Ю. Нагибин СЛЕЗАЙ, ПРИЕХАЛИ…

Около восьми часов утра в пустынной приемной Замостьевского райкома партии сидел пожилой человек с бурым от зимнего загара, худым, морщинистым лицом. На нем был черный, побелевший в проймах нагольный полушубок, ватные штаны и валенки в самодельных галошах из автомобильной покрышки. За поясом — старым солдатским ремнем — торчал кнут с новым кленовым кнутовищем. Человек сидел в кресле, на самом краешке, упершись руками в колени, рядом с ним, на полу, лежали старая шапка-ушанка и большие брезентовые рукавицы.

Повстречайся такой человек во фронтовой обстановке, можно было бы безошибочно сказать, что это ездовой; впрочем, такова и была гражданская профессия Сергея Даниловича Марушкина, ездового Замостьевского райкома.

Кроме ездового, в приемной за столом, уставленным телефонами, сидела молодая женщина в кокетливой шелковой кофточке и больших валенках — помощница секретаря Марина Петровна. Она что-то быстро писала, уронив на бумагу густую прядь волос. Ездовой не раз с тоской взглядывал на помощницу, видимо, желая о чем-то спросить, но не решаясь оторвать ее от работы. Наконец он не выдержал:

— А не скажешь ли, Марина, что это я нынче ни свет, ни заря понадобился?

— Агроном с Москвы прибыл, в колхоз повезете.

— Агроном — это хорошо! — одобрил ездовой.

Марина подняла голову, как-то разом утратив интерес к тому занятию, которому только что самозабвенно предавалась.

— Девчонка, от горшка два вершка! Видать, только институт кончила.

— Ну, это ты зря, Марина! — строго сказал ездовой. — Знаешь поговорку: мал золотник, да дорог… Куда же мне ее везть?

— Не знаю, мне не докладывают, — отрезала Марина.

Ездовой вздохнул и отвернулся к окну. На дворе медленно расцеживалась ночная мгла, переходя в сумеречное, пепельное утро. Как будто без зари, без солнечного восхода, рождался из ночи хмурый февральский денек. Но, проглянув привычным взглядом даль меж городских построек, ездовой увидел, что над черной полоской леса мглистое небо чуть тронуто желтизной, будто мазнули кисточкой.

Он еще подвинулся к окну и увидел двор и свою лошадь, впряженную в розвальни. Ладный меринок с гладким, сытым крупом, в колечках влажной шерсти пытался ухватить зубами обросшую ледком стойку крыльца.

— Балуй, чтоб тебя!.. — любовно выругался ездовой, как-то не сообразив, что меринок не может его услышать, зато отлично слышит Марина.

Его дубленое лицо стало цветом в медь; искоса, одним глазом глянул он в сторону помощницы, но Марина, по счастью, вышла из приемной.

В глубине двора стояла облипшая снегом райкомовская «Победа» с сопревшим брезентовым верхом.

«Значит, со станции агронома на «Победе» доставили, — подумал ездовой. — Ну, а в колхоз-то после вчерашнего снегопада разве на ней проедешь? Дудки! Тут четырехногого вездехода подавай!.. А куда, интересно, ее направят? Скорей всего к петровцам, им без специалиста зарез… А может, в «Богатырь»? Ихний председатель давеча шумел насчет агронома… — По привычке пожилых одиноких людей ездовой не заметил, как стал размышлять вслух. — В Стрельникове и Двориках тоже агронома ждут… Ей-то, конечно, в «Богатырь» интересней. Там и клуб и житуха поважней…»

— Только председатель — ой-ой! При нем не разгуляешься! — произнесла за его спиной Марина.

— А у тебя одни гулянки в голове, — через плечо бросил ездовой.

Марина не успела ответить. Дверь, ведущая в кабинет, распахнулась и показался секретарь райкома Окунчиков в сопровождении маленькой девушки в городской шубке с серым барашковым воротником и такой же шапочке. Из-под шапочки на лоб и на круглые румяные щеки выбивались тонкие светлые волосы. В руке она держала чемодан с привязанной к ручке авоськой, набитой какой-то снедью.

У Окунчикова за последние горячие месяцы появилась новая привычка: он, словно конь, наскочивший на препятствие, то и дело закидывал голову назад и немного вбок. Так и сейчас, поздоровавшись, он кивнул головой и сказал:

— Вот, Сергей Данилыч, отвезешь товарища агронома в Петровское, в колхоз имени 1-е Мая, да! — Он снова мотнул головой и добавил с улыбкой: — Только вези поаккуратней. Ну, счастливо вам устроиться, — обратился он к агроному. — Если что, — связывайтесь прямо со мной. — Окунчиков протянул девушке руку, та подала свою и быстро отдернула, точно боясь, что секретарь причинит ей боль.

