ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Вэкэрешть — это старинный монастырь, соединенный с бывшим господским двором тайным подземным ходом. В давние времена в случае опасности для двора господарь мог уйти по этому ходу и скрыться за толстыми стенами обители. В конце прошлого века, когда участились выступления рабочих и крестьян Румынии против господствующего класса, правительство в общем согласии со священным синодом переселило монахов, и на окраине Бухареста вместо монастыря Вэкэрешть появилась грозная тюрьма с таким же названием, а подземный ход быстро превратился в каземат, куда сажали особо опасных. Восемьсот узников стонали там, где раньше раздавались молитвы и песнопения во славу всевышнего. Тут были и грозные убийцы, и разбойники, карманники и конокрады, фальшивомонетчики и проститутки. Сюда же привозили неугодных режиму «Великой Румынии» политических преступников. Обвинение писателя в не-проявлении должного патриотизма расценивалось общественным мнением страны как повод для правительства и короля Фердинанда, пришедшего на смену Каролу, свести с ним старые счеты. Аргези не пишет жалоб, не просит снисхождения у властей. Он просто обращается к своему родному городу:

«Родной мой город, любимая моя колыбель. Я смотрю на тебя сквозь зарешеченные окна, слушаю песню лягушек, которые так беззаботно живут в болоте, тянущемся между мной и тобой. Город моих светлых дум и моих страданий, я только сейчас понял, что тебе нечего больше со мной делать, ты равнодушно наблюдал за тем, как мучается мое сердце и страдает моя душа, а мои надежды оскорбляли тебя. Я был твоим беспокойным жителем, и ты взял меня под вооруженную охрану. Ты требуешь от меня осуждения моего прошлого как бездумного, а мои мечты о твоем преображении ты требуешь отбросить прочь как преступные. Ты заживо похоронил меня здесь среди карабинов и штыков в сообществе мошенников, карманных воров, взломщиков и бандитов, в соседстве с кладбищем для неопознанных трупов и домом для умалишенных. Ты бросил меня в ад. За что, любимый мой город?»

Ноты отчаяния, беспомощности одинокого человека прорываются не раз в бунтаре Аргези.

Тудор Аргези заявляет городу, что он никогда и ни за что на свете не откажется от своего прошлого. Он не делал это тогда, когда могучие духовные отцы вначале пряником, а потом — при помощи высшей судебной инстанции — кнутом пытались вернуть к себе блудного сына. Он не делал этого и когда стоял после ареста перед военным трибуналом и заявлял судьям в лицо, что он, Аргези, своим пером защищал человеческие жизни от отправки на бойню. Он громогласно заявил тогда, что любое правительство, которое отправляет своих сынов на смерть ради завоевания других земель и подчинения себе других народов, есть правительство преступников. Писатель возмущался поведением тех, кто потерял веру в силы народа, кто под нагайкой отказывается от дальнейшей борьбы. Встречались даже и бывшие поклонники поэта, которые сейчас клеветали на него.

«У тебя не было никогда ничего святого, мой город. У тебя есть закрытая для читателей и открытая только для мышей библиотека: У тебя несколько сот церквей, в которых стрекочут цикады. У тебя есть профессора без студентов и студенты без профессоров. На твоих улицах — рестораны, гостиницы, роскошные жилые дома, в которых никто не живет, и масса несчастных бездомных, ночующих на мостовых. Я ничего тут не преувеличиваю, мой милый город. Когда я вырвусь отсюда, я пойду из дома в дом, из клуба в клуб, из землянки в землянку и расскажу обо всем, что я видел и что я думаю о тебе, городе, стоящем в самом центре непомерно великой нашей исторической трагедии».

Начатый в тюрьме «Вэкэрешть» разговор со своим городом Тудор Аргези продолжит в серии очерков «С тросточкой по Бухаресту», а пока он накапливает материал, делает наброски для книги «Черные ворота» о годах заключения. Она будет дополнена поэтическим циклом «Цветы плесени».

Нацарапанные гвоздем на спичечных коробках, на содранной коре с поленьев, на коже изношенных башмаков строки он передавал на хранение Параскиве. Она добилась разрешения приносить мужу и узникам, сидящим в одной камере с ним, еду.

— Ну-ка дай попробовать, большеглазая, какой вкуснятиной собираешься кормить своего усатого! — К Параскиве, принесшей два ведра борща, подошел, сутулясь, дежурный надзиратель тюрьмы.

