ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

1

Десять последних лет жизни Тудора Аргези пронеслись как вихрь. Каждый день в центральной румынской печати появлялись стихотворения и публицистические выступления писателя-гражданина, он откликался на все проблемы развивающегося социалистического мира. За эти годы он издал десять новых поэтических книг, несколько томов новой прозы. По решению правительства начинается выпуск его собрания сочинений в шестидесяти томах. Директор государственного издательства художественной литературы Румынии, давний друг и поклонник Аргези поэт Ион Бэнуцэ не раз обсуждал с писателем проспект и содержание будущего самого крупного из когда-либо издававшихся в Румынии собрания сочинений. Заказывается специально для этого издания предназначенная бумага, особое шелковое переплетное полотно. Первые же тома, увидевшие свет при жизни Аргези, сразу показали, насколько ошибочным было мнение тех, кто считал Тудора Аргези только поэтом! Лишь пять первых томов содержат его поэтическое творчество. Остальные — прозу, публицистику, драматургию, литературные портреты, театральную критику, искусствоведение, один том — это книга литературных кроссвордов… Не было области культуры и общественно-политической жизни, которых бы не коснулось перо Аргези. Особый интерес вызвал сборник его публицистики «С тросточкой по Бухаресту».

30 апреля 1965 года Венский университет присуждает Тудору Аргези премию имени Готфрида фон Гердера «За плодотворную деятельность на поприще мирного взаимопонимания между народами». В решении жюри отмечается, что Аргези «в своей поэзии и прозе запечатлел образ человека и окружающий его мир с удивительной пластичностью и огромной глубиной, с поразительными по богатству языковыми средствами, создав тем самым подлинное зеркало жизни. Смелость, с которой Тудор Аргези вскрывает жизненные противоречия и конфликты, художественное мастерство, целеустремленность его сатиры, свежесть образов, многоцветное богатство содержания придают творчеству Аргези значение, далеко выходящее за пределы его страны».

В 1965 году, в день восьмидесятипятилетия, Тудору Аргези присваивается звание Героя Социалистического Труда, его день рождения становится всеобщим праздником. Но писатель не успокаивается. В одной из его последних песен говорится: «Я как кафтан воеводы, что теплыми пальцами толпы соткали; наряд, сотворенный страдальцами неисчислимыми; целым народом подавленным. Я так бездонно богат! Так блестящи и новы складки в шелку моем, в шуме и шорохе явленном! Лишь уцелевшие нити старинной основы все еще ропот свой замерший помнить готовы».

Нити старой основы ропщут, поэт не находит успокоения, его тревожит собственная слава…

На полку над рабочим столом Аргези ставил томик за томиком ленинские работы на французском, немецком и русском языках. С начала издания Полного собрания сочинений Ленина на румынском языке он снова «брал уроки у Ленина», как часто говорил он друзьям. Очередной том, очередной урок. Вот ленинская статья «О национальной гордости великороссов». Он знает ее с 1915 года. Тогда русскую газету «Социал-демократ» принес Николае Кочя. Они пытались перевести ее на румынский. Потом Кочя, вернувшись из Советской России, напомнил об этой статье. Он с восторгом рассказывал о том, как Ленин и его партия ведут ожесточенную борьбу за создание невиданного в истории человечества братства народов России.

Строки работы Ильича. Сколько раз находил Аргези опору в этих словах:

«Как много говорят, толкуют, кричат теперь о национальности, об отечестве! Либеральные и радикальные министры Англии, бездна «передовых» публицистов Франции (оказавшихся вполне согласными с публицистами реакции), тьма казенных, кадетских и прогрессивных (вплоть до некоторых народнических и «марксистских») писак России — все на тысячи ладов воспевают свободу и независимость «родины», величие принципа национальной самостоятельности… Чуждо ли нам, великорусским сознательным пролетариям, чувство национальной гордости? Конечно, нет! Мы любим свой язык и свою родину, мы больше всего работаем над тем, чтобы ее трудящиеся массы (т. е. 9/10 ее населения) поднять до сознательной жизни демократов и социалистов… Мы помним, как полвека тому назад великорусский демократ Чернышевский, отдавая свою жизнь делу революции, сказал: «жалкая нация, нация рабов, сверху донизу — все рабы». Откровенные и прикровенные рабы-великороссы (рабы по отношению к царской монархии) не любят вспоминать об этих словах. А, по-нашему, это были слова настоящей любви к родине, любви, тоскующей вследствие отсутствия революционности в массах великорусского населения. Тогда ее не было. Теперь ее мало, но она уже есть… Мы полны чувства национальной гордости, и именно поэтому мы особенно ненавидим свое рабское прошлое…»[44]

Аргези подчеркнул эти строки и подумал, что вот бы поехать еще раз в Советский Союз, познакомиться со всеми республиками, с малыми, поднятыми Советской властью к свету народами и начать ту давно задуманную книгу под названием «Дружба».

Аргези продолжает работать над образом Ленина. Он пишет, что «рукою Ленина водил по страницам истории рабочий класс, все человечество». С именем Ленина он связывает полет Юрия Гагарина. «Ленин проложил на земле проспект Октябрьской революции, Гагарин рукою советского народа проложил проспект Ленина во Вселенной». Крепость социализма, напоминал все время Аргези, в верности пролетариату, Ленину и ленинизму. «Ленин постоянно присутствует во всех проявлениях разума и таланта. В литературе, в живописи, в песнях мы, служители новой эпохи, чувствуем добрым взгляд своего старшего брата Ильича». Тудор Аргезипишет восторженные строки о представителях русской и советской культуры, публикует в печати свои эссе о МХАТе, об искусстве народного артиста Грибова, о волшебной скрипке Давида Ойстраха. Советский народ он образно сравнивает с гигантом, прислонившим после трудового дня молот к Кавказским горам. Вечером гигант берет скрипку, касается смычком струн, и над миром льются волшебные мелодии.

Тудора Аргези глубоко заботит качество переводов на румынский язык русской и советской литературы. Ознакомившись с переводами Маяковского, он замечает; «Маяковский столь велик, что его необходимо переводить с заботой и осторожностью, с которой смелые альпинисты пытаются преодолевать Эверест».

Они с Параскивой часто вспоминают поездку в Советский Союз, и когда он пишет что-либо для своей будущей книги, читает ей.

— Знаешь, Параскива, — сказал он однажды, — я написал письмо Чехову Антону Павловичу. Сядь, послушай.

Параскива незаметно поставила чашечку с кофе на угол стола. Аргези начал читать:

— «После пьесы «Три сестры», поставленной в Бухаресте с участием Грибова, я еще не писал Вам. Позвольте обратиться.

До сих пор я знал Вас чисто внешне, точнее, печатно. Но и того, что я успел прочесть из написанного Вашей рукой, признаюсь, это не очень много, вполне достаточно для того, чтобы поместить ваш образ в алтарь, среди дорогих мне божеств. Каждый словоискатель, будь он незаметным или великим (степени эти весьма условны, сочинители ведь не состязаются в скромности и застенчивости), располагает своим собственным вдохновением, скитом, своим крошечным храмом и иконостасом. За ними он прячет своих литературных мучеников, к которым питает наибольшую слабость. Не знаю, по душе ли Вам это слово, но в моем языке слабость означает еще душевность и любовь. Мы, погонщики слова, пребываем в семье древнего хора, который поет без устали с того самого дня, когда зазвучал впервые его голос. Иные голоса уже умолкли, но они не затерялись бесследно. Остается навечно гениальное эхо, прелесть и волшебство его никогда не погаснет. В общей мелодии поющих алтарей угадываются мотивы песен всех священнослужителей поэзии от Гомера до Вас и дальше, до сегодняшнего дня.