Пока Окунчиков говорил, ездовой со смешанным чувством симпатии и жалости разглядывал агронома. Ей можно было дать лет шестнадцать — семнадцать. И вообще-то птичка-невеличка, она рядом с крупной Мариной казалась совсем крошечной. Серые хмуроватые глаза и надутые пухлые губы придавали ей вид девочки-буки. В легкой шубке, шелковых чулках и коротких отороченных мехом ботиках она выглядела ужасно неприспособленной к суровому февральскому простору Замостьевской глубинки.

«Будто на прогулку оделась, дите малое!» — с насмешливой нежностью подумал ездовой и обрадовался, что захватил теплый овчинный тулуп, а в розвальни напихал чуть не воз соломы.

Они вышли на улицу.

— Прошу, — сказал ездовой. — Саночки неказисты, зато по нашим дорогам в самый раз!

И когда девушка уселась, он закутал ее в тулуп, подоткнув полу ей под ноги, обложил соломой. Хозяйствуя так, ездовой коснулся ее холодных ножек, и сердце его облилось давно забытой да лишь в мыслях изведанной отцовской нежностью. «Ведь и у меня такая могла быть, не помри Марья Власьевна двадцать два года назад», — подумал он.

— Ну как, тепло? — спросил он вслух, а про себя добавив; «дочка».

— Ничего, — низким, как у обиженных детей голосом, произнесла девушка.

— Н-но, мила-ай! — пропел ездовой и странно неловко, после всех своих ладных движений, боком упал в сани. Левая нога его деревянно вывернулась из саней, и стало видно, что это протез…

Запушенная недавним снегопадом дорога была почти неприметна на снежной равнине. Но меринок, чувствуя под копытом твердый наст, бежал уверенной, ходкой рысью. Однообразный, унылый в бесцветье дня простор окружал путников. И по правую и по левую руку от них разворачивались ровные, как ладонь, поля. Лишь бегущие цепочкой телеграфные столбы, то высокие, в полный рост, то коротенькие, чуть не до проволоки ушедшие в снег, говорили о том, что под навалом снега равнину пересекают балки, а кое-где и небольшие всхолмья. Порой мимо проплывали редкие перелески и вдруг скрывались из виду, будто таяли в тускло мерцающем свете дня.

Долгое молчание утомило ездового, он повернулся к закутанной в тулуп неподвижной фигурке.

— С Москвы, значит? — спросил он и подмигнул девушке, словно намекая на какое-то тонкое, им двоим известное обстоятельство.

Верно, она не была расположена к разговору, а в глубоком воротнике тулупа не видно кивка, но ездовой угадал «да» по движению длинных ресниц.

— Вы это как, позвольте спросить, по разверстке или добровольно?..

— Добровольно!.. Или клади билет на стол или добровольно, — тихо и сумрачно донеслось из пещерки воротника.

Ездовой то ли не понял ответа, то ли услышал в нем то, что хотел услышать.

— Хорошее дело! Обживетесь у нас — домой не потянет!

Девушка промолчала.

Сани, легонько покачиваясь, плыли по белому, ни конца, ни краю, снежному морю.

— Как пусто здесь, голо… — тихо, словно для себя, проговорила девушка.

— Так то зимой! — встрепенулся ездовой. — Посмотрели бы летом — ковер! Тут у нас как раз луга Стрельниковского колхоза, а в старое время одна болотная топь была. Добрая трава только по обочинам да кой-где под кустами росла… — Тыкая кнутовищем то вправо, то влево, он принялся рассказывать, где какие лежат земли, угодья, владенья и почему у одних хозяев дело спорится, а у других в разлад пришло.

— Вы местный? — прервала его девушка.

— А то как же! — чему-то обрадовался ездовой. — Самый что ни на есть местный! Тут родился, тут всю жизнь прожил, тут и в войну партизанил и ногу свою схоронил, — он повел кнутовищем за поля, на черный валик леса, обрамлявший равнину, и уселся поудобнее, готовый к неизбежным в таких случаях расспросам, но девушка вновь замолкла, ушла в себя.

Ездовому было немного обидно, что родной его край предстал перед москвичкой в таком невыгодном свете. Сам он никак не ощущал эту землю пустой и голой, каждый ее клочок был связан для него с какими-то воспоминаниями, с чем-то милым или грустным, добрым или печальным. Но как поведать об этом ей?..

Будь она мужчиной, ездовому было бы легче. Он бы мог рассказать ей вон о тех, чуть темнеющих вдали камышах Пучкова болота, где по осени с ружьем да резиновой лодочкой за одно утро набьешь два — три десятка чирков. А за Пучковым болотом — невидное под снегом Сватеево озеро. Да бывают ли где такие уловы карасей и карпов! А богатейшая охота в том дальнем лесу, едва выступающем над краем земли: и птица всякая и зверь мелкий и крупный!..