— Это не для вашего желудка! — дерзко ответила Параскива, пытаясь обойти его.

— Борщом не отделаешься, красавица! Придется поступиться еще кое-чем!..

Надзиратель подошел к Параскиве кошачьим шагом, готовый сказать что-то еще. Он был огромен и нахально улыбался. Параскива отступила на шаг, поставила одно ведро на землю, а другое приподняла и замахнулась. Стоявший у ворот главный надзиратель наблюдал с интересом, чем же это кончится. Верзила не побоялся угрозы быть облитым борщом и со всего размаха ударил стоявшее ведро сапогом. Борщ разлился по булыжному настилу, а ведро покатилось, тарахтя, к будке часового. Параскива бросила со всей силой второе ведро в тюремщика, тот отпрянул, но уже было поздно — борщ выплеснулся на его отутюженный щегольской мундир, теплая жидкость текла за голенища. Надзиратели как по сигналу, выглянув из-за укрытий, оскалили зубы.

— Сними сапог, Мандря! Попробуй! Очень уж вкусно пахнет! Идиот! — Старший надзиратель не любил этого нахального щеголя, который всегда только и ожидал выделиться чем-либо среди тюремщиков, а сейчас получил такое, что вся тюрьма будет над ним еще долго издеваться. Что касается Параскивы Аргези, то ей ничего не сделаешь. Она добилась разрешения приходить один раз в день и приносить еду мужу. В разрешении так и было написано: «Приносить еду». А что именно и сколько, в бумаге не было означено. И вот она каждый день тащит по два эмалированных ведра, и по всей тюрьме разносится аппетитный запах борща.

— У меня бумага, — сказала Параскива старшему надзирателю. — А этот бык смотрите что сделал! Оставить без обеда стольких людей! Не хватает вам, что они заживо гниют в этой вонючей тюрьме.

На следующий день тюрьму посетил председатель румынского парламента профессор Николае Йорга. Не зная истинной причины визита Йорги в «Вэкэрешть», мелкие тюремщики связывали это со случившимся накануне, и появление Параскивы с неизменными ведрами у тюремных ворот они встречали теперь с некоторой опаской и пропускали ее без препятствий и зубоскальства.

Скольких людей спасла Параскива от мучительного голода за время пребывания Тудора Аргези в тюрьме «Вэкэрешть»! Тридцать восемь узников, сидевших вместе с поэтом в одной камере, ожидали появления Параскивы как спасения. Не было дня, чтобы она не приносила еды, и не было такого случая, чтобы Аргези не поделился этой едой со своими товарищами по несчастью. И он глубоко презирал тех, которые и здесь, в тюрьме, когда все узники одеты в одни и те же лохмотья с печатью королевства Великой Румынии, находятся под охраной тех же штыков и от всех болезней для всех одно-единственное лекарство — «английская соль», пытаются выделяться хотя бы тем, как едят то, что им приносят из дому.

Аргези зло высмеивает подобных людей, пишет, что они ничем не отличаются от обыкновенных животных. Мысль о том, что нестойкие, слабые духом люди, оказавшись в сложной, непривычной для повседневной жизни обстановке, уподобляются животным, Аргези проводит в стихотворении «Двое голодных».

«Лед подобен камню, камень — льду. Сумрачней еще с рассвета стало. Шепелявя, спотыкаясь на ходу, мрачные куранты с башни бьют устало… Полдень брел во мраке. Лютовал мороз. Кость — в крещенском воздухе — сама парила… И в урочный час опять сюда явился пес, — грязен, пропылен… Заключенный один, что пожизненно был осужден, угощенье и сам заприметил. «Ну нет, не собаке достанется эта кость!» — так сказал себе он. И готов был к драке…»

Мысль художника бьется в тесноте тюремной камеры. Аргеаи запоминает все, чтобы когда-нибудь потом, когда, может быть, это кончится, сообщить людям страшные страницы тюремной жизни, маленького мирка среди двойного каменного забора, жизни восьмисот человек, которая так похожа на жизнь страны в целом. Иногда сквозь щели отодвигающихся глухих ворот его глазам открывается пыльная, уходящая вдаль дорога. Повозка, в пей крестьянин в черной мерлушковой шапке, сзади семенит собака. Как хорошо, что этот крестьянин свободен, что его не отделяют от мира ни тяжелые замки, ни эти толстые каменные степы, ни надзиратели с карабинами! Он долго размышлял над свободой того крестьянина и его собаки. А поздно вечером, когда началась перекличка, пришел к выводу, что крестьянин такой ate узник, но ограждение его тюрьмы дальше, его не видно. Оно тоже охраняется карабинами. Эта граница «великого королевства». А в этом королевстве буйно цветет плесень. И Аргези пишет об этой плесени полные боли стихи.