Я был в Вашем доме, в Москве, и Вы приняли меня как принимают друзей. Этот дом такой же, каким Вы его оставили, окрашен в те же цвета, правда, поблекшие немного от времени, вход такой же узкий, как в начале века. Я постучался своим перстнем и вздрогнул: на дощатой двери не тронутая временем небольшая металлическая полоска и надпись: «Доктор Чехов». В эту же дверь стучался когда-то и был впущен нищий больной, приехавший издалека, чтобы его выслушал своим ухом всезнающий доктор. Больной этот не ведал, что доктор страдает той же болезнью, он слаб и немощен и сам не находит способа избавления от безжалостной болезни.

Но исцеление для души приносила Вам ручка. Я видел эту ручку на рабочем столе между двумя подсвечниками, положенную пером на край чернильницы с высохшими чернилами. Я взял ее и подержал тремя пальцами, как держали ее Вы, когда писали, и не могу не признаться: мои пальцы вздрогнули. Вы любили писать при свечах. И я понимаю — то, что рождалось при свете лучины и свечи, получалось лучше, чем то, что пишется сейчас при электричестве и выходит под стук пишущей машинки.

Сестре Вашей исполнилось девяносто лет и она ведает музеем Чехова в Ялте: Вы знаете об этом? Вашей жене Книппер-Чеховой восемьдесят четыре, она — народная артистка Художественного театра, того театра, который побывал и у нас в Бухаресте. Сейчас в Лондоне находится Большой театр. Вы, наверное, не знаете, что английские зрители — консерваторы, лорды и лейбористы — раскупили все билеты задолго до премьеры. Любимый мой, перед русским искусством преклоняются все народы земли.

Я могу еще поведать, что посетил всех ваших современников, может быть, современников не по календарю, а по занятиям й идеалам: каждый из них носил в своем портфеле рукопись, предвидевшую наступление ленинской эпохи. Толстой, Гоголь, Достоевский, Пушкин, Горький приняли меня как брата. Они соблаговолили беседовать со мной. Толстой подарил мне букет незабудок из своего сада, жена моя хранит его в шкатулке, этот цветок и в Румынии называется «не забывай меня».

Могу ли я забыть стольких друзей и не признаться в том, как я люблю их? В доме Горького ко мне на колени прыгнула кошка и ласкалась. Может быть, бабушка этой кошки сидела на коленях у Горького?

Разрешите ли Вы мне, доктор Чехов, считать себя, в меру способностей, Вашим другом и другом всех Ваших друзей и учеников?

Вас обрадует, наверное, весть о том, что поток советских людей, идущих к Вашему дому, все увеличивается. Они приносят Вам цветы и любовь. Вокруг стола, за которым работал Антоша Чехонте, рабочие и интеллигенция, осуществившие революцию и продолжающие ее величественное дело, читают вслух то, что выходило из-под вашего пера».

Аргези подписался.

— Поставь и мою подпись, — сказала Параскива.


В их доме впервые за долгие годы появилась хорошая мебель, два кресла и диван в гостиной — мягкие сиденья, удобные подлокотники, плюшевая обивка. Аргези подолгу сидел в кресле и однажды сказал Митзуре совсем неожиданно:

— Как здорово, дочка, сидеть в таком кресле, как приятно отдыхать с непривычки!

— Так отдыхай, Тэтуцуле, отдыхай, если тебе хорошо! — воскликнула Митзура.

— Мягкая мебель располагает к лени, дочь моя… Если бы все это появилось у меня давно, я бы, наверное, стал лентяем… — И засмеялся.