Будь она мужчиной, ездовой рассказал бы ей о том, как на опушке этого леса в памятном сорок третьем году горстка партизан держала оборону против батальона немцев, и сколько хороших товарищей схоронено там, под усыпанным хвоей дерном, и там же спит его живая, теплая нога. Но ни к чему все эти рассказы молоденькой девушке. Ездовой вздохнул и произнес вслух:

— Места у нас грибные, ягодные…

Все еще думая о своем, он сказал эти слова безотчетно и услышал их как бы потом — они показались ему бедными, жалкими. И он усмехнулся, старый человек, и быстрее погнал коня. Дорога пошла под уклон, затем, круто изогнувшись, мимо еще закрытой чайной, взбежала на новый железный мост через Ворицу. Ездовой попридержал меринка.

Живая голубизна проточила серую хмарь неба, и слабый солнечный свет подзолотил снега, зажег крест на колокольне старой церкви, стоявшей над обрывом другого, высокого, берега реки. Ложе Ворицы не было заснежено, его постоянно обдували оскользающие с кручи ветры, ясно и чисто сверкал зеленоватый лед. Близ одного из быков моста чернела огромная прорубь, уже подернутая игольчатым льдом. Несколько человек в ватных куртках и штанах тащили из проруби ровно вырубленную глыбину льда. Глыбина ворочалась, показывая из воды толстенные, склизло-голубоватые бока. Люди то в лад тянули льдину, напевая что-то, то вдруг начинали суетиться, размахивать руками и громко ругаться, затем они вновь тянули, подталкивая ломами тяжелую ледяную плиту.

Немного отступя от проруби, высился штабель ровных кубических глыб, и, держа путь на этот штабель, надсадно воя, пробивался по берегу грузовик. Колеса то и дело буксовали в глубоком, рыхлом снегу, водитель выскакивал из кабины, швырял под колеса полушубок, затем, раскачав машину, прорывался на несколько метров вперед и снова тонул в снегу.

— К чему все это? — зябко поежившись, сказала девушка.

— Как это к чему? — засмеялся ездовой. — Лед заготовляют.

— Ведь холодно им! — Испуг прозвучал в ее тихом голосе.

— Чего там! Народ от холодной закалки только крепче становится. — Ездовому показалось, что он сказал что-то очень складное. Он довольно улыбнулся и от этой большой, доброй улыбки лицо его даже несколько разгладилось, морщины сбежали на лоб и к углам глаз.

Дорога за мостом пошла круто в гору, и меринок совсем сбавил шаг, но ездовой не стал его погонять: уж больно хороший открывался отсюда вид. Хороша была светлая, льдистая Ворица в поросших темной сосной берегах, хороша была и горка с церквушкой, спустившей свою голубую тень до самой реки, и даже песчаный, удивительно рыжий карьер, открывшийся за мостом, тоже был хорош. Застенчивое чувство мешало ездовому спросить: ну, каков? Но он и так был уверен, что не может человеческое сердце остаться глухим к этой извечной, милой, простой среднерусской красе. Но вот карьер скрыл ложе реки, дорога вновь пошла ровным полем, и впереди черным пятном возникла деревушка.

Деревушка стояла на взлобке косогора, над ручьем. По заснеженному ложу тянулась черная ниточка живой воды — ручей был теплый, незамерзающий. Окраинные дома и риги лепились низко по откосу, и, казалось, деревенька сползает к ручью.

— Н-но, резва-а-ай! — гаркнул ездовой, приподнявшись в санях.

И послушный меринок заскакал какой-то странной, козлиной иноходью. Промелькнуло скромное деревенское кладбище, обросший льдом сруб колодца с длинной ногой журавля, и мимо побежали темные избы небольшой, в одну улицу, деревни.

Въезд получился хоть куда. Народу на улице было, как в праздник, — стар и млад, дивясь, провожали взглядом лихие сани. Жаль, не пришлось осадить у самого крыльца правления, — ездовой еще издали приметил крупную фигуру председателя колхоза Жгутова.

Андрей Матвеич Жгутов, восемнадцатый председатель Петровского колхоза, стоя посреди дороги, беседовал с группой колхозников. Трудно быть восемнадцатым. С одной стороны, велика цифра, тяжело знать, что столько людей уже сложили голову на твоей должности, а вместе, хоть и велика, да не кругла, — все кажется, что быть и девятнадцатому и двадцатому. Может, оттого и казался Андрей Жгутов, мужчина крупный и статный, с черной, словно налакированной щетиной на сытом румяном лице, то ли робким, то ли смиренным.

— Здорово, Матвеич, принимай гостей! — закричал ездовой, натянув поводья, и сани будто вмерзли в землю перед председателем.

Жгутов поздоровался, приподняв шапку, что-то сказал своим собеседникам и, не спеша, с какой-то слабой, неразвернутой улыбкой на сухих лиловых губах подошел к саням.

— Вот агронома к вам привез, товарищ прямо с Москвы, — гордясь, сообщал ездовой. — Просим любить и жаловать.

Кивая головой и улыбаясь своей слабой улыбкой, Жгутов сверху вниз смотрел на агронома и не знал, что сказать. Наконец он нашелся.

— Добро пожаловать… — произнес он и потянулся за чемоданом.

