XXXII. ПОСЛАНИЕ ДОРИОНА

У Дрозис оказались небольшие деньги, которые она в дни своего блеска положила к одному банкиру и на эти деньги она прежде всего купила свою землю у того демократа, который получил ее от афинского правительства после усмирения на острове восстания и которая новому хозяину была ни на что не нужна, а затем с помощью такого же, как и она, неопытного в делах Дориона она построила себе на месте сгоревшей виллы небольшой домик. В стороне, подальше от дома, за садом она поставила небольшой hйrхon, нечто вроде часовни, в память Фидиаса, а совсем близко от дома, среди темных кипарисов стояла его прекрасная Афродита и большая каменная скамья — место постоянной казни Дрозис.

Теперь, отгорев и поняв, что все кончено, она казнилась не столько потому, что она толкнула в гибель любившего ее большого человека — всякие раны заживают, как это ни страшно, — а еще и потому, что ее личная жизнь сгорела так скоро и ничего в ней не осталось: точно черкнула по темному небу в пыли золотых искр падающая звезда и потухла. В страстной душе ее жила неистребимая жажда жить, несмотря ни на что жить еще, горячо, красиво. Но — это кончилось. Никто почти даже и не помнил, что она это та самая Дрозис, за улыбку которой раньше люди были готовы на всякие безумства, а кто это вспоминал, тот смотрел на нее с каким-то страхом: как, уже?!. И они торопились уйти или, по крайней мере, отвернуться…

А Дорион работал в саду, что-то читал, что-то писал и молчал, весь в себе. Он видел тихую скорбь Дрозис, но он знал, что никто и ничто ей помочь уже не может. И раз — был светлый праздник цветов, Анфестерии, когда по всей Элладе плясали в цветах с песнями и смехом, хороводы — ему особенно захотелось собрать весь сок своих мыслей в одно и поговорить об этом с кем-нибудь, кто понял бы это. Говорить об этом с Дрозис было бесполезно: раньше она славилась своим остроумием и дерзостью, а теперь все эти слова были только для нее опавшими листьями с венка, венчавшего некогда ее красоту. Сперва мысль Дориона остановилась на Сократе, но Сократ всегда казался Дориону как-то слишком прост, он слишком верил еще себе и говорить с ним об этом казалось Дориону почти столь же бесполезным, как говорить и с Дрозис. И он остановился на сумрачном Антисфене, который не только не боялся, но любил дерзать.

Он взял папирус, черепок с чернилами, тростинку для писания и примостился на каменной скамье, около Афродиты. И долго-долго смотрел перед собой — в себя.

«Любезному Антисфену от его давнего друга и ученика Дориона с тихого и солнечного Милоса привет и благие пожелания… — начал он. — И, пользуясь случаем, тут же прошу тебя передать мой привет и доброму Сократу, и светлому Аристиппу, и молодым ученикам их, и всем, кто еще не совсем забыл меня в моем добровольном и очень благодетельном изгнании… Большую часть моего времени я провожу тут в тихих работах по саду, которые дают нам пищу для нашего скромного стола, — как прав был Сократ, восхваляя земледелие!.. — но так как во время этих работ голова моя чаще всего свободна, то и предаюсь я размышлениям тут много больше, чем в былое время, в шумных Афинах. Среди вас беседы, с которыми услаждали, бывало, мои досуги раньше, и среди тех, которые уже ушли в темную тайну смерти, украшаемую нашим бессилием всякими выдумками, — Гадес, цербер, луга асфоделей и пр. … — я хожу теперь, как садовник по цветущему саду, и, как садовник, вижу, что и тут рядом с прекраснейшими цветами и деревьями, которые приносят сладостные плоды, буйно, все заглушая, растет всякий бурьян и нет садовника, который выполол бы и сжег его, как это делаю я в саду Дрозис. В тиши золотых утренних часов, когда я склоняюсь над своими пахучими грядками или ухаживаю за прекрасными, добрыми деревьями, я иногда позволяю себе взять на себя роль этого внимательного и любящего садовника в саду Мысли. Но я скоро понял, что нужен какой-то общий принцип в этой нелегкой работе. И после долгих поисков я остановился на мудром слове пышно-блистательного Горгия: „Я знаю только то, что я знаю, и не знаю того, чего не знаю“, хотя и тут, понятно, — так слаб разум человеческий! — есть опасность: многим людям кажется, что они знают то, чего они совсем не знают, и не знают того, что они на самом деле знают хорошо. Вокруг нас живут тысячи и тысячи людей, которые знают, что на белой вершине Олимпа сидят на облаке — обрати внимание на этот неудачный образ: как будто на облаке можно сидеть!.. — великий Зевс со своим орлом и Гера со своим павлином и пр., и они знают это настолько твердо, что всякого, кто осмелится в этом усомниться, они готовы предать немедленной смерти и многих уже умертвили. И потому я боюсь, что общего для всех садовников обязательного принципа нам не найти. И беседы мои с поэтом Диагором, который живет здесь и который стал из человека весьма набожного, «богохульником» и пишет теперь книгу «Речи разрушительные», укрепляют меня в моем мнении: садить свой сад и ухаживать за ним каждый может только сам для себя.

