Часть 3. Зиновьев. Лидер поневоле

3.1. Человек не на своем месте

Первое, что бросается в глаза при знакомстве с документальным наследием Зиновьева, первого Председателя Исполкома Коминтерна, — это то, насколько тщательно (и тщетно) он вплоть до мелочей старался копировать своего вождя и учителя. Ленинские нотки звучали и в стилистике зиновьевских докладов, и в методах кадровой работы, и в общении с лидерами иностранных компартий, которых наш герой воспринимал как представителей второго эшелона большевистской партии. А. В. Луначарский писал о том образе Зиновьева, который сложился еще до революции: «…он выступал всегда верным оруженосцем Ленина и шел за ним повсюду… как политический мыслитель он был нам мало известен, и мы тоже часто говорили о том, что он идет за Лениным, как нитка за иголкой»[581]. Этот образ не претерпел радикальных изменений и после Октябрьского переворота.

Второе — это ярко выраженное и плохо скрываемое тщеславие. Его огромный секретариат фиксировал даже самый малозначительный документ, которому предназначалось стать пищей для будущих исследователей мирового коммунизма. Сам Зиновьев уже в первой половине 1920-х годов вслед за Троцким принялся за издание многотомного собрания своих сочинений, рассчитывая на «памятник нерукотворный». Председатель Коминтерна крайне болезненно реагировал, если кто-то позволял себе усомниться в том, что он является душеприказчиком ленинского наследства и хранителем ценностей истинного большевизма. И, наконец, третье — именно в силу прошлых заслуг и близости к вождю Зиновьев слишком долго чувствовал себя «неприкасаемым», он включился в борьбу за власть лишь тогда, когда под угрозу было поставлено его собственное политическое существование.


Григорий Евсеевич Зиновьев

1918

[РГАСПИ. Ф. 421. Оп. 1. Д. 323. Л. 1]


Если взглянуть на отношения внутри узкого круга лиц, поименованных в «политическом завещании» Ленина, то нетрудно прийти к выводу, что генсека Зиновьев раздражал больше других оппозиционеров. Нет сомнений в том, что Сталин больше всех ненавидел Троцкого, как нет сомнений и в том, что многие повороты его «генеральной линии» были навеяны троцкистскими идеями. Наставничество Зиновьева имело иной масштаб. Он научил Сталина искусству подковерной борьбы, плетению мелких интриг в ежечасной борьбе за место под солнцем. Как и в случае с Троцким, благодарности учитель не дождался. Напротив, именно Зиновьеву доставался от Сталина максимум презрения и самые уничижительные характеристики, вроде отнесения к категории партийных «дворян», которые нежились в эмиграции, пока настоящие подпольщики мучились в тюрьмах и ссылках[582].

Весьма характерно, что и Троцкий, готовя в последней эмиграции книгу очерков о лидерах большевизма, обошел вниманием Зиновьева, хотя написал краткие биографии более чем десятка своих соратников и соперников. Сохранился только набросок его некролога на смерть бывшего лидера Коминтерна, датированный 1932 годом. В нем есть холодное перечисление ряда фактов из жизни нашего героя, но нет ни одного теплого эпитета. От зиновьевской капитуляции в октябре 1917 года Троцкий прокладывал мостик к капитуляции 1928 года: «Он отступил перед репрессиями, испугавшись раскола партии и гражданской войны. Капитуляция Зиновьева и его ближайших единомышленников в критический момент вызвала, несомненно, чувство враждебности со стороны левой оппозиции. Смерть Зиновьева не может, разумеется, изменить нашей оценки его ошибок»[583].

Технический секретарь ЦК ВКП(б) Борис Бажанов, ставший одним из первых советских «невозвращенцев», пытался найти разгадку того, что Зиновьев, находясь еще в зените своей власти, не вызывал никаких симпатий у соратников: «Трудно сказать почему, но Зиновьева в партии не любят. У него есть свои недостатки, он любит пользоваться благами жизни, при нём всегда клан своих людей; он трус; он интриган; политически он небольшой человек; но остальные вокруг не лучше, а многие и много хуже. Формулы, которые в ходу в партийной верхушке, не очень к нему благосклонны: „Берегитесь Зиновьева и Сталина: Сталин предаст, а Зиновьев убежит“»[584].

При этом наш герой не являлся бездарным бюрократом, скорее он олицетворял собой тот тип партийного чиновника, который локтями и интригами отвоевал себе место за начальственным столом, оттеснив других представителей первого поколения большевиков. Зиновьев был непревзойденным мастером по написанию самых разных бумаг, которые должны были приводить в действие государственные структуры и партийные массы. Как сказали бы современные политологи, он умел «монетизировать» свой авторитет. Лучше всего у него получались запросы в разнообразные инстанции, которые занимались финансовыми субсидиями и материальной поддержкой, отбором кадров, предоставлением престижных помещений и т. д. Не менее искусен и продуктивен был он в подготовке стандартных приветствий и воззваний зарубежным коммунистам, в которых революционный пафос перемежался с бюрократической осторожностью[585].

Зиновьев воспринимал Коминтерн как собственную вотчину, и руководил им с барской широтой, предпочитая опираться на собственную интуицию, а не на тщательный анализ фактов. Это находило свое отражение в назначениях и отставках зарубежных лидеров компартий. Тот, кто по тем или иным причинам не приходился ко двору, имел немного шансов остаться на капитанском мостике. И напротив, «симпатичные ребята» (так он вместе со Сталиным называл группу немецких левых, приведенных к руководству КПГ в 1924 году) получали неоправданный кредит доверия, который беззастенчиво использовали в личных целях. Зиновьев без стеснений трудоустраивал в аппарате ИККИ своих родных и знакомых (тут он был не одинок — после прихода к власти партия большевиков испытывала жесточайший дефицит кадров). После явного отката революционной волны «идти на службу» в Коминтерн мало кому хотелось, и это обстоятельство год за годом уменьшало его влияние, в то время как конкуренты в Политбюро уверенно набирали политический вес.


Письмо Г. Е. Зиновьева в Оргбюро ЦК РКП(б) с просьбами об обеспечении деятельности аппарата Коминтерна

26 марта 1919

[РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 157. Д. 2. Л. 1]


Говоря о дореволюционном жизненном пути нашего героя (кстати, он до сих пор не нашел своего биографа ни в отечественной, ни в зарубежной историографии[586]), следует иметь в виду, что он с самого начала прошел весь тернистый путь фракционной борьбы и интриг в РСДРП, причем всегда принимая сторону Ленина. Покинув вместе с будущим вождем царскую Россию и перемещаясь из одной европейской страны в другую, он постепенно поднимался по карьерной лестнице, возглавив к конце концов Заграничное бюро РСДРП.

В годы Первой мировой войны Зиновьев и Ленин участвовали в создании Циммервальдской левой — объединения радикальных социалистов, выступавших за революционный выход из войны. Секретарь Циммервальда Анжелика Балабанова оставила интересное наблюдение о разделении труда между ними: «Я заметила тогда, что всякий раз, когда нужно было осуществить какой-нибудь нечестный фракционный манёвр, подорвать чью-либо репутацию революционера, Ленин поручал выполнение такой задачи Зиновьеву»[587]. Вместе, прихватив с собой семьи, они вернулись в Российскую революцию в апреле 1917 года, воспользовавшись знаменитым «пломбированным вагоном», который был предоставлен немецкими властями. В партии шутили над этой близостью, называя Зиновьева второй женой Ленина.

Для последнего никакие человеческие отношения не могли заслонить собой фанатичное следование догмам марксизма. Единственная попытка Зиновьева проявить политическую самостоятельность, выступив против ленинского решения о немедленной подготовке к вооруженному захвату власти в октябре 1917 года, обернулось ярлыком «капитулянт» и постановкой вопроса об исключении из партии. Через несколько дней Зиновьев и сам вышел из ЦК ввиду того, что его большинство отказалось от создания «однородного социалистического правительства».


«Исполнительный Комитет настоятельно просит американских товарищей немедленно основать подпольную организацию». Письмо Г. Е. Зиновьева американским коммунистам

12 января 1920

[РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 157. Д. 2. Л. 13]


На этом попытки фронды, навеянные опытом политической борьбы в европейских демократических странах, закончились. Обжегшись на воде, Зиновьев стал еще более строгим в выполнении ленинских указаний, поддержав вождя в дискуссии о Брестском мире и получив важный пост председателя Совнаркома Петроградской трудовой коммуны. Политическое влияние подпитывало философские амбиции нашего героя, на которого стал работать многочисленный аппарат референтов и спичрайтеров. Значительная часть его кадров рано или поздно перейдет на работу в Коминтерн.

3.2. После Бреста

12 апреля 1918 года Зиновьев выступил на заседании Петроградского совета с большим докладом, посвященным роли национального вопроса в революционном процессе[588]. Он нарисовал широкую перспективу, начав с ранней новой истории и пройдясь по самым различным странам мира от Австрии до Индии, от Ирландии до Палестины. Везде получалось одно и то же — национальные противоречия выступали проекцией классовых.

Позже Зиновьев будет истово цитировать Ленина, но в 1918 году у него были и другие авторитеты, которые вели его вперед в своих утопиях. «Прав был Каутский, — утверждал он, — когда говорил, что социализм подведет все человечество к тому, что останется 3–4 основных языка, на которых говорит подавляющее большинство цивилизованного человечества. И в этот момент национальный вопрос будет решен окончательно, мы тогда не будем его замечать»[589]. В докладе своеобразно трактовалась ленинская интерпретация России как «слабого звена в цепи мирового империализма»: западная буржуазия «сильна не только голым насилием, но она сильна всей системой обмана, насилия, лицемерия. Буржуазный строй — это сложная машина. Нам так легко было разрушить самодержавие именно потому, что оно не стояло на высоте буржуазной техники». В передовых странах для несравненно более опытного правящего класса «было делом техники суметь использовать старину, использовать историю, использовать эти национальные войны, которые оставили глубочайшие следы в жизни народов, суметь их использовать так, как это нужно господам империалистам»[590].

Переходя к России, Зиновьев предпочел опираться на ленинский принцип самоопределения наций. «Мы никого не желаем загонять в рай дубиной, мы не желаем требовать, чтобы те народы, которые были завоеваны царем, чтобы они принадлежали к нашему государству. Мы стоим за то, чтобы государство было возможно более сильное, централизованное, мы не за распад России, но достигнуть этого можно не дубиной, а тем, чтобы создать такие условия в нашей стране, при которых эти народы будут сами тяготеть к нам, захотят жить в рамках России»[591]. Наша цель — «собрать единое, цельное, большое Российское государство», — подчеркивал докладчик.


Я. М. Свердлов и Г. Е. Зиновьев

1918

[РГАСПИ. Ф. 71. Оп. 54. Д. 4. Л. 38]


Все те народы, которые под влиянием буржуазных националистов захотят от него отделиться (Зиновьев приводил в пример Финляндию и Украину), будут обречены на то, чтобы стать сателлитами кайзеровской Германии. Однако новые российские власти не собираются бороться с ней ее же методами. «Мы бы не могли оказать большей услуги германским капиталистам, если бы стали разжигать ненависть к Германии, как таковой. Они натравили бы своих рабочих, мы своих, а им только этого и нужно, чтобы мы отказались от наших принципов интернационализма»[592].

Частным случаем его практического применения была борьба с погромными настроениями против евреев, с которыми зачастую отождествлялись большевики. Подобные настроения выгодны только буржуазии, которая стремится «посеять человеконенавистничество в самых массовых размерах»[593]. «Еврейство всегда являлось линией наименьшего сопротивления… Мы превосходно понимали, почему черносотенцы особенно ненавидели евреев. Мы марксисты, понимали, откуда это происходит. Раз наиболее гонимый народ, обездоленный, то вполне естественно, что из его рядов выходит наибольшее число революционеров». Переходя от теории к практике, Зиновьев указывал, что сейчас центральная задача нашей партии — «остановить погромное движение» в стране, не останавливаясь перед самыми крутыми мерами: «…мы будем расстреливать погромщиков, как расстреливали спекулянтов, мародеров и взяточников»[594].

Как бы схематично и даже утопично не звучала сегодня такая программа пролетарского интернационализма, на четвертом году всемирной бойни за ней готовы были последовать миллионы рабочих и крестьян, одетых в солдатские шинели. Без такой программы революционного выхода из войны не было бы свержения монархий в Центральной и Восточной Европе, без нее левые радикалы разных стран не смогли бы найти общего знаменателя, объединившись в Коммунистическом Интернационале.

Зиновьеву нельзя отказать в личной храбрости ни в дни захвата власти большевиками, ни в начальный период имплементации Брестского мира, когда германские войска при поддержке финских националистов пытались продвинуться как можно ближе к Петрограду. 25 апреля 1918 года Председатель Северной трудовой коммуны вместе с военкомом М. М. Лашевичем отправился в форт Ино, игравший ключевую роль в защите Кронштадта. Ему удалось предотвратить капитуляцию форта после того, как его предал комендант, перебежавший к белофиннам (за спиной последних стояли немецкие войска генерала фон дер Гольца). Прекрасно знавший немецкий язык, Зиновьев быстро разобрался, что немецкие парламентеры на самом деле не знают родного языка, но финнам было выгодно выдавать себя за немцев, которые примерялись к роли новых хозяев распавшейся Российской империи.


Провозглашая разрыв со «старым миром», большевики обращались к лубочным образам былинных богатырей, теперь вооруженных винтовкой

Плакат эпохи Гражданской войны

[Из открытых источников]


С Зиновьевым прибыли в Ино несколько сотен матросов с кораблей, стоявших в Кронштадте. Ссылки финнов на то, что форт не относится ныне к территории Советской России, были отвергнуты. До получения приказа из Москвы, заявил Зиновьев, гарнизон будет оборонять крепость, а когда силы будут на исходе, взорвет ее укрепления и эвакуируется на кораблях Балтийского флота. В конце концов стороны договорились о том, что «вопрос должен решиться сношениями центральных правительств»[595]. Советскому полпреду Иоффе удалось согласовать в Берлине компромиссное решение, оставлявшее форт за Россией, однако отсутствие прямой телеграфной связи не позволило реализовать его на практике: 15 мая 1918 года укрепления Ино были взорваны, а его гарнизон эвакуировался в Петроград[596].

За данным спором последовала целая серия советско-германских конфликтов, связанных с расплывчатостью ключевых положений Брестского мира. Наиболее известным из них является увод части кораблей Черноморского флота из Севастополя в Новороссийск, за которым последовал германский ультиматум. В разгар конфликта, выступая на общегородской партийной конференции, Зиновьев защищал политику «передышки», которая отдала превосходящим силам германской армии значительную часть западных окраин Российской империи. «Очень может быть, что передышка не так кончится, как мы ожидаем. В Германии победила военная реакционная партия. Наверху идет борьба между шпагой и кошельком — между рубаками и банкирами»[597]. При этом, замечал докладчик, военные во главе с генералом Людендорфом считают, что «советская власть дала им больше, чем можно получить путем захвата», а потому возобновление боевых действий в непосредственной близости от Петрограда представляется маловероятным.

В своей концепции «мирной передышки» Ленин и его соратники рассчитывали на то, что Советская Россия будет со стороны наблюдать за военным конфликтом двух империалистических коалиций. Однако надолго расположиться в удобной позиции «третьего радующегося» не удалось, уже в начале октября 1918 года Германия запросила мира на условиях победителей. Поставленный Зиновьевым полгода назад вопрос о том, можно ли «собрать единое, цельное, большое Российское государство», приобрел практическое значение. На примере украинского гетмана Скоропадского Зиновьев показывал метания правящих кругов государств-лимитрофов: «…мы не знаем, чему больше удивляться: бесстыдству или шарлатанству». Один за другим они объявляли себя сторонниками Антанты и в одностороннем порядке разрывали договоры, подписанные в условиях немецкой оккупации.


Григорий Евсеевич Зиновьев

Художник И. И. Бродский

1920

[РГАСПИ. Ф. 489. Оп. 1. Д. 68. Л. 20]


Чтобы выстоять во враждебном окружении, Советской России надо обернуть себе на пользу борьбу двух течений в лагере западной буржуазии. «Одни говорят, что надо идти напролом, пулеметы — единственный язык, который понимает эта чернь — рабочие и крестьяне. Другое течение среди буржуазии сводится к тому, что надо как-нибудь попытаться обойти историю, попытаться в любовных объятиях задушить революцию»[598]. Лавирование между ними будет продолжаться недолго, лишь до того момента, когда начавшаяся в Германии буржуазно-демократическая революция перерастет в революцию, которую возглавит пролетариат.

На этом пути стоят социал-демократы, предавшие идеалы марксизма в 1914 году и готовящиеся повторить это во второй раз. «Германским рабочим надо совершить вторую революцию, свою октябрьскую революцию для того, чтобы покончить с этой бандой „социалистов“, которые являются буржуями второго призыва». Лидер нового правительства страны социал-демократ Фридрих Эберт отказался от хлеба, который предложила немецкому народу Советская Россия. Что ж, подводил итог Зиновьев, тогда мы отправим его «по адресу того человека, который заслужил доверие, — по адресу Карла Либкнехта, который сумеет распределить этот хлеб действительно правильно»[599]. Либкнехт, сын одного из основателей СДПГ и Второго Интернационала, будет убит менее чем через два месяца, но надолго станет первым «мучеником» мировой революции, запечатленным в именах заводов, улиц и даже целых населенных пунктов Советской России.

Выступая на митингах, Зиновьев неоднократно проводил аналогии между Вторым Интернационалом и родителями, предавшими и бросившими своих детей. Еще до окончания мировой войны он отдавал себе отчет, что восстановление международной организации не за горами, тем более что социал-демократические партии легально существуют в большинстве европейских стран. Вклад российских социалистов, образовавших вместе со своими единомышленниками в Швейцарии новый Интернационал, был иным: «У нас не существовало ни конгрессов, ни секретарей, мы не вносили взносов, хотя наша революция внесла взнос несколько иной в международную революцию. Мы ассигновали несколько миллионов на поддержку интернационалистической агитации в Европе»[600]. Вряд ли все его слушатели были в восторге от подобных признаний — в городе свирепствовал голод.

Для подъема настроений измученных петроградских рабочих (далеко не все из них были в восторге от идеи поделиться хлебом с немецкими братьями — в городе был страшный голод) Зиновьев устроил целую серию митингов, на которые были приглашены иностранные гости, разделявшие идеалы большевизма. Вот только один список докладчиков, многие из них станут коммунистами первого призыва: 19 декабря 1918 года на Дворцовой площади выступали Рейнштейн от США и Садуль от Франции (их переводила итальянская социалистка российского происхождения Анжелика Балабанова), Файнберг от Англии, Сирола от Финляндии, Берг от германского Совета в Петрограде, Маркович от Сербии, Антонов от Болгарии, представители Индии, Персии, Туркестана, Кореи и Китая, не названные поименно английские и американские военнопленные.


Борис Исаевич Рейнштейн

Июль 1924

[РГАСПИ. Ф. 492. Оп. 2. Д. 214. Л. 1]


Жак Садуль

Художник И. И. Бродский

1920

[РГАСПИ. Ф. 489. Оп. 1. Д. 68. Л. 52]


Зиновьев солировал на митинге, уверяя слушателей, что для скорейшей победы мировой революции необходимо сплочение коммунистов всех стран в единый боевой союз: «Третий Интернационал еще не сложился формально, но он уже существует в действительности. Я смотрю на наше собрание только как на маленькое преддверие, как на увертюру великого собрания Третьего Интернационала, который, я убежден, соберется также в Петрограде»[601].

Пафос подобных митингов, тиражируемый центральной прессой, не мог не вызвать отклика в Москве. Организационные способности Зиновьева, равно как и его ораторский дар, как нельзя лучше сочетались с информацией об издании коммунистических газет в Германии и Австрии, первые экземпляры которых стали для Ленина лучшим подарком к рождеству. Не прошло и недели после митинга интернационалистов в Петрограде, как газета «Правда» опубликовала призыв к созданию Коммунистического Интернационала. На сей раз Зиновьев мог быть уверенным в том, что его заслуги не будут забыты и Ленин не обойдет его своим вниманием.

3.3. Первые шаги Коминтерна

В архивах не сохранилось никаких свидетельств о том, почему именно Зиновьеву было поручено руководство Коммунистическим Интернационалом. На предварительном обсуждении, состоявшемся накануне открытия Учредительного конгресса, его попросили сделать доклад лишь по второстепенному вопросу — об отношении коммунистов к социалистическим партиям и к Бернской конференции. Наш герой присутствует на коллективной фотографии всех делегатов, но его нет на фото, запечатлевшем стол президиума и сидящих за ним Ленина, швейцарца Платтена, немцев Клингера и Эберлейна[602]. В ходе конгресса Зиновьев был достаточно активен, и в конечном счете именно он выступил с отчетом о деятельности РКП(б) (пропустив перед собой при обсуждении первого пункта повестки дня представителей Германии и Швейцарии).

Его доклад выглядел достаточно сухо для коммунистической партии, впервые в истории завоевавшей всю полноту государственной власти, изобилуя цифрами и деталями (об избирательной системе Советской России, бюджетных ассигнованиях, деятельности аппарата пропаганды и т. д.). Переходя к международной деятельности большевиков, докладчик поставил на первое место субсидии зарубежным соратникам, тогда это еще не считалось большим секретом[603]. Проблема заключалась в том, что таких соратников можно было пересчитать по пальцам — на Учредительный конгресс прибыло всего два делегата, имевших мандаты от своих партий. Выдавая желаемое за действительное, Зиновьев пафосно завершил свое выступление: «…мы уже дожили до такого момента, когда лучшие элементы рабочего класса всех стран считают за честь организоваться в партию коммунистов и идти по пути, на который мы вступили»[604].

На третий день работы конгресса группа делегатов в очередной раз поставила вопрос о немедленном создании нового Интернационала. Первым по проекту соответствующей резолюции высказался представлявший КПГ Эберлейн, который имел поручение своей партии голосовать против такого «преждевременного» решения. Вслед за ним слово взял Зиновьев, который сообщил, что внесенный на обсуждение экспромт был обсужден накануне в редакционной комиссии, где доминировали лидеры РКП(б). Он признал, что в большинстве европейских стран коммунисты еще никак не проявили себя, и задал собравшимся в зале вопрос, на который сам и ответил: «Вы хотели бы иметь сначала формально организованные коммунистические партии во всех странах? Но у вас есть победоносная революция, и это больше, чем формальное основание партий»[605]. Все остальные участники дискуссии высказались в поддержку резолюции, и вопрос был тут же проголосован — Коммунистический Интернационал, который в России назывался Третьим, а за рубежом — Московским, стал реальностью. В тот же день о работе Учредительного конгресса впервые рассказала советская пресса, позже в ней появилось и официальное сообщение о создании Коминтерна.

Активность Зиновьева, его полемический запал против конкурентов из рядов социал-демократии (он объявил их «маргариновыми социалистами», а их резолюции — «идейным убожеством») не осталась незамеченной. Очевидно, что вопрос о руководителе созданного Интернационала обсуждался в узком кругу большевистского руководства уже после завершения конгресса, но формального решения принято не было, поскольку РКП(б) по логике вещей являлась всего лишь одной из секций Коминтерна, т. е. подчиненной структурой. Вряд ли можно сомневаться в том, что решающее слово в данном вопросе оставалось за Лениным, и он его высказал.

Вождь РКП(б) был мастером сложных кадровых комбинаций, и здесь он не изменил себе. В день закрытия конгресса он отмел все возражения Балабановой, представлявшей там Циммервальдское движение, и объявил, что решением ЦК партии она назначена Генеральным секретарем Коминтерна[606]. Лучшей кандидатуры для оформления его фасада трудно было придумать. Но стержнем создаваемой структуры должен был стать кто-то из своих, и здесь выбор пал на Зиновьева. В расчет были приняты связи с зарубежными социалистами, наработанные им за долгие годы эмиграции, свободное владение немецким языком и даже представительная внешность. Не последнюю роль сыграла и зиновьевская активность в проведении агитационной кампании до и после Учредительного конгресса. Так или иначе, поручение принять на себя опеку над только что созданной международной организацией коммунистов было для нашего героя весьма лестным, и не в правилах большевиков было отказываться от нового фронта работы, особенно, если она открывала новые горизонты. При этом Зиновьев продолжал оставаться руководителем Петроградской организации РКП(б) и главой Северной коммуны, что заставляло его буквально разрываться между двумя российскими столицами.


Протокол № 12 заседания Бюро ИККИ об отпуске валюты для заграничной работы, в том числе для создания Я. Рейхом (Томасом) издательства в Германии

29 апреля 1919

[РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 1. Д. 1. Л. 25]


Протокол № 22 заседания Бюро ИККИ с постановлениями по финансовым вопросам

22 июля 1920

[РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 1. Д. 1. Л. 47]


Ситуация не менялась на протяжении всех лет, которые он возглавлял Коминтерн. После Третьего конгресса Зиновьев жаловался Ленину: «Надо решить вопрос о моей работе… Выход один: либо Коминтерн перенести в Питер, либо мне оставить Петроград и переехать в Москву. Радек, Кун и др., находящиеся здесь, настаивают на первом»[607]. Кроме того, лидера международной организации коммунистов постоянно отвлекали партийные поручения, выполнение которых он считал более важным. Спустя два года Иосиф Пятницкий, также делегированный в Коминтерн российской партией, перечислив узкие места в его деятельности, сообщал Зиновьеву свой вывод: «Дело могло бы быть изменено, если бы Вы могли целиком отдаться работе ИККИ так же, как Вы теперь работаете в РКП»[608].


Протокол № 30 заседания Бюро ИККИ с поручениями Джемсу (Томасу), находившемуся в Берлине

25 октября 1920

[РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 1. Д. 1. Л. 81]


Во время своих коротких наездов в Москву наш герой честно бился за материальные интересы Коминтерна, как будто это был один из наркоматов Советской России. На первых порах подобные решения принимались келейно и лишь позже приобретали форму протоколов ЦК РКП(б). Так, Зиновьев уже 26 марта 1919 года информировал сотрудников аппарата Коминтерна о получении кредита в 1 млн рублей, передаче в его ведение иностранных коммунистических групп, находившихся ранее под опекой ЦК РКП(б). В ходе заседания он подчеркнул, что Коминтерн принимает на себя пропагандистские функции, ранее возлагавшиеся на Наркоминдел, и заявил о том, что руководство последнего не в восторге от появления конкурента: «Задержка как в выходе журнала, так и вообще в работе Бюро III Интернационала происходит вследствие технических трудностей и недостаточного содействия как со стороны тов. Чичерина, который проявляет некоторую ревность, так и со стороны партийных товарищей»[609].

Первый номер коминтерновского журнала, о котором шла речь в приведенной цитате, вышел в мае 1919 года и был выдержан в стиле передовиц газеты «Правда». Зиновьев в своей статье убеждал читателей в том, что международное коммунистическое движение «развивается с такой головокружительной быстротой, что с уверенностью можно утверждать: через год мы начнем забывать, что в Европе велась борьба за коммунизм, поскольку вся Европа станет коммунистической…»[610]

Подобное настроение куратора «мирового большевизма» можно было понять — завершение Первой мировой войны привело к революционному кризису в побежденных странах, вслед за Российской империей рухнули Германская, Австро-Венгерская и Османская. То тут, то там возникали эфемерные советские республики, хотя срок их жизни исчислялся несколькими днями. Исключение составляла Венгерская советская республика, провозглашенная 21 марта 1919 года и просуществовавшая более четырех месяцев. Едва получив новое поручение, Зиновьев телеграфировал в Будапешт директивы, которые, по его мнению, помогли бы местным левым социалистам продержаться во враждебном окружении: «…нас очень удивляет, почему Вы до сих пор не опубликовали декрета о земле… Вы помните, какое значение имел декрет о земле в России, когда мы отдали землю крестьянам без всякого выкупа. Нам сдается, что декрет о земле должен бы быть и у Вас в Венгрии первым декретом»[611].


Запись разговора по прямому проводу Г. Е. Зиновьева и Бела Куна о состоянии дел в Советской Венгрии

30 марта 1919

[РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 2. Д. 10. Л. 2]


30 марта из Будапешта пришел ответ Бела Куна — военнопленного австро-венгерской армии, принявшего во время пребывания в России идеалы большевизма и создавшего по возвращении на родину коммунистическую партию: через три дня венгерский Совнарком опубликует декрет о национализации всех земель. Следование «русскому примеру» казалось иностранным неофитам волшебным ключиком, который откроет дверь в светлое будущее. Кун сообщал о том, что строит партию по образу и подобию большевистской, берет за основу советский строй, выборы в стране пройдут по Конституции РСФСР, лишившей эксплуататоров права избирать и быть избранными. С русскими военнопленными ведется пропагандистская работа, они активно записываются в местную Красную армию. «Необходимо, чтобы III Интернационал прислал в Венгрию своего представителя»[612].

Вскоре к ней присоединилась Советская Бавария, просуществовавшая около трех недель. Тем не менее на одном из первых заседаний ИККИ обсуждался вопрос об открытии там заграничных отделений Коминтерна, которые могли рассчитывать на солидную финансовую подпитку. Зиновьев разрывался между Москвой и Петроградом, отсутствуя на большинстве заседаний. Ввиду его частого отсутствия было создано Малое бюро ИККИ, облеченное правом принятия оперативных решений без запроса мнения Председателя.

Вечером 14 апреля 1919 года состоялось первое заседание группы московских сотрудников Исполкома, на котором присутствовали М. И. Калинин от ВЦИК и Л. М. Карахан от Наркоминдела. Доклад делал Зиновьев, затем обсуждался вопрос о том, как «ввиду передвижения рев. событий разгрузить Москву, перенеся работы в филиальные отделения в Киеве, Венгрии и Баварии»[613]. После того, как немецкий совет отказал Коминтерну в просьбе предоставить занимаемое им здание (особняк заводчика Берга в Денежном переулке, который в 1918 году занимало германское посольство), было решено отправить запрос о «помещении, могущем быть предоставленным в здании гостиницы Метрополь». Однако на него претендовал и Наркоминдел, который и получил в свое распоряжение изысканную недвижимость.

Отсутствие Зиновьева в Москве ввиду слабой и нестабильной связи между столицами стало серьезной проблемой уже при рождении Коминтерна. 29 мая ему жаловался только что назначенный секретарем ИККИ Яков Берзин: «Нашу работу чрезвычайно тормозит Ваш „сепаратизм“, перехватывание иностранных материалов и проч. …» 19 июня он же подробно описывал, как наличие трех параллельных центров (вероятно, имелся в виду Киев) мешает налаживанию осмысленной работы новой международной организации. Его послание заканчивалось ультиматумом: «…необходимо или перестроить нашу организацию в смысле строгой централизации руководства — или же ликвидировать наш аппарат»[614].