Но он никогда не был лентяем и не стал им и после приобретения мягкой мебели. День и ночь он перечитывал, перепечатывал, сравнивал с давними первоисточниками каждую строчку томов своего собрания сочинений. А было этих страниц, разбросанных по сотням изданий почти за семьдесят лет непрерывного литературного труда, десятки тысяч. Вот жаль только, что по нелепой случайности погибла огромная переписка с выдающимися литераторами, художниками, музыкантами, артистами и политическими деятелями Румынии и многих стран. Несколько недель трудились Митзура и Баруцу над сортированием переписки, хранившейся в архиве. Потом каждое письмо просматривал сам Аргези. В одну сторону откладывал ненужные, малозначительные письма, в другую — те, которые должны были составить два-три тома интереснейшей переписки. Когда все было отобрано, подозвал помогавшую им по дому женщину и сказал:

— Вот бумага. Та, что справа, пусть лежит, слева — сожгите…

И случилось непоправимое: женщина сожгла письма, находившиеся слева от нее. Писатель уже привык, что огонь преследует его всю жизнь, — сгорели вместе с Национальным театром рукописи переводов сочинений Мольера, чуть не сгорел весь Мэрцишор весной сорок четвертого, когда англо-американская авиация бомбила Бухарест… И вот эти письма. Но делать нечего. И он успокаивает себя работой.


«Весна! Ты с моею родимой страною встречаешься, будто с сестрицей-весною… В преддверье надежды, в канун возрожденья встречаетесь вы — две весны, два цветенья».

Была весна 1964 года. И расцветали сады.

Земля в весеннем цветении воодушевляла писателя, придавала ему молодость и силу. Вот как откликнулся он в ту весну на просьбу написать для «Правды» небольшую заметку о Первомае.

«Ты проснулся?

Рассказать тебе сказку?

Бывало, раз в год приходила к воротам сада Мэрци-шора девушка несказанной красоты.

Все девушки Мэрцишора были красивы, но эта превосходила красотою своей всех девушек Бухареста. Не раз пытался я передать на полотне образ ее и сожалел горько, что не родился живописцем. И не было у меня ни кистей, ни подходящих красок. Не было ни заколок с брильянтами для ее вьющихся локонов, что рассыпались водопадом, прикрывая младые, готовые горлинками взлететь груди. Ни голубого цветка цикория для синевы ее глаз не было, ни лепестков роз для алых губ… Я бы развел эти краски на утренней росе. Но красок не было. И тогда я подумал, что, будь у меня звездные капли, я бы сегодня ночью нарисовал ее образ на белой стене нашего дома, появившегося тоже как из сказки.

— Я День Первого мая, — сказала она. — Ты назови меня как хочешь — Кэтэлиной, Миорицей, Девой мечты. Как ни назовешь, я та же — День Первого мая.

За девушкой кружились хороводы птиц и белых бабочек. Птицы пели и щебетали, украшали собою деревья сада. И оттуда, от белых цветов, перекатывались волны всех ароматов цветов, лесов и лугов мира. И над ними шла девушка. Но не одна. Она никогда не приходила в наш сад одна, а со своим отцом, огненных дел мастером.

И девушка сказала:

— Назови его как считаешь и как хочешь. Он Человек Труда. Пока я пела, он творил чудеса своими руками, своим умом, сердцем, терпением и вдохновением. Он разумно созидает, рушит старые времена и творит новые, придает жизнь тому, кто в агонии, воскрешает жар молодости, любовь к людям и добрую волю, приносит спокойствие, изобилие, радость и мир.

Ты услышал, сын, сказку мою?

Это явь.

Сон твой был глубоким.

Но ты проснулся.

Ты пойдешь вперед, дальше, потому что это только начало сказки.

Сегодня день Девы, день Труда, ее Праздник.

Это твой праздник, Человек, Победитель, Созидатель, брат мой».

2

Параскива вошла к нему сильно встревоженная и опечаленная. Он чувствовал, что произошло что-то страшное. Нечасто на лице Параскивы такая печаль.

— Умер Деж, — сказала и села рядом с мужем. Она знала, как горячо любил Аргези Георгиу-Дежа, как восхищался простой, прирожденной рабочей мудростью, спокойствием, глубиной мысли и доступностью этого человека. В разговорах с ней он называл Дежа «наш Георгицэ», ласковым именем, которым называют только близких и родных. На смерть Георгиу-Дежа (19 марта 1965 года) Тудор Аргези написал выдержанный в глубоком народном стиле проникновенный плач, назвав его «Георгицэ, сынок». Показывая жене, сказал:

— Видно, мне суждено проводить туда всех своих друзей. Тебя же я прошу, Пуйкэ, не уходи раньше меня, не оставляй меня одного.