«Писал я ногтем на пустой стене. Во тьме кромешной, в мертвой тишине ломала штукатурка ноготь мой, и помощи не ждал я никакой… Мои стихи вне времени. Из ямы упрямо кричат они о голоде, о зле, о стынущей золе… Когда до крови стер я ноготь, его не стал я трогать, чтоб он отрос. Но он не вырастал. Дождь на дворе стучал, и правая рука болела нестерпимо. Неутомимо, кроша со стен измызганных куски, я ногтем стал писать другой руки».

2

В один из весенних дней, когда Аргези «писал ногтем на пустой стене», Параскива шла через весь Бухарест к тюрьме со своими ведрами. Сегодня она сварила чорбу бедняков. Элиазар на окраине города собрал молодые побеги хмеля, красные верхушки жгучей, как огонь, крапивы, молодые пятачки листьев мать-и-мачехи, сабельки дикого лука, растущего среди голых кустов виноградника, и щавеля.

Элиазар большой парень. Ему четырнадцать лет. Он на время прервал учебу, сейчас за обучение в лицее нужно платить большие деньги, а их нет. Параскиве стыдно признаться Элиазару в том, что у нее нет денег, но он и сам это видит: чтобы заработать лишнюю копейку и кормить мужа, Параскива сдает квартирантам свою Комнату в квартире, а сама сбила три доски, ставит их в ванную и спит там.

— А ты знаешь, — говорит мальчик, — сегодня, когда я собирал зелень, не знаю откуда, но как из-под земли появился передо мной старый-престарый дед, горбатенький и хромой. За спиной у него ноша и в руках корзинка. «Здравствуй, бре Янку! — сказал он мне. — Как давно я тебя не видел…» — «Здравствуйте, дедушка, — ответил я, — но я не Янку. Меня зовут Элиазар». — «Нет, мальчик, тебя зовут Янку. Ты маленький Янку, которого старый Али спас от грозы…» И я вспомнил рассказ отца про хромого Али. Он мне в Женеве рассказывал, и говорю этому дедушке: «Тог маленький Янку вырос уже большой, его зовут Тудор Аргези, он сейчас в тюрьме «Вэкэрешть», а я его сын и собираю зелень ему на еду, мама Параскива сварит». — «Я знаю, что Тудор Аргези в тюрьме. Ты сын своего отца, и для меня ты Янку, потому что очень на него похож. Тебя в тюрьму к отцу пускают?» — «Нс пускают меня. Туда разрешили только маме с едой». — «Тогда отдай это Параскиве. Пусть передаст Янку, Тудору Аргези, в тюрьму. И скажет ему, что альвица от старого Али. Пусть Параскива скажет ему еще, что старый Али желает ему вырваться оттуда».

Тудор Аргези не скоро узнает о встрече Элиазара с хромым Али. Со дня столкновения с надзирателем у ворот тюрьмы Параскиве разрешали только передавать еду, свидания ей запретили. Запретили даже передавать письма и записки. Аргези почти не знает, что происходит на воле, с особой пристальностью он наблюдает за жизнью тюрьмы, пропускает все увиденное через свою особую «лабораторию». Глубокий анализ всего происходящего на его глазах дает возможность нарисовать жуткую картину общества, «рассмотренного в микроскоп». Он как бы через многие десятки лет после «Записок из мертвого дома» Достоевского ведет другую тетрадь этих «Записок», продолжает их. Книгу Достоевского он начал переводить еще в келье на холме Митрополии в Бухаресте, работал над переводом в Швейцарии, написал предисловие и выпустил книгу в 1912 году в серии «Прекрасная библиотека». В тюрьме «Вэкэрешть» он работает над портретами заключенных и с особой симпатией и болью пишет о страданиях простых людей, «без вины виноватых» жертвах гнилого и безжалостного общества.

