ГЛАВА XL

Между тем как Эстер Вобер неподвижно лежала и рука ее покоилась в руке герцога, дверь отворилась и в комнату вошли врач и священник.

— Мой друг, мистер Нампенейс хочет навестить нашу больную, — тихо сказал доктор герцогу. — Не лучше ли будет оставить их одних? Сиделка позаботится о том, чтобы больной не было ни в чем недостатка.

Герцог молча встал и вышел вместе с доктором. В салоне он сел к столу и, закрыв лицо руками, горько плакал и молился за душу любимой им женщины. Таким образом, прошло более часу, когда вышел священник и сиделка объявила герцогу, что больная желает поговорить с ним. Он поспешил к ней и снова занял свое место у ее постели.

— Винчент, — сказала еврейка, — я начну с раннего моего детства. Первое, что я припоминаю, то, что я жила в большом городе, — в Париже, как я узнала впоследствии, — в прекрасной комнате, меблированной изящно, окна которой выходили в сад, где из мраморной вазы бил фонтан. Я припоминаю счастливую жизнь, которую я вела в этом богатом доме и его прекрасном маленьком саду, окруженным высокою каменною стеной, вдоль которой тянулся длинный ряд отличных ореховых деревьев. Память моя показывает мне прекрасное женское лицо, цвет которого был еще темнее цвета моего лица, которое мне постоянно улыбалось и было лицо моей матери. Да, лицо моей матери. На ее руках, убаюкиеваемая ее песнями, я засыпала каждый вечер. О, Винчент, когда я об этом думаю, то мне кажется, что я все еще слышу ее голос; прошедшее открывается передо мною и я опять делаюсь ребенком. Уже очень рано открыла я, что мать моя не была счастлива. Бывало, как она бледная и неподвижная сидела по целым часам, опустив руки на колени; в другое же время она проливала горькие слезы, обнимая и целуя меня. Мало друзей навещало нас в нашем блестящем доме, но изредка приходил незнакомый господин. Он был очень горд и цвет лица его был такой же смуглый, как и цвет лица моей матери. Мне сказали, что я должна называть его отцом. Кое-когда брал он меня на руки и ласкал меня. Когда он бывал у нас, мать моя, казалось, забывала свое горе, она была весела и сидя на скамейке у ног его, смотрела на него своими большими черными глазами и без умолку болтала. В такие минуты она казалась мне необыкновенно прекрасной в драгоценной своей одежде. Между тем как я подросла, посещение отца моего становились реже и мать чаще грустила. Ах, Винчент, в то время я еще была чувствительна! Я видела ее горе и не могла принести ей утешения. Блистательное жилище наше поэтому опротивело мне и казалось мне золотою тюрьмой. Но вдруг наша жизнь переменилась. Мой отец опять приходил довольно часто, но не один; он приводил с собою молодого англичанина, страшного фата, с пустой головой и бесчувственным сердцем. Тогда еще, в такие юные лета, я узнала всю ничтожность этого человека и инстинктивно ненавидела его. Моя мать мало заботилась об этом госте. Когда она была в веселом расположении духа, что, впрочем, случалось каждый раз, когда у нас бывал мой отец, она принимала его друга обворожительнейшей улыбкой и самыми ласковыми словами. Но это делалось только из угождения отцу моему, а ни по какой-либо другой причине. Проходили дни, недели, и отец часто приходил, но всегда в сопровождении своего друга. Он купил матери моей экипаж и они ездили по разным гуляньям в обществе этого англичанина. Три месяца только продолжалась такая жизнь. Ах, Винчент, страшен был ее конец! Ясно припоминаю я тот ужасный день с малейшими подробностями, хотя он мне всегда казался впоследствии страшным сновидением. Мы ожидали отца моего и его друга к обеду. Каждое его посещение было для нас праздником. В этот день мать моя собственноручно убрала стол цветами и фруктами в дорогих фарфоровых вазах. Столовая была небольшая, но хорошенькая комната, убранная в мавританском стиле и отделенная стеклянною дверью от гостиной, которая своими арабесками, позолоченным потолком и многочисленными оттоманами, также была устроена в восточном вкусе. Находясь в ней, можно было думать, что находишься в Альгамбре между принцессами мавританской сказки. Эти украшения как нельзя более подходили к мрачной восточной красоте моей матери. Я хорошо припоминаю ее, как она в тот день покоилась на бархатной подушке низкого дивана, одетая в белое шелковое платье, опоясанная ярко-красной лентой, между тем как на черных волосах ее блестела бриллиантовая луна. Я прижалась к подушке подле нее и таким образом ожидали мы отца моего. Мать моя взглянула на часы, был назначенный час. Вскоре услышали мы подъезжавшую карету, раздался звонок и дверь в прихожей отворили и снова заперли. «Это Руперт! — радостно воскликнула моя мать. Несколько минут спустя послышались шаги. «Это не его походка, — печально сказала мать моя и в ту же минуту в гостиную вошел англичанин. «Где Руперт? Отчего не пришел он вместе с вами? — спросила моя мать. — По простой причине, сударыня. Он два дня тому назад оставил Париж и теперь в дороге к Петербург, — был ответ англичанина. Мать моя так отчаянно вскрикнула, что я никогда в жизни не слышала подобного крика. «Уехал, не сказав мне ни слова? О, это ужасно!» Но потом с принужденным спокойствием она продолжала: «Я знаю, что у Руперта много дел; он без сомнения по важным обстоятельствам был принужден к внезапному отъезду. Через несколько недель он возвратится, как он это делал каждый раз, когда на несколько времени уезжал на свою родину. Я глупо сделала, что так перепугалась». Она произнесла эти слова, по-видимому, очень спокойно, но я тотчас заметила, что это спокойствие было насильственное. Невольный страх, предчувствие приближающегося несчастья, заставило ее побледнеть. «Мистер Гудвин, должно быть, прислал вас, чтобы уведомить меня о его отъезде, — продолжала она, обращаясь к англичанину. — Может быть, он дал вам и письмо ко мне, которое объяснит причину его отъезда».