Это была единственная просьба Тудора Аргези, которую Параскива не выполнила.

В том, как вела себя жена, как разговаривала, шагала, в привычных движениях, с которыми подавала она ему кофе, в ее взгляде он впервые за эти пятьдесят шесть лет совместной жизни заметил еле уловимые изменения:

— Что с тобой, родная?

— Да ничего, немного устала, годы, наверное…

— Какие годы? Ты у меня молодая. Вот я уже совсем старый, на десять лет старше тебя… — И шутит: — Почему ты взяла меня такого старого, а?

— Ну ладно, я уже об этом говорила тебе… Звонил сегодня Бэнуцэ. Сказал, что одиннадцатый том скоро выйдет… — Параскива тихо ушла. Он заметил, что она прихрамывает.

— Что происходит с мамой? — спросил встревоженный Аргези Митзуру.

Дочь решила сказать ему все:

— Маму нужно показать серьезным врачам, Тэтуцуле. Обязательно.

И Аргези написал своему давнишнему швейцарскому другу, знаменитому профессору Францискетти.

После 1956 года семья Аргези приезжала в Швейцарию почти ежегодно. Тудор Аргези терял зрение. В 1958-м один глаз совсем перестал видеть, и швейцарские профессора Францискетти и Манн держали его под особым наблюдением. На этот раз, в 1966 году, они выехали в Швейцарию всей семьей. Францискетти ничего утешительного сказать не мог:

— Положение вашей жены безнадежно. Перед этой болезнью медицина беспомощна.

Из Женевы они вылетели самолетом. Аргези впервые поднялся в воздух над страной Вильгельма Телля.

— Посмотри, Параскива, как выглядят горы!

Параскива медленно повернула голову к иллюминатору. Швейцарские горы показались ей стадом гигантских животных, замерших по пути к океану. Спины животных темно-зеленые — это леса, а на их боках мелкие квадратики посевов, садов и виноградников, между гор речки, голубые глаза озер, белые, тесно прижатые друг к другу кубики.

— Смотри, мне кажется, что шел по этим горам гигант, брал пригоршнями из огромного мешка эти кубики и разбрасывал их. Видишь?

— Да, вижу. Это дома?

— Да, дома… — Аргези хотел, чтобы она посмотрела еще на эти горы, на разбросанные кубики, но Параскива уронила голову, закрыла глаза и попросила у Митзуры воды…

Тудору Аргези не хотелось верить швейцарским профессорам. Был ведь и он приговорен когда-то врачами. Прошло с тех пор двадцать шесть лет. Может быть, может быть…

Параскива скончалась в пятницу 29 июля 1966 года в пять часов вечера. И тогда Тудор Аргези сказал Баруцу и Митзуре: «Это самая большая несправедливость природы ко мне. За что?» По его настоянию Параскиву похоронили в Мэрцишоре, в нескольких шагах от дома, под разросшимся орехом, посаженным ими в 1926 году.

— Тут же похороните и меня, — сказал он детям, — под простой плитой. Вот надписи для мамы и для меня. На моей осталось приписать только дату…


Он не мог себе представить, что останется когда-нибудь один, без нее. Они никогда не говорили друг другу о смерти, о том, что настанет такое время, когда их не будет. Естественный ход жизни сам собой разумеется, а говорить о том, что само собой разумеется, в семье Аргези не было принято. И все же он тайно надеялся, что они уйдут из этого мира одновременно, хотя из опыта долгой жизни знал, что так случается чрезвычайно редко. И вместе с тем… Вместе с тем он не понимал, как сможет жить без Параскивы. За пятьдесят шесть лет совместной жизни он привык к тому, что она есть, так же как знаешь, что у тебя есть глаза, руки, что существуешь ты сам… Параскива не была какой-то его частью, Параскива была для него то же самое, что он сам, и уход Параскивы из жизни он считал своим собственным уходом. Ни его близкие друзья, ни его дети не понимали этого, ему чаще всего казалось, что они не в состоянии этого понять. В час смерти жены Аргези написал: «Сотрите мое имя — оно уже никому не нужно… У меня было с кем и было для кого писать. Сейчас слова мои осиротели. Подруга моей жизни медленно погасла и растворилась в тумане. Нет уже вечера и утра тоже нет».