Мысль человеческая началась нескладною сказкой, подобною бреду больного: от нашей древней теогонии и теологии волос дыбом на голове становится. Гезиод, грубоватый крестьянин Беотии, попытался было расчистить, как рачительный садовник, эти дебри, но и его трезвый ум не мог одолеть суеверий и, истребляя один бурьян, он незаметно рассеивал другой: его теогония со всеми этими Хаосами, Хроносами, Понтосами, У ранами, Океаносами, Циклопами и пр. не вмещается никаким разумом человеческим… Потом постепенно мысль человеческая начинает как будто проясняться. Она становится подобной молнии среди темных туч: блеснет, часто даже ослепит и — исчезнет. Но люди продолжают говорить «я знаю» там, где они ничего не знают. Они, как Орфей, сами зачаровывали себя своими песнями, но часто и кончали, увы, как Орфей: менады, обитающие на наших агорах, разрывали их на части.

Я не думаю рассказывать тебе о моих блужданиях по этим садам человеческой мысли, в которых прекрасные цветы и полезные деревья так причудливо смешиваются с бурьяном, я остановлюсь только на некоторых отдельных случаях, которые, как мне кажется (вот слово, которое человек должен употреблять как можно чаще!), в моем личном саду особенно примечательны, и как прекрасные цветы, и как сладкие деревья, и как жуткий бурьян, который пытается глушить и цветы, и деревья.

Я долго жил душою с Ксенофаном, который жил вольной жизнью рапсода, — я раньше завидовал ей так же, как и лесной жизни Гераклита. Говорю «раньше» потому, что теперь я нашел эту их свободу уединения, величайшее из благ жизни, в нашем уединенном домике, в глубине задумчивого залива, среди кипарисов, лавров, роз, олеандров… Я умиляюсь его бедностью. Наивный и мудрый, он бродил по всему свету, от Египта до скитской Ольвии, от азиатского побережья до Сиракуз, и не веря все же в конечную и полную истину, — как это трогательно и важно! — он говорил всем, кто только хотел его слушать и — пугал людей своей смелой мыслью. Он смеялся не только над их богами, которые учат людей только вероломству, обманам, прелюбодеянию, кровопролитию, но смеялся и над теми почестями, которыми эта несчастная толпа осыпает победителей в кулачном бою или в беге колесниц, которых Пиндар восхвалял в пышных одах. Он говорил, что ум наш стоит дороже, чем физическая сила кулака или лошади, но если бы во время мудрой речи его, вольного рапсода, кто-нибудь крикнул, что вот начинаются ристалища, у него не осталось бы ни единого слушателя: ему предпочли бы лошадь. И, отвергая богов Гомера и чудищ Гезиода, он все же признает какое-то высшее существо, душу мира, мировой Разум. Одной рукой большая душа его сеяла в саду Мысли семена, из которых, может быть, вырастут прекрасные деревья, а другою она же точила топор, который срубит эти деревья, а с ними и много других: об этом говорили его осторожные оговорки скептика, который знал, что он знает только то, что он знает, и никак не больше.