— Да, сударыня, — ответил англичанин, — мой друг, Руперт, дал мне письмо к вам, которое, я думаю, все объяснит.

Выражение голоса этого человека наполнило меня невыразимым страхом. Он передал письмо матери, которая поспешно распечатала его. Она прочла его до конца, но потом, как статуя, упала на пол. Англичанин подошел к столу, позвонил и сел писать записку, которую, сложив, передал вошедшей горничной. «Отдайте эту записку вашей госпоже, когда она опомнится», — сказал он ей и вышел из комнаты. Письмо отца моего лежало развернуто на полу. Я подняла его и спрятала в карман, ибо инстинктивное чувство говорило мне, что содержание его не должно быть известно любопытной прислуге. После, когда я была одна, я прочла его, но я тогда была слишком молода, чтобы понять его ужасное значение. Это письмо еще теперь хранится между моими бумагами; я столько раз читала его, что каждое слово, написанное в нем, вкоренилось в моей памяти. Оно имело большое влияние на всю мою жизнь, из него-то я заключила, что все мужчины фальшивы и жестоки. Поэтому я в более зрелом возрасте слушала их лесть, принимала от них подарки, но никогда не верила им. Теперь только, в последний час своей жизни, я вижу, что на земле существовал один добрый человек. Сказать вам, Винчент, содержание рокового письма? Оно было недлинно. Человеку, которого так любила моя бедная мать, она надоела, и он продал ее богатому своему другу. Дом, экипаж и лошади, все проиграл он англичанину за карточным столом, последняя его ставка была моя мать, та женщина, которую он клялся любить во всю свою жизнь Это было короткое содержание письма. Долго мать моя не могла опомниться и было бы лучше, если бы она тогда вовсе не опомнилась, потому что жизнь ее с тех пор была только жалким существованием. Доктор запретил впускать меня к ней в комнату, но я села на порог и, прислонив голову к двери, до тех пор плакала, пока слуги не отнесли меня в мою комнату. Во всей одежде бросилась я здесь на кровать и после нескольких длинных, мучительных часов наконец заснула. Нежный голос и тихое прикосновение руки моей матери к плечу моему разбудили меня.

— Эстер, милое дитя мое, вставай! — говорила она. Я открыла глаза и увидала ее у своей постели с лампою в руках. Она была страшно бледна и одета в черном платье; на голове ее была черная шляпка и огромный темный платок покрывал ее плечи.

— Мама! — воскликнула я, — отчего ты вся в черном? Доктор сказал, что ты не можешь выходить из своей комнаты, что тебе нужно спокойствие; он не хотел даже, чтобы я оставалась с тобою.

— Доктор не знает, чем я страдаю, — возразила она. — Я оставляю этот дом и если ты меня любишь, то пойдешь со мною. Вставай же и надевай шляпку и шаль.

Я встала. Она обернула меня в платок, завязала мою шляпку и, взяв меня за руку, вышла со мною из дома. Когда мы вышли на улицу, я увидала, что уже рассвело; но улицы казались пустынными и на сером, холодном небе не светилось солнце. Мы долго шли, и я очень устала, когда мы наконец вошли на большой двор, на котором находилась почтовая контора. Здесь мы сели в уголок и стали дожидаться почтовой кареты. Все время мать моя не говорила со мною, но теперь, в конторе она обернулась ко мне и сказала сухим, хриплым голосом:

— Эстер, знаешь ли ты, что мы теперь одни в свете, без друга, без защиты, без помощи, что у нас нет родины? Знаешь ли ты, что ты сегодня навсегда простилась с твоими нарядами и с окружающею тебя роскошью? Знаешь ли ты, что нет нищего в этом большом городе, который был бы более покинут, чем мы?

— Мама, — воскликнула я, — я все перенесу без ропота, если только опять увижу тебя, такою, какою ты была до сих пор.

— Какою я была до сих пор? — с горестного улыбкой повторила она. — Слышала ли ты когда-нибудь, что бывают страдания, которые превращают в камень самое пылкое сердце? Такое страдание перенесла я в эту ночь. Взгляни на меня, Эстер!

Она подняла вуаль. Испуганная странным выражением ее голоса я взглянула на нее. Сказать вам, Винчент, что я увидала? Лицо моей матери было бледно и безжизненно, как мраморная маска и волосы на голове ее белы, как снег. Эти черные волосы, которыми — как я часто слышала — так восхищался отец мой, поседели в одну ночь».

Загрузка...