттянул пальцем воротничок, ставший тесным от прилива крови.

— Ближний! — закричал он. — Вот как ты теперь запел! А раньше ты думал о ближнем?

Он ушел, махая руками, словно отгонял от себя само воспоминание об этом ужасном разговоре.


Загрузка...