Из-под свода этого величественного дуба в моем саду я вижу пышные заросли пифагорейцев и орфиков, которым я отдал тоже немало моих дум. Кстати, если ты увидишь старца Ономокра в Афинах, основоположника наших орфиков, приветствуй его от меня: он добрый человек. Когда я смотрю в черную землю моих грядок, мне кажется — кажется!.. — совершенно бесспорным их учение о переселении душ: я своими глазами вижу, как из земли и удобрения вырастает трава, ее съедает овца, овцу волк, волка червь, червя малиновка и проч., но то, что орфики и пифагорейцы подводят под это учение для меня уже сомнительно: душа человека божественна — вот в чем я очень сомневаюсь!.. — и земля недостойна ее, тело — это тюрьма души, ее могила. Только по собственной вине душа пала из небесного блеска в нечистоту земную, но искуплением и очищением она может очиститься и вернуться в прежнее блаженное состояние: это достигается или муками подземного царства, или длинным рядом перевоплощений. Как поэма, это, может быть, красивее и Илиады, и всего, что угодно, но думать, что они это знают, я никак не могу. Достаточно вспомнить этот их бред о Дионисе-Загревсе, сыне Зевса и Персефоны, который является у них воплощением добра, а Титаны — зла. От соединения этих двух элементов в груди человека и вырастают всякие драмы. Нет, мне не хочется пересказывать этот мрачный бред, от которого темнеет в душе!

Утверждения Пифагора, что в начале всего было Число, решительно ни на чем не основано, хотя бы потому, что понятие число предполагает существование чего-то другого: три яблока, два бога, шесть быков, одна статуя. Если ты вынимаешь отсюда это что-то, то не остается и числа. А потом у пифагорейцев начинается скучное вышивание мысли, подобное тому, которым женщины любят украшать свои одежды: здоровье тождественно у них с цифрой 7, дружба и любовь лучше всего выражаются числом восемь, справедливость подобна, квадрату. Они приписывают какую-то «святость» числу 3, что, между прочим, можно отметить и у Гомера, когда в молитве его герои соединяют троицы богов, как Зевс, Афина, Аполлон. Иудей, посетивший Пирей, рассказывал, что у жителей далекой Индии тоже три священно, ибо Брама, Вишну, Сива, их боги, образуют вместе эту троицу, Тримурти. Три и его квадрат 9 им очень нравятся, но и декада тоже: как сумма первых четырех чисел — 1+2+3+4 — это самое совершенное число. И для того, чтобы освятить его еще больше, они придумали, что планет не 9, как утверждают наши метеорологи, а 10: они выдумали для этого планету несуществующую, Антиземлю… И что в них мне всегда было тяжело, это их обожествление учителя: насеяв всего этого бурьяна, они совсем перестали рассуждать, и их постоянное словечко «автос эфа», так сказал учитель, прекращает всякие сомнения и все нападки противников. Это уже талисман, заклинание там, где должен быть только Разум. И я все это выполол из моего сада. Ты, вероятно, помнишь прекрасное слово Протагора: «Что касается богов, то я не могу сказать, существуют они или нет. Много причин препятствуют мне сделать это и, между прочим, темнота вопроса и краткость жизни». Я охотно распространяю это мудрое слово и с еще большей силой и на числа Пифагора, и на его учение о монаде, и все эти сказки о Дионисе-Загревсе и — чувствую, как от этого в мире становится для меня свободнее и светлее.