Но девушка не дала ему чемодан, крепко держа его за ручку, она выскочила из саней и быстрой походкой впереди председателя засеменила к правлению.

А ездовой привязал меринка к крыльцу и подошел к колхозникам. Народ все был ему хорошо знакомый, впрочем, как и повсюду в районе.

— Что это Жгутов у вас недоваренный какой-то? — спросил, поздоровавшись, ездовой. — В бригадирах он побойче казался.

— Да нет, мужик добрый, только трудно ему, — отозвался счетовод. — А ты кого это привез? Не газетчика ли? Сейчас повелось о плохих колхозах писать. — Счетовод хрипло засмеялся, обронив с губы недокуренный чинарик.

— Агронома я привез…

— А не брешешь? — вскричал бригадир полеводов, худой, согнутый в плечах жердила. — Эх, мил друг, нам агроном во как нужен!.. — Он провел ребром ладони по горлу. — А агроном-то стоящий?

— В Москве в институте училась!..

Событие решили отметить. В маленькой дымной чайной ездового угостили водкой, и он, раскиснув от угощения и общего внимания, наговорил лишнего, прихвастнул, будто это он уговорил секретаря райкома направить агронома к петровцам. И хотя все знали, что это неправда, никто не мешал ездовому врать, понимая, что врет он от доброго сердца.

Когда ездовой вернулся к саням, на дверях правления висел замок, — значит, председатель повел агронома устраиваться на жительство. Выходит, и ему можно отправляться восвояси, но ездовому жалко было так вот расстаться с «дочкой». Да и Окунчиков, верно, спросит: как, мол, устроили москвичку. А ездовой уже выяснил, что жилье для агронома только начали строить, дома же для приезжих в Петровском отродясь не бывало.

Ездовой прополоскал рот морозным воздухом и направился к дому председателя, стоявшему наискосок через дорогу. «Дочка» сидела за покрытым клеенкой столом в чистой горнице, спиной к маленькому окошку, заставленному горшочками с геранью. Перед ней стояли крынка с топленым молоком и граненый стакан. На верхней губе девушки, заходя на розовые пухлые щеки, отпечатались молочные усы. Ездовой приметил короткий лучик радости, мелькнувший в глазах девушки при его появлении, и умилился.

— Ну как, устроились? — бодро проговорил он, обводя взглядом скромное жилище председателя.

Тут было и тесновато и душновато, по стенам стояли неструганые лавки, табуреты, комод под красное дерево. На комоде — фотографии, стаканчики цветного стекла и коробочки из ракушника; на стенах тоже фотографии, отрывной календарь, барометр и засиженная мухами, невесть когда и за что полученная похвальная грамота. Была, конечно, и большая никелированная, пышно застеленная кровать «самих» и две деревянные кроватки для многочисленных чад — сейчас они все помещались на печке, откуда рассматривали агронома с необидным в своей полной откровенности любопытством.

На вопрос ездового ответ последовал из кухни, где председателева жена стирала белье, — из-за края печи виднелся угол цинкового корыта с шапкой мыльной пены.

— Поживут покуда у нас, мы им угол освободим.

— А может, к Арсенихе лучше?.. — спросил ездовой.

— Чем же это лучше? У нас, по крайности, груднят нету.

— Это правильно, — согласился ездовой и посмотрел на девушку, желая знать ее мнение, но она молчала, будто разговор ее не касался.

— Обижается товарищ агроном, что клуба нет, — тихо сказал председатель, — кино не показываем… со светом вот тоже… Он вдруг умолк и молчал долго, чуть не целую минуту, затем вздохнул и сказал строго и серьезно: верно это, скучно у нас молодежи, скучно…

— Так надо сделать, чтобы весело было, — тоже строго сказал ездовой.

— Надо, конечное дело. Будем с хлебом — все у нас будет. А пока, видишь, не можем даже как следует человека принять. Есть решение к февралю дом для агронома построить, а покамест только фундамент подвели. Товарищ, конечно, вправе обижаться…

— При чем тут — обижаться? — отчетливым, ровным голосом вдруг произнесла девушка. — Но раз мне не обеспечены нормальные условия для работы, я тут не останусь.

Было такое впечатление, будто она долго складывала про себя эту фразу и подала ее, точно колобок из печи выкатила.

«Ай да дочка! — с восхищением подумал ездовой. — Умеет за себя постоять!» И он стал ждать, что ответит председатель, какие найдет слова, чтобы убедить девушку остаться. А в том, что она в конце концов останется, ездовой почему-то не сомневался.

Но председатель, стыдясь своей неустроенности, только разводил руками да бормотал что-то несвязное: мол, временные трудности, обживетесь… И щеки его под густой черной щетиной пылали, как костер сквозь чащу. А девушка с неожиданной решимостью и проворством забрала свой чемоданчик и, не говоря ни слова, быстро пошла к двери.

— Садитесь, я через минуту! — в спину ей крикнул ездовой.