В конце концов такое положение стало совершенно нетерпимым, и пленум ЦК РКП(б) 3 июля 1919 года принял решение о том, что оперативные вопросы сотрудники аппарата ИККИ должны решать самостоятельно, «не дожидаясь ответа от Петрограда», а самому Зиновьеву предписывалось «в особо важных случаях, а при отсутствии экстренности и вообще, сноситься по поводу предпринимаемых в Петрограде шагов с т. Бухариным», который, таким образом, превращался во второе лицо в коминтерновской иерархии[615].


Записка Я. Берзина Г. Е. Зиновьеву о срочной необходимости централизовать руководство Коминтерном

29 мая 1919

[РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 2.Д. 2. Л. 41]


Весь первый год работы аппарата ИККИ прошел в выработке модуса собственной работы, причем к нему сотрудники продвигались методом проб и ошибок. В члены Исполкома должны были кооптироваться представители иностранных компартий, но, во-первых, число партий увеличивалось медленно, а во-вторых, Гражданская война и изоляция советской России делали невозможным приезд в Москву «посланцев прогрессивного человечества». В результате все решения принимались сотрудниками аппарата без оглядки на последних, и эта практика работы Коминтерна (российский стержень при международной упаковке) сохранялась на протяжении всей его истории.

Образованное по решению Восьмого съезда РКП(б) Политбюро ЦК настаивало на скорейшем издании журнала «Коммунистический Интернационал», который должен был выходить на нескольких языках мира, несмотря на жесточайший дефицит бумаги в стране. К июлю 1919 года был издан второй номер журнала на немецком языке, качество которого не удовлетворило ни Зиновьева, ни Клингера: «…уже в первом было несколько ляпсусов, а второй ими кишмя кишит»[616].

Попытка вынести центры принятия решений за пределы России также потерпела фиаско. Вначале была разгромлена Советская Бавария, в августе 1919 года такая же судьба постигла и Венгрию. В Киеве господствовал Петлюра, в Берлине утвердилась Веймарская республика, лидеры которой после «спартаковского восстания» в январе 1919 года также не жаловали коммунистов. Страны Скандинавии, сохранявшие либеральные режимы, находились слишком далеко от потенциальных очагов революционных выступлений.

В конце концов было принято решение образовать Западноевропейское бюро Коминтерна (ЗЕБ) в Амстердаме, опираясь на поддержку голландского активиста Рутгерса, который принял участие в работе Учредительного конгресса, прибыв в Россию из США через Сибирь. Но уже первая конференция ЗЕБ в начале 1920 года прошла под контролем местных ультралевых, не обращавших никакого внимания на директивы Москвы (точнее, сделавших вид, что они их не получили). Зиновьев счел за лучшее вообще отказаться от коминтерновских филиалов, ограничившись отправкой за рубеж отдельных эмиссаров. Последние, подобно Абрамовичу, везли с собой значительные суммы денег и драгоценности, которые следовало потратить на формирование той или иной компартии[617]. По своим функциям они весьма напоминали облеченных чрезвычайными полномочиями комиссаров Красной армии, которых партия направляла на самые опасные участки фронта.

Конечно, деятельность Коминтерна в момент его становления не сводилась к организационным вопросам. В политическом плане речь шла о том, чтобы завершить раздел наследия Второго Интернационала, т. е. привлечь на свою сторону массы рабочих, входивших в довоенное социал-демократическое движение. В некоторых странах уже в годы войны произошел раскол на левые социалистические партии, выступавшие с пацифистскими лозунгами, и правые социал-демократические, которые продолжали настаивать на необходимости поддержки своих правительств в их военных усилиях. Так, в Германии весной 1917 года образовалась Независимая социал-демократическая партия (НСДПГ), в которую перешли из СДПГ как ведущие марксистские теоретики (К. Каутский, Э. Бернштейн, Р. Гильфердинг), так и основная масса радикально настроенных рабочих. Позже эту партию стали называть «центристской», поскольку на крайне левом фланге социалистического движения утвердились группы и течения, ориентированные на Коминтерн.

Политический словарь последнего изобиловал лексикой, набравшей популярность в годы мировой войны. Применительно к другим социалистическим партиям речь шла о «фронтальном наступлении», «разоблачении дезертиров», «завоевании массовой базы» и т. д. В декабре 1919 года Зиновьев подготовил проект письма к рабочим, входящим в НСДПГ, выдержанный в резко обличительном тоне. В нем чувствовалось влияние приемов военной пропаганды, обращенной на войска и население противника. Здесь также делалась ставка на то, чтобы запугиванием, разгромной патетикой и демонизацией противника («предательство вождей, подкупленных буржуазией») посеять страх и сомнения в лагере противника, с тем, чтобы перетянуть на свою сторону колеблющихся и сомневающихся, даже не утруждая себя вопросом о том, а не могут ли левые социалисты европейских стран стать потенциальным союзником Советской России. Такой подход не нашел поддержки остальных членов Политбюро, позицию которых выразил Ленин: «Обращение сейчас к немецким рабочим и в таком тоне общего нападения считаем преждевременным»[618].

В условиях изоляции только что созданного центра Коминтерна от зарубежных рабочих все большее значение приобретала его внутриполитическая функция — нужно было убедить население Советской России в том, что путь, избранный ее новыми властителями, является безальтернативным, опирается на строгое научное предвидение и ведет страну в светлое будущее. Несмотря на то, что простые россияне страдали от голода, холода и эпидемий, погибали на фронтах Гражданской войны, подобные обещания, эксплуатировавшие мессианский настрой русского народа, не просто примиряли его с суровой действительностью, но и мобилизовали на «последний и решительный бой».

Знаменитый диалог из фильма «Чапаев», где герои рассуждают о том, сможет ли легендарный комдив Красной армии возглавить ее «в мировом масштабе», достаточно точно отражал настроения большевистского авангарда. И пропаганда Коминтерна, утверждавшая, что все передовые силы западного мира ждут от Советской России социального освобождения, делала свое дело. 16 мая 1920 года, выступая на Четвертом съезде Советов Украины, Зиновьев поклялся, что после начала войны с Польшей «Коммунистический Интернационал становится весь целиком в ваши ряды. Война украинской и российской советской республики с панами не дело национальное, а дело всего международного пролетариата… ваша война есть моя война», заявляют партии Коминтерна[619].

3.4. Второй конгресс

Решение пленума ЦК РКП(б) о созыве Второго конгресса Коминтерна было принято по инициативе Ленина 8 апреля 1920 го-да, но зарубежные компартии и группы (к тому моменту их число приближалось к пятидесяти) узнали о нем гораздо позже. Резолюцию пленума через две недели продублировал ИККИ, тогда же он определился с датой открытия и повесткой дня конгресса[620]. Его подготовку было решено держать в тайне до соответствующего решения руководства РКП(б), хотя эмиссары Коминтерна в европейских странах получили по конспиративным каналам соответствующую информацию. На письме Зиновьева о созыве конгресса, датированном 20 мая, есть пометка «не разглашать, пока ИККИ не опубликует сам», что произошло лишь в начале июня[621]. То, что потенциальными докладчиками по ключевым пунктам повестки дня конгресса выступали только лидеры РКП(б), отражало явный «русский акцент» формировавшегося коммунистического движения.


Трамваи, ожидающие делегатов Второго конгресса на площади перед Московским вокзалом в Петрограде

19 июля 1920

[Из открытых источников]


5 апреля 1920 года закончился Девятый съезд партии, доклад о деятельности Коминтерна на котором сделал Карл Радек, только что вернувшийся из заключения в Германии и сразу же назначенный секретарем ИККИ[622]. Вряд ли Зиновьев добровольно уступил право выступления на съезде своему потенциальному оппоненту, но он заболел и не принимал участия в его работе. По выздоровлении наш герой активно включился в подготовку Второго конгресса, который по замыслу его организаторов должен был продемонстрировать силу и потенциал сложившегося на тот момент международного коммунистического движения.


Торжественный прием делегатов Второго конгресса в Петрограде

19 июля 1920

[РГАСПИ. Ф. 489. Оп. 2. Д. 69. Л. 1]


Идея провести торжественное открытие конгресса в «колыбели революции» — Петрограде родилась не сразу. Соответствующее решение Политбюро приняло только 18 июня 1920 го-да, ровно за месяц до начала его работы. Не вызывает никаких сомнений, что инициатива исходила от самого Зиновьева, который возглавлял городской совет и организацию РКП(б) и не упустил возможности лишний раз продемонстрировать соратникам и оппонентам в Политбюро ресурсы собственной вотчины. Прибывшим из Москвы делегатам целый день показывали достопримечательности города, делая акцент на роли Петрограда в Российской революции. Само открытие конгресса состоялось в Таврическом дворце, где когда-то заседала Государственная дума. Очевидец восторженно описывал убранство зала, где должна была состояться церемония: «Красные знамена, отделанные золотой вышивкой, украшали президиум и зал. Такие же полотна с эмблемами, расписанные и расшитые, свешивались с хоров. Тропические деревья в кадках, присланные оранжереями из-под Петрограда, красиво выделялись своей зеленью на пламени знамен. Дорожки устилали пол и проходы в зале и президиуме. Стол президиума с рядами кресел находился как бы в закругленной нише на значительном возвышении»[623].

Первым на трибуну для приветственного слова поднялся сам Зиновьев. Фирменным знаком его патетики был прогноз скорой победы коммунистов в ведущих странах мира, не обошлось без этого и в Таврическом дворце: «Я позволю себе высказать пожелание, чтобы к 50-летию Парижской коммуны мы имели во Франции Французскую Советскую республику». Впрочем, он тут же признал, что заблуждался, обещая год назад на Учредительном конгрессе Коминтерна, что следующий пройдет уже за рубежом. «Пожалуй, в самом деле мы увлеклись, пожалуй, в самом деле не год, а два или три года надо будет для того, чтобы вся Европа стала Советской»[624].

Организаторам конгресса предстояло не только обеспечить его парадную сторону, убедив иностранцев в невиданных достижениях советской власти, но и решить серьезные проблемы коммунистического движения, выявившиеся к 1920 году. Компартии так и не смогли завоевать массовое влияние, «смердящий труп Второго Интернационала», над которым год назад потешалась советская пресса, не только ожил, но и вернул себе влияние в большинстве зарубежных стран. Более того, социал-демократы в некоторых из них вошли в правительственные коалиции. Этот факт требовал серьезного осмысления и достойного ответа.

В то время как Ленин принял на себя идейную борьбу с сектантскими наклонностями крайне левых лидеров зарубежных компартий, сформулировав их диагноз в своей книге как «Детская болезнь „левизны“ в коммунизме», Зиновьев взял на себя выработку позиции Коминтерна по отношению к его соседям справа — центристским партиям. 29 июня 1920 года Политбюро рассмотрело подготовленные им тезисы об условиях их приема в Коминтерн[625]. Обрастая поправками и дополнениями, этот документ стал краеугольным камнем коммунистического движения, которое в погоне за идейной чистотой и верностью «русскому примеру» упустило из виду реалии послевоенной эпохи, что предопределило его медленный, но неотвратимый упадок.

Ни до, ни после конгресса Зиновьев не делал секрета из того, в каком ключе он сформулировал эти условия, называя их то игольным ушком, сквозь которое не должны пробраться оппортунисты всех мастей, то часовыми, поставленными у дверей Коммунистического Интернационала[626]. В первом проекте содержалось всего 9 условий, в историю эта резолюция вошла как «Двадцать одно условие приема в Коминтерн».

По мнению Зиновьева их обсуждение являлось «одним из важнейших вопросов» конгресса, это подтверждал тот факт, что оно продолжалось на трех пленарных заседаниях[627]. Доработка условий как до конгресса, так и в его ходе шла только в направлении их детализации и ужесточения. Специальная комиссия предложила поименно назвать «заведомых реформистов», от которых следует избавиться той или иной социалистической партии до присоединения к Коминтерну. Список вождей, которым предстояло закрыть доступ в новый Интернационал, постоянно расширялся, равно как и список их преступлений против рабочего класса.

Каждый из вождей РКП(б) считал своим долгом внести в документ собственный пункт, чтобы оставить свой след в истории. Так, Ленин предложил включить в руководящие органы будущих компартий как минимум две трети товарищей, стоявших на платформе Коминтерна еще до его Второго конгресса (условие № 20). Это выглядело не только самым радикальным, но и наименее выполнимым на практике предложением. Не решаясь принять на себя ответственность, Зиновьев обратился к Радеку: «Это — предложение Ильича. Стоит ли сейчас оглашать или подождать?» Радек написал в ответ, что «согласен с предложением, но лучше теперь еще не оглашать»[628].

В результате двадцатое условие было снято комиссией, что было серьезной уступкой представителям НСДПГ, участвовавшим в работе конгресса[629]. Однако Ленин не сдался и пустил свое предложение, переведенное на иностранные языки, по делегациям, добившись его восстановления в списке условий. Чтобы замять неловкую ситуацию, Председатель Коминтерна представил ленинскую поправку как консолидированное решение делегации РКП(б) на конгрессе[630].После конгресса он так рассказывал о модусе работы над этим пунктом повестки дня: «Мы тщетно ломали голову, нельзя ли еще десять условий придумать, чтобы было труднее проскользнуть к нам реформистам. Каюсь, вся наша изобретательность ничего больше придумать не могла»[631]. Все это выглядело как максимальное расширение комплекса карантинных мероприятий, чтобы не допустить заражения подопечных пациентов опасной болезнью.

В ходе дебатов вокруг условий приема в Коминтерн Зиновьев озвучил перед собравшимися недвусмысленный ультиматум от имени ЦК РКП(б): «…наша партия готова скорее остаться в полном одиночестве, чем соединиться с такими элементами, которые мы считаем буржуазными»[632]. Если уже сложившиеся коммунисты были готовы принять любой рецепт очищения от буржуазной скверны, то левые социалисты из Германии и Италии расценили такую формулировку как захлопнувшуюся дверь. Представитель делегации НСДПГ Криспин писал: «Сами москвичи преградили нам путь в Москву своими решениями и своими действиями против независимых. На основании этих резолюций мы сможем попасть в Кремль лишь тогда, когда слепо подчинимся коммунистам и растворимся в международной коммунистическо-синдикалистской организации»[633]. Пройдет совсем немного времени, и лидеры Коминтерна выскажутся за «единый рабочий фронт», предложив центристам начать переговоры о политическом сотрудничестве. Забегая вперед, скажем, что и эта, фактически последняя попытка преодолеть раскол социалистического рабочего движения закончилась ничем, превратившись в запутанную дипломатическую процедуру.

Зиновьев выступал с основным докладом по первому пункту повестки дня уже в Москве, где 23 июля конгресс продолжил свою работу. Речь шла о задачах компартий до и после захвата власти пролетариатом. Председатель ИККИ выступал более конкретно и деловито, чем Ленин в Петрограде, хотя и придерживался общепринятой схемы, используя в качестве опорной линии опыт большевизма. Для победы в любой стране пролетариям нужна «партия централизованная с железной дисциплиной». После захвата власти она не отходит на второй план, как утверждают анархо-синдикалисты. Напротив, объем решаемых ею задач увеличивается — партия ведет пролетариат дальше, ибо она есть «мозг советов»[634].

Менторский тон Зиновьева встретил сопротивление английских делегатов, представлявших движение «шоп-стюартов» — фабрично-заводских старост. Организационно оставаясь частью лейбористской партии, они отстаивали синдикалистскую тактику «прямого действия». Джек Таннер заявил, что признание модели большевистской партии как единственно верной приведет Третий Интернационал в тупик догматизма, ибо «то, что произошло и происходит сейчас в России, не должно все же выставляться как образец для всех стран». Он так закончил свою мысль: «Революцию в Англии будем делать мы; наши русские товарищи сделать ее не могут; они могут помочь нам, но действовать придется нам, и мы учимся и готовимся к этому»[635].

Хотя в Коминтерне еще не разучились спорить, содержательная дискуссия была оборвана на полуслове, и дальнейшее обсуждение тезисов передали в комиссию. Протесты англичан и их предложение продолжить дебаты на пленуме были тихо похоронены. На следующий день Зиновьев озвучил итоги работы комиссии, дело ограничилось редакционными поправками, не менявшими сути дела. Председатель Коминтерна обрушился на неназванных поименно «сторонников автономии», которые тянут Третий Интернационал в болото, оставленное его предшественником. «Мы должны быть единой коммунистической партией, имеющей отделения в разных странах»[636]. С этим никто из присутствовавших не решился поспорить.


Протокол заседания Политбюро ЦК РКП(б) с постановлением о представителях российской партии в Исполкоме Коминтерна

6 августа 1920

[РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 84. Л. 1]


Курс большевиков на жесткое подчинение зарубежных коммунистов воле «генерального штаба мировой революции» отражал, с одной стороны, опыт милитаризации всей общественной жизни в России в условиях Гражданской войны, а с другой — предвосхищал процесс укладывания самой российской партии в прокрустово ложе догматизма и единомыслия, символом которого станет резолюция Десятого съезда РКП(б) «О фракциях», принятая весной 1921 года.

Растущее увлечение лидеров большевизма командными методами достаточно ярко проявилось в ходе первого заседания Исполкома, состоявшегося в последний день работы Второго конгресса. Заседание вел Зиновьев, и по его речи было видно, что он крайне устал и спешил поскорее закончить затянувшееся мероприятие. Членов ИККИ делегировали отдельные партии, как правило, это были сами участники конгресса, им и полагалось избрать оперативный орган управления Коминтерном — Малое бюро. Накануне Политбюро утвердило пять кандидатур от РКП(б) в этот орган, и Зиновьев озвучил их перед собравшимися[637].

Фактически речь шла о том, что практика первых месяцев работы Исполкома, когда бразды правления «русские товарищи» передали в свои собственные руки, будет продолжена. Это выглядело как откровенная узурпация власти в Коминтерне одной партией и вызвало протест ряда иностранных делегатов.

Леви внес альтернативное предложение: избрать в Малое бюро семь человек, четверо из которых должны представлять компартии крупнейших западных стран. Более того, по аналогии с русским Политбюро Малое бюро должно стать ключевым органом руководства Коминтерном, которому нужен еще и «политический генеральный секретарь» из членов РКП(б)[638]. Леви предложил на этот пост Радека, его поддержали итальянец Джачинто Серрати и делегат из США Джон Рид.

Зиновьева испугала скорее не сама кандидатура Радека, а перспектива, что Малое бюро, не фигурировавшее в принятом на конгрессе уставе Коминтерна, присвоит себе политические функции. А значит, станет реальным органом коллективного руководства в ИККИ, ограничив полномочия и авторитет его Председателя. Предложение Леви уничтожит Исполком как таковой, его заседания «сведутся лишь только к парадам», — заявил Зиновьев. Малое бюро, по его мнению, задумано исключительно как технический орган оперативной связи с РКП(б), его задачей является рассмотрение текущих вопросов, в том числе финансирования отдельных партий. При молчаливой поддержке тех иностранных членов ИККИ, которые еще не вошли в курс дела и безоговорочно доверяли «русским товарищам», этот орган был утвержден в составе, предложенном Политбюро.

Торжественное закрытие Второго конгресса Коминтерна состоялось вечером 7 августа. Оно прошло в Большом театре и было оформлено как совместное заседание делегатов с членами ВЦИК, Московского совета и горкома РКП(б). Иностранные участники конгресса расселись на сцене, за столом президиума собрались только что избранные члены Исполкома, в зале разместились функционеры российской компартии, столичных профсоюзов и Советов. Зиновьев разместился в первом ряду между двумя символическими фигурами — лидером КПГ Леви, олицетворявшим собой преемственность с довоенным социалистическим движением, и Николаем Бухариным, которому будет посвящен отдельный очерк. Вначале Леви, а потом и Бухарин покинут орбиту Коминтерна, первый — с ярлыком «ренегата», второй — «правого уклониста». Известная закономерность истории заключалась в том, что и сам Зиновьев не избежит этой участи: он будет подвергнут коминтерновской анафеме в период между уходом первого и исключением второго.

Сразу же после завершения конгресса Зиновьев во главе солидной группы его участников отправился в Баку, где собирались представители стран Востока, по тем или иным причинам не добравшиеся до Москвы. Коминтерн уже заявил о себе как о покровителе и защитнике всех угнетенных народов, однако на практике выполнение этой функции выглядело отнюдь не гуманитарной миссией. В Северной Персии, совсем недалеко от Баку, местные коммунисты при поддержке советских войск и Каспийской флотилии совершили попытку создать Гилянскую социалистическую республику. Первоначальные успехи, связанные с привлечением к антиправительственной борьбе популярного в народе Кучук-хана, сменились поражениями, когда его отстранили от командования персидской Красной армией[639].

К началу работы Съезда народов Востока (1 сентября 1920 года) дела у восставших шли еще не так плохо. В докладах Зиновьева и Радека перед собравшимися была раскрыта перспектива движения к светлому будущему, минуя капитализм, для того чтобы сбросить оковы империализма, коммунистам следовало встроиться в национально-освободительное движение, не выдвигая на первых порах партийных лозунгов. Это касалось и зависимых стран первого эшелона, таких как Турция, Индия и Китай. Но опыт Гиляна показал, что, как только местные коммунисты добирались до власти и захватывали ключевые посты в армии, от национального союза ничего не осталось. Пройдет несколько лет, и именно по такому пути пойдет Китайская компартия.


Заседание нового состава Исполкома Коминтерна в Красном зале Большого Кремлевского дворца

Август 1920

[РГАСПИ. Ф. 489. Оп. 2. Д. 143. Л. 1]


Зиновьев принимал активное участие в выработке решений Политбюро, посвященных выделению средств, поставкам оружия и отправке руководящих кадров для стран Востока. Коминтерн здесь оказывался на вторых ролях, поскольку не считался организацией, способной строго соблюдать секретность. Многочисленные утечки информации, раздувавшиеся западной прессой, создали вокруг него ореол всемогущей тайной организации, своего рода мирового ордена меченосцев, что было весьма далеко от истинного положения дел. С другой страны, не было на земном шаре ни одного уголка, который остался бы без внимания коминтерновских эмиссаров. Естественно, на особом счету были страны, освобождение которых стало бы серьезным ударом по классовому врагу. Наряду с Китаем внимание РКП(б) привлекал Афганистан, являвшийся удобным «коридором» для проникновения в Индию, которую считали главным бриллиантом в короне Британской империи[640].

Именно об Афганистане, точнее о пропаганде идей коммунизма среди пуштунских племен, населявших южное приграничье этой страны, шла речь на секретной встрече в Баку, состоявшейся в начале июля 1925 года. Наряду с восточными коммунистами в ней конспиративно участвовали члены Политбюро и сотрудники Наркоминдела[641]. Это было последнее обсуждение восточной политики Коминтерна, в котором принял участие Зиновьев. После смерти Ленина его звезда неотвратимо закатывалась, хотя причины этого лежали достаточно далеко от гор Индостана.

3.5. Визит в Германию

После завершения Второго конгресса и Бакинского съезда Зиновьев продолжал львиную долю времени проводить в Петрограде, не назначая в Москве ответственного заместителя. Мелкие технические предложения, адресованные сотрудникам («Чтобы лучше пошло дело, предлагаю между 12 1/2 и 13 часами каждый день Вы мне звоните»[642]), проблемы не решали. Однако он стал узнаваемым лидером коммунистического движения, его портреты и карикатуры регулярно появлялись в зарубежной прессе, а имя превратилось в символ тайной деятельности заговорщиков, пытавшихся подорвать устои цивилизованного мира.

Итоги конгресса показали, что центром надежд и забот Коминтерна стала Германия, переживавшая болезненный период становления демократических институтов. Превращение КПГ к концу 1920 года в массовую политическую организацию стало важным итогом усилий ИККИ, хотя руководство последнего не скрывало своих симпатий к левацким элементам внутри этой и других партий. Рассказывая о конгрессе, Зиновьев подчеркивал, что «мы расстались с этим „левым“ крылом как с друзьями»[643]. Правление КПГ, разделявшее умеренную, т. е. «правую» линию в большинстве вопросов оперативной политики, неизбежно оказалось в состоянии «холодной войны» с Москвой, которая обострилась после завершения Второго конгресса. Пауль Леви неоднократно заявлял своим соратникам по возвращении из Москвы, что будет решительно бороться с влиянием на партийный курс «туркестанцев»[644]. Под ними он понимал агентов Коминтерна, имевших солидные денежные ресурсы и неограниченные полномочия, что позволяло им беззастенчиво вмешиваться во внутренние дела той или иной компартии.

В свою очередь Зиновьев не собирался менять свои приоритеты в немецком вопросе. 10 августа 1920 года он писал своему эмиссару в Берлине, что объем его компетенций не изменился, «не стесняйтесь в средствах» для расширения издательской деятельности. В вопросе об отношении к КРПГ «линия Радека и Леви отвергнута нашим Цека и Исполкомом Коминтерна. Постарайтесь во что бы то ни стало прислать от них новую толковую делегацию из рабочих. Если мы поведем правильную тактику, мы сможем лучшую часть их рабочих перевести к нам, „вождей“, а дураков и националистов выгоним»[645]. Кроме того, «у нас состоялось соглашение с левыми независимцами. Мы дали им денег на некоторые дела»[646].



По итогам конгресса Г. Е. Зиновьев информировал своих эмиссаров за рубежом о том, что «линия Радека и Леви» отвергнута лидерами РКП(б) и Коминтерна

10 августа 1920

[РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 18. Д. 20. Л. 52–53]


Речь шла о поддержке центробежных процессов в НСДПГ, которые прогрессировали и без прямого воздействия Москвы. Партия левых социалистов все больше теряла внутреннюю устойчивость, ее руководящие органы принимали противоречившие друг другу резолюции. На рейхсконференции НСДПГ (1–3 сентября 1920 года) «Двадцать одно условие» Коминтерна было отвергнуто, однако при выборах делегатов на партийный съезд 58 % голосов получили сторонники немедленного объединения с коммунистами. Без сомнения, это было решение о том, «быть или не быть» третьей рабочей партии в Германии[647]. Поскольку делегаты согласно модусу выборов получали императивный мандат, вопрос можно было считать решенным, какие бы речи не произносились на предстоявшем партийном форуме. Стремясь придать ему максимально открытый характер, Правление пригласило на него «русских товарищей», олицетворявших собой как сам большевистский режим, так и ряды его противников.


Николо Бомбаччи

Художник И. И. Бродский

1920

[РГАСПИ. Ф. 489. Оп. 1. Д. 68. Л. 27]


Соломон Абрамович Лозовский

Художник И. И. Бродский

1920

[РГАСПИ. Ф. 489. Оп. 1. Д. 68. Л. 60]


На сентябрьском пленуме ЦК РКП(б) обсуждался вопрос о том, кто же выступит на съезде от лица первых. В Германию просились и Бухарин, и Зиновьев, оба яркие полемисты, прекрасно владевшие немецким языком. Участник пленума записывал в своем дневнике, что все отдавали себе отчет в рискованности такого предприятия. «Конкуренция по вопросу о том, кому сидеть в Моабите или быть подстреленным из-за угла прусским юнкером, кончилась вничью. Решили ввиду трудного положения республики никого не посылать. Немцы, не исключая Леви, жалуются на московских диктаторов, а сами зовут их в Берлин. Пусть независимые расколются без участия „агентов Ленина“»[648].

Позже принятое решение было пересмотрено в рабочем порядке. На съезд НСДПГ в Галле (12–17 октября 1920 года) отправился Зиновьев, причем он поехал туда легально, получив все необходимые разрешения от германских властей[649]. Еще до отъезда он созывал туда лидеров итальянской (Серрати, Бомбаччи и Дженнари) и французской (Кашен и Фроссар) социалистических партий[650], рассчитывая, что те получат необходимый опыт, и в их странах раскол пройдет по немецкому сценарию.

На пути из порта Штеттин до места проведения съезда в целях охраны Председателя ИККИ сопровождали высшие функционеры КПГ и НСДПГ, причем каждый из них, не стесняясь попутчика, пытался склонить влиятельного гостя на сторону собственной партии.

В своей речи на съезде Председатель ИККИ сделал ставку на дискредитацию вождей и завоевание симпатий простых партийцев. Обращаясь к первым, он заявил: «Я убежден, что большое количество рабочих только потому еще не находится с нами, что вы рассказываете им о „московском кнуте“»[651]. Зиновьев показал себя блестящим оратором, его речь продолжалась четыре с половиной часа и оказала сильное воздействие даже на противников объединения[652]. От имени профсоюзного крыла коммунистического движения выступил С. А. Лозовский, позиция противников объединения была изложена в докладах Гильфердинга и Мартова.

Из-за прогрессировавшей болезни Ю. О. Мартов не смог появиться на съезде, его доклад зачитал другой видный меньшевик Александр Штейн. Доводы лидера РСДРП — социалистической партии, оказавшейся вне закона в Советской России, были менее острыми, но более весомыми, чем у его оппонентов. Он отрицал, что в послевоенную эпоху рабочее движение оказалось расколотым на революционный социализм и реформизм. Реформизм был похоронен уже в годы войны, в то время как его противоположность, «коммунистический большевизм, пытающийся демагогически использовать чувства отчаяния и элементарного, сознанием не освященного возмущения масс, чтобы ускоренным путем прийти к социальному перевороту», приобрел незаслуженное влияние и несет ответственность за тяжелые поражения пролетариата последних лет[653].

Коминтерн в докладе Мартова выступал не как всемирный союз истинных революционеров, а как «объединение ряда коммунистических партий и сект вокруг русского советского государства. …Русское правительство решало и предписывало — остальные прилагали свою подпись». Это не что иное, как новая ипостась самодержавия, ибо «большевистская партия стоит вне контроля международного социализма в своей политике». Сознание коммунистических вождей «развращено всей обстановкой нынешней эпохи, когда широкие дезорганизованные массы жаждут с почти религиозной верой немедленной победы, немедленного конца вековым страданиям»[654]. Мартов не обошелся без библейских аналогий, назвав Ленина «московским Искусителем», апостолы которого бродят по миру в поисках новых жертв своего соблазна.