Ты знаешь, как высоко ставлю я Гераклита: может быть, это самый величественный и самый прекрасный дуб в моем саду. Его учение, что первопричина всего это огонь, доказать нельзя, но признаюсь, что мне оно говорит очень много, хотя я никак не решусь сказать, что это истина или даже вся истина. И если бы я когда разбогател и захотел бы поставить храм Богу Неведомому, — ибо среди ведомых богов я не знаю ни единого, кому я хотел бы воздвигнуть храм, — то на фронтоне его я написал бы не смешное и темное «познай самого себя», как это написано в Дельфах, а его огромные слова о том, что все течет неудержимо, все проходит и нет ничего постоянного под солнцем. И мне делается тепло на душе, когда я вспоминаю Филолая, который тоже говорил, что в сердце бесконечной вселенной — Огонь, всеобщий Очаг, Алтарь. Как домашний очаг у нас центр семьи, как неугасимый огонь на жертвеннике Пританеи является центром города, так этот центральный огонь — центр вселенной, и вся наша жизнь это только священная пляска человечества, которую оно ведет хороводом вокруг горящего жертвенника, вокруг этого Огня. И заметь: этот прекрасный образ заставляет меня как бы уверовать в него, как в истину, но я слишком искушен в этих соблазнах мысли и я говорю себе: нет, остановись, это только тема для красивой поэмы, как неплохая тема для поэмы верование орфиков и пифагорейцев, что некогда будет день, через миллионы веков, когда в Афинах снова будет ходить и учить печальный Антисфен, а на Милосе будет сидеть и писать ему его друг такое же, в тех же словах письмо, и будет в его руке тот же тростник, и над ним будет стоять новая Афродита, сделанная новым Фидиасом в минуту подъема и им же изуродованная в минуту великого гнева…

И вот, идя моим садом, натыкаюсь я на дерево, имя которому Парменид и на котором растут и плоды сладкие, и плоды, которых не возьмешь в рот, ибо нет у него раздела — как и у большинства — между знаю и не знаю. Там, где он говорит нет, я почти всегда с ним, но там, где он говорит — и уверенно — да, я отхожу осторожно в сторону. Бытие его, которым он заполняет пространство, обладает не только вечностью, но и неподвижностью. Это первичная материя, которая в противоположность первопричине Талеса, Анаксимандра, Анаксимена и Гераклита, не допускает изменений, не порождает многообразных форм для того, чтобы потом поглотить их. Эта первопричина не только сегодня то, чем она была, то и так, как она была и будет во веки веков. И разве не прав тут Анаксагор, который спрашивает: где же время, если нет изменений? И как волос может выйти из неволоса и плоть из неплоти? Это — слова, и я стою над ними в нерешительности: выполоть или нет? Ибо у замученного Зенона на первый взгляд надо выполоть черепаху и Ахиллеса, но вот не поднимается рука! А с другой стороны, если очень уж жалеть весь этот чертополох слов, то можно остаться при россказнях Анаксимандра, который разделял мнение агоры, что акулы проглатывают свою молодь, как только она выйдет из яиц, а потом, выбросив ее через кишечник, снова проглатывают и так идет до тех пор, пока молодь не окрепнет, а отсюда он делает вывод, что и первые люди были зачаты в теле рыб и не покидали их, пока достаточно не окрепли.

Я обхожу слишком для меня пышного Эмпедокла, и останавливаясь в недоумении перед Демокритом, который выступил вместе со своим учителем с этими атомами. Мне они не понятны. Разве что изменится, когда все поденщики узнают об этом? Они носятся в пустоте, соединяются, разъединяются, чтобы опять соединиться. Но о какой пустоте может идти речь, раз в ней есть атомы? Зачем они летают, зачем соединяются, зачем создают будто бы миры? Так, ни за чем. Ну, и пусть себе играют эти миры в пустоте, которая остается пустотой, хотя она населена мирами! И откуда взялся сам атом? Какой он? Зачем? Для меня эти пустые домыслы подобны той злой колючке, которая пышно разрослась у нас в дальнем углу сада. И заметь: опять мелькает, точно подсказанная демонионом Сократа мысль: но в этой колючке живут золотые красавцы фазаны…