У ездового стало нехорошо на душе. Ему было и досадно за петровцев, обманувшихся в своих ожиданиях, и стыдно за себя, что он так нашумел, нахвастал да еще и угостился за счет людей. Чтобы погасить в себе неприятное чувство, он стал укорять председателя:

— Некрасиво получается, Матвеич, знали же, что к вам агроном прибудет, неужто не могли подготовиться?

— Да ведь тебе ведомы наши обстоятельства, товарищ Марушкин, — смущенно и грустно сказал председатель. — Ссуду нам задерживают, с транспортом полный зарез. Телятник, и тот никак не добьем, где уж тут дачи агрономам строить?

— Так-то оно так, а понимать надо, какой человек перед вами. Она в самой Москве училась — не нам с тобой чета…

— Да мы понимаем, Сергей Данилыч! — сказал председатель, и ездовому почудилась в сокрушенном голосе Жгутова словно бы далекая усмешка. — Коли ты еще повезешь к нам, так уж нельзя ли кого попроще?

— «Попроще»! — передразнил ездовой, почему-то обидевшись. — Будете так встречать, никто у вас не останется!

— Ну, может, кто и останется, — с той же далекой, сокровенной усмешкой ответил председатель.

Этот разговор решительно не понравился ездовому: выходило, что председатель еще кичится своим убожеством. Он взялся за шапку и, не попрощавшись толком, вышел на улицу.

Девушка сидела в санях, укрывшись тулупом, и больше, чем когда-либо, глядела букой. Ездовой подобрал вожжи и осторожно примостился возле нее.

— Н-но! — ездовой прицокнул языком, меринок, посилившись, сдвинул примерзшие сани, и они покатили мимо низеньких, потонувших в снегу изб и черных ветел — на их тонких веточках не держался снег; мимо рослых плакучих берез — по-сорочьи пестрые стволы и ветви их старательно убраны снегом; мимо колодца в толстой ледяной рубашке; мимо похилившейся слепой Доски почета с толстой шапкой снега на верхней перекладине; мимо погоста, чуть приметного верхушками темных, клонившихся долу крестов, — и въехали в белую пустоту равнины.

Снова жестко прошуршал под полозьями деревянный настил моста, и внизу так же бранились и охали люди, таща крючьями очередную глыбину льда, и с тем же надсадным воем борола снега полуторка. У двери чайной, поминутно выхлопывающей клубы нагретого воздуха, грудились сани, розвальни, машины, и в самой гуще, наводя сумятицу, толстый мужик с багровым лицом разворачивал воз с сеном…

Разговоров не вели. Ездовой сердился на Жгутова и особенно на Окунчикова, пославшего «дочку» в такой трудный колхоз, считал, что и сам отчасти должен разделять их вину в глазах девушки, и потому помалкивал.

В райком вернулись в третьем часу. Здесь было людно, как в чайной: полушубки, тулупы, брезентовые плащи с башлыками, меховые куртки. В коридоре и в приемной пахло морозом и снегом. Запарившаяся, тоже красная, как с мороза, Марина не знала, за какую телефонную трубку ей прежде хвататься.

Ездовой думал, что им придется долго ждать вызова, но агроном прямо просеменила к двери и, несмотря на протестующие возгласы Марины, вошла в кабинет секретаря.

— «Бесстрашная», — подумал ездовой.

— Вы что это, назад вернулись? — стрельнула глазами Марина, но тут, по счастью, затрещал телефон, избавив ездового от необходимости отвечать.

Дверь секретарского кабинета отворилась, оттуда крадущимся шагом вышел Сапожков из райпотребсоюза и остановился в ожидании. «Наверное, Окунчиков попросил его выйти», — подумал ездовой и тоже подвинулся ближе к дверям, чтоб быть под рукой, на случай, если понадобятся его объяснения.

Но объяснений не понадобилось. Дверь вскоре распахнулась и секретарь с порога сказал:

«Марина Петровна, оформите товарищу агроному путевку в «Богатырь».

Пропустив мимо себя агронома, секретарь хотел вернуться в кабинет, но ездовой посунулся вперед.

— Товарищ Окунчиков, дозволь пару слов.

— Ну, чего тебе?

Ездовой хотел пожаловаться на петровцев, не сумевших из-за своей бедности и некультурности удержать у себя московского агронома, но против воли сказал другое:

— Надо бы подсобить петровцам. Не могут они своей силой. Ссуду им задерживают, с транспортом зарез, где ж им для агрономов дачи строить?

— Да… Да… знаю, — проговорил секретарь, мотнув головой. — Давай, Сапожков, заходи…

— «Богатырь» не Петровское, — с довольным видом говорил ездовой, укутывая девушку в тулуп и подгребая ей под ноги солому. — Там и клуб, и радио, и дом для агронома — будьте покойны…

Они уже успели выехать из городка, а ездовой все продолжал расписывать ожидающую агронома жизнь в передовой артели. Он сознавал, что перехватывает через край, не так уж все гладко обстояло в «Богатыре», но считал нужным подбодрить москвичку после первой неудачи. Тем более, что и дорога в «Богатырь», хоть и шла иной сторонкой, не имела никаких преимуществ перед дорогой в Петровское: та же белая, гладкая, как ладонь, равнина, те же редкие, рваные перелески, та же цепочка телеграфных столбов, убегающих за горизонт.