Хозяева отдали под суд свою служанку из Олтении Марию Никифор, обвинив ее в краже домашних вещей. Мария была беременной, но это не помешало жандармам арестовать ее. Служанка не отвечала на вопросы следователя, и это принималось за признание вины: молчишь, значит, виновата.

В тюрьме о ней забыли. И вспомнили, лишь когда по всей тюрьме разнеслось: олтянка родила ребенка. Это был первый ребенок, появившийся в стенах «Вэкэрешть». И сразу же возник вопрос: а почему должен этот ребенок сидеть в тюрьме, раз у него никакой вины ни перед кем нет?

В тюремной церкви, бывшей монастырской, был совершен обряд крещения. Бандиты и воры — потому что только из них одних и состоял церковный хор — старались как можно нежнее исполнить положенные по правилу этого обряда молитвы. Потом каждый считал своим долгом подарить ребенку что-нибудь. Среди подарков встречались красивые резные ложки из белого ясеня, выбранного из поленьев, приготовленных для топки, разукрашенные скорлупки яиц, плетеные игрушки из женской косы льняного цвета, бусы из хлебного мякиша, окрашенные в разные цвета краской, стекавшей со свежевыкрашенной крыши. Цыган-музыкант смастерил крошечную скрипку, а грозный бандит, который умудрялся и здесь, в тюрьме, иметь свой потайной склад дорогих вещей, принес мундштук и подсвечник. А один фальшивомонетчик откуда-то раздобыл на этот раз настоящую серебряную монету и прицепил к ней разноцветную кисточку на счастье.

За неделю до пасхи администрация тюрьмы разрешила Марии Никифор выходить на прогулки, и она ходила как мадонна, прижимая к груди свое сокровище.

Прошло еще несколько месяцев. Администрация тюрьмы стала узнавать по судебной иерархии, почему эта женщина сидит столько без суда и никто ею не интересуется. К тому же в тюрьме к числу восьмисот заключенных прибавился восемьсот первый. Он тоже сидит без ордера на арест, без суда. Ребенок ускорил ход следствия. Не раздобыв никаких доказательств, суд все же решил осудить Марию на пятнадцать дней тюрьмы и потом отпустить ее с богом. Но тут же после приговора обнаружилось, что пропажу нашли — считавшиеся украденными вещи лежали забыты в шкафу для старых вещей, куда их забросили после очередной попойки сами подгулявшие хозяева.

— Ну посидите эти пятнадцать дней — и домой! — сказала Марии и ее сыну подобревшая надзирательница.

Мария и на этот раз ничего не ответила. Что означают пятнадцать дней по сравнению с теми муками, которые она испытала за полтора года! Пятнадцать дней… Это же только две недели!

На шестнадцатый день она уже видела себя за тюремными стенами, там, где ее никто не ждал, никто не встречал. Она попрощалась с воровским миром тюрьмы, достала вышитую кофту от своего царского наряда, прижала сына и направилась к канцелярии тюрьмы. Чиновник, ведавший выпиской бумаг об освобождении, пожал плечами и сказал:

— Еще нет документов. Подожди, должны прислать. Мария подождала день.

— Не прислали еще? — спрашивает снова.

— Нет.

— Говорил же, что пришлют.

— Говорил, но еще ничего нет.

Она терпеливо ждала. А тем временем сын заболел. У него распухло горло, он трудно дышал, был горячий, как огонь. Одна грамотная воровка посмотрела на сына Марии, махнула рукой и сказала: «Дифтерит». Откуда пришел этот дифтерит в тюрьму? А у тюремного лекаря, тоже из заключенных, одно лекарство от всех болезней — слабительная соль. Мария умоляла его прописать сыну хоть это лекарство, но лекарь повторял в сотый раз — не поможет, не поможет. Старые женщины, давние узницы, собирали под тюремными стенами травы, прикладывали мальчику к пяткам, на грудь, одна старуха цыганка принялась заговаривать болезнь. Мария отдала цыганке единственную серебряную монету, подарок фальшивомонетчика маленькому Санду. Но и заговоры цыганки не спасли мальчика.

…Конвойный из похоронной команды забрал мертвого и увез его на кладбище. А через две недели пришел приказ об освобождении из тюрьмы Марии Никифор и ее незаконнорожденного сына.