Голосование по главному вопросу съезда в Галле было предопределено связанным мандатом его делегатов. Раскол НСДПГ давно уже стал свершившимся фактом, Зиновьев верно заметил, что здесь «в одном зале сидят две партии». 236 голосов было подано за присоединение к Коминтерну, 156 — против. Победившая фракция приняла название «НСДПГ (левая)», ее сопредседателями были избраны Эрнст Деймиг и Адольф Гофман. Противники присоединения покинули съезд, продолжив заседать в другом месте. К меньшинству примкнули 59 из 81 депутата рейхстага от НСДПГ, оно сохранило за собой старое название, партийную кассу и большинство партийной периодики, включая главную газету «Фрайхайт».


Юлий Осипович Мартов

1917

[РГАСПИ. Ф. 421. Оп. 1. Д. 492]


В ходе дебатов на съезде Гильфердинг подчеркнул, что противники диктатуры Москвы сохраняют верность принципиальным требованиям марксизма. Мирный демократический приход рабочего класса к власти невозможен «в такой стране, как Германия, где в головах буржуазии доминируют реакционные представления о насилии как главном средстве обеспечения собственного господства»[655]. Верность германскому «меньшевизму» сохранила лишь треть из 900 тысяч независимцев, причем большинство из них примкнуло к социал-демократии еще в предвоенные годы. В нее же они и вернутся после того, как станет очевидным откат протестной волны в странах Европы. Так и не успев оформиться организационно, «третий путь» европейского рабочего движения, который Мартов назвал революционным социализмом, начал исчезать с исторической арены.

Яркое выступление Зиновьева не осталось без внимания властей Германии. 20 октября министр иностранных дел Вальтер Симонс заявил на заседании рейхстага, что за такие речи прокурору следует возбудить против него уголовное дело[656]. Чтобы не обострять отношения между двумя странами, которые только что начали налаживаться, было решено как можно скорее выслать лидера Коминтерна из страны, а до того посадить его под домашний арест. Вернувшись в Москву, Зиновьев в очередной раз продемонстрировал, что большевистское руководство живет героикой собственного прошлого, рассматривая свой путь к власти в качестве всеобщего канона. Съезд в Галле выглядел для него как сюжет из ранней партийной истории: «…как живо все это напоминает наш раскол с меньшевиками»[657].


Г. Е. Зиновьев выступает с речью на Третьем конгрессе Коминтерна

23 июня — 12 июля 1921

[РГАСПИ. Ф. 490. Оп. 2. Д. 148. Л. 1]


Еще одной новацией, навеянной немецкими впечатлениями, стало понятие «рабочие-кулаки», которые в Германии развращены жизнью в достатке, доступом к теплым местечкам в профсоюзных и партийных структурах и никак не желают подниматься на баррикады. Настроения этого городского кулачества и отражали, по мнению Зиновьева, лидеры независимцев, оказавшиеся в роли «подколодной змеи», которую рано или поздно раздавит рабочий класс[658]. Делая официальный отчет на заседании ИККИ, его Председатель подчеркнул значение принятых на конгрессе условий: «…это порошок против насекомых, разъедающих тело рабочего класса»[659]. Читая подобные сентенции, руководители немецкой компартии сгорали от стыда, но не решались подвергать сомнению авторитет лидера Коминтерна[660].

Отказ рассматривать иностранных коммунистов как равных большевикам, менторский тон и высокомерие отличали зиновьевский стиль на протяжении всех лет его работы в Коминтерне. Лидер итальянских левых социалистов Серрати, на Втором конгрессе неоднократно оппонировавший Председателю ИККИ, присутствовал на съезде НСДПГ в Галле. Он не показался Зиновьеву достаточно боевым в отстаивании позиции Москвы, и после завершения съезда тот попросту отчитал итальянца так, как воспитывают нашкодившего мальчишку: «Тон, который Вы взяли по отношению к Советской России в Ваших докладах и статьях в „Аванти“, заставляет нас насторожиться и пожать плечами. Мы не узнаем Серрати. Нам его кто-то подменил. Это не тот Серрати, которого мы в самые трудные для Советской России минуты привыкли считать самым верным нашим другом»[661].

Нестабильность политической ситуации в Германии, которая усилилась после июньских выборов в рейхстаг, резко сокративших представительство в нем демократических партий, играла на руку коммунистам. В КПГ усилилось влияние левой оппозиции, которая считала осторожный курс Леви изменой ортодоксальному марксизму, отказом от большевистского пути к решающей победе. В начале 1921 года по поручению Коминтерна в Берлин прибыл Бела Кун, получивший чрезвычайные полномочия. Среди функционеров КПГ ходила версия, что предложенный им план вооруженного восстания в стране был разработан в Москве и согласован с Председателем ИККИ. Реализация этого плана должна была перечеркнуть агрессивные планы западных держав в отношении Советской России[662]. Хотя его миссия была тайной, весть об этом быстро распространилась в кругах радикально настроенных рабочих. Они распевали частушку:

На всех святош

Мы точим нож,

Да, да, да, да,

Бела Кун прибыл сюда[663].

В середине марта коммунистическая пресса уже открыто призывала своих сторонников к вооруженному восстанию, обещая, что оно станет «исправлением» Ноябрьской революции 1918 года, которая отдала власть в руки социал-предателей, использовавших военщину для разгрома «спартаковского восстания». Революционное выступление в индустриальных центрах Средней Германии, сопровождавшееся стычками с полицией и войсками, сопровождалось большими жертвами со стороны рабочих. У них не было оружия, за исключением винтовок и револьверов, отобранных у полицейских, и динамита, похищенного в каменоломнях. Чтобы «раскачать» ситуацию, активисты КПГ прибегли к индивидуальному террору, в том числе и против собственных лидеров, которые считались перебежчиками в стан классового врага. Широкую известность получила деятельность «красного партизана» Макса Гельца, который сколотил боевую группу из таких же, как он сам, ветеранов мировой войны и устроил несколько взрывов административных зданий в округах Галле и Мансфельд. Он был схвачен, отправлен на каторгу и в 1928 году по амнистии прибыл в Москву, где получил орден Красного знамени[664].

Через несколько дней отчаянных боев на отдельных предприятиях, и прежде всего на громадном химическом заводе «Лейна», восставшие сложили оружие. Попытка революционного путча стоила жизни сотням рабочих и нескольким десяткам полицейских. Германская пресса раздувала угрозу «красного хаоса», ссылаясь на приезд в Берлин эмиссаров Коминтерна. Лидеры КПГ в своих донесениях генеральному штабу мировой революции пытались выдать поражение за победу, подчеркивая, что отчаянная борьба вывела партию из оцепенения, «стала для нее холодным душем». Однако сами они предпочитали не вмешиваться в ход событий, ограничиваясь директивами, которые оставались пустыми словами. Один из представителей Москвы, Полина Виноградская, находившаяся в тот момент в берлинском аппарате ЦК, удивлялась тому спокойствию, которое там царило, живописуя филистерство местных бюрократов. Одна из машинисток отказалась остаться на службе в ночь, заявив, что это ее «интимное время» для общения с мужем. Ничем не лучше вели себя и партийные лидеры[665].

«Мартовская акция» спровоцировала раскол партии. В то время как «правые» во главе с Леви назвали произошедшее авантюристическим путчем, который требует наказания виновных за его развязывание в Москве и Берлине, «левые» утверждали, что подобное кровопускание разовьет самосознание рабочих, удвоит их ненависть к буржуазно-демократическому режиму. Только что попавшая в руководство Берлинской окружной организации КПГ Рут Фишер не скрывала своих настроений: «Древо партии нужно время от времени обрезать. Это зависит не от знаний и образования, а от необходимости делать то, что нужно партии». Ей вторили ее единомышленники: «Своеобразие мартовских событий именно в том, за что ругают нас наши противники, что партия вступила в борьбу, не раздумывая о последствиях»[666].

Получив достоверные данные о провале попытки захвата власти немецкими коммунистами, Зиновьев тут же отрекся от своего авторства, заявив, что в Коминтерне ничего не знали о подготовке немецкими коммунистами «мартовской акции», оценки которой стали предметом острого размежевания на Третьем конгрессе, проходившем с 22 июня по 12 июля 1921 года. Первоначально инициативу захватили представители левого крыла иностранных компартий, однако до полной победы им не хватало харизматичного лидера. Ленин проявил недюжинную энергию, чтобы повернуть руль вправо[667]. Через пять лет после конгресса Сталин вспоминал: «Если бы необходимость борьбы против ультралевого уклона была азбукой для Зиновьева, Ленин не трепал бы Зиновьева за его ультралевый уклон еще во время Третьего Конгресса Коминтерна»[668].


Г. Е. Зиновьев, К. Б. Радек и Н. И. Бухарин среди делегатов конгресса у входа в Большой Кремлевский дворец

23 июня 1921

[РГАСПИ. Ф. 490. Оп. 2. Д. 115. Л. 1]


Конечно, на такую оценку роли Председателя ИККИ наложил свой отпечаток накал развернувшейся к тому времени борьбы в партийной верхушке. На самом деле Зиновьев, неизменно симпатизировавший левым, ни разу после октября 1917 года не решался идти наперекор воле вождя. Благоприятной ситуацией для нанесения контрудара по «левым» не воспользовался и Радек, которого трудно было обвинить в приверженности незыблемым принципам. Так или иначе, никто не нарушил заговор молчания вокруг роли московских эмиссаров, подтолкнувших немецких коммунистов к кровавой авантюре. Имена Бела Куна, Иозефа Пеппера и Августа Клейне даже не упоминались в связи с «мартовской акцией» и последующим расколом КПГ.

Докладывая делегатам Одиннадцатого съезда РКП(б) об итогах Третьего конгресса, Зиновьев признал, что в русской делегации имелись «известные разногласия» по отношению к группе Леви, среди ее членов были и те, кто считал, что его еще можно исправить[669]. Этот пассаж был максимумом фронды, которую верный паладин мог позволить себе по отношению к своему вождю. Изгнание «левитов» и изоляция их сторонников играли на руку левым догматикам, видевшим в Исполкоме Коминтерна скорее военный штаб, нежели ареопаг единомышленников. С точки зрения Зиновьева, отставки Серрати и Леви «сделали наш Коминтерн более однородным, более цельным, идейно более выдержанным и дали нам тот Коминтерн, который нам нужен на ту полосу, которая нам предстоит»[670].

И тот и другой являлись для лидера Коминтерна «отрыжкой реформизма», т. е. балластом довоенного рабочего движения, который мешает движению международной организации коммунистов вперед, к завоеванию власти в мировом масштабе. Если с отдельными личностями можно было расправиться методом исключений, то для перетягивания в ряды коммунистов организованных рабочих западных стран оставался только путь голой агитации. На первых порах он казался достаточно эффективным, тем более что поднаторевшие в полемических баталиях большевики были уверены в том, что внутри России смогли завоевать симпатии трудящихся, разоблачая предательство своих собственных социалистов — меньшевиков и эсеров. О направленных против них методах работы ВЧК, а затем ГПУ они предпочитали не говорить.

Зиновьев лично показывал пример дискредитации западных социалистов. В ответ на обращение Амстердамского Интернационала, предлагавшего прекратить взаимные нападки и «обмениваться честной информацией на основе признания общей цели служения интересам пролетариата»[671], Коминтерн ответил настоящей филиппикой, авторство которой принадлежит нашему герою. Вот только несколько зиновьевских пассажей, которые дают представление о том, насколько глубоким оказался ров между двумя течениями социалистического рабочего движения:

«Примите наши уверения, граждане, в том, что мы хорошо понимаем, как трудно ваше положение, и что мы догадываемся, что не от сладкой жизни вы обратились к нам с тем письмом, на которое мы в настоящих строках отвечаем вам. Примите наши соболезнования по поводу того, что ваши ряды на глазах у всего мира тают с такой быстротой, и будьте уверены, передовые рабочие всего мира знают вам цену и уже в последнее время убедились, что для того, чтобы перешагнуть через власть капиталистов, необходимо по дороге перешагнуть и через желтую предательскую организацию, которая называется Амстердамским Интернационалом профессиональных союзов»[672].

Следует признать, что подобный подход к потенциальным союзникам вслед за Зиновьевым поддерживали многие из новообращенных коммунистов. К началу 1921 года радикальные идеологи КПГ оформили свои взгляды в «теорию наступления», утверждая, что никаких объективных причин для стабилизации буржуазного господства не существует. На первых порах с ними никто не решался спорить, хотя Зиновьев был вынужден осторожно признать, что во второй половине 1920 года революционная волна отступила и европейская социал-демократия начала возвращать себе утраченные позиции: «…мы имеем некоторый новый „расцвет“ меньшевизма в международном масштабе»[673]. Исполком Коминтерна и его партии рано или поздно должны были отреагировать на изменившиеся условия политической деятельности в послевоенной Европе, которые отодвинули на второй план изначальную установку на «последний и решительный бой».

Эти новые нотки прозвучали в первом зиновьевском докладе после завершения Десятого съезда РКП(б), который одобрил переход к новой экономической политике, означавшей отступление большевиков от изначально провозглашенных целей. Выступая на беспартийной конференции рабочей молодежи Петрограда 23 апреля 1921 года, он сравнил новую Россию с набирающим силу подростком. Мы оказались на переломе двух эпох — только что случилось Кронштадтское восстание, прошла полоса забастовок на питерских предприятиях. «Советская Россия похожа на неокрепшего юношу. Если она надорвалась, если она нажила себе за это время множество болезней, то это нисколько не удивительно. И вот только сейчас эта полунадорванная Советская Россия может присесть на камень, может хоть немножко отдохнуть, перевести дыхание, оглядеться кругом и поставить перед собою по-настоящему вопрос о том, что было плохого и как по-новому начать делать нашу жизнь»[674].

Зиновьев продолжал поэтические аллегории: «Сейчас трудный переходный момент. Ломается голос у Советской власти. Когда была война, тогда о многом забывалось и все были терпеливы, в том числе и молодежь. А теперь каждый оглянулся на себя и всякий увидел, что сапоги запросили каши, всякий хочет, чтобы были лучшие школы, лучшее питание… Все говорят: дай. Все требуют немедленного улучшения, в том числе и вы. Я уверен, что этот дождь записок, которые сыплется сюда, на 99 % содержит те же самые слова: дай, дай»[675]. Приведенные цитаты показывают, что, даже оказавшись на большевистском Олимпе, Зиновьев, как и его соратники по Политбюро, отдавал себе отчет в том, что россиян волнуют не коммунистические дали, а новые сапоги, сытная еда и достойная зарплата…

3.6. Единый рабочий фронт и Первый пленум ИККИ

После Третьего конгресса главный конкурент Зиновьева в Коминтерне не только восстановил свои позиции, утраченные в 1920 году, но и стал в глазах членов Политбюро ключевым экспертом по Коминтерну в целом. После того, как рискованный шаг Радека и Леви — обращение ко всем рабочим партиям с Открытым письмом, предлагающим политическое сотрудничество в решении насущных проблем пролетариата, был одобрен Лениным, акции Зиновьева резко пошли вниз.

И на сей раз не решившись спорить с авторитетом вождя, Председатель Коминтерна попытался дать собственное толкование новому курсу на единый рабочий фронт. 4 декабря 1921 года на заседании ИККИ он увязал новую тактику с растущей радикализацией пролетариата («теперь начинается новая волна, когда в настроениях рабочего класса начинается поворот влево»), который еще в прошлом году доверял обещаниям социал-демократов, что удастся достигнуть желаемых результатов без революционных потрясений. Это было «бабье лето» социал-реформизма, поскольку «широкие слои рабочего класса, уже до известной степени утомленные долголетней борьбой, еще раз поверили, что удастся, пожалуй, мирным путем решить роковой вопрос и избегнуть тяжкой борьбы»[676].

Зиновьеву пришлось признать, что вопрос о едином фронте первыми поставили социалисты, попытавшись перехватить и использовать в своих целях настроение низовых организаций своих партий. Не скрывая сарказма и щедро добавляя в свой доклад привычной патетики, он сделал следующий вывод: «…если мы относимся к ним с недоверием, мы смеемся над этими заправилами, то мы совершенно правы. Но это только внешняя сторона дела. Суть дела серьезна: внутренний процесс развития рабочего класса состоит в глубоком и страстном стремлении к борьбе единым фронтом против предпринимателей; это стремление надо понять и использовать его в целях коммунизма»[677].

В данной фразе заключалась квинтэссенция зиновьевского понимания новой тактики — она была призвана не улучшить положение европейского рабочего класса, а дать Коминтерну возможность отобрать массовую базу у социал-демократических партий. В речи 4 декабря Зиновьев ставил ей четкие границы— единый рабочий фронт не может означать ни автоматической поддержки коммунистами правительственных коалиций с участием социал-демократии (даже для того, чтобы та поскорее разоблачилась), ни потери компартиями своей организационной самостоятельности. То же самое относилось и к Красному интернационалу профсоюзов (Профинтерну), созданному в 1920 году и значительно уступавшему по численности Амстердамскому интернационалу, находившемуся под влиянием реформистов: сторонникам профсоюзного единства «мы отвечаем, что Амстердам — организация буржуазно-демократическая, а мы — организация пролетарская. Мы хотим вести переговоры с этой силой, идти вместе с ней там, где это возможно. Но мы не можем отказываться от своих собственных организаций»[678].

В заключительном слове по итогам дискуссии 4 декабря Зиновьев признал, что сама жизнь покажет, имеет ли новая тактика шансы на успех. Его соратники и оппоненты еще не потеряли способности к самоиронии, прерывая предложенный Председателем ИККИ образ шутливыми репликами: «Для того чтобы научиться плавать, мы должны броситься в воду, а не заниматься отговорками, что вода слишком холодная (Радек: и сырая). Опасность плавания известна — можно утонуть (Бухарин: стратегическое плавание). Мы должны сделать все, чтобы этого не случилось…» Важное место в зиновьевской речи занимало успокоение левых оппонентов единого рабочего фронта: «Мы должны так направить нашу тактику, чтобы вода полилась на нашу мельницу. Речь идет об изоляции других [т. е. социал-демократов. — А. В.], а не о совместной борьбе с ними. У нас в России нам многократно удавалось отобрать у меньшевиков лучшие элементы рабочего класса, и они сейчас находятся в наших рядах»[679].

Такое понимание тактики единого фронта обесценивало ее новизну, позволяло политическим оппонентам говорить о хитром маневре коммунистов, придуманном ими «троянском коне» для проникновения в лагерь социал-демократии и т. д. Впрочем, хватало ее противников и в рядах зарубежных компартий, лидеры которых утверждали, что непродуманный поворот вправо приведет к неразберихе и хаосу, ибо для простых коммунистов он будет означать отказ от конечных целей движения. Следует отдать должное членам РКП(б) в ИККИ, несмотря на внутренние разногласия, они высказались за вторичное обсуждение вопроса после того, как иностранные представители ознакомятся с переводом проекта тезисов о едином фронте на немецкий язык.

Шансы влиятельных лидеров зарубежных компартий, таких как Серрати, Леви или Шмераль, на то, чтобы представить лидерам РКП(б) собственное видение новой тактики, соответствующее реальностям послевоенного мира, падали день ото дня. Для посвященных в дела Коминтерна не являлось большим секретом то обстоятельство, что тормозом для развертывания политической инициативы любой партии была ее идейная и финансовая зависимость от Москвы. Елена Стасова, прибывшая в Берлин по поручению Ленина для наведения порядка и налаживания подпольной работы КПГ, в своем первом отчете сообщала вождю, что «сейчас некоторое время извне не получалось денег и весь партийный аппарат готов остановиться… Некоторые товарищи прямо и открыто говорят, что как только у партии не будет субсидий от Коминтерна, то она распадется, ибо все теперь работают, рассчитывая на жалованье»[680]. Внешний контроль московских инстанций за отдельными секциями, практиковавшийся в годы их становления и нередко принимавший гротескные формы, из детской хвори коммунистического движения превратился в хроническую болезнь, от которой оно не избавилось на протяжении всей своей истории.

Тревогу по поводу «антимосковского настроения среди ближайших людей», имея в виду лидеров зарубежных компартий, выражал и Карл Радек. Чтобы подчеркнуть вовлеченность Коминтерна в европейские дела, он даже предложил провести не в Москве, а в Берлине Первый расширенный пленум ИККИ, посвященный обсуждению тактики единого рабочего фронта[681]. Идея рабочих встреч лидеров компартий, избавленных от помпезности и размаха конгрессов, давно витала в воздухе. Руководство КПГ, претендовавшей на звание «образцовой секции Коминтерна», решило воспользоваться этим шансом для того, чтобы добиться перезагрузки отношений между Исполкомом и отдельными партиями.

19 февраля делегация КПГ, прибывшая на Первый расширенный пленум ИККИ (21 февраля — 4 марта 1922 года), направила руководству партии большевиков «для предварительного обсуждения» письмо о необходимости реорганизации Коминтерна и Профинтерна, а также серьезного изменения методов их работы[682]. Немецкая партия сохраняла сложившуюся стилистику обращения к вышестоящим инстанциям, признав первым делом свою вину в том, что при Леви в ее руководстве имелась «скрытая враждебность по отношению к Москве». В то же время, отмечалось в письме, не является секретом и тот факт, что все кардинальные вопросы в Коминтерне решаются «русскими товарищами» без привлечения иностранных коммунистов. Делегация КПГ предлагала отказаться от «системы личного влияния на партии путем отправки частных писем», которую практиковал Зиновьев, и положить конец практике рассылки по всему миру эмиссаров с чрезвычайными полномочиями.

Принятие подобных предложений означало бы серьезное сокращение, изменение структуры и образа действий коминтерновского аппарата, а их обсуждение на пленуме ИККИ могло по-новому оформить иерархию отношений между ним и зарубежными партийными лидерами. Это таило в себе угрозу «дворцового переворота», и Зиновьев сделал все, чтобы погасить данную инициативу. Он добился того, что Политбюро отказалось от рассмотрения письма КПГ по существу, поручив ему, Радеку и Каменеву переговорить с членами немецкой делегации в частном порядке[683]. Остальное являлось делом бюрократической техники, вопрос был тихо похоронен в аппарате ЦК РКП(б)[684].

Председатель ИККИ отдавал себе отчет в том, что порученная ему сфера деятельности — отнюдь не «тротуар Невского проспекта», и за внешним послушанием зарубежных участников пленума кроется глухое недовольство. После первых дней его работы он запросил помощи у Ленина: «Мне кажется совершенно необходимым доверительно, в узком закрытом собрании (человек 8–10) объяснить находящимся здесь вожакам… компартий основное в тактике нашей делегации в Генуе[685]. В особенности „пацифистскую“ часть нашей тактики. Иначе в решающий момент выйдет столпотворение Вавилонское и недовольство громадное. Вред будет очень большой»[686]. Под пацифизмом Зиновьев понимал готовность советского правительства к компромиссам, в частности к выплате царских долгов, что вызывало непонимание иностранных коммунистов, продолжавших свято верить в то, что Советская Россия была и останется костью в горле Версальской системы международных отношений.

Их расчеты на то, что пленум как новая форма взаимодействия Исполкома и национальных секций внесет свежую струю в повседневную жизнь Коминтерна и даст им шанс донести до Москвы свои идеи и представления, не оправдались. Вопрос о едином рабочем фронте стоял лишь десятым пунктом повестки дня, еще дальше, на девятнадцатое место был отодвинут вопрос о перестройке организационной структуры Коминтерна. Отношение иностранных коммунистов к введению нэпа также осталось без критического рассмотрения, дело ограничилось докладом об экономической политике Советской России, который был заслушан без содержательного обсуждения. Предвосхищая стиль советского руководства, который будет доминировать на протяжении всей его последующей истории, руководитель вверенного ему учреждения предпочитал «заметать мусор под ковер», т. е. скрывать имевшиеся проблемы, чтобы не попасть в немилость к высшему начальству.

Вот еще один пример зиновьевской перестраховки: получив от Александры Коллонтай просьбу направить ее в загранкомандировку, он оказался между двух огней. С одной стороны, «фурия революции» все еще обладала серьезным авторитетом и влиянием, с другой — на Десятом съезде РКП(б) она поддержала «рабочую оппозицию», за что была подвергнута остракизму. 12 января 1922 года Зиновьев ответил Коллонтай: «…я распорядился ОМСу сделать Вам паспорт. Но вместе с тем я счел своим долгом вопрос о Вашей поездке поставить в Политбюро». На его заседании выяснилось, что на Третьем конгрессе «Вы резко выступили против политики РКП в основном вопросе современности», а недавно заявили о своем несогласии с политикой нэпа.


Александра Михайловна Коллонтай

1920-е

[РГАКФД. № 2-97666]


Зиновьев продолжал: «Политбюро поручило мне запросить Вас, считаете ли Вы сами, что сможете в данное время, находясь за границей, выступать так, чтобы ни в чем существенным не разойтись с линией партии». В современных внешнеполитических условиях, когда Советская Россия билась за свое дипломатическое признание, «малейшие внутренние споры могут сильно повредить Коминтерну и республике. Для ясности: Политбюро не высказалось против поездки Вашей, но поручило мне запросить Вас на указанную тему»[687]. Яснее было просто некуда: для любого деятеля российской компартии выезд за рубеж, а тем более за государственный счет, превращался в награду, которую можно было заслужить только абсолютной лояльностью.

3.7. Зиновьев о встрече трех Интернационалов

Наш герой пытался взять на себя подготовку конференции трех рабочих Интернационалов со стороны Коминтерна, выступая в качестве передаточного звена между Лениным, занятым государственными делами, и Радеком, который всю весну 1922 года находился в Берлине и напрямую контактировал с лидерами европейских социалистических партий. Времена изменились, если осенью 1920 года Зиновьев мог легально приехать в Германию на съезд НСДПГ, то полтора года спустя о заграничных поездках пришлось забыть. Ему оставалось только комментировать происходившие за рубежом события членам Исполкома и знакомить их с позицией «русских товарищей».

Вопрос о повестке дня первой в послевоенной истории встречи всех течений социалистического движения набрал особую остроту после того, как в Москве начали подготовку судебного процесса против 47 видных деятелей партии правых эсеров. Советская пресса называла их террористами, местные партийные организации проводили митинги, участники которых требовали для подсудимых смертной казни. Но для европейских социалистов российская партия социал-революционеров являлась собратом по классовой борьбе. 16 марта 1922 года Объединение немецких профсоюзов, примыкавшее к СДПГ, напрямую обратилось к Ленину: «…от имени восьми миллионов организованных рабочих Германии мы просим амнистии для обвиняемых… Судьба международного рабочего движения зависит от прекращения насильственного подавления и преследования братских партий» в России[688]. Через пару дней в Москву направил телеграмму лидер британских лейбористов Р. Макдональд: «Срочно просим приостановить суд над социалистами до обсуждения в Берлине»[689]. Ни для кого не было секретом, что «русский вопрос» рискует стать главным камнем преткновения на конференции полномочных представителей трех рабочих Интернационалов.


Телеграмма Р. Макдональда В. И. Ленину с требованием приостановить суд над лидерами эсеровской партии

20 марта 1922

[РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 157. Д. 1. Л. 11]


5 апреля 1922 года Зиновьев докладывал в ИККИ о первом дне ее работы (конференция началась в Берлине 2 апреля). Из сообщений телеграфных агентств и подоспевших телеграмм от делегации Коминтерна (ее возглавляли Бухарин и Радек) стало ясно, что для зарубежных социалистов вопрос о внутриполитической эволюции Советской России является центральным. Вопрос этот неоднократно поднимался в ходе предварительных совещаний. Речь шла прежде всего о том, что правящая партия большевиков использует всю мощь государственного аппарата для того, чтобы уничтожить другие социалистические партии — партии меньшевиков и эсеров.

«…Мы действительно являемся [единственной] легальной политической партией в России, мы обладаем, так сказать, монополией легальности, — утверждал Зиновьев. — Это большое преимущество, и я даже считаю, что без такой монополии диктатура пролетариата невозможна, по крайней мере, в свои первые годы, и что мы сможем проводить диктатуру в жизнь, лишь подавляя всё, что борется против нее. Посмотрим, как будет выглядеть диктатура в других странах, быть может, возможна иная тактика, но уже сегодня можно предвидеть, насколько она маловероятна. Я по крайней мере не могу себе представить, что в Германии диктатура пролетариата будет возможна при сохранении свободы для социал-демократов»[690].

Далее Председатель Коминтерна формулировал собственное понимание единого рабочего фронта в условиях Советской России, позже оно получит в партийной пропаганде название «блок коммунистов и беспартийных». Говоря о привлечении рабочих к управлению государством и установлению взаимного доверия между ними и правящей партией, он вплотную приблизился к идее «политического нэпа»: «Хотя мы и имеем власть, мы должны установить тесный контакт со всей массой трудящегося народа, и мы должны идти на известные уступки, подобные тем, которые мы сделали в экономической сфере, мы должны сделать их и в других сферах»[691]. Все это отдавало одновременно маниловщиной и прекраснодушием, приправленными несмелым либерализмом, однако в первую годовщину нэпа лидеры РКП(б) могли позволить себе подобные вольности.

После того, как Ленин сказал свое веское слово — представители Коминтерна в Берлине «заплатили слишком дорого», позволив зарубежным социалистам вмешиваться во внутренние дела Советской России, Зиновьев взял более жесткий тон: «…какие бы то ни было новые шаги нашей делегации откладываются до рассмотрения вопроса о ратификации берлинского результата»[692]. Это являлось характерной чертой зиновьевского стиля руководства и до, и после революции (редкие исключения лишь подтверждали правило): при любом обращении к вождю следовало показать себя наиболее радикальным и бескомпромиссным, чтобы тот имел возможность поправить своего паладина, про себя отдав должное его напору и решительности.

После встречи трех Интернационалов Ленин согласился с тем, что дальнейшая кампания должна строиться на разоблачении половинчатой политики социал-реформистов, во всей коммунистической прессе их следует называть «эсерами и меньшевиками», которые в годы Гражданской войны выступали заодно с помещиками и буржуазией. Даже запланированные на 20 апреля рабочие демонстрации в поддержку позиции Советской России на Генуэзской конференции следовало проводить, не стесняясь резких выражений в собственной агитации. Ленин лишь один раз поправил «левизну» Зиновьева, признав допустимым выпуск совместных заявлений «девятки».

Но уже одно это удержало Председателя Коминтерна от разгромных оценок итогов Берлинской встречи. Он достаточно точно констатировал мотивы, определявшие позицию лидеров западной социал-демократии: «…они были против созыва всемирной [рабочей. — А. В.] конференции, так как не хотят быть скомпрометированными сотрудничеством с коммунистами перед предстоящими выборами» в парламенты своих стран. А вот Венский Интернационал «удалось склонить к известному, хотя и неформальному союзу с Коммунистическим Интернационалом, т. к. он был инициатором [Берлинской. — А. В.] конференции и не хотел ее распада без каких-либо позитивных итогов»[693].

