Март. Время

1 марта

Сегодня день рождения у моего отца. Представляю себе их праздничный ужин в Гюизе. Как всегда в этот день, вся семья собралась в ресторане, расположенном в отреставрированных конюшнях XVIII века. Родня из Бельгии, пиво и вино, мясо, кирпичные своды и приглушенный свет. Гости попали под дождь, но сейчас пребывают в тепле и сытости. Столики установлены на месте бывших кормушек для животных. Сотни лошадей, которые могли бы мирно спать в этих уютных стойлах, теперь ночуют под открытым небом где-то в Пикардии. Конюшни, переделанные в банкетные залы, ничем не лучше, чем церкви, приспособленные под склады боеприпасов. Наливаю себе пятьдесят граммов водки и протягиваю стакан в сторону запада, в пустоту.

Был бы мой отец счастлив здесь? Ему бы не понравились эти пейзажи. Он любит споры, дискуссии, сцену. Он живет в мире реплик. А в сибирской тайге не с кем вести разговоры. Конечно же, ничто не ограничивает свободу самовыражения. Можно даже завыть, как это сделал финский мельник из романа Арто Паасилинны. Только от криков толку не будет. Когда речь идет о выживании в природных условиях, бунт — штука бесполезная. В лесной глуши единственной добродетелью является принятие. Как у стоиков, у лес-ных животных, а еще лучше — у безмолвных камней. Тайга может предложить нам только две вещи: свои богатства, которыми мы так спешим воспользоваться, и свое полное равнодушие. Вот, например, вчера луна сияла, и я сделал запись в дневнике: «Рог цвета слоновой кости наносит раны черному ночному небу». Но ведь луне-то глубоко плевать на эти жалкие литературные потуги!

Вечером дочитал детектив. Ощущения как при выходе из «Макдоналдса»: тошнота и легкое чувство стыда. Четыреста страниц проглочено, чтобы узнать, чем мистер Икс зарезал мистера Игрека: ножом для масла или ножом для колки льда. Бурный сюжет. Все выдержано в стиле полицейских протоколов. Персонажи беспомощны перед лицом непреложных фактов. Обилие деталей маскирует пустоту. Книга, которую забываешь, едва закрыв.

Полночь. Выхожу на прогулку к Байкалу. Хочется снова пережить те чувства, которые я испытал семь лет назад, впервые оказавшись на этом берегу. Мое сердце разрывалось от счастья. Где теперь эта радость, которая мешала мне уснуть? Уют моей избушки притупляет восприятие. Удобства покрывают душу пеплом. Потребовалось всего две недели, чтобы привыкнуть к новому месту. Скоро я буду знать здесь каждую сосну так же хорошо, как знаю каждое кафе на моей улице в Париже. Почувствовать себя своим в каком-либо месте — это начало конца.

В сотне шагов от хижины находится сортир, хлипкая дощатая постройка с вырытой в земле ямой. Отправляясь туда, вспоминаю рассказ «Яблоня» Дафны дю Морье: о том, как некий муж замерз в собственном саду, так как его нога застряла в расщелине пня, который остался от яблони, посаженной его покойной ненавистной женой. Представляю, как в 30 °C ниже ноля я падаю и не могу подняться. И умираю здесь, в пятидесяти метрах от дома, глядя на поднимающийся из трубы дымок и слушая траурные залпы трескающегося льда. Устав бороться, испускаю последний вздох со словами: «Какая глупая смерть!» О, все эти люди, потерявшиеся и погибшие, в то время как спасение было так близко!

Расстояние в несколько шагов может оказаться непреодолимым. Куросава снял фильм на эту тему: группа альпинистов замерзает в снежной буре неподалеку от лагеря. Или экспедиция Роберта Скотта на Южный полюс: он сам и все его товарищи погибли, не осилив последние восемнадцать километров, остающиеся до склада с провизией. А вот Свен Гедин, путешествуя по пустыне Такла-Макан, переживает другой опыт: он думает, что потерялся, и готовится к смерти, но неожиданно натыкается на оазис.

2 марта

На юге, в восьмистах метрах от моего жилища, гранитный выступ рассекает заросли деревьев. Шесть лиственниц обрамляют его шишкообразную вершину, возвышающуюся над озером. Снег поблизости усеян следами рыси. С трудом карабкаюсь по заснеженному скалистому склону, проваливаясь в сугробы. Иногда нога соскальзывает в пространство между камнями. Достигнув вершины, созерцаю бескрайнюю, покрытую мраморными венами равнину Байкала. Лесная тишина окутывает все вокруг, и звуки этой тишины не умолкают миллионы лет. Я вернусь сюда. Это место станет моей смотровой площадкой в те дни, когда захочется взглянуть на мир сверху.

Ко мне в гости наведались Саша и Юра — рыбаки, с которыми я познакомился в прошлом месяце у Сергея. Следуя традиции, разливаю водку по стаканам. Как хорошо сидеть в тепле и безопасности и делить стол с товарищами. От жаркой печки мы совсем разомлели. Веки тяжелеют в блаженном полусне. Алкоголь согревает желудок. Мысли блуждают, тело расслабляется. Курим, пуская густой дым, и все реже обмениваемся словами. Общаясь с русскими рыбаками и лесничими, я испытываю умиротворение. Такое чувство, что я нашел людей, среди которых мне хотелось бы родиться. Мне нравится, что с ними не нужно прилагать усилий, чтобы поддерживать разговор. Существовать в человеческом мире трудно именно потому, что мы всегда должны иметь что сказать. Не хочется вспоминать об этой безумной жизни в Париже, где нервные и, в сущности, малознакомые люди постоянно вынуждены обмениваться дежурными фразами, вроде «Как дела?» или «Увидимся!».