3

Одинокий, бедный человек в условиях безжалостного эксплуататорского общества. Болезнь, старость, неожиданно нагрянувшая беда. Чего стоит человек без поддержки перед лицом беды? Эти вопросы занимают Аргези постоянно, и его отзывчивая душа регистрирует как тончайший барометр все происходящее вокруг. Куда делась Мария Никифор со своим горем? Может быть, снова поступила к хозяину?

И вот еще одна судьба.

Зимняя ночь. Лютый мороз. Термометр показывает двадцать градусов ниже нуля. Перед театром варьете, с витрин которого смотрит танцующий строй краснощеких полуголых девиц, от резких порывов ветра чуть держится на ногах громадный черный пес. Время от времени он подымает переднюю лапу, будто защищается ею от холода. Чуть в стороне от собаки, прислонившись к металлической ограде большого сада, стоит одетая в легкое пальтишко молодая женщина. На руках у нее завернутое в голубое одеяльце спящее дитя.

«Мы, — пишет Аргези, — выдумали для книг и картин целый сонм ангелов, спасающих от снегов и нужды женщину и ребенка и вводящих их в светлый, теплый дом, посредине которого стоит накрытый стол, а вдоль стен — кроватки с накрахмаленными постелями, с мягких половиков глядят довольные глаза ухоженного пса.

Ангелы улетели, сказочные, райские дома рухнули, монастыри для бедных были превращены в кладбище и тюрьмы. Как и собака, Мадонна осталась навеки всем чужой и бездомной. Она вынуждена ждать, как и собака, подаяния или искать себе и ребенку пищу в отходах, выброшенных на помойку соседнего ресторана, где оркестр бойко отбивает ритмы американских мелодий. А чтобы подойти к отходам, Мадонне понадобится выиграть состязание с собакой.

Я спросил бога: «Кто имеет право петь, радоваться и жить в то время, когда Мадонна просит милостыню?» И я услышал в ответ обвал камней с черной вершины.

Это зал театра варьете аплодировал успеху негра, танцующего в кандалах под рифмованные куплеты гастролирующей в Бухаресте англичанки.

Я сказал собаке: «Кидайся; кусай и уничтожай. Войди в зал театра, разгоняй и вали с ног танцовщиков, актеров, авторов, разорви их на куски своими мощными, острыми зубами». Но собака осталась на том же самом месте и как привидение шаталась на своих ослабевших ногах около раскрашенной рекламы при ярких огнях электрических ламп.

Я собрал все силы моей души и крикнул женщине: «Подымайся! Выше голову! Собери в подол булыжники, одной рукой прижимай свое дитя, а другой сделай рогатку и стреляй! Разрушай, уничтожай, свергай! Что не сокрушишь камнем, хватай зубами и рви! Рви губы, перегрызай горло, кусай до крови нахальные щеки сытых!» Но женщина стояла на коленях, рыдала, и ее холодные слезы замерзали на подбородке. Сквозь тряпье она добралась до тощей груди и дала пососать проснувшемуся от шума ребенку.

Спектакль окончился, и публика расходилась.

И я тогда спросил свою собственную душу: «А ты?» И моя душа зажглась от молниеносно пронесшегося метеора».


Тудор Аргези ищет выход из мира, зашедшего, по его глубокому убеждению, в тупик. Он знает о том, что в России совершилась Великая Октябрьская социалистическая революция, но все источники получения какой-либо информации оттуда для него закрыты. До тюрьмы Аргези следил за логикой борьбы Ленина. Он знал, насколько ненавистен царизм народам России. Он знал, что за Лениным стоит крепко сложенная, хорошо организованная партия. Это признавали в Женеве те, кто общался с Лениным, с русскими революционерами. И Аргези верил этому. Аргези знал, что в революционную Россию отправился Кочя. Он уже несколько месяцев там, но пока что никаких вестей. Что расскажет он, когда приедет?

В однообразие тюремной жизни врываются неожиданные, радующие душу события. Приехавший напыщенный генерал вдруг заметил, что у одного заключенного прицеплена к груди яркая вишневая хризантема.

— Это что означает? — грозно спрашивает генерал у сопровождающего офицера.

— Это не наш заключенный, господин генерал, он из неосужденных… — выкручивается офицер.

— И что, если неосужденпый! Он в тюрьме, а не на Каля Виктории, болван!

Офицер явно лжет, говоря о том, что заключенный с хризантемой только что прибыл сегодня.

— А почему не обыскали? Ты знаешь, что означает красный цвет? Знаешь? — нажимает генерал.