Увы, из этой констатации не вытекали практические выводы, которые позволили бы коммунистам продолжить начавшийся диалог с лидерами европейской социал-демократии. Зиновьев был прав и в том, что стержнем конфликтных отношений оставался «русский вопрос», и прежде всего предстоявший в Москве процесс против руководства партии правых эсеров. Он напомнил собравшимся на заседании ИККИ 20 апреля 1922 года, что даже минимальные уступки делегации Коминтерна в данном вопросе были расценены Лениным как чрезмерные. А значит, оставалось только усилить пропагандистскую кампанию, «припечатав к стенке и разоблачив наших врагов». При этом Зиновьев в соответствии с установкой Политбюро предложил членам ИККИ ратифицировать достигнутое в Берлине соглашение и одновременно «дать задание нашим трем товарищам в комиссии девяти начать оппозиционную борьбу в ней»[694].

25 апреля 1922 года Зиновьев разослал всем членам ЦК РКП(б) одобренные Политбюро директивы коминтерновской делегации на предстоящей встрече «девятки», которые были утверждены ИККИ в присутствии Радека и Цеткин. «Из документа видно, что уступки, сделанные в Берлине, выходят из рамок принятой директивы»[695]. Наш герой имел все поводы для довольства — отчаянный поиск коминтерновцами на встрече трех Интернационалов достойного компромисса был перечеркнут его холодным неприятием, инспирированным ленинской статьей в «Правде».

В дальнейшем Исполком Коминтерна исходил из того, что после Генуэзской конференции интерес «русских товарищей» к политическому сотрудничеству с европейскими социалистами сведется к нулю. Оставалось только ждать этого момента, используя поступавшую из-за границы информацию для того, чтобы продолжать процесс дисциплинирования отдельных компартий. Так, 6 мая Зиновьев распекал лидеров ФКП за то, что они саботировали совместные выступления в поддержку позиции Советской России в Генуе: «…впервые мы имели столь грубое нарушение дисциплины в Коммунистическом Интернационале»[696]. Но поскольку через пару недель «девятка» была распущена, устный выговор не привел к формальным взысканиям.

После завершения встречи в Генуе (19 мая 1922 года) вопрос о продолжении даже минимального политического сотрудничества трех Интернационалов действительно потерял всякую актуальность. Именно Зиновьев с молчаливого одобрения Ленина (за годы, совместно проведенные в эмиграции, оба научились понимать друг друга без слов) начал кампанию за отказ от продолжения попыток найти общий язык с зарубежными социалистами. Для него это был оптимальный путь к тому, чтобы отодвинуть на второй план Радека, который уверенно входил в роль «серого кардинала» международной организации коммунистов.

19 мая члены ИККИ были поставлены перед фактом: РКП(б) готова к дальнейшим уступкам социалистам только при условии немедленного созыва всемирного рабочего конгресса. Зиновьев ограничился скупым комментарием: «Насколько можно предвидеть, разрыв неизбежен… но он не означает, что потерпела крах тактика единого фронта — пока лишь закончился ее первый этап»[697]. Он же настоял на том, чтобы в ходе единственной встречи «девятки» (она состоялась 23 мая 1922 года) представители ИККИ поставили вопрос о созыве всемирного рабочего конгресса ультимативно, зачитав собственную статью, подготовленную специально к этому дню.

Ни Бухарин, ни тем более Радек не могли записать участие в берлинской встрече трех Интернационалов в собственный актив, тем более что сама делегация в своем отчете признала: «…что касается актуальной цели — созыва мирового конгресса — то конференция потерпела крах»[698]. Радеку оставалось лишь бросить Зиновьеву упрек в отсутствии политического чутья, поскольку его требование предъявить ультиматум закрыло коминтерновцам всякие возможности для дальнейшего маневрирования. Этот упрек уже не мог ничего изменить, хотя радековское письмо было разослано в копиях всем членам Политбюро: «Для меня было ясно, что требование Зиновьева огласить его статью на заседании комиссии девяти было тактической ошибкой… Ультиматум означал разрыв, однако когда мы доводим до разрыва, тактика состоит в том, чтобы провести его в наиболее благоприятных условиях для нас и наиболее неблагоприятных для противника. Была необходима дискуссия по сути всех требований и выдумок Второго Интернационала, которая вынудила бы разоблачиться и Двухсполовинный Интернационал. Но после изложения статьи Зиновьева для всех этих маневров уже не было места»[699].

Председатель ИККИ не обратил на этот упрек никакого внимания, поскольку переключился на решение новых задач. Летом 1922 года представители Коминтерна принимали самое активное участие в подготовке и проведении судебного процесса против партии правых эсеров (он проходил в Москве с 8 июня по 7 августа), и Зиновьев заранее распределил их роли: «Некоторые товарищи могли бы выступить в качестве защитников эсеров Коноплевой и Семенова, которые сейчас повернули к коммунизму, которые по нашему мнению выполнили свой долг, но которые все же на процессе будут выступать в роли обвиняемых»[700]. Речь шла о тех участниках процесса, на показаниях которых (подлинных и мнимых) строилась вся его режиссура, не случайно в научной литературе суд над эсерами рассматривается как предтеча сталинских показательных процессов[701].

В 1922 году такой подход казался само собой разумеющими, и Зиновьев продолжал свою мысль: «Протокол этого процесса будет, наверное, интереснейшей книгой, если удастся все хорошо зафиксировать», а сам суд в результате станет «наполовину процессом, наполовину конгрессом», сопоставимым по своему значению с форумами Коминтерна. Позже он даже увязал с началом процесса открытие Второго расширенного пленума ИККИ (7 июня 1922 года), сохранив свой наступательный настрой: «…судебный процесс станет историческим событием, он будет иметь всемирно-историческое значение, причем не только для России, но для всех тех стран, в которых Гражданская война только разворачивается»[702]. В первый день работы пленума между делегатами была распределены роли на суде: они должны были выступать обвинителями нераскаявшихся и защитниками раскаявшихся подсудимых, а также выдвинуть обвинения в адрес своих стран, которые приняли участие в интервенции против Советской России.

3.8. Лучший год Коминтерна

Карл Ретцлав, один из членов «Союза Спартака» и основателей КПГ, назвал 1922 год «лучшим годом» германской компартии[703]. Есть все основания распространить это определение на весь Коммунистический Интернационал[704]. В предшествующих очерках уже говорилось о том, что весной этого года в Берлине состоялась встреча лидеров трех рабочих Интернационалов, оставшаяся в истории единственной и уникальной. Компартии делали первые попытки практической реализации тактики единого рабочего фронта, в ряде стран включались в переговоры с социалистами по поводу предвыборных блоков, организовывали совместные забастовки и политические стачки.

Левацкие настроения на какое-то время уступили место пониманию того, что путь к власти — это не столько решительный штурм без учета потерь, сколько трудная и длительная работа по воспитанию и мобилизации своих сторонников. Да и Советская Россия, которая в конце 1922 года станет Советским Союзом, начала приходить в себя после страшных лет Гражданской войны, а ее новая экономическая политика, хотя и называлась ее творцами «стратегическим отступлением», принесла в этот год измученному населению реальную передышку. Наконец, 1922 год стал последним в политической биографии Ленина — его авторитет и влияние сплачивали старую гвардию большевизма, не давали разрастись личным конфликтам и амбициям в его ближайшем окружении.

Напротив, во многих европейских странах стал очевиден явный откат демократических преобразований. Сторонники немедленного реванша в Германии не успокоились даже после бесславного краха «капповского путча» в марте 1920 года, устроенного монархистами, оставшимися в рядах вооруженных сил Германии. Правые радикалы устроили настоящую охоту на политиков, стоявших у истоков Веймарской республики. Были совершены покушения на ее первого рейхсканцлера Филиппа Шейдемана и на Матиаса Эрцбергера, подписавшего от имени Германии Компьенское перемирие.

Оценка этих событий Зиновьевым сохраняла ортодоксальность классового подхода, отрицая самоценность борьбы за республиканские ценности. В воззвании по поводу «капповского путча» ИККИ утверждал, что «в начавшуюся эпоху Гражданской войны возможны только две диктатуры — или диктатура пролетариата, освобождающая все человечество и перестраивающая все хозяйство на коммунистических началах, или диктатура самых реакционных, диких, черносотенных буржуа и генералов, затягивающих петлю на шее рабочего класса и ведущих человечество к новым войнам. Или одна, или другая диктатура. Третьего не дано»[705].

Однако жизнь показывала, что безразличие значительной части политического спектра к демократическим устоям отбрасывает Веймарскую республику назад, ко временам «второго рейха», ничуть не приближая ее к диктатуре пролетариата. 24 июня 1922 года членами праворадикальной организации «Консул» был убит министр иностранных дел Вальтер Ратенау, выступавший за примирение с Западом и налаживание взаимовыгодных отношений с Советской Россией[706]. Рабочие партии и профсоюзные центры смогли договориться о проведении общих демонстраций и политических стачек в защиту Веймарской республики. Налицо было практическое применение тактики единого рабочего фронта, в данном случае использованной для защиты демократических завоеваний в стране.

Однако уже через несколько дней КПГ вышла из «пакта о ненападении» рабочих партий, заключенного на следующий день после похорон и подразумевавшего отказ от взаимных нападок. В основе такой непоследовательности лежала инерция полевения КПГ после изгнания из ее руководства «левитов». Руководители Берлинской организации партии во главе с Аркадием Масловым требовали дополнить соглашение пунктом о свержении правительства Вирта. Диагноз, поставленный Кларой Цеткин еще в конце 1921 года, продолжал оставаться актуальным: «Большинство членов ЦК не решается рассчитаться с масловцами потому, что они боятся вследствие этого потерять репутацию особенно радикальных»[707].

Берлинцы вели себя крайне бесцеремонно на заседаниях Правления КПГ, поскольку пользовались симпатиями Августа Клейне, выполнявшего функции представителя ИККИ в Германии и находившегося под покровительством Зиновьева[708]. После отъезда Радека в Москву на Второй расширенный пленум ИККИ (11–14 июня 1922 года) Клейне обрел утраченную решительность и вознамерился в очередной раз подстегнуть своих подопечных. В первые дни после убийства Ратенау он сообщал своему патрону, что КПГ, согласившись на совместные акции с социалистами, топчется на месте и тормозит революционную энергию масс[709]. Зиновьев, и без того ревниво относившийся к немецкой партии как «заповеднику» Радека, решил показать ей, кто является хозяином в коминтерновском доме.

8 июля 1922 года появилось обращение ИККИ ко всем рабочим Германии, призывавшее использовать убийство Ратенау для того, чтобы остановить дрейф страны вправо. В обращении выдвигалась идея создавать комитеты действия для отпора монархической реставрации и реваншу военщины. Жесткий тон документа, в котором в очередной раз обращались к массам через головы вождей, явно противоречил установкам декабря 1921 го-да и стал важным фактором прекращения сотрудничества коммунистов и социал-демократов. Правление КПГ, отдавая себе в этом отчет, приняло беспрецедентное решение не публиковать обращение Исполкома Коминтерна в партийной печати[710].

Уверенный в своих силах, Председатель ИККИ все больше и больше чувствовал себя демиургом, способным создавать зарубежные компартии по образу и подобию большевистской. Любое проявление «левитских» тенденций вызывало у него всплеск негодования. Так, 28 сентября 1922 года Зиновьев следующим образом отреагировал на доклад эмиссара ИККИ Мануильского об очередном кризисе в руководстве французской компартии: «Каналью Верфейля и его единомышленников не потерпим больше в Коминтерне ни одного дня». Если его не выкинет из своих рядов Парижский съезд партии, то это сделает Четвертый конгресс. «Верфейль есть французский Леви, если не хуже… он ничего общего с коммунизмом не имеет и является буржуазным агентом в лагере французской компартии». По мнению Зиновьева, левая фракция в ЦК должна внести на съезд соответствующее предложение.

В этом же письме лидер Коминтерна давал детальные распоряжения о составе будущего руководства партии, хотя и просил Мануильского вести себя сдержанно. Левые заходят слишком далеко, требуя для себя абсолютное большинство, мы не можем этого поддержать. «Но это вовсе не значит, что мы хотим оставить будущий ЦК без определенного большинства…. Однако выступать с ультимативным формальным требованием 2/3 было бы опасно». «Весь вопрос в лицах. Добейтесь во что бы то ни стало того, чтобы в ЦК была группа рабочих. Я думаю, что избрание Росмера[711] также было бы значительным завоеванием».


Альфред Росмер

23 июня — 12 июля 1921

[РГАСПИ. Ф. 490. Оп. 2. Д. 310. Л. 1]


В конце письма Зиновьев предлагал самый действенный, с его точки зрения, рецепт, уже не раз испробованный им в аналогичных ситуациях: «Мы уже два раза писали в Париж и повторяю еще раз: самым подходящим и желательным мы бы считали, чтобы окончательное распределение должностей произошло в Москве… Здесь же будет виднее, как быть»[712].

Зиновьев имел в виду, что кадровые вопросы можно будет решить в ходе совместного заседания делегаций РКП(б) и ФКП на предстоящем конгрессе Коминтерна (он состоится 6 ноября — 5 декабря 1922 года). 4 сентября он подготовил для членов Политбюро первоначальный план его работы. Девятым пунктом значилось «место пребывания Исполкома и выборы Председателя» — последнего отныне предлагалось избирать на пленарном заседании, что предрешало безоговорочную победу лица, занимавшего этот пост с момента основания Коминтерна. Кроме того, Зиновьев предложил дополнить повестку дня докладом о пятилетии Российской революции и о новых формах наступления капитала, среди которых он выделил «фачизм», имея в виду рост влияния партии Муссолини в Италии[713].

Все еще находясь в логике единого рабочего фронта, Зиновьев предложил закончить обсуждение вопроса о наступлении капитала «открытым письмом, обращенным ко 2-му и 2 1/2 Интернационалам. В этом международном открытом письме еще раз предложить единый фронт для борьбы против наступающего капитала и наметить совершенно конкретно очень скромную, но деловую программу борьбы против капиталистической реакции для целого ряда стран»[714]. Это вполне разумное предложение могло вернуть дискуссию между отдельными течениями рабочего движения в позитивную плоскость, однако после завершения суда над лидерами правых эсеров такая перспектива представлялась уже маловероятной.

Вновь, как и в 1920 году, работа конгресса Коминтерна началась в Петрограде с торжественного заседания, на сей раз оно было посвящено пятилетнему юбилею Российской революции. Ленин в силу пошатнувшегося здоровья не смог прибыть на открытие, и Зиновьев чувствовал себя главным действующим лицом международного форума коммунистов, принимая не только делегатов, но и иностранных писателей и художников, которые симпатизировали коммунистам и с неподдельным интересом следили за развитием новой России. Большинство из них приехало самостоятельно, хотя и с рекомендациями компартий своих стран либо с поручительством известных защитников Советской России из западной интеллигенции. Среди них был Георг Гросс, приверженец конструктивизма, прибывший в Россию, чтобы лично познакомиться с Владимиром Татлиным — автором идеи гигантского монумента «Третий Интернационал», который так и не был воплощен в металле.

Характерно, что немецкому художнику гораздо больше, чем сам Зиновьев, запомнился его секретарь Александр Тивель. «Это был маленький милый человечек, похожий на попугая. Наверняка в своей прошлой жизни он действительно был попугаем, потому что уверенно порхал от скамейки к столу, потом устраивался на подоконнике, как будто на жердочке. Он постоянно лузгал семечки, и это довершало сходство. Он никогда не умолкал и щебетал на всех языках мира, как умудренный жизнью попугай».

Зиновьев пригласил иностранных гостей для того, чтобы познакомить их со своей новой идеей — организацией международного литературного журнала, причем его редакция предполагалась в Берлине или Париже. Целью журнала должна была стать пропаганда достижений советской культурной революции среди европейской общественности, которая, как подчеркнул Зиновьев, устала от прогрессирующего декаданса западного мира. Присутствующие тут же распределили между собой роли в редакционном совете, однако никакого продолжения зиновьевская идея не имела, так и оставшись одной из многочисленных потемкинских деревень, выросших на коминтерновской почве.

Имея в своем распоряжении огромный аппарат, Председатель ИККИ считал, что его собственная роль ограничивается генерированием идей и распеканием нерадивых подчиненных, к числу которых он относил и лидеров иностранных компартий. Приезжая в Москву, последние видели то, что подметил и Гросс: «…мы чувствовали, что он нам, западным симпатизантам, не вполне доверяет», и это отчасти оправдывало плохо скрываемое им высокомерие[715]. Все более выпуклыми становились черты культа личности, складывавшегося вокруг Зиновьева. Он сам ревниво следил за малейшими проявлениями критики в свой адрес. Узнав, что вернувшийся из Москвы Эрнст Мейер заявил на заседании Правления КПГ 21 ноября 1921 года, что «у Москвы не все получается», Зиновьев едва ли не вызвал его на дуэль, потребовав незамедлительных объяснений и лишний раз показав иностранным коммунистам, что их политическая жизнь находится под неусыпным контролем эмиссаров Исполкома Коминтерна[716].

3.9. Первые шаги без Ленина

Международный кризис, связанный с невыплатой Германией возложенных на нее репараций, достиг своего пика в январе 1923 года, когда ее Рейнскую область оккупировали французские и бельгийские войска. В стране обострились внутриполитические конфликты, поставившие под вопрос дальнейшее существование Веймарской демократии[717]. В Берлин отправился Радек, чтобы на месте определить пределы возможной активизации действий германских коммунистов. Зиновьев вновь имел все основания почувствовать себя отодвинутым на второй план накануне нового приступа европейской революции.


Васил Петров Коларов

Июль 1924

[РГАСПИ. Ф. 492. Оп. 2. Д. 206. Л. 1]


Коминтерн выступил с инициативой проведения международной конференции рабочих организаций, которая должна была выразить протест против оккупации Рура. 7 марта Председатель Профинтерна Лозовский телеграммой запрашивал Зиновьева, не следует ли пригласить для участия в ней делегацию Второго Интернационала, а также ведущих деятелей профсоюзов и социал-демократических партий Европы[718]. Была сформирована «пятерка» из Лозовского, Василя Коларова, Евгения Варги, а также представителей КПГ и ФКП.

Зиновьев жестко запретил участие в конференции подвергнутого опале француза Фроссара, который после начала оккупации Рура «предал рабочих как раз в момент, когда Пуанкаре двинул войска в Германию… Приглашение Фроссара заставило бы нас немедленно отозвать делегацию Исполкома»[719].

Конференция состоялась во Франкфурте-на-Майне 22 марта 1923 года. В тот же день Лозовский телеграфировал Зиновьеву: «Конференция удалась. Предлагаю выбранному комитету дать название „Международный комитет действий против войны и фашизма“, разбить на две секции — военную и фашистскую, выбрать двух председателей — Цеткин и Барбюсса, одним из товарищей председателя — Ледебура»[720], который к тому времени уже покинул ряды НСДПГ и представлял делегацию Второго Интернационала.

Последний не спешил соглашаться на совместные действия, видя в создании Международного комитета очередной маневр коммунистов, на сей раз выставивших в качестве «троянского коня» Профинтерн. По задумке Ленина и Зиновьева он должен был увести рабочие массы из реформистских профсоюзов и Амстердамского интернационала, однако за три года своего существования не добился сколько-нибудь весомых успехов. Многие «профсоюзники» в рядах компартий предпочитали вести прагматическую работу в рядах существующих профсоюзов, которые с точки зрения Москвы были виноваты уж тем, что не ставили перед собой революционных целей. Напротив, лидеры Профинтерна занимались составлением обширных политических трактатов, которые уводили от ответственности и их самих, и сектантскую стратегию Коминтерна в профсоюзном вопросе.


Противостояние двух профсоюзных центров находило свое выражение даже в наглядной агитации. Объединенный интернационал профсоюзов так и остался неосуществленной мечтой

Плакат

Начало 1920-х

[Из открытых источников]


Давая в апреле 1923 года очередному съезду РКП(б) справку о работе вверенной ему международной организации, Лозовский так оправдывал ее политическое ничтожество: «Беда мирового рабочего движения в настоящий момент заключается в том, что ни коммунистические партии, ни руководители революционных профсоюзов не успевают организационно закреплять политическое полевение масс. В этом кроется опасность для всего движения, но поскольку эта опасность Коминтерном сознана, она в ближайшие годы, несомненно, будет устранена»[721].

В те дни Зиновьева не слишком волновала судьба созданного по его инициативе Профинтерна. Его одолевали иные заботы — стало очевидным, что Ленин не оправится от очередного удара, его болезнь прогрессировала, ставя перед ближайшим окружением вождя вопрос о разделе его политического наследства. Председатель Коминтерна больше других членов большевистского руководства размышлял о своей будущей судьбе, испытывая страх перед каждым из своих вчерашних соратников (за исключением только Л. Б. Каменева[722]) как потенциальным политическим конкурентом. Он выстраивал различные комбинации, делая ставку на сохранение сложившегося при Ленине баланса сил в Политбюро, который получил официальное название коллективного руководства.

Повышенное внимание Троцкого к Коминтерну до и после Четвертого конгресса, его попытка занять нишу главного эксперта по французскому вопросу не могли не вызвать серьезной озабоченности Зиновьева. Политическое завещание вождя, ставшее известным членам Политбюро уже в начале 1923 года, уравняло их шансы на вступление в ленинское наследство. И тем не менее первым из претендентов на него в тот момент члены партии, да и все население страны, считали именно Троцкого. Против него и было направлено острие фракционной работы «семерки» членов и кандидатов в члены Политбюро, которая действовала по принципу «все против одного»[723]. Зиновьев принимал в этом заговоре самое активное участие.

Главным инструментом оппонентов стала изоляция Троцкого: вначале его инициативы и предложения попросту замалчивались, затем последовали обвинения, что его письма «сильно вредили дружной работе, но мы до сих пор воздерживались от ответов на них»[724]. Зиновьев сосредоточился на идее реорганизовать Политбюро, расширив его состав и сферу компетенций, а также создав «постоянное совещание активных работников при ЦК»[725]. Очевидно, что такой формально демократический орган в реальности стал бы игрушкой в руках генсека, контролировавшего кадровую политику РКП(б). Предвидя столкновение с Троцким на предстоявшем пленуме, 25 июня 1923 года, Зиновьев предложил Сталину обдумать вопрос, не стоит ли стенографировать его целиком или хотя бы отдельные заседания[726].

Несмотря на нараставший кризис в Германии и неустойчивую обстановку в странах к востоку от нее, Зиновьев сосредоточил свое внимание на укреплении личных позиций в РКП(б), отодвинув на второй план вопросы Коминтерна. Однако они сами настигали его. В ночь на 9 июня 1923 года в Болгарии произошел государственный переворот, было свергнуто правительство Земледельческого союза. Власть захватили военные, отдавшие власть консервативной партии Народного согласия во главе с Александром Цанковым. Болгарские коммунисты, рассматривавшие годы правления крестьянской партии как диктатуру сельской буржуазии, заявили о своем нейтралитете по отношению к путчистам. Впервые Коминтерну и РКП(б) пришлось иметь дело с ситуацией, в которой классовый («марксистский») анализ не прояснял, а затемнял ее понимание. Очевидный факт — устранение милитаристами и реакцией демократических завоеваний — никак не укладывался в стереотип «буржуазной диктатуры», которая могла принять разные обличья. В результате 14 июня 1923 года Политбюро ограничилось обменом мнений о положении в Болгарии, так и не приняв никакого решения[727].

Болгарская история имела свое продолжение на Третьем расширенном пленуме ИККИ (12–23 июня 1923 года). Он был отложен по предложению Зиновьева из-за появления ноты Керзона[728], и за это время у него образовалась новая повестка дня. В докладе Радека компартия упрекалась в том, что не возглавила вооруженную борьбу против фашиствующих путчистов. Зиновьев потребовал от лидеров Болгарской компартии (БКП) изменить свою психологию, пробудить в себе волю к власти. Участники пленума в последний день его работы приняли «Воззвание к болгарским рабочим и крестьянам». Уже из его названия было понятно, что Исполком обращается к болгарам через голову руководства местной компартии, которое совершило грубую политическую ошибку, никак не отреагировав на «белогвардейский переворот»[729].

Патовая ситуация с каждом днем становилась все более нетерпимой, поскольку руководители БКП начали активную кампанию по оправданию собственной линии, публикуя соответствующие статьи в прессе зарубежных компартий. Чувствуя, что нити управления последними могут уйти из его рук, Зиновьев уже после завершения пленума ИККИ решился начать контрнаступление, пусть даже на неподготовленной почве. Он написал обширную статью, в которой осудил нейтральное отношение болгарских коммунистов к перевороту Цанкова. Неуверенный в своих выводах, Председатель Коминтерна решил подстраховаться, запросив у коллег предварительного согласия («Я сам колебался — ввиду этого и внес на обсуждение членов Политбюро, иначе просто напечатал бы статью»[730]).

Состоявшийся обмен мнениями стал отражением не только краткого периода олигархического равновесия в партии, но и характерных черт личности каждого из участников дискуссии (естественно, Троцкому запрос вообще не был направлен). Их мнения разошлись — Бухарин и Томский высказались за немедленное помещение статьи в печати, Сталин, Молотов и Каменев предложили отложить[731].





Обмен мнениями между М. П. Томским, Л. Б. Каменевым, Г. Е. Зиновьевым и И. В. Сталиным по поводу статьи о государственном перевороте в Болгарии и позиции болгарских коммунистов

Июнь 1923

[РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 2. Д. 10. Л. 126, 130–130 об., 133]


Хотя Зиновьев просил сталинского секретаря Назаретяна провести опрос по телефону, в итоге он принял форму обмена записками — у историков появился важный исторический источник, позволяющий уточнить место каждого из участников обсуждения в реальной расстановке сил в Политбюро[732]. Его значение побуждает опубликовать ключевые моменты эпистолярной дискуссии, выстроив их в отличие от опубликованной версии в логической последовательности.

Вот как отреагировал уверенный в своих силах и одновременно крайне осторожный Сталин: «Было бы лучше, по-моему, переделать статью в циркуляр от Коминтерна и разослать компартиям для руководства, не публикуя. Публикация опасная мера, — боюсь, как бы мы не сыграли на руку II-ому Интернационалу, толкнув болгар на откол от Коминтерна». Его поддержал верный оруженосец Молотов, изложивший свое мнение с характерной рассудительностью партийного бюрократа: статья действительно хорошая, но «необходимы прежде всего официальные указания болгарским коммунистам со стороны Коминтерна, чтобы добиться начала исправления линии болгарских коммунистов… Коминтерновская директива должна действительно быть жесткой, но вначале непубличной».

Каменев, занимавший в тот момент промежуточную позицию между Сталиным и Зиновьевым, остался верен принципу «и вашим, и нашим»: «Статья очень хороша, готов подписаться под каждой фразой. Но думаю, что надо сначала пойти по пути Сталина, т. е. внутрикоминтерновской критики, отложив публичную экзекуцию на некоторое время, пока выяснится степень сопротивления болгар такому обучению. Не начать ли обсуждение не статьей Зиновьева, а менее ответственным лицом и менее заостренной статьей?» Томский был краток, конкретен и тактичен: «Зная болгар, я уверен, что они не уйдут из III Интернационала, а затушевывать нельзя. Следует смягчить в смысле мостика, надежды на поправимость и т. д., дабы дать им возможность приличного отступления».

Бухарин, игнорировавший любые авторитеты, в очередной раз продемонстрировал горячность «мальчишки революции», как его называла Клара Цеткин. Он жестко раскритиковал позицию Сталина: «Мы уже доигрались с такой осторожностью. Чуяли, что будет беда, а сами с „осторожностью“ ходили вокруг почтенного живота Коларова, Димитрова и других, боялись сказать о наших сомнениях. Вот и достукались со своей дипломатией. Можно в статье кое-что выкинуть, но нужно публично отмежеваться от „болгарской линии“. Без этого мы запутаем остальные партии».

После явного провала первого тура обмена мнениями Зиновьев повторил: «Я колеблюсь — оттого и спрашиваю вас, стоящих подальше и могущих судить спокойней. Бухарин прав, что шила в мешке не утаишь и что чистота линии в других партиях — самое главное». Предложенный им новый компромисс — опубликовать его статью как критический ответ на письмо неназванного болгарского коммуниста[733], «немного усластивши его приятными оговорками», вторично вызвал возражения членов Политбюро. Каменев принял сталинскую линию на осторожность, предлагая собственные аргументы: «Дело не в „приятных оговорках“, а в том, что статья (правильная по существу) приравнивает поведение болгар к поведению социал-демократии в 1914 г. После такого публичного „упрека“ за подписью Зиновьева люди поставлены в безвыходное положение: надо или уходить, или драться за свою линию, что неизбежно загонит их ко II Интернационалу».

В конце концов Зиновьев согласился с доводами «умеренных», лишь в самом конце обмена мнениями упомянув, что за печатание статьи высказался Исполком Коминтерна и персонально Карл Радек. Он подготовил новый облегченный вариант своей статьи, приложив к нему пришедшее очень кстати письмо румынского коммуниста Бодулеску из Софии, сообщавшего о репрессиях против болгарских коммунистов. По мнению Председателя ИККИ, оно «целиком подтверждает наш анализ событий. Совершенно ясно, что нужно выступать немедленно. Скорее я опоздал». Зиновьев, вконец запутавшийся, попросил коллег просмотреть новый вариант («я сильно переделал статью, смягчил и т. д.»), и если возражений не будет, в среду 4 июля она появится в печати[734].

Если Сталин рассматривал зиновьевскую статью как увертюру к репрессиям против лидеров БКП, то некоторые представители номенклатурного сословия в РКП(б) пришли к совершенно иным выводам. Е. З. Волков, который должен был отправиться в Софию под прикрытием Общества Красного креста, в день ее появления писал своему непосредственному начальнику наркому Чичерину: «Такие статьи — это лучший способ добиться полной изоляции РКП в международном Коммунистическом Интернационале, ибо они рисуют лишь полное непонимание руководителей в нем русской фракции, если можно так выразиться, что происходит в Западной Европе вообще и на Балканах в частности, где коммунистические партии суть легальные массовые и в то же время парламентские партии, для которых чисто революционные действия возможны лишь при совершенно исключительных обстоятельствах, но совершенно невозможны, как исключительная и последовательно, или вернее, прямолинейно проводимая „рассудку вопреки и наперекор стихиям“ во имя голого принципа и без учета последствий тактика»[735].