Девушка за всю дорогу не подарила ездового ни одним приветливым словом, но его нежность к ней не только не убывала, напротив, обрела прочную силу привязанности. Ездовому нравилось, что при всей своей тихости и безответности она сумела проявить характер. «Маленькая, а вострая», — думал ездовой.

Ведя свои успокоительные разговоры, он то и дело оборачивался к девушке и вдруг заметил, что глаза ее стали будто стеклянные, и в их гладкую, округлую поверхность впечаталось отражение окружающего простора.

— Умаялась… спать хочет… — тихо сказал ездовой.

Но девушка услышала, ее длинные ресницы взметнулись, и она сказала испуганно:

— А мы не назад едем?

— Как это назад? — усмехнулся ездовой.

— Ну, назад… туда же…

— Да нет, успокойся, вот чудачка, — ответил ездовой, не замечая, что говорит ей «ты». — В Петровское мы по солнцу ехали, а сейчас оно вона где. Отдыхай, я разбужу.

Но усталая девушка так и не уснула, до самого «Богатыря» просидела она в молчаливой, настороженной недвижности.

В деревню въехали на гребне поземки, заснеженные крыши слегка подрумянились, а в окнах, глядевших на закат, зажглось по румяному яблочку. У околицы несколько ребятишек катались на коротких самодельных лыжах с небольшой горушки. Ездовой спросил их, не знают ли, где сейчас председатель.

— В правлении, где ж ему быть? — сказал отчаянного вида паренек в распахнутой шубейке и треухе с торчащим, как у зайца, ухом. Глаза его, насмешливые и серьезные, бесцеремонно разглядывали агронома. Он подумал немного и добавил: «У них семинар по зоотехнике». И вдруг, гикнув, стремительно понесся вниз.

Ездовой тронул коня, и вскоре сани подъехали к полутораэтажному дому с каменным низом и деревянным верхом, на двери которого за резным крыльцом висела добротная, золотом, вывеска: «Правление колхоза «Богатырь». В разрисованных морозом высоких окнах мелькали темные тени, видимо, в правлении было людно, и ездовой чего-то вдруг оробел.

— Мне с вами идти или как? — проговорил он неуверенно.

Но девушка уже выбралась из саней и, захватив чемоданчик, быстро взбежала на крыльцо. Хлопнула дверь. Ездовой вздохнул, съехал с дороги, крутившейся низкой, тугой поземкой, и стал под защиту стены. Задав меринку корм, он прислонился к саням и стал ждать. Вся его жизнь проходила в том, что он либо ехал, либо ждал, и ездовой давно притерпелся и к тому и к другому.

Длинная деревенская улица с замутненной далью была совсем пустынна. Значит, размышлял ездовой, у здешних людей и по зимнему времени есть занятие, не позволяющее им, подобно петровцам, даром слоняться по деревне. Да и вообще, видать, здесь живут совсем по-иному. Избы, правда, не больно казисты, лишь немногие под железом, зато перед каждой избой палисадник с двумя-тремя яблоньками и вишнями. К каждой избе подведен свет, на многих крышах торчат антенны, и — что не меньше порадовало ездового — над каждым домом виднелась скворечня, значит, люди живут здесь домовито и раздумчиво, а не впопыхах. В конце деревни слышался ритмичный постук движка, хорошо и ровно билось колхозное сердце.

И ездовой задумался над тем, над чем много думают и не одни крестьянские головы: почему так по-разному складывается судьба двух хозяйств, лежащих поблизости друг от дружки, а порой и вовсе бок о бок? И земли у них одинаковые, и люди как будто не разнятся, и те же беды пережиты в войну и в послевоенную пору, но одно хозяйство, пусть не легко и не просто, а все же крепко, росло, двигалось к столбовой дороге жизни, а другое неуклонно катилось под откос…

Между тем красные пятна вечерней зари погасли в окнах, легкий сумрак сошел на деревню. Заметно похолодало. Ездовой стал притопывать, разминаться, хотел уже пройти в помещение, но тут дверь правления отворилась, из щели показалась рука, держащая чемодан с привязанной к нему авоськой, а затем и вся небольшая фигурка агронома. Дробно простучали ее каблуки по обледенелым ступенькам крыльца, она подошла к саням, положила чемодан, привычно уселась в хранящую след ее тела солому и схоронилась, как в раковине, в торчащем стоймя залубеневшем вороте тулупа.

— Это как же понимать?.. — растерянно произнес ездовой.