Положение спасает вышедший из крыла для политических полковник. Он отдает честь генералу и шепчет ему что-то на ухо.

— Кто позволил? — спрашивает генерал. — Кто позволил?! Всех в карцер!

Полковник сообщил генералу, что в отделении политических заключенных был обнаружен целый букет вишневых хризантем — там праздновали победу венгерской революции.


Параскиве снова разрешили свидания. Чего стоило это Гале Галактиону, только один он знал. Сегодня Параскива принесла плохие вести: Раду убили…

— Его еще зимой призвали в армию…

Аргези изменился в лице.

— В Будапеште. Домника как получила это известие, совсем растерялась, ходит к нам, смотрит на Элиазара и все спрашивает: «Правда, Элиазар, что дядя Раду не убит, правда?» Элиазар не знает, что ответить, он так любил дядю Раду. Он плакал, когда его взяли в армию. А сейчас спрашивает меня, за что убили Раду. А я откуда знаю, что ответить.

Надзиратель, подслушивавший разговор, прервал Параскиву:

— Вам осталось еще пять минут, но о том, о чем вы разговариваете, запрещается говорить.

Когда Параскива ушла, Аргези спросил надзирателя:

— А думать об этом можно?

— О чем?

— О том, о чем запрещается говорить с женой.

— Это уж как вам захочется. На этот счет у нас нет никакого приказа господина директора.

А господин директор человек очень серьезный. Он здесь бог, король и премьер-министр. В его руках хлеб, нож и нагайка. Хочет — отрежет ломоть, хочет — исполосует нагайкой. Но не дай бог оказаться под ударами его пудовых кулаков! И особенно когда обнаруживается какой-либо непорядок, тогда устраивается «директорское расследование». Господин директор появляется в полном блеске парадной формы тюремного главнокомандующего — сшитый по талии в тюремной мастерской черный мундир, сверкающие позолотой пуговицы, фуражка с высокой кокардой, на которой скрещены символы директорской власти — ключ и карабин. Доведенные до глянца сапоги подчеркивают мощь директорских ног, которыми он также не брезгует «щекотать ребра» заключенных. На директорских пальцах сверкают дорогие перстни — то ли для красоты, то ли для амортизации ударов — слишком костлявые скулы у этих ничтожеств.

Во время допросов за ним следует старший надзиратель и главный бухгалтер, который фактически ведает всеми хозяйственными делами тюрьмы и может делать все, что делает господин директор, кроме одного — избиения заключенных.

Директор вышел из своего кабинета и прошел незамеченным под самыми стенами, чтобы появиться у главного входа и услышать положенное приветствие заключенных: «Здравия желаем!» Когда приветствие звучит слабо, директор сердится, подобно дирижеру, не услышавшему звуки всех инструментов оркестра. И тогда директор требует, чтобы приветствие повторялось. И не дай бог кто-нибудь посмеет лишь мурлыкать, а не кричать во весь голос, тогда тот познакомится с кулаками господина директора и будет иметь возможность гордиться тем, что его бил не какой-нибудь слюнявый надзиратель или сопляк новобранец. Но на сегодня у директора цель определенная: он должен лично допросить того несчастного, который прицепил на тюремную одежду хризантему. Вишневую хризантему! А, вот он, любитель цветов!

— Ну-ка скажи мне, новобранец, что же это тебя так развеселило, что решил портить вид тюремной одежды?

— Да так, господин директор. Я очень люблю цветы.

— Врешь, бестия!

— Не вру, господин директор.

— А если не врешь, почему же ты именно сегодня решил проявить свою любовь к цветам?

— Сегодня день рождения матери, господин директор.

— И это неправда! Я моту проверить, когда родилась твоя мать! — Тут последовало длинное ругательство, которым директор украшал свою речь при всех случаях. Его разговор с заключенными состоял главным образом из слов, которых на бумаге не напишешь. — Так скажешь или не скажешь?! — Этот вопрос директор подкрепил сильным ударом кулака. Посмотрел на свою свиту и подозвал подчиненных — учитесь, мол, как это делается! Клиент оказался хилым, и его, окровавленного, нужно было уложить на булыжники под забором тюрьмы в ожидании медицинского работника. Директор заявил, что он продолжит беседу с этим любителем цветов в другой раз. И тогда уж он скажет все. А сейчас весь выстроенный во дворе сброд должен отрепетировать приветственную песню в честь господина генерального инспектора министерства внутренних дел, который пожалует ровно через полчаса.