В этих словах звучало совершенно иное понимание сути коминтерновской деятельности: не противопоставление компартий нормам парламентской демократии, но их интеграция в политическую систему, существующую в той или иной стране, для того чтобы пропагандировать массам собственную программу. Волков справедливо указывал на то, что навязывание революционной борьбы во что бы то ни стало по своей сути являлось отголоском «левизны», осужденной еще на Втором конгрессе Коминтерна, но прораставшей вновь и вновь вопреки всем доводам разума.

«Взрывать призывами к открытым революционным выступлениям наши коммунистические резервы во враждебном лагере, призывать их массы к борьбе с руководящими ими центрами, дискредитировать последние в глазах этих масс без достаточных оснований, как это [случилось] в болгарском вопросе, давать своими призывами документальные основания правительствам буржуазных государств для оправдания своего террора против коммунистов — не значит ли это рубить сук, на котором сидишь?»[736] — вопрошал автор письма. Шансов дождаться позитивного ответа у него не было. Уход из политической жизни Ленина поставил точку на перспективе «нормализации» коммунистического движения, его приспособления к реалиям межвоенной Европы. Подобные голоса звучали вновь и вновь, но в зависимости от политической конъюнктуры в Кремле расценивались как проявление то «меньшевистской отрыжки», то «правого уклона».

Поворот, начатый согласно директивам пленума ИККИ, заставил болгарских коммунистов пересмотреть свою тактику, сориентировать ее на активные антиправительственные выступления, что привело к их попытке возглавить стихийное крестьянское восстание, охватившем в сентябре 1923 года южные районы страны. Оно было жестоко подавлено военной силой (потери повстанцев превысили 10 тысяч человек) и привело к массовым репрессиям против БКП[737]. Обсуждение же проекта зиновьевской статьи по болгарскому вопросу как в капле воды отразило тот очевидный факт, что надежды на сохранение механизма коллективного руководства после ухода с политической арены Ленина являлись пустой иллюзией. Без абсолютного авторитета вождя диктатура революционной партии была обречена на быстрое и неуклонное вырождение.

3.10. Кризис в Германии и его оценки в Москве

Как принято говорить, «на полях» Третьего пленума ИККИ состоялась неформальная встреча лидеров РКП(б), работавших в Коминтерне, с членами германской делегации. Наряду с Зиновьевым в ней участвовали Радек, Бухарин и Пятницкий. Протокола встречи не велось, но сохранилась краткая запись дискуссии, сделанная одним из немцев, которая в полной мере раскрывает настроения, царившие среди большевистских лидеров: Германия стояла на пороге пролетарской революции, и ее колыбелью на сей раз должна стать Саксония, где уже несколько месяцев правили социал-демократы. Коммунистам следовало сделать все для того, чтобы разложить их правительство изнутри, занять их место и таким образом создать плацдарм для наступления в национальном масштабе.

«Дискуссия прояснила точку зрения Президиума: следует как можно дольше поддерживать правительство Цейгнера[738] с целью его дискредитации, но не любой ценой. …Такая поддержка будет играть на руку фашистам. Компартии следует на какое-то время отойти на второй план и сосредоточиться на пропаганде, представляя себя партией завтрашнего дня, чтобы затем вновь перейти в контрнаступление»[739]. Такая формула являлась средним арифметическим между мнениями Зиновьева и Радека — первый настаивал на подстегивании лидеров КПГ, второй призывал их к осторожности, защищая Правление партии под руководством Брандлера. Немецкие участники встречи отметили, что Председатель ИККИ, требуя скорейшего вооружения «пролетарских сотен» в Саксонии, видел в них боевые отряды для вооруженного восстания, в то время как КПГ поддерживала их как политические органы единого рабочего фронта[740]. Достигнутый компромисс при всей своей непрочности давал немцам определенную ориентацию, в рамках которой им не возбранялись самостоятельность и инициатива.



«Кризис в Германии назревает очень быстро. Начинается новая глава германской революции». Отдыхавший в Кисловодске Зиновьев настаивал на скорейшей подготовке коммунистами захвата власти в Германии

Письмо Г. Е. Зиновьева И. В. Сталину

31 июля 1923

[РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Д. 734. Л. 29–31]


Исполнив свой коминтерновский долг, в начале июля 1923 го-да Зиновьев отправился в Кисловодск, поручив вести оперативные дела в Исполкоме Радеку. Казалось бы, летняя пауза давала прекрасный повод отдохнуть от политической горячки последних недель. Но прошло несколько дней, и с курорта полетели отчаянные письма в адрес Каменева, оставшегося в Москве — наш герой обнаружил, что Сталин, которого он считал фигурой второго эшелона и своим верным попутчиком, начал вести собственную игру. Каменев должен был приложить все свое «немалое влияние» для того, чтобы купировать претензии генсека на единоличную власть и восстановить принципы коллективного руководства в Политбюро.

Чем больше времени Зиновьев вместе с Бухариным и Кларой Цеткин проводил на минеральных водах, тем больше ему казалось, что за его спиной идет передел власти. 30 июля он перешел от просьб к требованиям: «Мы этого терпеть больше не будем. Если партии суждено пройти через полосу (вероятно, очень короткую) единодержавия Сталина — пусть будет так. Но прикрывать все эти свинства я, по крайней мере, не намерен. Во всех платформах говорят о „тройке“, считая, что и я в ней имею не последнее значение. На деле нет никакой тройки, а есть диктатура Сталина»[741].

Зиновьевский список прегрешений Сталина с каждым письмом становился все больше и больше. Немалое место среди них занимали и коминтерновские проблемы, точнее — кризис в Германии и связанная с ним стратегия КПГ. Бравурные репортажи советской прессы о том, что Германия катится в пропасть, оптимистические донесения эмиссаров Коминтерна о стачечной борьбе по всей стране изменили настроение Зиновьева, которому стало казаться, что Радек в союзе со Сталиным пытаются «подкачать» его на немецких сюжетах. Провал болгарских коммунистов также давал о себе знать. Накануне антифашистского дня появилось частное письмо Зиновьева и Бухарина Брандлеру и Тальгеймеру о поддержке курса КПГ на обострение внутриполитической ситуации в стране: «…только этим путем можно избежать немецкой Болгарии».

В этом же письме кисловодские коминтерновцы прошлись и по Радеку, который в своем докладе на Третьем пленуме ИККИ (знаменитая «речь о Шлагетере»[742]) якобы сделал иллюзорную ставку на то, что рядовые фашисты могут быть завоеваны для дела коммунизма. «Но он забывает, что крепкий удар кулаком наилучшим образом разлагал бы фашизм. Разумеется, преждевременная решающая битва опасна»[743]. Тем не менее в тех германских землях, где у рабочих партий имеются сильные позиции (речь шла о Саксонии), они должны выдвигать лозунг «рабоче-крестьянского правительства», одобренный Четвертым конгрессом Коминтерна.

После первых сообщений об успехе антифашистского дня в Германии Зиновьев пришел в настоящий восторг: «Начинается новая глава германской революции… Близко то время, когда нам придется принимать решения всемирно-исторической важности». Из Кисловодска в Москву полетели предложения ускорить подготовку вооруженного захвата власти немецкими коммунистами, следовало наладить снабжение их оружием, послать из России «50 наших лучших боевиков»[744].

В то же время Председатель ИККИ не забывал и о собственных интересах в близящемся приступе германской революции. В частных письмах Каменеву он выражал опасения, что Радеку удалось перетянуть на свою сторону Сталина, и заговор членов Политбюро против Троцкого разваливается на глазах. «Ты — в Москве. У тебя — немалое влияние. И ты позволяешь Сталину прямо издеваться… Коминтерн. Уделив 10 минут своего высокого внимания и поговорив с интриганом Радеком, Сталин сразу решил, что германский ЦК ничего не понимает, что я, Бухарин, Цеткин, Брандлер не разобрались в вопросе и что надо поддержать болтуна Радека, который чуть-чуть не уговорил уже фашистов своей речью о Шлагетере. Тут Сталин прыток…»[745]

2 августа Зиновьев дошел до ультиматума, заявив Каменеву, что если будет принято хотя бы еще одно решение без согласования с ним, он объявит о выходе из Политбюро[746]. Вместе с Бухариным он выразил готовность немедленно выехать в Москву, если Политбюро вынесет германский вопрос на повестку одного из своих ближайших заседаний[747]. В ответном письме Сталин неторопливо и хладнокровно реагировал на его упреки: «Если сейчас в Германии власть, так сказать, упадет, а коммунисты ее подхватят, они провалятся с треском. Это в „лучшем“ случае. А в худшем — их разобьют вдребезги и отбросят назад… нам выгодно, чтобы первыми напали фашисты: это сплотит весь рабочий класс вокруг коммунистов (Германия не Болгария). Кроме того, фашисты по всем данным слабы в Германии. По-моему, немцев надо удерживать, а не поощрять»[748].


Находясь в Кисловодске, Г. Е. Зиновьев активно вживался в роль наследника В. И. Ленина на посту руководителя РКП(б), сообщая К. Е. Ворошилову, что И. В. Сталин «почти готов» присоединиться к предлагаемым им внутрипартийным мерам

11 августа 1923

[РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 2. Д. 71. Л. 38–40]


Конфликт между Москвой и Кисловодском стал набирать такие обороты, что инструкции для немецких коммунистов отошли на второй план. 10 августа Зиновьев жестко ответил генсеку на письмо от 7 августа, решив, что тот заигрывает с Радеком и Троцким, подрывая тем самым сплоченное противодействие «семерки» претензиям последнего на раздел власти: «Вы стали на сторону Радека. Не снеслись с нами, задержали нашу телеграмму, стали телеграфировать Троцкому. Вот это не годится, даже если бы „группа“ не существовала»[749]. Одновременно председатель Коминтерна стал готовить обширный документ «Положение в Германии и наши задачи», чтобы по возвращении в Москву вынести его на обсуждение Политбюро.

Тем временем развитие событий в Германии обгоняло самые смелые прогнозы лидеров Коминтерна. 7 августа 1923 года курс доллара совершил невиданный скачок и вырос с полутора до трех с половиной миллионов марок[750]. С прилавков магазинов тут же исчезли товары первой необходимости, начались задержки с выдачей зарплаты — в кассах просто не было такого количества денег. Советский генконсул Г. Л. Шкловский доносил из Гамбурга: «При последних получках фабрики и заводы не в состоянии были выплачивать рабочим и половины причитающегося им жалованья, а то, что давалось, выдавалось какой-нибудь крупной купюрой на несколько человек, которую никто не соглашался разменивать и по этой причине добрую часть ее приходилось оставлять в кабаке»[751]. Крестьяне отказываются везти продовольствие на продажу в города, предпочитая бартер: подметки подбивают за 10 фунтов муки. Местные органы власти и хозяева предприятий перешли к выпуску «эрзац-денег», что свидетельствует о полном развале финансовой системы Германии, писал Шкловский[752].

По всей стране прокатилась волна стихийных стачек, их участники требовали установления тарифов своего труда в золотом эквиваленте, гарантированных цен на товары первой необходимости. Рабочие контрольные комиссии проводили конфискации продуктов у спекулянтов, в ряде городов местные власти шли на сотрудничество с ними. Впервые после капповского путча трудящиеся добились реальных успехов в борьбе за свои права, заставили власть считаться со своими требованиями.

Теперь вопрос стоял о том, как воспользоваться этой победой. С точки зрения левой оппозиции КПГ, в повестку дня вернулся лозунг вооруженного восстания. «Партия не должна ограничиваться переходными лозунгами, а должна уже сейчас ясно и доступно пропагандировать свою программу действий на второй день после завоевания власти». На пути к этому следует обеспечить «скорейший переход фабзавкомовского движения в организацию рабочих советов» и нанести главный удар по левой социал-демократии, которая «своими радикальными фразами способна вводить массы в заблуждение и поэтому опаснее правой»[753]. В случае вхождения коммунистов в земельные правительства последние должны быть поставлены в зависимость не от парламентов, а от местных съездов Советов.



Доклад находившегося в Германии заместителя председателя ГПУ и члена Реввоенсовета СССР И. С. Уншлихта о ходе военно-технической подготовки коммунистического восстания в этой стране

29 сентября 1923

[РГАСПИ. Ф. 495. Оп. 19. Д. 70. Л. 2–3]


Левое крыло компартии продолжало видеть ближайшее будущее в духе обветшавшей «теории наступления», предлагая идти вперед несмотря ни на что, хотя на деле это означало бы повторение мартовских событий 1921 года, включая их трагический итог. Его лидеры считали, что именно они олицетворяют революционный дух партии и ведут ее к победе. Лидер Берлинской организации КПГ Рут Фишер утверждала на заседании Правления 12 сентября 1923 года, что в партии борются два непримиримых течения: одно выступает за формирование рабочего правительства в условиях демократии, что нашло свое отражение в кампании после убийства Ратенау, и второе («которое олицетворяем мы»), ведущее партию к решающим боям[754]. С ее позицией были солидарны многие коминтерновские и советские эмиссары, находившиеся в тот момент в Германии. Шкловский настаивал на том, что «вопрос о вооруженном восстании есть конкретный вопрос завтрашнего дня… Мы можем по инерции или из дипломатии еще продолжать говорить о едином фронте, но практически мы с ним считаться больше не должны»[755].


Иосиф Станиславович Уншлихт

1927

[РГАСПИ. Ф. 56. Оп. 2. Д. 58. Л. 91]


Требование снять лозунг рабочего правительства («…мы должны строить нашу тактику в расчете на то, что рабочие массы все больше и больше будут собираться под знамена компартии и, что эта партия в своей борьбе за власть будет одинока», — писал Шкловский в том же письме) вполне импонировало настроениям самого Зиновьева. Тем временем в Берлине было образовано коалиционное правительство Густава Штреземана с участием лидеров социал-демократической партии, что было воспринято как подготовка к репрессиям против КПГ. «Вероятнее всего, что правительство большой коалиции попытается достичь соглашения с французами, во внутриполитической сфере нанесет главный удар по коммунистическому движению, опираясь на поддержку правого крыла социал-демократии и верхушки профсоюзов»[756].

В Исполкоме Коминтерна были подготовлены материалы, где правительство Штреземана расценивалась как керенщина, т. е. последняя ступенька перед захватом власти коммунистами[757]. В таком же ключе были выдержаны тезисы Зиновьева по германскому вопросу, написанные в Кисловодске. Они ориентировали «всю партию и все находящиеся под ее влиянием слои на неизбежность и необходимость в ближайшем будущем вооруженного восстания и решающего боя». Не менее масштабные задачи ставились и перед российскими коммунистами, подразумевалось, что победа пролетарской революции в Германии вызовет агрессию в эту страну вооруженных сил Антанты и, как следствие — ее военный конфликт с Советской Россией[758].

Хотя и не дословно, тезисы Зиновьева легли в основу резолюции Политбюро «о международном положении», которая ориентировала партию на всемерную помощь грядущей германской революции. Ему удалось перетянуть на свою сторону Сталина, который согласился с установкой на то, что дни Веймарской республики сочтены и ее наследником будет либо фашистская реакция, либо коммунистическая диктатура («революция назрела, надо взять власть, нельзя давать власть фашистам»)[759].

Представитель КПГ в ИККИ Эрвин Гёрнле достаточно точно выразил общий настрой лидеров РКП(б), нашедший свое отражение в резолюции Политбюро от 22 августа: «…здешние товарищи ведут речь о гораздо более быстром темпе развития событий. Главную задачу партии они видят в организационно-технической подготовке [восстания]. Политическая же ситуация сама собой будет развиваться в нужном нам направлении, и партия в какой-то момент может оказаться не на высоте положения»[760]. Диссонансом такому подходу звучали предупреждения Евгения Варги, который возглавлял аналитический центр Коминтерна, находившийся в Берлине. 18 сентября 1923 года он писал Зиновьеву: «Я опасаюсь, что там у Вас темп революционного развития будет расцениваться гораздо выше, чем он есть на самом деле»[761].

С первых дней осени в советской прессе развернулась кампания солидарности с идущим на баррикады германским пролетариатом. В срочном порядке в частях Красной армии организовывались курсы по изучению немецкого языка, печатались топографические карты территорий, сопредельных с западной границей СССР. В качестве военных советников в Германию были направлены опытные подпольщики и кадровые офицеры Красной армии. Во исполнение августовских решений Политбюро постановило 13 сентября «в самом срочном порядке перебросить в Германию 10 миллионов пудов зернового хлеба»[762], как стратегический резерв для будущего революционного правительства страны.

3.11. Провал германского Октября

Одним из центральных пунктов резолюции Политбюро от 22 августа 1923 года был созыв совещания руководителей компартий Германии и сопредельных с ней стран, где предстояло выработать общую программу действий в связи с близящейся германской революцией[763]. Потребовался целый месяц для того, чтобы закончить все согласования и собрать в Москве немцев, французов, бельгийцев, поляков и чехов. Зиновьев открыл совещание и участвовал в большинстве его заседаний, как правило, знакомя собравшихся с решениями, которые уже были приняты «русскими товарищами».

В своем вводном докладе Брандлер сделал акцент на ситуации в Саксонии и Тюрингии, которым предстояло стать исходным плацдармом будущей революции. Он утверждал, что уже в ходе августовской политической стачки «в этом индустриально наиболее развитом регионе Германии (за исключением Рура) с 13 миллионами населения не было силы, которая была бы способна помешать нам взять власть»[764]. Спустя столетие трудно утверждать, чего было больше в подобных оценках, весьма далеких от реального хода событий в стране. С одной стороны, немецкими лидерами руководило желание возглавить новый этап мировой революции, с другой — страх, что отсутствие реальных успехов навлечет на них громы и молнии руководства Коминтерна.

Так или иначе, подобные оценки звучали музыкой «Интернационала» в сердцах большевиков. Сохранилась записка Зиновьева, написанная им 1 октября и предназначенная для членов Правления КПГ, остававшихся в Германии: «Мы считаем, что при данном положении вещей вопрос о нашем вступлении в саксонское правительство надо поставить практически. Под условием, что группа Цейгнера, его правительство, выразит согласие и готовность действительно защищать Саксонию против белой Баварии и фашистов, мы должны вступить в это правительство. Немедленно провести вооружение 50–60 тысяч рабочих, осуществлять политику игнорирования генерала Мюллера[765]. То же самое сделать в Тюрингии»[766]. Чтобы передать лидерам КПГ директиву, содержавшуюся в этой записке, член Правления Эберлейн немедленно отбыл в Берлин на самолете.

Политбюро отказалось отправить Зиновьева или Троцкого в Германию для того, чтобы возглавить штаб коммунистической революции. Вместо них в Берлин отправилась «четверка» посланцев большевистской партии, неформальным лидером которой являлся Карл Радек[767]. В нее вошли три сторонника Троцкого и один представитель сталинского большинства, что предопределило внутренние конфликты между ними. Во всем разделявший взгляды Радека Георгий Пятаков, давно уже не занимавшийся ни международной, ни подпольной работой, чувствовал себя попросту лишним: «…фактически роль ЦК играем мы, что с моей точки зрения лишает ЦК необходимой уверенности в себе»[768].

Советский полпред Крестинский, еще один сторонник Троцкого, также старался держаться в тени, понимая, что раскрытие его революционной работы вызовет дипломатический скандал между Россией и Германией. Его личные письма, в которых он критиковал неподготовленность КПГ к захвату власти, Троцкий рассылал всем членам Политбюро. Хотя данный шаг являлся попыткой продемонстрировать лояльность коллегам, он стимулировал у сталинской фракции подозрения, что Троцкий и его сторонники ведут подготовку контрнаступления и на коминтерновском фронте.

Крестинский получил выговор от Молотова и обязался отныне писать только официальные донесения в адрес НКИД и ЦК РКП(б). Однако это не отразилось на их критическом настрое. Среди прочего полпред констатировал быстрое охлаждение боевого духа прибывавших в Берлин эмиссаров мировой революции: «…все без исключения русские товарищи, приезжавшие сюда с московскими настроениями, после нескольких дней внимательного ознакомления с обстановкой изменяли свою прежнюю оценку»[769].

Вторая германская революция закончилась, так и не успев начаться. Войдя 10 октября в правительство Саксонии, коммунистические министры во главе с Брандлером ничего не успели сделать до того, как Берлин ввел в этом регионе «имперское правление» и отправил туда войска. И тайные склады с оружием, и подготовленные к бою «пролетарские дивизии» оказались вымыслами, существовавшими лишь на бумаге. В этих условиях Брандлер после консультаций с Радеком принял решение отказаться от общегерманского вооруженного выступления, дело ограничилось локальными стычками гамбургских рабочих с полицией. Германский Октябрь оказался почти бескровным и абсолютно безуспешным, что не могло остаться без последствий для тех, кто его провозглашал и готовил.

Несколько недель после саксонского отступления в руководстве РКП(б) и Коминтерна продолжали сохраняться надежды на то, что затишье в Германии сменится новым приступом революционной бури. Постановление Политбюро от 3 ноября 1923 года подчеркивало, что «возможность отсрочки событий в Германии ни в коем случае не должна повести к ослаблению нашей военно-промышленной и военной подготовки»[770]. Однако внимание Зиновьева и других участников несостоявшейся драмы уже переместилось на поиск виновных в таком исходе событий. Тезис о победе фашизма в Германии был отвергнут как «литературный выкрутас» Радека уже в момент своего рождения[771]. На роль потенциального козла отпущения прежде всего претендовал сам Председатель Коминтерна, и он прекрасно это понимал. Вернувшись после болезни к текущим делам, Зиновьев принял самое простое и очевидное решение — взвалить ответственность на саксонских социал-демократов, с которыми коммунисты вступили в столь недолгую и несчастливую коалицию. В аппарате ИККИ тут же подобрали подходящую формулировку: «Не Брандлер использовал Цейгнера, а наоборот»[772].

Первая репетиция состоялась в ИККИ 30 октября 1923 года, когда в Москве еще не имели достоверной информации о том, что коалиция саксонских КПГ и СДПГ развалилась. Предмет был назван в повестке дня, речь шла о роли социал-демократии как контрреволюционной силы в немецких событиях последних недель. Зиновьев предложил разработать специальный манифест, разоблачающий ее «неописуемое предательство», заявив, что с политикой компромисса покончено. Теперь мы можем бороться только без социал-демократии или против нее — таков главный урок последних дней, утверждал лидер Коминтерна, попутно подчеркнув, что разделение этой партии на левое и правое крыло потеряло всякий смысл[773].

Несколькими днями позже он добавил остроты в свою оценку, предлагая «четверке» соответствующим образом сформулировать резолюцию конференции КПГ: «При нынешней ситуации германская социал-демократия объективно является только „левым“ крылом фашизма». Его письмо венчал тезис, который станет катализатором последующего ухода Коминтерна в сектантский угол: «Главный враг сейчас именно левые социал-демократы. Если руководители партии не поймут тех ошибок, которые были совершены, партийный кризис в острейшей форме неизбежен, а главное, мобилизация масс вокруг компартии будет невозможна»[774].

Стремясь избежать преждевременного конфликта со сторонниками Троцкого, отправленными в Берлин, Зиновьев избегал нотаций «четверке», формально обращаясь к ней за помощью и советом. «Нам крайне необходимо получить от вас как можно скорей ваше заключение по поводу первого нашего закрытого письма в ЦК КПГ. Как вы видите из постановления Политбюро, решено теперь выступить с открытой критикой. Проект я составлю сегодня-завтра. Наши мотивы следующие. Партия должна признать свои политические ошибки и поражения в Саксонии и в области отношений к социал-демократии и т. д. Иначе, как открытой критикой, этого добиться нельзя. Иначе это сделают левые, которые вместе с водой выплеснут и ребенка»[775].

Интерпретация событий Зиновьевым не так уж сильно отличалась от позиции Радека, согласно которой фашизм уже подмял под себя Веймарскую демократию: «Вы говорите, что фашизм победил ноябрьскую республику, не победив еще рабочих». Но его успех невозможно объяснить, не приняв во внимание тот факт, что «разделение труда, кооперация, которая существует между фашизмом и социал-демократией, до сих пор играла прямо роковую роль». «Призрак откровенного фашизма вытаскивается каждый раз, когда фашистам прикрытым, т. е. деятелям ноябрьской республики, приходится сделать очередной нажим на пролетарское движение»[776]. Следует признать, что огульное сведение роли всех политических противников к роли фашистов или их скрытых пособников действительно стало настоящим призраком, преследовавшим идейную эволюцию Коминтерна на протяжении последующего десятилетия.

Столь же очевидным является и тот факт, что подобные «открытия» определялись логикой борьбы за лидерство в большевистской партии, хотя содержательным стержнем этой борьбы выступали иные сюжеты. Ее прямые участники и даже сторонние наблюдатели из прагматических соображений отрицали очевидные факты, которые были понятны даже непосвященным. Так, Клара Цеткин осенью 1923 года в своих донесениях из Москвы подчеркивала, что «делегация КПГ ни в коей мере не пытается совместить германские события со спорами в русской партии»[777]. Для того чтобы сохранить за собой доминирование на коминтерновском фронте, сталинской фракции в Политбюро было мало ключевого поста, который занимал Зиновьев. Обе стороны начали активную кампанию по перетягиванию на свою сторону отдельных членов Правления германской компартии, для чего их по одному или группами вызывали в Москву. Состав делегаций КПГ часто варьировался, но постоянной тенденцией было то, что в них все большее место отводилось представителям левой оппозиции.

К 10 декабря 1923 года аппарат Зиновьева завершил работу над проектом тезисов «Уроки германских событий и тактика единого фронта», который был разослан членам Политбюро[778]. Изначальный посыл тезисов был достаточно самокритичным: «В октябре 1923 г. германская коммунистическая партия и Исполнительный Комитет Коминтерна считали, что революционный кризис в Германии назрел в такой степени, что вооруженное восстание является вопросом недель. События показали, что наши расчеты были преувеличенными». Председатель ИККИ признал неизбежным сигнал к отступлению, который был дан Брандлером на Хемницкой конференции фабрично-заводских комитетов[779].


Германские делегаты Четвертого конгресса. Вторая слева — Рут Фишер, четвертый — Аркадий Маслов

9 ноября — 5 декабря 1922

[РГАСПИ. Ф. 491. Оп. 2. Д. 115. Л. 1]


Отказавшись от лобовой атаки на тактику единого рабочего фронта, освященную ленинским авторитетом, Зиновьев обратил внимание на те опасности, которые не учло брандлеровское руководство при ее практическом применении в условиях острого внутриполитического кризиса в Германии. Коминтерн одобрил вхождение КПГ в саксонское правительство только как переходный этап к «непосредственной борьбе германского пролетариата за политическую власть во всей стране». И далее следовал объемный перечень упущений и ошибок саксонских министров от КПГ, включавший в себя отказ от создания рабочих Советов и вооружения пролетарских сотен, национализации крупной промышленности и даже «реквизиции богатых особняков для бездомных рабочих и их детей»[780].

Председатель ИККИ конструировал совершенно иную картину произошедшего, которая подводила к выводу о «правых ошибках» одного только Правления КПГ. Очевидный факт, что партия вошла в саксонское правительство на правах младшего партнера и была связана коалиционным соглашением, совершенно не интересовал Зиновьева, отрицавшего правила парламентской демократии как выдумку буржуазии. Однажды превратив понятие «фашизм» в пустой пропагандистский лозунг, он уже не смог слезть с любимого конька: «Руководящие слои германской социал-демократии являются в настоящий момент ни чем иным, как фракцией германского фашизма с „социалистической“ фразеологией… Постепенно вырождаясь, вся международная социал-демократия объективно становится ни чем иным, как разновидностью фашизма»[781]. Называя генерала Секта «германским Колчаком», а рейхспрезидента Эберта — его «слугой и пленником», Зиновьев шаблонно переносил опыт Гражданской войны в России в совершенно иные условия, сбивая политический прицел зарубежных коммунистов.

Осуждая левую оппозицию в КПГ на словах, проект тезисов повторял ее центральные доводы: в Германии имела место объективно революционная ситуация, но руководство партии уклонилось от решающего боя, не подготовив своих сторонников к вооруженному выступлению. За этим неизбежно вставал вопрос о кадровых переменах, и альтернативой брандлеровскому руководству оказывались любимцы Зиновьева — берлинские левые во главе с Фишер и Масловым.

Руководитель Коминтерна не был одинок в своих симпатиях, его разделяли и многие «русские товарищи», находившиеся в Германии. Так, Шкловский настаивал на том, что после саксонского поражения, вызванного трусостью Брандлера, политика единого рабочего фронта должна быть похоронена. Левые социал-демократы показали себя нашим главным врагом, и для того чтобы партия жестко отмежевалась от них, нужно вернуть в Германию лидеров берлинской оппозиции в КПГ[782].

Данной линии оппонировал не только Радек и стоявшие за ним сторонники Троцкого. Председатель Профинтерна Лозовский укорял Зиновьева: «Крайне опасно Ваше полудружеское отношение к оппозиции. Центральный Комитет КПГ имеет за собою много ошибок, но я утверждаю, что лучшего ЦК у нас в ближайшее время в Германии быть не может и что благожелательное отношение к оппозиции деморализует и сделает совершенно невозможной работу нынешнего большинства Центрального Комитета. Логически из такого отношения к оппозиции должно вытекать предоставление ей руководства партией, но это означало бы полнейший разгром коммунистического движения в Германии»[783].

Троцкий устроил зиновьевскому проекту резолюции о германских событиях генеральный разгром, указав, что в нем «вопиюще неправильно поставлена критика саксонского эксперимента: революционно-стратегический критерий, несмотря на все оговорки, подменен формально-парламентским… Принятие этих тезисов в их нынешнем виде считал бы крайне опасным как для германской партии, так и для Коминтерна в целом»[784]. Это выглядело уже как открытый вызов сталинскому большинству, тем более что все свои соображения и документы по германскому вопросу Троцкий отправлял прибывавшим в Москву лидерам КПГ, рассчитывая на их поддержку в момент решающих дискуссий[785].


В период резкого обострения внутрипартийного конфликта стороны не оставляли без внимания ни одного выпада соперника

Записка Г. Е. Зиновьева К. Б. Радеку

17 декабря 1923

[РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 1. Д. 553. Л. 18]


Сам Зиновьев, как и ранее, уделял особое внимание слухам, которые курсировали в партийной верхушке и порой приобретали фантасмагорические масштабы. В одной из записок он писал Радеку: «Тов. Каменев передавал мне, что на собрании товарищей из красной профессуры Вы бросили публичное обвинение Исполкому Коминтерна и большинству Политбюро в том, что своей политикой мы разбили Цека германской компартии и вообще нанесли существенный ущерб германскому движению»[786]. Естественно, подобная интерпретация событий не оставляла места для предметных дискуссий.