Тудор Аргези ищет свою Параскиву, ему хочется верить, что она не ушла, что она где-то есть. Он пишет прекрасную поэму о ее трудовой жизни, о ее не знавших устали руках. Поэма называется «Параскива Бурда из буковинского села Бунешть».

Стихотворение «Тебе, которая…».

«Чуть приоткрываю дверь пустой комнаты. Подушка сохраняет глубокий след твоей головы. Около кровати — осиротевшие плюшевые тапочки. А в доме твоя неясная тень. С тех пор как ты ушла, она впервые показалась. Хоть тенью оставайся, умоляю тебя».


Дети стали замечать, что по пятницам он ложится на кровать, закрывает глаза и подолгу не встает. «Хочу умереть тоже в пятницу, как она», — признался он Митзуре. Мысль о том. что он не может больше жить без Параскивы, преследует Аргези ежеминутно.

— Тэтуцуле, я принесла тебе поесть.

— Я же говорил тебе, Мицу, что не буду есть, я не хочу… — Потом сказал: — Видишь, все забыли о ней, никто ее не вспоминает…

— Неправда, Тэтуцуле. Не говорят, чтобы не тревожить твою боль, ты что, не понимаешь это?

— Я все понимаю. Сядь, давай поговорим о ней.

И они часами вспоминали Параскиву.

— Как хорошо, что мы обо всем договорились при ней, что она была согласна с этим, — сказал он, когда специальный курьер принес благодарственное письмо Совета Министров. Правительство Румынии благодарило Аргези за безвозмездную передачу Мэрцишора государству. Это было общее решение семьи Аргези.

…Когда-то до войны в надежде на получение больших гонораров Аргези планировал построить на территории Мэрцишора клуб, библиотеку и поликлинику для бедноты. Потом, после войны, задумал поставить здесь несколько домиков для талантливых, материально плохо обеспеченных литераторов. Но и этому не дано было осуществиться.

Сейчас у него не оставалось больше никаких дел. И он позвал Митзуру и Баруцу.

— Я все закончил, — сказал он спокойно. — После ухода матери мне оставалось еще прочитать для издательства десять тысяч страниц. Все сделано. Я всегда учил вас быть твердыми и не проявлять слабости даже в самых трудных обстоятельствах. За эти одиннадцать месяцев после ухода матери я сам проявлял эту слабость. Вы простите меня за это… А сейчас, прошу, принесите лист бумаги и карандаш.

Он пытался написать твердой рукой, чтобы буквы получились ровными и аккуратными, как всегда. Вывел четко:

Я слушаю твой зов издалека,

Ты не томись, родная, я догоню тебя…

Это было 12 июля 1967 года.

В пятницу вечером 14 июля 1967 года Тудор Аргези скончался. Врачи установили, что он не страдал никакой болезнью. Причина смерти — тоска.

Ему были устроены национальные похороны. В здании Атене перед его гробом проходил весь Бухарест, делегации со всей страны. Отдать последний долг великому поэту и гражданину приходили люди с разных концов земли, оказавшиеся тем жарким летом в Румынии. В воскресенье в десять часов утра в почетном карауле стояли руководители коммунистической партии и Румынского государства. Генеральный секретарь коммунистической партии Николае Чаушеску, председатель Государственного Совета страны Киву Стойка подошли к осиротевшим Митзуре и Баруцу… 18 июля Тудора Аргези опустили в могилу рядом с Параскивой под ветвистым орехом и общим крестом, который они несли вместе всю жизнь.

1964–1979 гг.

Загрузка...