Аристофан высмеивает в своих «Облаках» все эти выдумки и изображает Сократа подвешенным в корзинке высоко над землей. Может быть, это неплохой образ — я посадил бы только в эту корзинку и многих других властителей дум. Но есть и такие, которых я при всем своем миролюбии вывез бы куда-нибудь на далекие острова, ибо в чертополохе их пустых слов задыхается жизнь, и человек не находит пути в ней. Помнишь, например, как Метродор из Лампсака истолковывал Гомера аллегорически? Агамемнон у него был, «эфир», Ахиллес — солнце, Гектор — луна, Парис и Елена — воздух и земля. Эти же глупости до Метродора провозглашал Теаген. А помнишь, как пытался Эвтидем доказать Сократу, что всякий, кто знает что-нибудь, знает все, так как всякий знающий что-нибудь обладает знанием, а кто обладает знанием, знает все.

Но пора кончать, любезный Антисфен. Всего в послании не скажешь. Да и стоит ли? Очень уж зыбка мысль человеческая и очень уж влияют на нее страсти наши. Продик пытался определить точное значение слов, Сократ трудится над уточнением понятий, но мне представляется все это бесплодным, ибо на каждом шагу смысл этот, слов и понятий, извращается сообразно с заблуждениями представителей философского мышления и еще больше в угоду честолюбию и страстям политических партий и отдельных лиц… Я с улыбкой вспоминаю сейчас вчерашнюю встречу свою с одним самосцем около храма Деметры, который, заговорив к слову о фракийцах, пренебрежительно сказал: «Полудикий народ, живущий грабежами». Это у него выговорилось без всякого затруднения, когда вся Эллада, точно сойдя с ума, только и живет, что взаимным грабежом! Тут у нас рассказывают, что знаменитый разбойник Бикт — я встречался с ним раз, когда перебирался сюда: пресимпатичное лицо… — «раскаялся» будто бы, и перешел на государственную службу к Афинам. Воображаю себе его. удивление, когда через самое короткое время он убедится, что по существу в его деятельности ничего не переменилось!

Вывод из всего этого длинного послания короток: бессильна мысль человеческая. И сознание, что в этом беды нет, что не мысль в жизни главное, не мыслью держится мир. И от этого сознания ничего прекрасная жизнь для меня не теряет. Я вполне понимаю, что Ахиллес предпочитал быть лучше поденщиком на земле, чем царем в царстве теней. Я люблю жизнь, этот удивительный поход нас, аргонавтов, за золотом — мысли теплой и милой, красоты, радости всякой. И я от души желаю тебе, чтобы жалкие грозы, исходящие с агоры на головы всех думающих людей, не тревожили твоих закатных дней и чтобы ты мог спокойно прогуливаться где-нибудь на берегу Илиссоса или под портиками гимназий в тихой беседе с людьми понимающими. Мне кажется, все мы подобны в некотором отношении Поликрату: мы бросаем в море наше сомнение, нашу тоску, наше даже отчаяние, а море выносит нам вместо всего этого — светлую радость бытия…»

Он долго сидел, задумавшись над своим папирусом и в душе его нарастало сознание великой бесполезности всяких посланий. Да, уйти в лес, как Гераклит, и там замолчать. И, любя последовательность, он принес с очага несколько угольков и среди ликующего дня сжег свое послание. Нет, нет, не мысль в жизни главное!..

После буйного, благодетельного ливня там, где остался пепел от его папируса, травы и цветы поднялись особенно сочно, зелено, пышно, и Дрозис, проходя к изуродованной Афродите, не могла сквозь сумрак своей души не любоваться этими радостными цветами…

Загрузка...