Вопреки протестам оппозиционеров зиновьевский проект резолюции был принят за основу 20 декабря 1923 года, а через неделю был представлен делегации КПГ (Троцкий от имени оппозиционеров вскоре направил ей собственный контрпроект[787]). Немцы безуспешно пытались донести до членов Политбюро реальное соотношение сил в своей партии и то, чем обернется для нее передача власти «левым». Но внутренний разлад сил не позволил членам Правления КПГ подготовить резолюцию с собственным видением итогов германского Октября, каждая из трех фракций отстаивала свой документ, не желая принимать во внимание аргументы коллег[788]. Представитель «центра» Вильгельм Пик утверждал, что «левая группа более шумна, чем сильна… оппозиция революционно нетерпелива, нервна, пессимистична. Никакой положительно программы она не имеет, довольствуется отрицательной ролью, указывая задним числом, как бы следовало поступить»[789].

Рациональные доводы делегации не были услышаны, хотя ее члены были допущены на заседания Политбюро и смогли принять участие в дискуссии. Им пришлось признать, что лидер Коминтерна взял твердый курс на то, чтобы, воспользовавшись разногласиями в трактовках причин поражения германского Октября, устроить показательную порку компартиям, осмелившимся высказывать особое мнение. Под прицелом была не только КПГ, но и польская компартия (она также считалась доменом Радека).

23 декабря 1923 года пленум ее Центрального комитета направил в Президиум ИККИ и Политбюро ЦК РКП(б) специальное письмо, подвергавшее резкой критике игнорирование Москвой зарубежных секций Коминтерна. «За два истекших месяца ИККИ не обратился ни разу ко всем секциям с подлинным и авторитетным сообщением о случившемся в Германии, не осветил ни общих причин поражения, ни совершенных ошибок, не указал перспектив будущего»[790]. Лишь однажды партиям было направлено закрытое письмо ИККИ в КПГ, в котором вся вина за совершенные ошибки была возложена на лидеров КПГ. Приняв на веру данную ими информацию о готовности пролетариата к вооруженному выступлению против Веймарской республики, аппарат Коминтерна как минимум должен был разделить ответственность за понесенное поражение, утверждалось в письме.

Польскими коммунистами ставилась под сомнение сама логика политической работы Коминтерна: «…отсутствие в продолжение пары недель значительной части руководства германской партии, задерживаемой в Москве накануне самих событий, затрудняло в высшей степени возможность проведения необходимой политической подготовительной акции в самой Германии, немыслимой без наличности надлежащего руководства»[791]. Этот тезис не так уж далеко отстоял от обвинений в «экспорте революции из России», которые с первых дней существования международной организации коммунистов выдвигали их партийно-политические противники. Вместо четкой поддержки руководящего ядра КПГ в решающий момент революционного подъема аппарат Исполкома применял по отношению к нему «приемы лавирования, перетасовок, соломоновых судов», что вконец дезориентировало массовую базу партии.

Переходя от германских к российским сюжетам, пленум КПП констатировал, что разгоравшаяся борьба в большевистском руководстве вызывает у иностранных коммунистов серьезную тревогу. «Вера в РКП, в ее мощь и единство, является фундаментом борьбы всех секций». Начавшаяся после ухода Ленина с политической арены дискредитация Троцкого, о которой регулярно писала западная пресса, наносила серьезный удар по авторитету коммунистического движения в целом. Следовало «убить в корне нарождающуюся легенду о надвигающемся расколе в РКП(б)», а для этого поставить вопрос о кризисе в руководстве партии большевиков на ближайшем пленуме ИККИ. Излишне говорить, что подобные требования выглядели как ультиматум, за которым мог последовать бунт «низов» против «верхов» Коминтерна.

10 января 1924 года Политбюро одобрило проект ответа на обращение КПП, составленный Зиновьевым. Последний в характерном для себя стиле попытался замять реальный конфликт, сведя его к фракционной работе Радека, который якобы подбил польских коммунистов на «не вполне товарищеский образ действий». Доставалось в ответном письме и Троцкому: «…глубоко ошибались те товарищи, которые предлагали при данном положении вещей установить „календарную программу“ восстания», т. е. назначение точной даты вооруженного выступления немецкого пролетариата[792]. Зиновьев явно кривил душой (что не считалось большим грехом в партийном обиходе левых радикалов), обещая польским коммунистам, что русское Политбюро «не мыслит себе руководящих государственных органов без участия в них тов. Троцкого». Ответ завершался скрытой угрозой, что, защищая оппозиционеров в РКП(б), руководство польской компартии «приносит пользу только фракционным политиканам»[793].

По таким же лекалам прошло (вначале в руководстве российской партии, а затем и в Президиуме ИККИ) обсуждение германских событий — поражение Радека и Троцкого было предопределено соотношением сил в Политбюро, где сталинско-зиновьевская фракция обладала подавляющим большинством[794]. Накануне решающего заседания, состоявшегося 1 и 2 января 1924 года, Председатель Коминтерна вызвал членов немецкой делегации, которые должны были принять в нем участие, и заявил им без обиняков: тот, кто поддержит «меньшевистский проект» Радека и Троцкого, проголосует «против 98 % российской партии и должен себе отдавать отчет в том, что будет означать для него лично такая позиция»[795]. Хотя немцы, представлявшие умеренное и правое крыло Правления, и не решились на подобный шаг, судьба этих фракций в КПГ была предрешена.

3.12. Последний взлет — Пятый конгресс

Смерть Ленина стала тяжелым ударом для нашего героя, который на всех партийных и государственных постах привык быть «вторым номером», находящимся под надежной защитой лидера. В своих статьях и некрологах Зиновьев неизменно подчеркивал невосполнимость понесенной утраты и открытость будущего, что контрастировало с ортодоксальным пониманием «железных законов истории», которые всегда и всюду пробьют себе дорогу.

Тело вождя еще не было погребено, когда продолживший свою дипломатическую карьеру Иоффе, только что вернувшийся из Китая, попытался примирить своих партийных покровителей, предложив им забыть осенние разногласия и сделать фантастический ход, который решил бы проблему ленинского наследства: «Я полагаю, что было бы весьма рискованным и неудачным пытаться заменить Ленина одним лицом и что поэтому необходимо теперь создать не [пост] председателя Совнаркома, а президиум. Хотя по-прежнему все важные вопросы будут решаться не в Совнаркоме, а в Политбюро, — это — необходимо для народа и для заграницы, прежде всего, чтобы сразу же дать понять, что Ленина и не пытаются заменить. Единственной возможной комбинацией такого президиума была бы: Троцкий, Зиновьев, Каменев. Она имеет только тот минус, что все три евреи, но она единственно возможная»[796].


С доводами главного редактора «Правды» согласились все члены Политбюро: «Признать, что объяснения Бухарина удовлетворят самые прихотливые вкусы»

Записка Н. И. Бухарина И. В. Сталину

29 февраля 1924

[РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 2. Д. 71. Л. 53]



Н. И. Бухарин разъясняет по пунктам все обвинения, которые выдвинул против «Правды» Г. Е. Зиновьев: «Отнюдь не для оправдания, а для информации»

Записка Н. И. Бухарина Г. Е. Зиновьеву

Не ранее 29 февраля 1924

[РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 2. Д. 71. Л. 55–55 об.]


Следует отдать должное интеллектуальному напору Иоффе, который и в отношениях со своим начальством избегал служебной иерархии. Ради того, чтобы отодвинуть в тень Сталина, как ему казалось, были хороши любые средства. Правда, оставался вопрос о том, на кого Зиновьев бросит Коминтерн, но Иоффе, прекрасно знакомого с реальным соотношением сил в этой организации, это не очень волновало: «Если бы даже Вам в этом случае пришлось перестать быть Предкоминтерна, то и тогда это необходимо было бы сделать; Вы могли бы остаться фактическим председателем Коминтерна, а юридически была бы хоть Клара Цеткин. Впрочем, я лично полагаю, что в нынешнее время это вовсе не нужно, и Вы спокойно могли бы совмещать обе должности»[797]. В чем был прав автор письма, так это в том, что между «фактическим» и «юридическим» состоянием дел в Исполкоме Коминтерна пролегла огромная пропасть.

После смерти Ленина и без того беспримерная подозрительность Зиновьева буквально удвоилась. Прошедший год, с одной стороны, сплотил противников Троцкого, образовавших «семерку», которая проводила фракционные совещания до заседаний Политбюро. С другой — он показал, что НЭП не является панацеей и достаточной гарантией экономического подъема страны, и его противоречия («ножницы цен», социальное неравенство) имеют тенденцию к нарастанию. Наконец, на 1923 год пришлись поражения партий Коминтерна в Болгарии и Германии, которые проходили по ведомству нашего героя. Не прошло и месяца со дня смерти Ленина, как Зиновьев устроил настоящую атаку на редакцию «Правды», регистрируя все случаи, когда та не помещала на страницах газеты его статьи и выступления. Главный редактор Бухарин отреагировал в характерном для себя беззаботно-примирительном тоне, разобрав по пунктам все обвинения и не найдя в них политического подтекста[798].

Однако Зиновьев не унимался. Отодвинув на второй план коминтерновские дела, он занялся выстраиванием оборонительных укреплений против сталинского единовластия. В августе он писал Каменеву, что собирает «точные цитаты из Старика, на 100 % подтверждающие нас» по вопросу о диктатуре[799]. Его секретариат скрупулезно подмечал все недостатки статей и резолюций, подписанных генсеком. Позже Зиновьев представлял себя провидцем, первым разглядевшим диктаторские замашки Сталина. В проекте открытого письма, адресованного ЦК КПГ (сентябрь 1926 года), он упоминал свою статью, которая появилась в «Правде» 23 августа 1924 года без подписи, поскольку была одобрена «ядром Центрального комитета» и «направлена против Сталина»[800]. Речь в ней шла о соотношении диктатуры класса и его партии, в промежутках между обширными цитатами из работ и выступлений Ленина в статье делались лишь прозрачные намеки на необходимость разделения компетенций партийных комитетов и советских органов управления.

Имя Сталина в статье вообще не упоминалось, в ней говорилось лишь о том, что «всякое „увлечение партийностью“, неправильное отношение к органам советов, нелепое „тыканье“ диктатурой партии наносят ущерб и партии, и классу в целом»[801]. При всем желании здесь нельзя было увидеть той теории бонапартистского перерождения диктатуры большевиков, которую гораздо позже (и на другом историческом материале) построит Троцкий. В данном случае Зиновьев оставался верным ленинцем, сочиняя прошлое и подчиняя его прагматическим задачам внутрипартийной борьбы.

Сложно складывались его отношения с наркомом иностранных дел Чичериным, которые имели в своей основе конфликт двух ведомств, проявившийся уже на рубеже 1920-х годов. В то время как Коминтерн подчинял национальные интересы СССР идеалам мировой революции, Наркоминдел как раз эти интересы отстаивал, а значит — тормозил интернационалистские посылы внешней политики. Чичерин неоднократно жаловался на то, что структуры ИККИ не делятся с ним информацией о положении в зарубежных странах, просил держать его наркомат в курсе дел, «а то абсолютная оторванность!»[802] Глава Коминтерна не оставался в долгу, постоянно требуя от НКИД присылки материалов о международном положении[803]. Нарком просматривал выступления Зиновьева перед закрытыми партийными собраниями, вычеркивая из них те пассажи, которые с его точки зрения могли бы навредить интересам советской страны. Так, из проекта доклада на Шестом пленуме ИККИ Чичерин предложил вычеркнуть слова, что она является «главой мира пролетарской революции», поскольку «эти слова слишком идут навстречу привычной кампании наших врагов, ратующих в пользу изоляции СССР или единого фронта против него»[804].


В год 5-летия Коминтерна еще можно было шутить над его основателями

Обложка журнала «Смехач». 1924. № 3

[Из открытых источников]


Соперничество двух ведомств продолжалось и все последующие годы. В своем политическом завещании, написанном в 1929 году, Чичерин назвал Коминтерн «первым из наших внутренних врагов». «Особенно вредными и опасными были коминтерновские выступления наших руководящих товарищей и всякое обнаружение контактов между аппаратом и компартиями. В 1928 г. был поставлен вопрос об удалении иностранных коммунистов из наших полпредств, торгпредств, разных экономических учреждений, банков и представительств ТАСС. Действительно, если крупным участником крупного коммунистического выступления оказывался портье нашего банка, поднимался общий крик о нашей виновности. Были установлены разные степени строгости для разных стран». Для предотвращения подобных случаев была образована специальная комиссия, которая пришла к неутешительным результатам. «Выяснилось, что в Турции вся компартия служила в наших учреждениях; для Турции была установлена максимальная строгость в избегании контакта. В Берлине весь актив партии сидел в наших учреждениях; это была форма финансирования партии»[805].

Чувствуя, что акции Коминтерна неуклонно падают, Зиновьев попытался привлечь к нему внимание, использовав 5-летний юбилей международной организации коммунистов. Но его и тут обогнали конкуренты, выпустившие к этой дате сборники собственных статей и выступлений[806]. Председатель ИККИ сосредоточил свои усилия на подготовке и проведении мероприятия, где его приоритет был неоспорим — речь идет о Пятом конгрессе Коминтерна. Это был первый конгресс, на котором не было Ленина, и последний — в политической карьере самого Зиновьева. Решение о его созыве было принято 5 апреля, сам конгресс проходил в Москве с 17 июня по 8 июля 1924 года.

В отчетном докладе лидер Коминтерна не предложил заметных теоретических новаций, воспроизведя на примерах отдельных стран устоявшуюся схему: налицо объективная «перезрелость» капитализма, но пока хромает субъективный фактор — за границей все еще нет настоящих революционных партий, которые можно было бы поставить в один ряд с РКП(б). Отсюда выводился курс на «большевизацию» существующих компартий, что означало «перенесение в наши секции того, что в русском большевизме было и есть международного общезначимого»[807]. Эта туманная формулировка включала в себя жесткую централизацию на всех уровнях партийной иерархии, создание коммунистических ячеек на предприятиях, проведение подпольной работы в армиях буржуазных стран, повышенное внимание аграрному вопросу и многое другое. Все это было изложено на бюрократическом новоязе и плохо сочеталось с романтикой мировой революции, которая сопровождала рождение Коминтерна.

Позже Троцкий даст нелицеприятную оценку тому, во что превратилась эта международная организация без Ленина, который до конца своей жизни боролся против «бюрократического вырождения централизма». Будет назван и виновник этого процесса: «Во главе V конгресса не только формально, но и по существу стояла группа Зиновьева. Именно эта группа придала основной тон работам V конгресса против так называемого троцкизма». В результате «идеологией Коминтерна ныне не руководят, а распоряжаются. Теория из орудия познания и предвидения превратилась в техническое орудие управления»[808].

В данном случае Троцкий был явно неправ — сам он не выступал на конгрессе только потому, что не хотел давать повода своим конкурентам в Политбюро для новых нападок[809]. Что касается деградации теоретического уровня дискуссий, то здесь Пятый мало чем отличался от череды своих предшественников. Даже признание «временной и частичной» стабилизации капитализма было не более чем запоздалым признанием очевидного факта, который находил свое отражение и в цифрах экономического роста, и в потере влияния самих коммунистических партий.

В резолюциях конгресса шла речь о том, что одним из проявлений стабилизации стала «демократически-пацифистская полоса» в сфере международных отношений. Однако и этот реалистичный тезис сопровождался многочисленными оговорками: эта полоса «не только не привела и не может привести к сокращению вооружений, но напротив, рост вооружений бешеным темпом продолжается. Интриги тайной дипломатии процветают больше, чем когда бы то ни было. Каждая демократия с большей или меньшей откровенностью вооружается для непримиримого империалистического столкновения с другой „дружеской демократией“»[810].

Революционная развязка может наступить в любой момент (и она представлялась неизбежной при развязывании новой империалистической войны), а может затянуться на долгую перспективу. Лозунг рабоче-крестьянского правительства был дан в его зиновьевской трактовке, что вызвало аплодисменты «левых», как синоним диктатуры пролетариата. То же произошло и с оценками фашизма — решения конгресса подчеркивали, что социалисты не могут быть нашими союзниками в борьбе с праворадикальной угрозой, ибо «фашизм и социал-демократия составляют два острия одного и того же оружия диктатуры буржуазии». В лагерь фашизма были занесены любые политические силы, которые считались антикоммунистическими: «При все более прогрессирующем распаде буржуазного общества все буржуазные партии, и особенно социал-демократия, принимают более или менее фашистский характер, прибегая к фашистским методам борьбы с пролетариатом»[811].

При этом коммунистам рекомендовалось взять на вооружение те же методы, которые использовали фашисты: захват складов с оружием и создание вооруженных дружин, а также не конкретизированные «массовые репрессии» в ответ на акты террора крайне правых. О союзниках коммунистов в этой борьбе ничего не говорилось. Таким образом, политика компартий (как бы ни слабы они были на национальной политической сцене), внешне заостренная против правых радикалов, на самом деле была политикой маргиналов, закрывших в отчаянии глаза и наносивших хаотичные удары против истинных и мнимых противников. Голоса иностранных членов ИККИ, которые предупреждали, что при таком подходе «мы рискуем повторить во Франции ошибку, совершенную нашей коммунистической партией в Италии при возникновении и развитии фашистского движения», попросту не были услышаны[812].

К сожалению, часто наши знания о том или ином историческом событии, в том числе и имевшем место в прошедшем веке, опираются только на официальные документы. Это характерно для коминтерновской истории, которая несла на себе черты секретности, сопровождавшей подпольную работу революционных движений и антиправительственных заговорщиков. Но не бывает правил без исключений — в архиве Коминтерна сохранилось пространное письмо Йозефа Айзенбергера, сотрудника представительства КПГ при ИККИ, принимавшего участие в работе Пятого конгресса. Автор являлся сторонником отправленных в отставку Брандлера и Тальгеймера, что придавало его оценкам критическую направленность и обеспечило историческую ценность нашего источника. Само письмо отложилось в фонде переписки Зиновьева с деятелями международного коммунистического движения — либо оно было перехвачено, либо передано ему одним из доброхотов из нового состава ЦК КПГ. Так или иначе, Председатель Коминтерна был в курсе данных ему нелицеприятных характеристик.

Вопрос о виновниках поражения «германского Октября», по мнению Айзенбергера, витал в ходе конгресса не только над правыми лидерами немецкой партии, но и над самим Зиновьевым. Он «был первым, кто понял значение этого вопроса, что доказал бесцеремонный и демагогический характер дискуссии по русским делам, в которой нынешнее руководство русской партии любой ценой хотело утвердиться и не оставляло места для уступок оппозиции»[813]. Однако речь шла не только о Троцком, но и о размежевании между правыми и левыми группами в руководстве самих компартий. Зиновьев сделал все для того, чтобы «привести левое большинство к поддержке позиции РКП(б) и ее нынешней троицы[814] — к этому и сводился смысл прошедшего конгресса». Значительную часть этой работы взяли на себя эмиссары ИККИ, контролировавшие на местах большинство европейских компартий[815].

В итоге лидеру Коминтерна не нужно было брать на себя функцию гонителя «правых» — в ходе конгресса он предпочел роль умеренного и осторожного судьи. «Выполнение работы палача отнюдь не противоречит его характеру — если он в этот раз отказался от нее, то только потому, что прекрасно отдавал себе отчет в неискренности своей критики. Если бы он лично высказал ее, это означало бы уничтожение последних мостов „направо“. Этого Зиновьев не хотел». Умеренное наказание Радека и Брандлера вызвало бурю возмущения у новых руководителей германской партии, которых Айзенбергер характеризовал не иначе как «осиное гнездо».

Автор письма приходил к выводу, что в истории Коминтерна «не было еще ни одного такого конгресса, который прошел бы так скучно и нерешительно», поскольку его режиссеры думали прежде всего о собственном политическом будущем[816]. Следует отдать должное его проницательности — смена руководства, которую накануне конгресса пережила германская компартия, рассматривалась Айзенбергером как рецидив «детской болезни левизны». Эта болезнь, превратившаяся в хроническую, может быть преодолена только внешними по отношению к Коминтерну факторами, такими как прогресс нэпа и дальнейшая стабилизация в капиталистических странах, утверждал автор письма. Все это свидетельствовало о том, что «пролетарская революция на Западе становится длительным процессом, а Германия перестает быть ее главным очагом»[817].

Голос разума, дошедший до нас из глубин коминтерновского аппарата, свидетельствует о том, что в рядах зарубежных коммунистов сохранялось рациональное и умеренно оптимистическое видение перспектив будущего, ориентированное скорее на ортодоксальный марксизм, нежели на опыт российского большевизма. Самый известный немецкий историк коммунистического движения ХХ века Герман Вебер, сам выходец из рядов КПГ и крайне популярный у студенческого движения 1968 го-да, сформулировал тезис о «демократической альтернативе» в рядах западных компартий, которой уже после Пятого конгресса была противопоставлена их насильственная и тотальная «большевизация»[818].

Представитель компартии Чехословакии Крейбих в ИККИ в своих рассуждениях не так уж далеко ушел от Айзенбергера, хотя выражался более резко и настаивал на том, чтобы они были опубликованы в партийной прессе. Он писал о том, что конгресс и Зиновьев лично не нашли в себе силы для того, чтобы признать контрнаступление капитала и предложить компартиям политический курс, адекватный новым реалиям. Вместо этого активизировалась кампания по выдавливанию из руководства партий людей, сделавших карьеру в социал-демократическом движении. Вместо них рекрутировались незрелые рабочие, поскольку «они походят на чистый лист бумаги, на котором без труда можно записать чисто коммунистический текст»[819].

Особое внимание уделялось в статье дискуссии в РКП(б). После смерти Ленина, отмечал чешский коммунист, «позиция в русском вопросе стала рассматриваться как отличительный признак деления товарищей из Интернационала на овец и козлищ. Козлищем считается всякий, кто хотя бы сколько-нибудь посмел усомниться в правильности и целесообразности личных выпадов против Троцкого, хотя бы во всех прочих вопросах он и считал правым ЦК [РКП(б)]. Надо во что бы то ни стало подписаться под приговором Троцкому, чтобы тебя не клеймили как оппортуниста и члена правого крыла Коминтерна»[820].

Зиновьев отправил статью Крейбиха (она так и не была опубликована) Молотову с припиской, что это признак наличия среди иностранных работников ИККИ группы, которая солидарна с Троцким и Радеком, зачислив в нее и Брандлера с Тальгеймером. Нам неизвестно, чем закончилось партийное расследование, но времена, как шутили в Коминтерне десятилетием позднее, были еще вегетарианские. И Крейбих, и Айзенбергер продолжали работать в аппарате ИККИ, хотя последний и стал жертвой сталинских репрессий 1937 года, но это уже совсем другая история[821].

Другой историей является и «письмо Зиновьева», наделавшее шуму в английской политике накануне парламентских выборов осени 1924 года[822]. Оно было топорно сфабриковано конкурентами лейбористов и содержало призыв английским коммунистам использовать все средства для подготовки вооруженного переворота в Великобритании, в том числе и подпольную работу в воинских частях. Публикация письма в британской прессе и развернутая на этой основе антисоветская кампания вызвали обмен нотами протеста между Форин офис и НКИД[823], хотя и не привели к разрыву дипломатических отношений между странами.

1924 год, на который пришлось немало событий коминтерновской истории, лишний раз подтвердил, что Зиновьев не был человеком, способным «продавить» собственную политическую линию. Его личный авторитет держался на том, что за его спиной стоял вначале Ленин, а затем Сталин. Подражая и тому, и другому, он хотел выглядеть верховным арбитром, карающим и милующим, соединяющим своей волей крайние точки зрения. Реагируя на критические замечания руководителей чехословацкой компартии, которая традиционно занимала позиции на правом фланге коминтерновского спектра, Зиновьев писал одному из них: «Надеюсь, когда Вы познакомитесь с решениями Пятого конгресса, Вы сами увидите, что напрасно опасались, будто бы мы выдадим Коминтерн (или германскую партию) крайним левым». В то же время он предупреждал КПЧ от сохранения устаревшей трактовки единого рабочего фронта как политического союза с социал-демократами. «Когда я убедился в том, что чехословацкой партии, как и некоторым другим секциям Коминтерна, угрожает опасность пойти по социал-демократической дорожке, разумеется, я должен был забить в набат»[824]. Подобные колебания «генеральной линии» Коминтерна действительно были характерны для ленинской эпохи, но тогда они опирались на анализ ситуации в зарубежных странах, а не следовали тактическим коллизиям внутри большевистской верхушки.

3.13. КПГ в руках «зиновьевцев»

До начала 1924 года германская компартия оставалась одновременно и главной надеждой московского центра Коминтерна, и главным нарушителем спокойствия его лидера. Зиновьев на дух не переносил старые «спартаковские» кадры в Правлении КПГ, которые прекрасно помнили, сколь незначительной была роль и его самого, и РСДРП в целом в довоенном Интернационале. Многие из лидеров немецкой компартии были прекрасно знакомы с Лениным и Радеком, они ориентировались на их советы и указания, игнорируя по возможности таких зиновьевских «экспертов», как Бела Кун или Август Клейне. Заручившись поддержкой вождя, Зиновьеву удалось убрать Леви с поста председателя КПГ, однако это являлось для него слишком слабой сатисфакцией. Речь шла о том, чтобы до основания вычистить «авгиевы конюшни» социал-реформизма, а затем буквально с нуля создать новую компартию по образу и подобию большевистской. Обвинение брандлеровского руководства КПГ в «капитулянтстве» и трусости в тот момент, когда, по мнению Москвы, Германия находилась всего в нескольких шагах от собственного Октября, создавало для столь радикальной чистки оптимальные условия.

Сделав ставку на группу «левых» из Берлинской организации партии, которую возглавляли Фишер и Маслов, Зиновьев был уверен, что новые, молодые и неопытные лидеры КПГ будут свой каждый шаг сверять с директивами ИККИ. Он жестоко ошибся. «Левые» потому и считали себя «левыми», что не желали встраиваться в механизмы внутрипартийной дисциплины, неважно социалистического или большевистского образца. Уже в феврале 1924 года в Москву стали приходить сигналы о том, что новый состав Правления КПГ проводит собственную политику, не обращая внимания на данные обещания. Так, «левые» выступили за созыв всегерманского рабочего конгресса, рассчитывая на то, что он приведет к окончательному расколу профсоюзного движения в стране. Эта инициатива была категорически отвергнута в ИККИ, но не снята с повестки дня в Берлине.

На словах Зиновьев выступал за то, чтобы инициированная им смена руководства КПГ не обернулась тотальной чисткой партии от «спартаковцев». На деле все выглядело совершенно иначе. Тальгеймер, обращаясь к Председателю ИККИ, уверял, что против последних организована настоящая травля, их безосновательно обвиняют в образовании «правой фракции»: «Наоборот, мы считаем, что в интересах оздоровления партии фракционность должна быть как можно скорее ликвидирована. Если все же эта, почти бешеная травля, направленная против Брандлера и нас двоих, будет иметь успех, то новые потрясения для партии станут неизбежными»[825].

Зиновьев был вынужден написать в Берлин: попытки исключения трех бывших лидеров «встретят мое решительнейшее и энергичнейшее сопротивление. Более того, эти попытки были бы преступлением против партии и Интернационала»[826]. В конце концов он посчитал за лучшее оставить Брандлера и Тальгеймера на незначительных должностях в своем московском аппарате. В течение почти пяти лет они боролись за право вернуться на родину, а вернувшись, образовали оппозиционную коммунистическую партию, так что слова о «новых потрясениях» оказались вполне пророческими[827].

На протяжении марта 1924 года Президиум Исполкома направлял немцам настоятельные просьбы прибыть в Москву для выяснения отношений, но те хладнокровно их игнорировали. Для того чтобы «додавить» непокорных, в Берлин отправился Пятницкий, распоряжавшийся финансовыми ресурсами Коминтерна. Опытный аппаратчик сразу увидел реальную расстановку сил: «Настроение на местах, насколько я узнал от товарищей, погромно-левое». Фишер и Маслов «боятся ехать в Москву, чтобы им там не навязали решений, с которыми они принципиально не согласны… У меня получилось такое впечатление, что левые товарищи подготовляют своих сторонников к борьбе против ИККИ»[828]. Ему вторила Елена Стасова, пользовавшаяся в партии непререкаемым авторитетом: «Вчерашнее заседание заставило меня еще больше почувствовать, что мы стоим перед внутрипартийными вопросами, которые чреваты весьма серьезными последствиями для Коминтерна»[829].

Мнение двух подпольщиков с многолетним опытом работы Зиновьев игнорировать не мог, а потому решил спустить разраставшийся конфликт на тормозах. Вначале он попытался сыграть роль доброго начальника («Приложите все усилия, чтобы мирным путем разрешить конфликт»[830]), а затем пошел на попятную в вопросе о вызове немцев в Москву. Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе — в конце марта 1924 года в Германию была направлена внушительная делегация высших функционеров РКП(б)[831]. Председатель ИККИ (он сам хотел поехать в Берлин, но не получил на это разрешения Политбюро[832]) вернулся к тактике мягких увещеваний, пытаясь вернуть «левых» на путь истинный: похоже, у вас создалось впечатление, «будто мы колеблемся разделить с вами ответственность за новое руководство Германской компартии, или что мы оказываем вам недостаточное доверие, или что мы рядимся в тогу каких-то непогрешимых учителей, которые подвергают строгому экзамену новичков. Все это вздор». Мы гарантируем вам полную поддержку, поскольку знаем, «как велики трудности, и поэтому вовсе не склонны придираться к мелочам и небольшим ошибкам»[833].

Зиновьев заканчивал свое письмо скрытой угрозой, напоминая о том, кому Маслов должен быть благодарен за свое столь быстрое возвышение и кто в Москве остается его главным противником: «Здесь все с нетерпением ожидают решений вашего съезда. Ваши противники, как Радек и Ко., несомненно ждут, чтобы вы сделали какие-нибудь серьезные ошибки, и тогда они смогут взять реванш прежде всего перед общественным мнением русских коммунистов»[834]. Несмотря на всю патетику письма, для «левых» оно выглядело как карт-бланш, которым те беззастенчиво воспользовались в своих целях, выкорчевав из партийного аппарата всех представителей старого руководства.