Генерального инспектора директор встретил у главных ворот и повел к строю. Слышна была приветственная песня, и генеральный инспектор явно был доволен. Но вдруг и он и директор тюрьмы резко остановились, прислушались: с противоположного конца строя, там, где стояли политические заключенные, раздавалась мелодия и слова «Интернационала».

Парад не удался, а у них сегодня еще столько дел! Через агентуру сигуранцы разнюхали, что социалисты в честь победы венгерской революции собираются завтра колонной прийти к тюрьме «Вэкэрешть» и устроить митинг в знак солидарности с политическими заключенными, отметившими вчера победу венгерской революции красными цветами. А сегодня «Интернационал». Эта невиданная дерзость будет наказана переводом зачинщиков в каменные мешки «Дофтаны».

Церемония приема генерального инспектора была сокращена, заключенные проведены в камеры, а те, что пели «Интернационал», и осужденные газетчики вместе с Аргези препровождены в бывший тоннель подземного перехода между монастырем и господским двором «на свидание с ангелами», то есть с летучими мышами, как горько шутили в тюрьме.

Ночью к «Вэкэрешть» были подтянуты регулярные войска и три роты горных стрелков. В тюрьме вели дежурство ударные отряды, приведенные в боевую готовность. На помощь директору для руководства операцией были выделены королевский комиссар и многоопытный военный прокурор. Была усилена охрана камер, вооружен весь обслуживающий персонал. Дополнительные пулеметные гнезда проверялись лично господином директором. И нужно было видеть разочарование господина генерального директора, когда после стольких ожиданий и приготовлений пришлось дать отбой — демонстрация была задушена в центре города, пробиться к тюрьме социалистам не удалось.

Аргези запомнил и торжество в тюрьме по случаю победы венгерской революции, и выстроившуюся для директорского смотра массу заключенных, и избитого до полусмерти смельчака с вишневой хризантемой на полосатой куртке, и «Интернационал», и неудавшуюся демонстрацию. Он размышлял над всем этим в долгие дни вынужденного безделья, а бессонными ночами, когда все успокаивалось и только храп и стоны спящих заключенных нарушали тишину, писал:

«Тишину ночную режет мерзкий скрежет, лязг цепей. Из дверей, словно ржавчиной покрытый, зверь избитый выползает еле-еле… Вышли все ли? Цепи крепко заклепали на руках и на ногах, чтоб спокойно, сладко спали богачи в особняках, чтоб от пыток, гнева, боли дохли воры поневоле…»

Размышления о жизни и смерти, о предназначении человека на земле, о власти одного человека над другим — все занимает писателя. Мысль о том, что из этой тюрьмы, как и из общей тюрьмы безжалостной капиталистической эксплуатации, дорога ведет только к смерти, он проводит в большинстве прозаических и поэтических произведений этого периода.

«Последний исход покойников из новых и мрачных ворот. Их десять — и парами, в ряд, прижавшись друг к другу, лежат. Гробов теснота… Без плача родных, без молитв, без креста несут их в морозном тумане, луны потревожив сиянье… Счастливый вам путь, отдыхайте, усопшие! Добрей вам могила покажется общая, чем вас осудившее царство господ, чем старый священник, что к вам не придет. Старайтесь быстрей обойти преграды на темном пути, ведь завтра, а может быть, даже сейчас, лишь звезды взойдут восковые, светясь, предстанете в царстве ином — пред новым судом…»

Суд на этом свете, суд на свете ином…

А что ожидает человека еще? Во имя чего он живет?

Об этом должна была быть книга стихов Аргези, которую он намеревался выпустить к своему сорокалетию. Но этот день 21 мая 1920 года, день святых Константина и Елены, застал его в тюрьме «Вэкэрешть». Он надеялся, что в этот день разрешат ему свидание с сыном Элиазаром и с Параскивой. Их же пустили только до ворот, с передачей. По случаю этого дня Параскива испекла пирог. Тюремщики разрезали его на мелкие куски в поисках «недозволенных вложений» и, не обнаружив ничего, кроме капусты, передали его в камеру вместе с ведром борща и сорока свечами.

Пирог съеден, сорок свечей догорели.

Сорок лет… А где же обещанная книга, Тудор Аргези?

Загрузка...