— Кровь с носу… А я не хочу кровь с носу, я не могу так… — она не говорила, а как-то выфыркивала эти слова. — Я молодой специалист, нельзя с меня требовать…

Вслушиваясь в ее отрывистые слова, ездовой начал смекать, что произошло в правлении. Верно, Губанов, мужик громкий и буйный, с первых же слов запугал деликатную москвичку. Председатель, что говорить, сильный и хваткий, но любит покуражиться. «У меня так: кровь с носу, а сделай» — любимая его присказка. А агроном — человек молодой, неопытный, ясное дело, смутилась, оробела. Ему бы потоньше, с подходом, а то навалился, как медведь. Эк же неладно вышло. Главное, за «дочку» обидно, каково ей во второй-то раз в райком возвращаться?

Ездовой немного подождал, не выйдет ли кто из правления, чтоб удержать агронома, но двери будто приросли к раме, и, вздохнув, он стал снимать торбу с морды меринка. Тот, видать, сильно оголодал, он все тянулся к торбе, шевеля мягкими ноздрями. Ездовой толкнул его локтем в храп, вложил удила в теплый, скользкий рот, пристегнул их к уздечке и, снова вздохнув, вернулся к саням.

— Может, пойдете, поговорите?.. Он ведь только на подходе такой, председатель-то…

Девушка букой сидела в розвальнях, насупив брови, плотно сжав красные пухлые губы.

— Хозяйство зажиточное, — говорил ездовой, жалея эту маленькую, неприкаянную фигурку. — Житье сытое, а что работы много, так где ж ее мало? Тут не то, что у петровцев, с начала не начинать. И дом тут поставили справный, под железом, и уголь завезли. Вон снежок-то черным припудрен, я так сразу смекнул — для агронома, сами-то дровами отапливаются.

— Что я, железной крыши не видала, — сипло сказала девушка и снова замкнулась, заперла себя, как кошелек.

В молчании тронулись в обратный путь. Ездовой сердился, он и сам не мог понять, на кого и на что. Девушка, конечно, в своем праве выбирать, все-таки махонькая, а бросила Москву, дом, мать, единственно по своей комсомольской совести пустилась в этакую даль, в чужую, трудную жизнь. Да ведь и председатель не так уж виноват, что работу требовал, зато и условия дает подходящие. Жаль, что не сладились. Может надо было ему вмешаться. Да разве б его кто послушал? Сердитое чувство не проходило, и ездовой, наконец, понял, что во всем виноват разленившийся меринок: трюхает себе кое-как, будто не видит, что уже ночь на носу, а дела они так и не сделали. Ездовой вытащил из-под соломы кнут и с оттяжкой хлестнул меринка под бочковатое, будто сдавленное в пахах, брюхо. Меринок обиженно мотнул головой, и комья снега чаще забарабанили о передок саней. Правда, ненадолго, упрямый конь сошел на прежний шаг, но ездовой не стал его больше понукать. На несытое брюхо откуда резвости взять?

Ездовой и сам чувствовал себя неважно. От выпитой на голодный желудок водки его клонило ко сну, мысли расползались в голове какой-то серой мутью. «Сейчас бы горячего хлебова глотнуть», — думал ездовой, борясь с дремой. Девушка ела какую-то пищу, доставая ее из своей авоськи маленькими кусочками. У ездового заворчало в животе, он стал нарочно ерзать и кашлять, но попросить еду посовестился.

Когда они подъехали к райкому, совсем стемнело, на улице зажглись фонари и в несильном желтом свете, как мухи, зареяли черные снежинки. Ездовой обрадовался темноте и вечернему малолюдству улицы. «По крайности, никто не увидит, — подумал он. — А то ведь такой народ: пойдут врать, как ездовой агронома возил…»

Когда остановились у крыльца, девушка уже привычным для ездового движением схватила свой чемоданчик и коротким, с пятки на носок, шагом зачастила к лесенке. Она поднялась по ступенькам, поставила чемодан, двумя руками открыла на тугой пружине дверь, попридержала ее ногой, забрала чемодан и скрылась в помещении. Это однообразие ее беспомощных, но упрямых и ничем не смущаемых движений вызвало у ездового глухое раздражение.

Он тоже вылез из саней и, ощущая какое-то окостенение в своем старом теле, принялся медленно разнуздывать меринка, чтоб задать ему корма.

Меринок захрустел, засопел в торбе, ездовой услышал запах овса, и еще сильнее засосало под ложечкой. Он немного походил, потопал валенками по снегу, а девушка все не шла, и ездовой подумал, что, наверное, секретарь задает ей перцу. «Ничего, молодежи такая наука на пользу», — погасил он в себе короткое сострадание.

Из-за каланчи вышла луна, и снег до самого неприметного сугробика, бугорка, нароста на суку заискрился тысячью огней, и в этом чудесном, как в сказке, свете невидный городок будто вырос, крышами, коньками, трубами поднялся к небу. Ездовой постоял, полюбовался и не спеша направился к крыльцу.

Он миновал пустой коридор, хранивший запах кисловатой овчины да отошедших в тепле валенок, и вошел в такую же пустую приемную. Стол Марины был чисто прибран, лампа потушена, видно, секретарь отпустил помощницу домой. Ездовой обрадовался, что избег встречи с языкастой девицей. За толстой, обитой войлоком и клеенкой дверью секретарского кабинета была тишина, зеленым глазком смотрела в приемную замочная скважина.