Такой же индульгенцией выглядела и статья Зиновьева, которую «на крайний случай» получили члены делегации ИККИ, отправлявшиеся на Франкфуртский съезд КПГ (он состоялся 7–10 апреля 1924 года). В ней говорилось о том, что победа «левых» не была простым успехом одной из фракций. Она «отражает возросшую активность коммунистического авангарда и сочувствующих революции элементов рабочего класса, их стремление к действительно революционной борьбе, их ненависть к правым и „левым“ социал-демократам, их пресыщенность тактикой выжидания, их справедливое озлобление по поводу громадных ошибок, совершенных группой Брандлера в октябре и их искреннее желание стать настоящей большевистской партией»[835].

В статье перечислялись и ошибки группы Фишер — Маслова: отрицание необходимости единого фронта, попытка построить партию на основе идей Розы Люксембург, а не ленинской модели. Вопреки критическому состоянию партии после поражения осени 1923 года Зиновьев ориентировал КПГ на то, чтобы «как можно больше приблизить революционную развязку», заодно соглашаясь с тезисом левых о «необходимости применения тактики единого фронта только снизу и отказе от переговоров с официальными вождями социал-демократии»[836].

Его призыв наладить «дружную работу», не игнорировать инакомыслящих членов Правления партии повис в воздухе: «Фракционная борьба заканчивается. Болезни „левизны“ излечиваются. Революционной фразе, левому „визгу“, левому „ребячеству“ объявляется решительная война… Никакой фракционной дипломатии. Настоящая серьезная пролетарская дисциплина по отношению к Коминтерну»[837]. В противном случае последний объявит «левым» решительную войну, в которой у тех не будет никаких шансов на успех.

Франкфуртский съезд КПГ утвердил новый состав руководящих органов партии, в которых «левые» получили доминирующие позиции, но не разрешил внутрипартийный кризис. Делегация из Москвы прибегла к крайним мерам, чтобы обеспечить принятие согласованных в ИККИ резолюций, и добилась своего[838]. Однако, подводя итоги съезда, ее члены единодушно признали, что «левые» ждут только удобного момента, чтобы возобновить свои атаки на Коминтерн[839].

Не прошло и недели после завершения съезда КПГ, а переизбранная «тройка» (Тельман получил пост Председателя партии) опять поставила под вопрос авторитет Москвы, вновь выступив с идеей созыва рабочего конгресса. Говоря о проведении «единого фронта снизу», она вела дело к расколу профсоюзов по партийному признаку. Даже из Москвы было видно, что такой шаг будет означать потерю коммунистами имеющихся у них позиций в профсоюзном движении. Реакция Зиновьева не заставила себя ждать: «Снимаем с себя всякую ответственность, если будете ставить перед свершившимися фактами, так далеко мы не уедем. Требуем, чтобы ничего не публиковалось до совещания с Тельманом в Москве. По-видимому, вопрос стоит так: или Интернационал, или ультралевые ликвидаторы партии. Вам придется выбирать»[840].

Председатель ИККИ оставил Пятницкого в Берлине, потребовав от него скорейшей публикации своих писем и статей о положении в КПГ. В случае если это было выгодно, он прибегал к аргументам от демократии. Так, Исполком принял решение заслушать в Москве не только новоизбранного председателя КПГ Тельмана, но и представителя «центральной группы». Зиновьев писал по этому поводу: «Допущение представителя меньшинства никоим образом не обозначает нелояльности по отношению к ЦК. Мы действительно стремимся к уничтожению группировок. Но каждое меньшинство имеет право донести свои пожелания до Интернационала»[841].


Дмитрий Захарович Мануильский

23 июня — 12 июля 1921

[РГАСПИ. Ф. 490. Оп. 2. Д. 300. Л. 1]


В апреле 1924 года Зиновьев отправил в турне по европейским странам ответственного сотрудника ИККИ Мануильского, поручив тому среди прочего распутать клубок интриг в руководящей группе КПГ и по возможности перенести акцент с Аркадия Маслова на Эрнста Тельмана, который казался Москве «простым рабочим парнем». Он писал Мануильскому: «…теперь перехожу к главному — к Германии. Признаюсь откровенно, я в первый раз нахожусь в таком положении: решительно не понимаю, в чем суть положения, к чему дело идет, с кем мы имеем дело — с друзьями, которые еще путают и не все понимают, или с врагами, которые выигрывают время, чтобы овладеть аппаратом, войти в силу и после этого поднять открытый бунт»[842]. Весьма показательные слова, которые свидетельствовали о том, что партийные интриги вошли в плоть и кровь нашего героя, усилили его природную подозрительность и недоверие. В его обширной переписке со своими соратниками и подчиненными нетрудно выделить фразу, повторяющуюся чаще всего: «это несомненный скандал».

В приступе откровенности Зиновьев высказался и о том, на чем держится лояльность лидеров зарубежных компартий к московскому центру: «…нужно заставить новый ЦК показать настоящее лицо и покончить со всеми условностями и дипломатией. Если для этого нужно обострить положение, то не останавливайтесь перед этим. Ведь Пятый конгресс — наша единственная серьезная пушка против них. И вообще положение необходимо выяснить во что бы то ни стало. Не говоря уже обо всем прочем: не станем же мы посылать громадные суммы денег в распоряжение людей, которые завтра, может быть, окажутся против нас»[843]. Стоит напомнить, что речь идет о Рут Фишер и Аркадии Маслове, которым всего несколько месяцев назад именно Зиновьев вручил бразды правления КПГ.

Даже видавший виды адресат был несколько шокирован безапелляционным тоном начальства, сообщив в ответном письме, что не считает положение в партии катастрофическим, и посоветовал «применять методы педагогики, а не полного и безоговорочного боя». Познакомившись с положением дел поближе, Мануильский все-таки признал, что левое руководство начало «усиленный нажим в сторону полного удушения центральной группы», подразумевая под ней тех членов ЦК КПГ, который имели «спартаковское» прошлое, т. е. вышли из рядов довоенного социалистического движения[844]. Никогда не питавший особых симпатий ни к «партийным интеллигентам», ни к руководителям, способным принимать самостоятельные решения, он все же понимал, что «простые рабочие» во главе КПГ привели к потере партией в 1924 году около миллиона избирателей, что являлось для нее настоящей катастрофой[845].

Еще более ярым поклонником левого руководства немецкой компартии был Бела Кун, также постоянно наведывавшийся в Германию в роли представителя ИККИ. После падения Советской Венгрии в 1919 году его обвиняли в излишней податливости по отношению к социалистам, и он всю оставшуюся жизнь пытался ответить на эти обвинения собственной левизной. Кун восхищался энергией Рут Фишер, превозносил радикальную риторику ее единомышленников. «Следует признать, что поворот влево в вопросе о руководстве действительно стал спасительным для [германской] партии»[846]. В своих докладах венгр не скупился на обвинения «правых» в том, что они готовят внутрипартийный переворот и не подчиняются большевистской дисциплине, что продлевало дни скоротечной эпохе лидерства группы Фишер — Маслова.

Зиновьев слишком долго колебался — его успокаивали пафосные письма Рут Фишер, в которых та превозносила успехи собственной фракции («еще никогда партия не была столь единой, как теперь») и озвучивала угрозы со стороны ее оппонентов («правые все еще живы, организованы и в Москве, и в Германии, и ждут лучших времен»), подводя Председателя ИККИ к мысли о собственной незаменимости[847]. Однако все попытки группы Фишер — Маслова поставить себя на один уровень с Москвой наталкивались на жесткий отказ, более того, возбуждали у руководителей Коминтерна подозрения, что с германские левые ведут с ними двойную игру[848].

Конец терпению Москвы в этом вопросе положила провальная тактика партии в кампании по выборам рейхспрезидента весной 1925 года. Отказавшись идти на политическое сотрудничество с социал-демократами и выдвинув даже во втором туре собственного кандидата (Э. Тельман), КПГ не просто выбрала иллюзорный курс — она пошла наперекор директивам ИККИ. В результате фаворитом предвыборной гонки стал фельдмаршал Пауль фон Гинденбург. Для либеральных партий он олицетворял собой угрозу монархической реставрации, и эту точку зрения поддержали в Москве. Зиновьев был вне себя — все его увещевания, что нужно идти на соглашение с СДПГ для того, чтобы не допустить к власти открытого монархиста, в Берлине не были услышаны.

Хотя ИККИ потребовал от руководства КПГ еще в первом туре выборов направить Открытое письмо в адрес Правления СДПГ, где предложить на известных условиях поддержать социал-демократического кандидата в рейхспрезиденты, Фишер и Маслов на это не пошли. Под давлением Москвы такое письмо, предлагавшее союз рабочих партий для совместной борьбы против реакции, появилось лишь после избрания Гинденбурга, когда все уже было решено. По справедливому замечанию Зиновьева, оно было столь же уместно, «как горчица после обеда»[849].

Москве приходилось спасать то, что еще можно было спасти после бездумного хозяйничанья в партии «левых» — речь шла о коалиционном правительстве Пруссии во главе с социал-демократом Отто Брауном. Зиновьев (и это было крайне нетипично для него) заявил, что коммунисты ни в коем случае не должны проваливать коалицию с СДПГ в прусском ландтаге, а предложить ей прямое соглашение на приемлемых условиях. Это выглядело настоящим «дежавю» — через четыре года Председатель Коминтерна, оппонировавший тактике единого рабочего фронта, признал ее оправданность и набросал план действий, который имел все шансы на успех.

Ирония судьбы заключалась в том, что главным противником этого плана оказались как раз те функционеры КПГ, которые продолжали говорить языком революционного наступления и которых он сам привел на руководящие позиции в партии. Сообщая в Москву одно, они за спиной Исполкома гнули собственную ультралевую линию, которая стоила КПГ серьезных потерь не только на парламентских выборах. Лишь после того, как ситуация в ЦК КПГ окончательно вышла из-под контроля Исполкома Коминтерна, Зиновьев признал, что вожди немецкой партии его попросту обманывают: «Получил от них сегодня телеграмму. Они, видите ли, считают создавшееся положение guenstig[850]. Cтошнило. Всё guenstig да guenstig! Не хотят люди видеть своих ошибок»[851].


Гейнц Нейман

[Из открытых источников]


Мануильский, направленный в Берлин на сей раз для быстрой расправы с «левыми», предложил Зиновьеву не останавливаться перед крайними мерами. Зарубежная партия выглядела для коминтерновского эмиссара как тесто, из которого можно вылепить все что угодно. В первом же письме он нарисовал сценарий грядущего съезда: «Я убежден, что мы составим Политбюро такое, которое будет означать честное пролетарское отношение к Коминтерну. Тэдди [Тельман] при всех своих недостатках классовым инстинктом понимает это, и если увидит с нашей стороны твердую поддержку, ринется в драку вовсю. Но я думаю, обойдется без драки, ибо при всей своей наглости Рутиха [Рут Фишер] капитулирует по всем пунктам»[852].

Накануне очередного съезда КПГ Зиновьев стал продумывать варианты замены группы Фишер — Маслова, вплоть до самых оригинальных. Так, он предложил вернуться в Правление КПГ «спартаковке» Кларе Цеткин, которая на протяжении полутора лет засыпала его письмами, критиковавшими левое руководство партии. Та вежливо отказалась, напомнив, что вот уже несколько лет находится в Москве, а «изучение задним числом протоколов Правления ничего не даст», «тем более что практика нынешних руководящих товарищей делает весьма сомнительной возможность того, что протесты или критика вообще будут услышаны [партийной] общественностью»[853]. Цеткин выдвинула целый ряд условий, при которых она могла бы вернуться в партийное руководство, — от реабилитации исключенных до «восстановления свободы дискуссий, гарантированных уставом Коминтерна». Чтобы закрыть тему, она процитировала «Фауста» Гете: «Я слышу весть, но веры нет в нее».


Михаил Вениаминович Кобецкий

23 июня — 12 июля 1921

[РГАСПИ. Ф. 490. Оп. 2. Д. 297. Л. 1]


Оказывали давление на Председателя Коминтерна и германские ультралевые, считавшие, что группа Фишер — Маслова установила в партии единоличную диктатуру и хочет расправиться со своими недавними друзьями. Один из них, Иван Кац, некоторое время занимавший пост представителя КПГ в Исполкоме, писал в Москву: «В партии господствует чрезвычайщина. Рут Фишер правит, как будто она является абсолютным монархом, еще более беспардонно, чем династические деспоты со своими приспешниками, интригами и террором. Lepartic’estmoi. Партия превратилась в ее частную собственность». Хотя в письме, весьма похожем на донос, доминировали личные обиды изгнанного из ближнего круга функционера, он был безусловно прав, обращаясь к Зиновьеву: «Многое зависит от Вас. Абсолютная диктатура Рут Фишер возможна только потому, что каждый член партии уверен, что она является ставленницей Москвы»[854].

В поисках пусть даже минимальной опоры для того, чтобы сменить курс и руководство германских коммунистов, Зиновьев пытался прощупать члена левой фракции Гейнца Неймана, который намекал, что готов от нее отколоться. Нейман посылал Председателю ИККИ протоколы заседаний Правления КПГ, раскрывая всю кухню интриг против Исполкома[855]. Это соответствовало зиновьевскому стилю руководства Коминтерном, который транслировал механизмы выживания большевиков дореволюционного образца в мир 1920-х годов, пытаясь воспроизвести их «во всемирном масштабе». В его секретариате отложилась огромная коллекция эпистолярных документов, которые содержат информацию не только о коминтерновских сюжетах. В них отражена геополитика и личные склоки, карьерные взлеты и поражения, свидетельства о повседневной жизни политических маргиналов, в один момент получивших роли государственных деятелей. Так, секретарь Зиновьева М. В. Кобецкий, занявший по протекции своего начальника пост в советском полпредстве в Копенгагене, сообщал о «будуарно-физиологической атмосфере», окружавшей тамошнего полпреда Александру Коллонтай[856].

Но вернемся в Берлин, к истории крупнейшей зарубежной партии Коминтерна. Меча в своей переписке громы и молнии в адрес «левых», Зиновьев до последнего сопротивлялся их изгнанию из Правления КПГ. Заявление немецких делегатов Пятого конгресса о том, что они полностью одобряют его курс на «полевение» и особенно «осуждение ревизиониста Радека», уже не могло спасти Фишер и Маслова[857]. Донесения Мануильского с Берлинского съезда КПГ (12–17 июля 1925 года) о реальном положении дел в партии оказались более весомым аргументом. Дело дошло до заявления делегации из Москвы, оглашенного на съезде, в котором прямо говорилось о том, что «линия ИККИ наталкивается на фракционное сопротивление», а левые вожди партии позволяют себе «мелкие дипломатические игры с Коминтерном»[858]. Представитель советского комсомола на съезде КПГ подробно описал Зиновьеву, под каким нажимом делегаты приняли ультиматум делегации из России, смысл которого сводился к следующему: «…отклонение предложений Коммунистического Интернационала будет означать нежелание вождей партии прекратить фракционные методы руководства»[859].



Письмо Н. И. Бухарина И. В. Сталину о кризисе доверия в отношениях между ИККИ и левым руководством компартии Германии

22 июля 1925

[РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Д. 708. Л. 45–48]


22 июля 1925 года Тельман и Фишер написали в ИККИ о том, что имевшиеся разногласия преодолены в ходе съезда и представители обеих фракций готовы дать соответствующие объяснения руководству Коминтерна[860]. Однако это был всего лишь очередной маневр. Исполком Коминтерна твердо взял курс на «перевербовку» Тельмана, который все еще был потрясен столь быстрым выходом на партийную авансцену. Соглашаясь с этим курсом, Зиновьев до последнего пытался защитить своих выдвиженцев, выступая против резких и поспешных выводов. «Нужна громадная осторожность. Я против введения нами новых членов ЦЕКА, но за то, чтобы поставить немедленно на руководящую работу намеченную группу лиц»[861] (имелось в виду возвращение к партийному руководству «спартаковцев» и готового к сотрудничеству с ними Тельмана).

Бухарин был более напорист в отстаивании противоположной точки зрения, он утверждал в своих письмах Сталину в Сочи, что с господством «левых» в КПГ надо немедленно покончить. В ходе съезда «представителей Коминтерна третировали и обманывали самым гнусным образом»[862].

В очередной раз уклонившись от открытого столкновения с большинством Политбюро по германскому вопросу, Зиновьев отказался прервать отпуск на водах в Боржоми, предоставив остававшимся в Москве Пятницкому и Бухарину самостоятельно принимать решения по немецкой компартии.

В его отсутствие был избран жесткий курс, согласованный со Сталиным. 28 июля 1925 года вопрос стоял на закрытом заседании Президиума ИККИ. 5 августа Пятницкий телеграфировал Зиновьеву и Сталину: Тельман согласен возглавить партию, он выедет в Москву сразу же после конференции левых, где будет защищать линию ИККИ[863]. После съезда изгнанные с руководящих постов Фишер и Маслов не решились ехать с покаянием в Москву, отправив для отчета в Исполком функционеров второго эшелона, в том числе Неймана, активно боровшегося за место «серого кардинала» при Тельмане. Их проработка в Президиуме продолжалась два дня, 28 и 29 июля, и завершилась полным покаянием: немцы «внесли декларацию с признанием всех своих ошибок и обязательством бороться самым решительным образом против личной диктатуры в ЦК, за исправление ошибок и за осуществление коллективного руководства в партии»[864].

Судьба Рут Фишер была предрешена — ее оппоненты завалили Исполком письмами, в которых сообщали о том, что она «без сомнения примет бой и использует все средства сопротивления и саботажа». Их вывод не отличался оригинальностью: «Для нашей узкой группы совершенно неопровержимо следующее: Маслов и Рут Фишер должны выйти из состава Политбюро, до этого в партии не будет никакого покоя и нельзя будет проводить в жизнь решения Коминтерна»[865]. Вернувшиеся после Берлинского съезда в состав ЦК «спартаковцы» сообщали в Москву, что партия превратилась у руины, «руководящая группа очень неработоспособна и не проявляет решительности к борьбе», «Рут хитрит», а «ЦК представляет собой дискуссионный клуб, находящийся под влиянием берлинских группировок»[866].

Противников «левых» поддержал и набиравший влияние в Коминтерне Мануильский. Из Берлина он докладывал лидерам РКП(б), что «Рут потеряла доверие организации, ухватилась за поездку в Москву как за средство к спасению. Будет у вас искать компромисса, который только задержал бы разрешение кризиса»[867]. Как только низвергнутая с пьедестала богиня оказалась в Москве, мышеловка захлопнулась, тот же Мануильский потребовал «ни при каких условиях не возвращать Рут в Германию. Она элемент гниения и разложения»[868].

Завершение истории с «левым» руководством КПГ совпало с падением самого Зиновьева. В ходе первых заседаний Президиума ИККИ в 1926 году Рут Фишер, все-таки прибывшая в Москву, отказалась давать показания в связи с тем, что не имеет свежей информации о состоянии дел в партии. Позже она обманом вернула свой германский паспорт и отбыла на родину, где распрощалась с коммунистическим движением. Председатель Коминтерна запоздало включился в общую кампанию обличения «левых», но это ему уже не помогло — окончательное решение о внутрипартийном положении в КПГ было принято после речей Сталина и Бухарина на внеочередном заседании Президиума 22 января 1926 года, что позволило не приглашать на него формального лидера международной организации коммунистов.

3.14. Разрыв со Сталиным

В октябре 1925 года дело дошло до открытых перепалок между двумя лидерами РКП(б)[869]. От былого единства «тройки» и «семерки», которых сплачивало противостояние Троцкому, не осталось и следа. Накануне Четырнадцатого съезда РКП(б) Зиновьев сообщал Каменеву о попытках примирения со стороны Сталина, которые так и не увенчались успехом[870]. Новый раунд внутрипартийной борьбы раскрывал многие сюжеты предыдущего: Зиновьев жаловался Бухарину, что мы вместе «решили осторожно готовить снятие Троцкого — на деле весьма неосторожно начали снимать наших сторонников. Тогда вы снимаете и нас. Так и знай это»[871]. Зиновьев спешил с подготовкой и проведением Шестого расширенного пленума ИККИ, который должен был укрепить его позиции перед открытой схваткой на съезде. Но большинство Политбюро перенесло его на послесъездовский период[872].

В руках Зиновьева находилась не только мощная партийная организация Петрограда. Под его контролем сохранялось достаточное количество рычагов для того, чтобы вынести внутрипартийную борьбу на международную арену, инициировав дискуссию в рядах зарубежных компартий. Это грозило не только новыми расколами, но и уходом целых партий из-под контроля ИККИ — такая опасность существовала прежде всего в германской партии, где даже после Франкфуртского съезда среди нового поколения молодых функционеров было немало «зиновьевцев».

Подобная перспектива пугала обе стороны во внутрипартийном конфликте. Нежелание выносить сор из избы привело к тому, что во время острейших дебатов на съезде ВКП(б) в декабре 1925 года коминтерновская проблематика тщательно обходилась. Поражение Зиновьева, Каменева и их сторонников, вошедших в историю как «ленинградская оппозиция», заставило и победителей, и проигравших искать приемлемый выход из создавшейся ситуации. Первым логический шаг сделал Зиновьев, сложив с себя полномочия Председателя ИККИ. «Я считался, как с фактом, что большинство пошлет [компартиям] письмо, направленное против моей позиции, и поэтому поправок в текст не вносил, ограничившись лишь предложениями 1) сообщить, что я подал в отставку, 2) сообщить, что по нашему общему мнению дискуссию не следует переносить в Коминтерн»[873].

Опубликование этого решения было бы равнозначно международному скандалу, поэтому стороны пошли на компромисс: ради сохранения коллективного руководства было решено все стратегические вопросы коминтерновской политики предварительно обсуждать на заседаниях делегации представителей ВКП(б) в ИККИ, чтобы затем выходить на заседания Президиума и Исполкома с единым мнением. Зиновьев пообещал «беречь Коминтерн» и лояльно работать в его Исполкоме[874], хотя добился лишь «пирровой победы» — он сохранил свой ключевой пост, но отныне попадал под пристальное наблюдение своих оппонентов.

Так родилась «русская делегация» — орган, не упоминавшийся ни в одном из официальных документов Коминтерна и вообще известный лишь в узком кругу его высших функционеров и тем не менее сосредоточивший в себе основные бразды правления международным коммунистическим движением во второй половине 1920-х годов. Как правило, решения делегации начинались со слов «предложить Президиуму ИККИ…», но каждый сотрудник коминтерновского аппарата понимал, что это — директива, подлежащая неукоснительному исполнению. Первое заседание делегации состоялось уже 8 января 1926 года. Ее председателем был избран Зиновьев, секретарем — Пятницкий[875]. На первых порах в заседаниях принимали участие Сталин, Бухарин, Троцкий, Каменев, Лозовский и Мануильский. Месяц спустя для решения неотложных вопросов было создано Бюро делегации, куда вошли Зиновьев, Сталин, Пятницкий, Бухарин и Мануильский[876]. В течение всего недолгого существования делегации в ее составе шел постоянный процесс «вымывания» оппозиционеров и замены их людьми Сталина от В. В. Ломинадзе до В. М. Молотова.

13 января 1926 года опросом члены Политбюро приняли решение о нежелательности перенесения дискуссии в ряды Коммунистического Интернационала, которое накануне было одобрено делегацией[877]. Это нашло свое отражение в письме зарубежным компартиям, разъясняющем решения съезда, в тот момент победителям казалось, что «гласность» на их стороне, тем более что проигравшие обязались молчать в обмен на обещанное им милосердие. ЦК партии большевиков (на съезде она была переименована во Всесоюзную) заявлял о том, что «по вопросам иностранной политики СССР, а равно и по вопросам, касающимся политики братских партий, внутри ВКП(б) не было сколько-нибудь существенных разногласий», с чем, однако, плохо согласовывалась просьба о неперенесении состоявшейся дискуссии в ряды зарубежных компартий[878].

Хотя в данном вопросе обе стороны формально были едины, каждая из них пыталась разыграть коминтерновскую карту в своих интересах. Сразу же после съезда сторонники Зиновьева попытались отправить в вояж по европейским странам сотрудницу аппарата ИККИ Гертруду Гесслер, чтобы она проинформировала зарубежные партии о реальном состоянии дел. Та уже усвоила правила придворных интриг и обратилась к Пятницкому: «Мне было с первого момента ясно, что здесь речь идет об опасной фракционной борьбе в интернациональном масштабе, и я пока что согласилась принять поручение, чтобы проследить развитие этого дела». Образование «русской делегации» было расценено его организаторами как «перемирие в коминтерновском вопросе», и поездка Гесслер так и не состоялась[879].

В свою очередь Сталин отправил собственного эмиссара Ломинадзе в Германию для того, чтобы в нужном ключе проинструктировать руководство КПГ. Зиновьев завалил «русскую делегацию» протестами, после чего Политбюро было вынуждено дать задний ход[880]. Сохранив личный секретариат в Исполкоме Коминтерна, его председатель забросил текущую работу, сосредоточив свое внимание на недопущении дальнейших нападок на себя лично. Первоначально ему казалось, что не произошло ничего страшного и необратимого, его авторитет слишком высок, чтобы кто-то поставил крест на его карьере. Он сам выдвигал условия, при соблюдении которых соглашался выступить на Шестом пленуме ИККИ (17 февраля — 15 марта 1926 года). Вот только некоторые из них:

2) Пятницкий должен выработать «ряд необходимых мер, обеспечивающих неперенесение дискуссии на пленум ИККИ и в секции Коминтерна».

4) После пленума произвести чистку аппарата и привлечь новых работников по соглашению с Зиновьевым.

5) Разрешить Зиновьеву выступить с докладами по итогам пленума перед рабочими, о чем делегация ВКП(б) в ИККИ выйдет с предложением в Политбюро.

6) Осудить выступление Ломинадзе в иностранных компартиях после принятия ЦК решения о неперенесении дискуссии[881].

Зиновьев лояльно выполнил обещание не затрагивать в ходе Шестого пленума вопрос о «ленинградской оппозиции», однако кампания по его дискредитации, за которой стояла фигура Сталина, исподволь продолжалась. Тогда он в очередной раз попросил «русскую делегацию» об отставке, но получил резкую отповедь в ответных письмах Бухарина, Сталина, Мануильского и Пятницкого. Генсек отбросил в сторону уважительный тон, заявив, что «Зиновьев пытается, по сути дела, сочинить материал против ЦК, сочинить материал для сплетен насчет „поправения“ ЦК»[882].

Этот материал каждой из противоборствующих сторон приходилось буквально высасывать из пальца. Председатель Коминтерна сосредоточил огонь на письме сотрудника ИККИМ М. Г. Рафеса Бухарину, которое содержало критику первого варианта тезисов Шестого пленума и было датировано 17 февраля 1926 года[883]. Никогда ранее внутренние документы Исполкома, работники которого имели различные взгляды на перспективы Коминтерна, не становились предметом столь детального и предвзятого разбора. Зиновьев увидел в нем не только дискредитацию себя лично, но и скрытый призыв к самороспуску международной организации коммунистов.


Г. Е. Зиновьев в образе мифического зверя

Дружеский шарж Н. И. Бухарина

3 марта 1926

[РГАСПИ. Ф. 74. Оп. 2. Д. 168. Л. 66]


Ничего подобного Рафес не имел в виду, он просто сосредоточил свою критику на том, что под давлением оппозиции тезисы пленума ИККИ превратились в набор пустых фраз («из сугубо внутренней стратегии забыли стратегию большую классовую»), что они «увещевают левых применить „единый фронт“, а по самым основным вопросам проводят сектантскую линию». В качестве примера автор письма приводил резкий ответ Коминтерна на предложение Второго интернационала о слиянии. «Это — не тактика единого фронта. В 1920 году Коминтерн стоял перед вопросом о превращении своих маленьких групп в массовые партии. Как мы тогда действовали? Всех, кто к нам тянулся, мы приглашали в Москву, как партии, так и группы, и с ними разговаривали». И лишь после этого приняли «Двадцать одно условие», «по которым пошло межевание в рядах передовой части пролетариата» и которое привело к появлению массовых коммунистических партий.

Можно предположить, что особый гнев коминтерновского лидера вызвало то, что в письме он был назван по имени, причем в весьма критическом плане. Рафес удивлялся тому, как Председатель ИККИ, еще недавно являвшийся сторонником сохранения профсоюзного единства, готов отказаться от сотрудничества с британскими тред-юнионами. По мнению автора письма, такая позиция «все более толкает нас на путь ликвидаторства по отношению к новым путям. Это не прогресс, а регресс…»[884]. Письмо Рафеса, достаточно путаное и сопровождавшееся недоговоренностями, ни в коей мере не могло быть воспринято как угроза самому существованию Коминтерна, однако лучшего жупела у Зиновьева не было.

В то время как Сталин весной 1926 года не упускал ни одного шанса, чтобы дискредитировать поверженного на декабрьском партийном съезде оппонента[885], секретари Зиновьева тщательно подбирали контраргументы, рассчитывая на возобновление дискуссии. Борьба двух вождей за право считаться главным толкователем теоретического наследия Ленина набирала новые обороты. Узнав о том, что собрание речей генсека под заголовком «Вопросы ленинизма» выходит на иностранных языках, Зиновьев направил в «русскую делегацию» заявление о том, что он готов отказаться от распространения за рубежом своего сборника «Ленинизм», если на это пойдет и Сталин[886].

Все эти склоки оказались лишь скромной прелюдией к буре, порожденной всеобщей стачкой в Великобритании[887]. Ей предшествовала девятимесячная борьба английских горняков за повышение зарплаты и улучшение условий труда, причем правительство прилагало немалые усилия для мирного урегулирования конфликта. Компромисс не был найден, и 4 мая 1926 года к горнякам присоединились трудящиеся всей страны. Остановились заводы и транспорт, не выходили газеты, ведущая страна западного мира оказалась на грани экономического коллапса.

Лидеры ВКП(б) были едины в том, что английская стачка стала концом стабилизации послевоенного капитализма, в очередной раз приняв желаемое за действительное. Выступая перед студентами МГУ, Зиновьев заявил, что теперь «у нас есть все основания сказать: то, что происходит сейчас, есть что угодно, только не стабилизация»[888]. Споры начинались вокруг того, каким образом можно «раскачать» ситуацию, и здесь открывалась благодатная почва для взаимных обвинений. Зиновьев в июне 1924 года выступил с идеей создания Англо-русского комитета профсоюзного единства (АРК), в который вошли бы представители ВЦСПС и английских тред-юнионов[889]. Такой орган был создан в апреле 1925 года, причем левые течения в ряде зарубежных компартий посчитали его создание «дипломатическим инструментом Советской России»[890], стремившейся не допустить разрыва советско-английских отношений, и даже гирей, повисшей на ногах революционных профсоюзов.

Еще в марте Зиновьев внес в Политбюро вопрос о поддержке английских горняков, решивших продолжать борьбу даже в случае, если дело не дойдет до всеобщей стачки[891]. Сразу после ее начала Зиновьев по поручению Политбюро подготовил тезисы, которые в логике фракционной борьбы были раскритикованы сталинским большинством как недостаточно резкие и боевые. Чтобы не попасть в одну корзину с Рафесом, Председатель Коминтерна был вынужден взять иной тон и уже на следующий день заговорил о завершении капиталистической стабилизации и даже «зачатках двоевластия» в Великобритании[892].

Наученный этим уроком и понимая, что находится под пристальным наблюдением оппонентов, Зиновьев справедливо рассудил, что разумнее быть крайне левым, нежели чуть-чуть правым. После принятия Генеральным советом британских тред-юнионов решения о прекращении всеобщей стачки Зиновьев во всю ширь развернул тезис о его предательстве: «Капитуляция Генсовета без всяких условий и даже без гарантирования рабочим, что они смогут поступить назад на работу, есть акт небывалой еще в истории международного рабочего движения измены. Если бы английская компартия добровольно подчинилась этому позорному решению и поспешила выразить лояльность Генсовету, она сама бы стала соучастницей этой измены»[893].

Не решаясь напрямую возразить все еще казавшемуся всесильным Председателю ИККИ, лидеры английской компартии (КПА) пытались объяснить ему, что ситуация на местах выглядела как минимум несколько иначе: «Сообщения, содержавшиеся в телеграммах Исполкома Коминтерна, были абсолютно правильными, но партия должна была соблюдать некоторую осторожность в применении лозунгов и в отношении к лидерам рабочего движения в течение первых нескольких дней забастовки, поскольку рабочие чрезвычайно недоброжелательно относились к осуществлявшейся над их вождями критике, считая, что лидеры совершенно неотделимы от масс»[894]. Руководство КПА высказалось против выхода рабочих из тред-юнионов, якобы предавших стачечников, чего требовал Зиновьев.

Однако логика фракционной борьбы заключалась в том, что под огонь критики должна попасть позиция оппонента, какой бы разумной или «левой» она не была. Сталин писал об этом председателю ВЦСПС М. Н. Томскому, находившемуся в Париже: «Ты, должно быть, уже получил постановление инстанции [т. е. Политбюро. — А. В.] о директиве вашей комиссии. Была очень настойчивая попытка со стороны Гриши [т. е. Зиновьева. — А. В.] заострить вопрос и поднять шум против вашей комиссии и лично против тебя. Мы это отклонили…»[895]

Вторым фактором, подтолкнувшим Зиновьева к лобовому столкновению со сталинско-бухаринским большинством Политбюро, стали события в Польше. Местная компартия увидела в приходе к власти Пилсудского (14 мая 1926 года) только удар по «прогнившей демократии», заняв на первых порах благожелательную позицию по отношению к совершенному перевороту. Зиновьев, как и другие члены большевистского руководства, колебался, что потом не преминул интерпретировать в погромном ключе Сталин: якобы на заседании польской комиссии Политбюро Зиновьев представил «проект указаний польским коммунистам, где говорилось о том, что нейтральность коммунистов в борьбе Пилсудского с фашистами недопустима, где Пилсудский рассматривался как антифашист, где движение Пилсудского рассматривалось как революционное движение, но где ни единого слова не говорилось о том, что тем более недопустима поддержка Пилсудского со стороны коммунистов»[896].

Хотя такая позиция не нашла поддержки других членов комиссии и не была зафиксирована документально, она стала одним из самых долгоиграющих аргументов в ходе последующей эскалации конфликта в руководстве ВКП(б). Независимо от того, принимать или не принимать на веру то, что было сказано Сталиным (Зиновьев впоследствии всячески отрицал свои колебания), причины выдвижения тезиса об «антифашисте» Пилсудском лежат на поверхности: Коминтерн после неудавшегося германского Октября считал социал-демократию главным врагом коммунистов всех стран.

Именно Зиновьев ввел в обиход понятие «социал-фашизм» как обозначение реформистского крыла рабочего движения. В такой «перевернутой» картине мира авторитарные и фашистские движения оказывались меньшим злом, нежели социал-демократы, которым по историческим меркам еще недавно предлагалось войти в единый рабочий фронт. На счет «социал-фашистов» записывались и экономический подъем, и очевидная стабилизация политического положения в европейских странах. Отсюда делался простой и внешне очевидный вывод — без разгрома социал-демократических партий, лидеры которых входили в правительства ряда государств Европы, коммунистам не удастся успешный штурм крепости мирового капитализма. А следовательно, и Пилсудский, и другие творцы авторитарных режимов выступали невольными помощниками исторического прогресса.

27 мая, со значительным опозданием, Политбюро дало установку польским коммунистам: «считать недопустимым ни при каких условиях голосование за кандидатуру Пилсудского в президенты»[897]. Предвыборную кампанию следовало использовать для того, чтобы КПП исправила допущенные ранее ошибки, т. е. осудила свое благожелательное отношение к перевороту. Через несколько дней тон был усилен: «Голосование за Пилсудского считаем преступлением. Перестраивайте немедленно всю работу согласно директивам Коминтерна». Телеграмма заканчивалась еще одним типичным зиновьевским выражением: позиция польских коммунистов «ничего общего с большевизмом не имеет»[898].

3.15. Формирование «объединенной оппозиции»

После того, как разногласия по польскому вопросу были улажены, вопрос об английской стачке стал пунктом номер один в международной повестке дня большевистского руководства. Силы сторон оказались неравными — правительство объявило чрезвычайное положение, привлекло значительные силы полиции и армии. После недельной борьбы по решению Генсовета английские рабочие вышли на работу. Вопреки воле профсоюзного руководства стачку продолжали лишь горняки, ибо на карту было поставлено их дальнейшее существование. Важным подспорьем для них стал отказ советского правительства отправлять уголь из советских портов в Великобританию (было решено даже задерживать английские суда, уже загруженные и готовые к отправке)[899].

События в этой стране стали важным катализатором обострения конфликта в руководстве ВКП(б). Каждая из сторон пыталась извлечь из английских событий максимальную пользу. Зиновьев вновь оказался в центре внимания, он был полон энергии, ежедневно писал новые директивы коммунистическим партиям Европы, требуя от них максимальной поддержки английских рабочих. Это не могло не беспокоить сталинскую фракцию. Ее представители, за исключением Бухарина, никогда не проявляли интереса к проблемам международного коммунистического движения. Сейчас им приходилось принимать бой на невыгодных позициях. Однако уклониться от него было невозможно, и полемическому блеску оппозиционеров была противопоставлена точная механика бюрократического аппарата.

Решением Политбюро отдельным членам партийного руководства было запрещено давать комментарии и публиковать статьи об английских событиях за собственными подписями, что работало против оппозиционеров[900]. Первой была подвергнута просмотру статья Троцкого «Куда идет Англия», предназначенная для «Правды». Все еще сохранявший пост Председателя ИККИ Зиновьев попросил разрешения отстаивать свою линию в Исполкоме Коминтерна, вновь сославшись на практику ленинской эпохи, но его просьба в очередной раз была проигнорирована[901]. В таких условиях ему не оставалось ничего иного, как опустить забрало и примкнуть к Троцкому, образовав вместе с ним и Каменевым «объединенную оппозицию».



Письмо В. М. Молотова И. В. Сталину с критическими замечаниями о тезисах Г. Е. Зиновьева

28 мая 1926

[РГАСПИ. Ф. 558. Оп. 11. Д. 766. Л. 107]


Столь резкий поворот к союзу с «наследственным врагом» не мог не ударить по авторитету Зиновьева, и без того не слишком прочному, несмотря на все усилия находившейся под его контролем пропагандистской машины. Секретарь Политбюро Бажанов увидел в этом характерную черту поведения Зиновьева как политика: «В области большой политической стратегии он подчинял все мелкой тактике борьбы за власть, яростно стараясь отвергать все, что говорил Троцкий, а отброшенный от власти, сразу принял все позиции Троцкого (прямо противоположные), чтобы блокироваться с ним против Сталина»[902].

Зиновьев спешил перейти в наступление, так как Сталина не было в Москве — он отдыхал на Кавказе. Ломинадзе, его доверенное лицо, только что пришедший на работу в ИККИ (и соответственно, ставший членом «русской делегации»), в достаточно резких тонах рисовал вождю сложившуюся расстановку сил: «В делегации положение такое же обостренное и напряженное, как и в Политбюро. Мне не хотелось Вам об этом писать, но раз Вы спрашиваете, скажу, что думаю: Вас здесь очень недостает… Зиновьев и Троцкий нападают, чем дальше, тем наглее. Большинство лишь обороняется. А между тем следовало бы дать должную квалификацию их атакам. В делегации Зиновьев пытается все время, с поразительной настойчивостью, играть на „противоречиях“ между Бухариным и Молотовым. Дескать, Бухарин „левее“. В сколько-нибудь серьезных вопросах эта игра у Зиновьева не удается, срывается. Все же как-то не чувствуется твердой уверенности у большинства делегации при решении почти всех вопросов»[903].

Соратники генсека, все еще робевшие перед риторикой оппозиционеров, пытались отложить решающее столкновение до возвращения вождя. 26 мая Председатель ИККИ представил собственные тезисы об уроках английской стачки. Едва прочитав их, Молотов отправил Сталину свой приговор: «По-моему, это ничтожество и беспринципность вопиющая, а по существу трусливая жалкая ревизия ленинизма в вопросах тактики Коминтерна», в тезисах «имеются гнуснейшие выпады против отдельных цекистов, конечно, все это в трусливой и жульнической форме». Не надеясь на собственные силы, Молотов взывал о помощи вождя: «…главное у нас теперь — договориться с тобой, срочно иметь твое мнение. Это страшно необходимо…»[904]

Зиновьев был уверен в том, что он опережает оппонентов на несколько ходов, хотя те и сумели на четыре дня отложить обсуждение вопроса об уроках английской стачки. В унисон с ним действовал и Троцкий: 26 мая в «Правде» появилась его статья об уроках стачки и ошибках английской компартии. Оппозиционеры вместе выступили в Свердловском университете с докладами на эту тему. Решающее столкновение произошло на заседании Политбюро, состоявшемся 3 июня 1926 года. Наличие его стенограммы (на этом настаивал Зиновьев), научная публикация которой произошла уже в постсоветский период, а также основанные на ней научные работы позволяют обойтись кратким изложением итогов схватки[905]. Стенограмма отразила не только формирование «единого фронта» оппозиции, но и сплочение сил большинства в высшем органе правящей партии. В отсутствие Сталина оно выдержало атаку слева и продемонстрировало способность дискутировать с Зиновьевым и Троцким на равных и по международным проблемам. Вызов «объединенной оппозиции» был принят, в истории внутрипартийной борьбы начинался новый этап.

Хотя проект резолюции, внесенный Зиновьевым, не получил большинства голосов, исход заседания 3 июня каждая из сторон могла трактовать в свою пользу. Оппозиционеры получили возможность заявить об объединении собственных сил и представить партийному активу свою платформу в международных вопросах. На следующий день никто из русских товарищей не появился на заседании Президиума ИККИ — нужно было прийти в себя после столь жаркой и продолжительной схватки, доработать в комиссии тезисы большинства. В результате английский вопрос был просто снят с повестки дня[906]. Таким образом, Коминтерн был выключен из обсуждения уроков стачки, хотя «по долгу службы» он должен был оказаться самой заинтересованной организацией. Сказывалось то, что английские представители не могли приехать в Москву для отчета о ее итогах, но решающим фактором был конфликт в руководстве ВКП(б) и общее нежелание выносить его за рамки собственной партии.

Однако новое поколение большевиков, лишенное возможности следить за дебатами лидеров вживую (стенограммы заседаний Политбюро рассылались только узкому кругу высших функционеров), уже научилось определять политический вектор по одним только заголовкам «Правды». 26 июня в газете был опубликован доклад Бухарина на заседании Политбюро 3 июня, достаточно четко показавший расстановку сил в руководстве ВКП(б). Троцкий и Зиновьев увидели в этом вызов на дискуссию и раскрыли карты: «…безнадежными являются рассуждения о том, что мы, большевики, должны оставаться в составе Англо-Русского комитета потому-де, что Генсовет не свалился с неба, а отражает „данную ступень“ развития английского рабочего класса. В такой постановке сосредоточена самая суть политического хвостизма»[907].

Дальнейшие события разворачивались на пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б), открывшемся 14 июля. Зиновьев направил пленуму пространное заявление, в котором изложил историю своих разногласий со сталинским большинством, не забыв и о предыстории. Он упомянул, что «семерка» членов Политбюро сложилась на неформальном совещании 17–19 августа 1923 го-да, но спорадически собиралась для принятия решений и ранее. В течение двух лет она являлась фактическим ареопагом партии большевиков и выполнила задачу изоляции Троцкого[908].

Вопрос о будущей судьбе АРК выглядел в стенограмме пленума достаточно бледно. Требование оппозиционеров о немедленном разрыве с британскими тред-юнионами было озвучено ранее, и дискуссия не принесла новых аргументов. Было очевидно, что данный пункт повестки дня использовался для разведки боем, проверки «заряженности» как большинства, так и оппозиции. Принятая на пленуме резолюция поручала делегации ВЦСПС, выезжавшей на очередное заседание АРК, не допускать разрыва по собственной инициативе.

Ослабив на несколько месяцев свое внимание к английским событиям (вскоре стало очевидным, что стачка ни в коей мере не подорвала стабильности западного мира), Зиновьев продолжал наращивать критику сталинской фракции, и ее ошибки в международной политике являлись лишь одним из сюжетов политического размежевания. От переписки с «русской делегацией» Коминтерна он перешел к тактике открытых писем, которые рассылались компартиям; последние в своих заявлениях поддерживали линию большинства в руководстве ВКП(б), даже не имея точного представления о сути разногласий[909].

Зиновьев явно переоценивал значение печатного слова, которое играло столь важную роль в дореволюционной пропаганде РСДРП. Это напоминало ситуацию 1918 года, когда партийные лидеры были уверены в том, что стоит рассказать зарубежным рабочим о реальном положении дел в Советской России, и они все как один пойдут за коммунистами. Теперь он обвинял руководство компартий, что те сознательно скрывают от своей массовой базы платформу российских оппозиционеров, которые называли себя «большевиками-ленинцами». Насыщая свои обращения ленинскими цитатами, Председатель ИККИ превращал их в скучные проповеди, которые не возбуждали никаких позитивных эмоций, и в этом было разительное отличие его стиля от блестящей полемики Троцкого.

Обращаясь к истории КПГ, Зиновьев скорее по инерции продолжал раздавать советы и директивы, напоминая об ошибках недавнего прошлого: «Нынешний ЦК должен был бы поостеречься прибегать к „хирургии“ еще и потому, что все мы знаем, что нынешний ЦК, это не тот ЦК, который выбирал съезд германской компартии. По крайней мере половина выбранных членов теперь исключена или выбыла»[910]. При этом он сам «забыл» о том, что первые хирургические операции с кадрами КПГ были проведены при его самом деятельном участии — достаточно вспомнить такие имена, как Пауль Леви или Генрих Брандлер.

Не только история КПГ, но и ее актуальная линия «подверстывались» к оппозиционной платформе. Зиновьев увидел поддержку бухаринского лозунга «обогащайтесь», обращенного к российскому крестьянству, даже на страницах газеты КПГ «Роте Фане» («и такие поверхностные и явно ревизионистские статьи, беспардонной софистикой покрывающие грубейшие ошибки, должны поддерживать идейное знамя Коминтерна!»). Вряд ли било в цель и его указание на то, что вся западная буржуазная и реформистская печать рукоплещет повороту сталинской фракции вправо, поскольку такой курс «поддерживает политику наших противников» как внутри страны (имелось в виду кулачество и нэпманская буржуазия), так и за ее пределами (беспринципные бюрократы в руководстве зарубежных компартий)[911].

Преувеличения, содержавшиеся в зиновьевском письме немецким коммунистам, вырастали из завышенной самооценки оппозиционеров: «…наши разногласия имеют гигантское значение для всего Коммунистического Интернационала. Разобраться в них надо спокойно и объективно, без того, чтобы ставить немедленно каждое разногласие на лезвие ножа. Иначе мы рискуем погубить дело, одинаково дорогое нам всем. Кричать, будто всякая критика по адресу большинства нынешнего ЦК ВКП(б) есть антисоветская критика — это значит поступать не так, как учил Ленин»[912]. Однако по существу с доводами оппозиции было трудно спорить — на десятом году своего существования Советская Россия гораздо больше напоминала традиционный авторитарный режим, нежели революционную диктатуру.

3.16. От отставки до расстрела

Процедура отставки Зиновьева с поста Председателя ИККИ была детально прописана Сталиным уже летом и реализована осенью 1926 года[913]. «Русская делегация» обратилась к октябрьскому пленуму ЦК ВКП(б) с заявлением, что она не находит возможным дальнейшее пребывание Зиновьева во главе Коминтерна. 18 ноября, накануне открытия Седьмого расширенного пленума ИККИ, Политбюро приняло решение об исключении Зиновьева из состава делегации ВКП(б) в Коминтерне, что должно было изолировать его от участия в принятии решений по ходу пленума. На самом пленуме Зиновьеву предстояло выступить с заявлением о добровольной отставке, текст которого следовало предварительно согласовать с Молотовым[914].



Письмо Г. Е. Зиновьева в Бюро делегации ВКП(б) на Седьмом пленуме ИККИ с просьбой о разрешении изложить свои взгляды перед участниками пленума

Не ранее 23 ноября 1926

[РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 1. Д. 165. Л. 2–3]


В тот же день была предрешена очередная реорганизация Бюро делегации ВКП(б) в Коминтерне, куда отныне входили лишь Сталин, Бухарин и Пятницкий. После того, как Зиновьев проигнорировал мнение Политбюро о нежелательности перенесения дискуссии на пленум Коминтерна, его противники заметно активизировались. Их реакция несла на себе отголоски былых игр во внутрипартийную демократию: поскольку его речь даст толчок фракционной борьбе, «Бюро делегации считает такое выступление нецелесообразным. Тем не менее, оно не считает возможным запретить т. Зиновьеву такое выступление, т. к. каждый член компартии имеет право апеллировать к ИККИ на решение своей партии»[915].

Однако Зиновьев после острых нападок на него лично в речи Сталина, прозвучавшей 7 декабря, продолжал настаивать на предоставлении ему слова, и его поддержали некоторые иностранные участники пленума. Режиссура, связанная с данным событием, стала темой специального обсуждения бюро делегации ВКП(б) на пленуме. Было решено предоставить бывшему Председателю ИККИ час времени (он просил два), а остальным ораторам от оппозиции дать по 15 минут, был составлен список докладчиков, которым предстояло выступить их оппонентами. Чтобы подвести итоги полемической битвы, распланированной до мелочей, после нее на квартире Рыкова предусматривалось провести особое заседание бюро «русской делегации»[916].



Письмо Г. Е. Зиновьева в Политбюро ЦК ВКП(б) с просьбой о выступлении на сессии Седьмого пленума ИККИ

3 декабря 1926

[РГАСПИ. Ф. 324. Оп. 1. Д. 165. Л. 2–3]


Зиновьев получил слово на следующий день после Сталина, сокращенная стенограмма его речи была опубликована в «Правде» только 14 декабря 1926 года. Он начал с того, что пообещал «самым тщательным образом избегать абсолютно всего того, что могло бы дать толчок» обострению разногласий. «Фракционной борьбы я не хочу, фракционной борьбы я вести не буду». Более того, продолжал докладчик, «я категорически заявляю, что с моей стороны никакой апелляции к Коминтерну на решения моей партии не будет. Я целиком подчиняюсь этим решениям. Но я чувствую себя обязанным дать известные объяснения перед Коминтерном, в руководящих органах которого я с первого дня существования Коминтерна принимал активное участие»[917]. Однако содержание речи свидетельствовало об обратном — Зиновьев не собирался сдаваться и безмолвно сходить с исторической сцены.

В зачитанном с листа докладе не содержалось ничего нового — его автор начал с вопроса о возможности построения социализма в одной стране, обрушив на слушателей девятый вал высказываний классиков, вначале Маркса и Энгельса, а затем и Ленина. Если первый раздел занял около 20 страниц опубликованной стенограммы, то остальные семь разделов уместились в половину этого объема и были откровенно скомканы. Опасения членов сталинской фракции, что теперь уже бывшему председателю ИККИ удастся мобилизовать своих сторонников, оказались совершенно излишними. Его речь, перегруженная цитатами, была откровенно скучна, став символом бесславного конца зиновьевского Коминтерна.

1927 год закрепил проявившиеся ранее тренды конфликта в верхушке ВКП(б). Его накал продолжал нарастать, среди коминтерновских тем продолжали лидировать Китай и Англо-русский комитет. Зиновьев держался «вторым номером», признав полемическое мастерство и идейную убежденность Троцкого. И наконец, сталинское большинство продолжало делать ставку на «тихую бюрократию», по возможности избегая столкновений с лидерами «объединенной оппозиции» на партийных и коминтерновских форумах.

Примером такого подхода является судьба зиновьевских тезисов по китайскому вопросу, ставших ответом на переворот военного руководителя Гоминьдана Чан Кайши, который сопровождался массовыми репрессиями против коммунистов. Их автор высказался за незамедлительное выдвижение лозунга рабочих и крестьянских Советов, посоветовав компартии оставаться в «левом Гоминьдане». Речь шла о его завоевании, чтобы затем выйти на прямое столкновение с Чан Кайши. «От Сталина его отличало то, что Зиновьев был особенно последователен и настойчив в проведении этого наступательного курса. Вот почему он так активно защищал идею китайских советов»[918]. Зиновьев внес свои тезисы на пленум ЦК ВКП(б), который проходил 13–16 апреля 1927 года, но они даже не были розданы его участникам — Сталин и Молотов не допустили дискуссии в явно невыигрышном для себя положении.

Лишь спустя месяц Сталин оформил свою реакцию на зиновьевские тезисы, компенсировав ее опоздание солидным объемом[919]. Его ответ завершался констатацией того, что тезисы «являются еще одним доказательством того, что оппозиция рвет с марксизмом, ленинизмом». «Вынужденный ответ» Зиновьева не заставил себя ждать — датированный 17 мая и разосланный всем членам ЦК партии, он превзошел сталинскую реакцию, составив 45 страниц машинописного текста. В нем утверждалось, что Сталин «бронирует» свои плохонькие статейки авторитетом ЦК, а подготовленный в его секретариате текст «есть документ из ряда вон выходящий. Сердитые, но не обоснованные слова т. Сталина о том, будто мы „рвем“ с марксизмом — никого не убедят. Надеемся, что мы доказали это выше. Мы видели ясно, „куда растут“ отступления т. Сталина от ленинизма»[920].

Полемические приемы большинства и оппозиции выглядели зеркальным отражением друг друга, содержательные аргументы все больше отходили на второй план, спорящие не стеснялись в навешивании друг на друга ярлыков, вытащенных из пыльного сундука дореволюционного прошлого. Так, при обсуждении дальнейшей судьбы АРК представители большинства, выступавшие за его сохранение, оказывались «ликвидаторами», а оппозиционеры, настаивавшие на выходе из него советских профсоюзов — «отзовистами». И то, и другое определение потеряло какую-либо связь с реальностью, равно как и оценки бесславного конца Англо-русского комитета профсоюзного единства. Оставаясь в нем, мы разоблачили предательство реформистов, утверждал Бухарин на заседании Президиума ИККИ, «нас просто выгнали» — парировал Троцкий[921].

Дискуссия внутри партийного руководства теряла всякий рациональный смысл, обе стороны действовали по шаблону «сам такой». В таких условиях на первый план выходили преимущества административных ресурсов, владение машиной голосования, и здесь сталинское большинство обладало неоспоримым превосходством. Лидеров оппозиции изолировали от общения даже с их ближайшим окружением, им не направляли секретных документов, которые по рассылке получали высшие партийные чиновники. Любой контакт, который имел политическое значение, любая статья или выступление перед широкой аудиторией требовали целой серии бюрократических согласований.

Тем важнее для историка исключения из этой практики. По настоянию делегации американских рабочих, прибывших в СССР для знакомства с достижениями социалистического строительства, 22 августа 1927 года Зиновьев провел с ее членами обстоятельную беседу[922]. Он сразу же предупредил гостей, что будет говорить как «рядовой член Коминтерна». Нетрудно предположить, что первым был задан вопрос о перспективах мировой революции, на который последовал ответ: «Если говорить сейчас о соотношении войны и революции, надо сказать так: новые революции возможны теперь и без войны, но война без новых революций уже невозможна».

Зиновьев резко высказался против упрощенных и вульгарных представлений о работе Коминтерна: «…нельзя по инструкции организовать вооруженное восстание, оно создается самой жизнью». «Мы исходим из того, что эпоха, в которой мы живем, есть эпоха мировой революции. Предугадывать сроки революции трудно, это не то, что астрономические явления. Ясно только одно: те, кто сейчас в Европе носятся с идеей новой войны, играют с огнем. И без войны новые революции в Европе произойдут в течение ближайшего десятилетия (5–10 лет). В случае же новой войны революции придут скорее, — в течение ближайших двух — трех — пяти лет»[923]. Это не означает, что коммунисты — за войну. «Наше дело победит и без войны. Мы — единственная партия, искренне борющаяся за мир».

Американцы сразу взяли быка за рога, задав второй вопрос о доходах Коминтерна, которыми он располагает для проведения своей деятельности. Ответ был легко предсказуем: «Россказни, будто советское правительство содержит Коминтерн и т. п. — все это буржуазное шарлатанство»[924]. При всей казенности даваемых ответов Зиновьев не упускал шанса блеснуть остроумием. Когда его спросили, почему встреченные коммунисты не похожи на голодающих, он парировал: «Коммунисты, хоть бы и мексиканские, ни перед кем не подряжались непременно голодать (Смех)». На вопрос о печально известном «письме Зиновьева» он ответил: «К сожалению, я с ним так же мало знаком, и не видел его, как и вы». Ушел он и от вопроса о причинах разногласий в верхушке ВКП(б). «Если мы, коммунисты, и спорим между собой, то спорим ведь прежде всего о том, как бы лучше, вернее и основательнее побить международную буржуазию». Двоемыслие вошло в плоть и кровь даже такого «рядового члена Коминтерна», как Зиновьев, и можно не сомневаться в том, что искренние ответы потребовали бы от него гораздо больше усилий.

На осень 1927 года пришелся фатальный разгром «объединенной оппозиции». К нему подключились и штатные провокаторы, и органы ОГПУ, взаимные обвинения опустились до немыслимого ранее уровня. Хотя Зиновьев и оставался тенью Троцкого, его исключение из членов Политбюро и Исполкома Коминтерна оказалось более скоротечным. Накануне Пятнадцатого съезда ВКП(б) он был лишен партбилета, а через несколько недель выслан из Москвы и обосновался в Калуге.

Именно там его и нашло известие о созыве Шестого конгресса Коминтерна — с момента окончания предыдущего, еще зиновьевского, прошло около четырех лет. Не надеясь на то, что он вновь займет место в президиуме или хотя бы будет допущен в зал заседаний, Зиновьев углубился в чтение проекта программы Коминтерна, которую в спешном порядке подготовили его более удачливые соперники — Сталин и Бухарин[925]. Мы уже никогда не узнаем, был ли скрупулезный анализ объемистого документа с карандашом в руках просто способом убить время, рассчитывал ли наш герой на то, что его выводы и советы будут востребованы, или готовился к следующему туру борьбы за ленинское наследство. Так или иначе, он четырежды проштудировал текст в сотню страниц, оставив и развернутое заключение, и многочисленные пометки на полях[926]. Кое-что из этого труда заслуживает быть упомянутым.


Сообщая об обыске, проведенном в его квартире, Г. Е. Зиновьев клянется: «Ни в чем, ни в чем, ни в чем я не виноват перед партией, перед ЦК и перед Вами лично»

16 декабря 1934

[РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 171. Д. 199. Л. 45]


Критический настрой рецензента очевиден и легко объясним. Карьера Зиновьева в Коминтерне закончилась не просто бесславно — она была сочтена деятельностью, враждебной интересам рабочего класса. Он отвечал той же монетой, утверждая, что проект программы дает анализ современного империализма «не по-ленински, а по-бухарински». «Связь судеб социал-демократии с судьбами буржуазии совершенно не разработана», дается «совершенно никуда не годная формулировка роли Америки, взаимоотношений с Англией, роли Германии (новой) — вообще всей новейшей конфигурации» международных отношений.


Тюремное фото Г. Е. Зиновьева

Август 1936

[Из открытых источников]


При этом в зиновьевских заметках невозможно найти свежих самостоятельных мыслей, он раз за разом прятался за обильным цитированием ленинских трудов, которые им самим были возведены на недосягаемый пьедестал: «учение Ленина о советах изложить точнее — его же собственными словами», «об уклонах — надо сказать по Ленину, что главный враг — правые». Отсутствие конструктивной критики заметно и в разделе, посвященном СССР: «все подсахарено», «все трудности обойдены», «бухаринская отсебятина». При сравнении проектов программы 1924 и 1928 годов преимущество отдавалось первому — более короткому и внятному. Итоговая ремарка: «Плохое подражание Коммунистическому манифесту». Складывается впечатление, что Зиновьев, проигравший в борьбе за власть, тешил собственное самолюбие, оказавшись пусть еще не на краю жизни, но уже навсегда отодвинутым от ее сердцевины.

Судьба подарила Зиновьеву еще восемь лет жизни — немало, если учесть, что он постоянно страдал от сердечной недостаточности. В эти годы вместились еще два исключения из партии и два восстановления в ее рядах, неоднократное нахождение под следствием по политическим обвинениям и покаянное выступление на Семнадцатом съезде ВКП(б), абсурдный судебный процесс 1936 года и расстрел, на котором, по некоторым свидетельствам, не отказал себе в удовольствии поприсутствовать лично Н. И. Ежов[927].

Черчилль увидел в итогах первого показательного процесса символ того, что «Россия решительно отвернулась от коммунизма». Появление этой фразы в новейшей биографии Зиновьева сопровождается корректировкой ее автора: «На самом деле Советский Союз отвернулся не от коммунизма, а от мировой революции»[928]. Так или иначе, и жизнь, и смерть героя этого очерка была наполнена символикой, порожденной отнюдь не им самим. «Революция пожирает своих детей» — это фраза, приписываемая Дантону, как нельзя лучше описывает коминтерновскую часть биографии Григория Зиновьева.

Загрузка...