Ездовой отошел к окну в ледяном узоре и от нечего делать стал выколупывать дырочку. Куда же теперь направят агронома? Эх, как бы в Дворики. Там председатель — женщина, может, легче бы столковались?..

Он не заметил, как открылась дверь, но услышал знакомый частый постук маленьких ног. Девушка почти бежала к выходу, неся перед собой чемоданчик. Ездовой окликнул ее, и она, словно припоминая, оглядела его, засмеялась чему-то и сказала:

— Ох, а я-то боялась, что вы не дождетесь.

— Как это не дождусь? Я на службе, — сказал ездовой, радуясь ее оживлению и смеху, который слышал впервые. — Куда прикажете везти?

— На станцию.

— Куда-а?..

— На станцию. Домой еду, — девушка снова засмеялась и помахала в воздухе командировочным предписанием, на котором подсыхал жирный штамп отметки. Сложив предписание, она спрятала его в карман под шубку и быстро пошла к выходу. Ездовой последовал за ней в страшном смущении.

Девушка уже устроилась в санях, она сидела как-то по-иному, свободно, непринужденно, и болтала ногой.

Ездовой сорвал торбу с морды меринка, приладил сбрую.

— Н-но, — сказал он почти шепотом.

Его удивляла и тревожила легкость, с какой девушка приняла свое поражение.

— Неладно это у вас получилось, а? — осторожно сказал он через некоторое время.

— Ничего, — она опять засмеялась, пригнув голову. — Вот дома удивятся!

Она что-то говорила о доме, о Москве, но ездовой вслушивался не в слова, а в звук ее свежего, чистого, странно чужого голоса.

Вскоре они выехали на укатанный, плотный грейдер, ведущий к станции.

— Ох, какая дорога хорошая, — обрадовалась девушка. — Мы так минут за сорок доедем, а поезд через три часа.

Ездовой молчал, выпустив вожжи из рук, девушка продолжала болтать сама с собой.

— Поезд через три часа… у меня нет ни билета, ни брони… Знаешь, дедушка, — тронула она за плечо ездового, — ты все-таки не спи, а давай побыстрее. Я тебе водочки поставлю.

— Я вам не дедушка, а Сергей Данилыч, — резко сказал ездовой. — А насчет водочки не беспокойтесь, не нуждаемся.

— Сердитый, — капризно и смешливо сказала девушка. — Вы местный? — спросила она через минуту.

— Местный… — опешенно произнес ездовой. Ведь она уже раз задавала этот вопрос. — Местный — повторил он, и чем-то обидным прозвучало для него это слово, которое он всегда произносил если не с гордостью, то все же не без хорошего чувства.

И вдруг всей кровью он ощутил, что смертельно обижен за себя, за свой край, в котором ни один уголок не пришелся ей по душе, обижен за своего усталого, некормленного коня, что без толку вымахивает весь день по трудным снежным дорогам. Он вспомнил, как неприязненно, холодно, исподлобья оглядывала она родной ему простор: поля, перелески, Ворицу под чистым, светлым льдом; как глубоко безразлично ее маленькому, пустому сердцу то, что люди, производящие хлеб, нуждаются в помощи, что они тоже хотят лучше работать и лучше жить, а ведь она училась и на их трудовые деньги. И по-человечески обидно и стыдно было ездовому, что он, старый человек, так ошибся в ней, называл «дочкой», приняв обсевок за золотое зерно.

Он приподнялся в санях. Впереди ясно обозначились в ночи станционные фонари. Вокруг каждого фонаря, словно вокруг луны, сиял переливающийся из голубого в густосинее с золотой окольцовкой ореол. Красными огоньками плевалась топка маневренного паровоза.

Ездовой натянул вожжи. Цокнули копыта о передок саней. Меринок осадил и повел шеей в съехавшем чуть не до самых ушей хомуте, будто хотел спросить у ездового, зачем тому понадобилось сбивать его с усталой, но ровной рыси.

— Слезай, приехали, — негромко сказал ездовой, повернувшись к девушке.

— То есть как это приехали? — удивленно и подозрительно спросила она.

— А вот так. Довольно лошадь попустому гонять. Освобождай сани, товарищ агроном! — Ездовой наклонился, взял чемодан с привязанной к нему авоськой и поставил его на дорогу. Затем, чмокнув губами, так круто завернул меринка, что сани накренились, взвизгнув полозом, и девушка запрокинулась навзничь. Она тут же выпрямилась, спрыгнула на дорогу, подняла чемодан и, прижав его к груди, закричала:

— Вы не смеете! Я буду жаловаться!

— Давай, давай, — отозвался ездовой и хлестнул меринка.

Сани, раскачиваясь из стороны в сторону, легко побежали по льдистым извилистым колеям, девушка долго смотрела им вслед, но ездовой не оглянулся.

Загрузка...