— Не холодно? — спрашивает в какой-то момент Саша.

— Нормально, — отвечаю я.

— Много снега?

— Много.

— Кто-то приходил?

— Да, на днях.

— Сергей?

— Нет, Юра Усов.

— Юра Усов?

— Да, Юра Усов.

— А, тот самый…

— Угу.

Подобные диалоги читаешь у Жана Жиано в романе «Песнь земли». В самом начале книги человек реки, Антонио, разговаривает с человеком леса, Матело:

— Это жизнь, — рассуждает Антонио.

— Лучше лес, — подхватывает Матело.

— Дело вкуса, — отвечает на это Антонио.

«Меньше говоришь — дольше живешь», — изрекает в свою очередь Юра. Думаю о Ж.-Ф. Копе, любителе выступить с длинной речью. Кто-то должен наконец объяснить этому горе-политику, что жизнь коротка.

Саша оставляет мне пять литров пива. Вечером неторопливо выпиваю два. Говорят, что это напиток для бедных. Пиво действует как успокоительное, усыпляет рассудок, отнимает всякую способность сопротивляться. Именно из пивного шланга тоталитарные государства тушат социальные пожары. Ницше ненавидел это мерзкое пойло, воплощающее собой «дух тяжести».

Палкой на снегу:

В этом мире мы — и краски и кисти.

3 марта

Вспоминаю о том, как пешком шел через Гималаи, пересекал на лошади горные степи Тянь-Шаня, а на велосипеде, три года назад, — пустыню Устюрт. Эта неописуемая радость, когда оставлен позади опасный перевал. Эта хищная страсть наматывать километры. Это безумное желание во что бы то ни стало мчаться вперед. Иногда, в состоянии, граничащем с одержимостью, я доводил себя до полного изнеможения. В пустыне Гоби, останавливаясь на ночлег, я буквально валился с ног от усталости, но на следующее утро, едва открыв глаза, снова — как на автопилоте — отправлялся в путь. В ту пору я играл в волка, а сейчас превращаюсь в медведя. Надоело носиться, как ветер, хочется пустить корни, обрести почву. Меня обуревала жажда движения, я завоевывал пространство и мечтал покорить время. Казалось, оно прячется где-то за горизонтом. Я не пытался остановить стремительный бег жизни, но, как писал Монтень, старался «тем жаднее пользоваться ею, чем быстрее она течет»[2].

Человек, владеющий пространством, обретает могущество. Человек, владеющий временем, обретает свободу. В городе минуты, часы, дни и годы убегают от нас. Они вытекают из раны времени. В лесу время успокаивается. Оно лежит у наших ног, как старый добрый пес, с присутствием которого мы настолько свыклись, что не замечаем его. Я свободен, потому что мои дни принадлежат только мне.

Утром, пока топится печь, отправляюсь к проруби в тридцати метрах от берега. За ночь она обычно затягивается коркой льда, которую нужно разбить, чтобы набрать воды. Закончив, замираю на мгновение, любуясь красотой тайги. Вдруг в проруби мне чудится рука покойника (эти воды поглотили столько людей!), готовая схватить меня за ногу. Кошмарное видение, сверкнувшее как молния. Отскакиваю и роняю лом. Сердце стучит.

Есть что-то зловещее во всякой стоячей воде. Бесчисленные призраки умерших томятся в этой юдоли печали. Озера — это склепы. Бессточные озера быстро зарастают, распространяя неприятный запах ила. Когда смотришь на море, разная чертовщина меньше лезет в голову — соль, яркое солнце и волны прогоняют мрак. Что же случилось на этом берегу? Попавшая в шторм лодка или хладнокровное убийство? Не хочется ближайшие несколько месяцев провести бок о бок с незнакомой страдающей душой. Мне вполне достаточно моей собственной. Возвращаюсь в тепло с двумя ведрами воды в руках. Виднеющаяся из окна прорубь кажется черной дырой на скатерти синюшного оттенка: настоящий портал в параллельный мир.

После обеда надеваю снегоступы. За полтора часа можно добраться до верхней границы леса.

Я люблю лесные прогулки. В лесу стихают все звуки. Посещая готические соборы во Франции или в Бельгии, испытываешь похожую робость. Мягкое живое тепло проникает сквозь полуприкрытые веки в череп и распространяется по телу. Уходящие в небо кроны сосен и высоченные своды соборов производят на меня одинаковое по силе впечатление. Но отныне каменной кладке я предпочитаю лесную чащу.

Деревья тонут в глубоких сугробах. Ветер никогда их не сметает. Даже в снегоступах ноги вязнут. Следы на снегу рассказывают о ночной жизни многочисленных таежных обитателей: рысей, волков, лисиц и соболей. Недавно здесь произошла трагедия, кое-где виднеются капли крови. Следы — это беззвучный речитатив леса. Животные, размер лап которых пропорционален массе тела, не проваливаются в сугробы, а вот вес человека снегу не выдержать.

Тишина иногда прерывается криками соек. Пернатые стражники устроились на верхушках сосен, играющих роль дозорных башен. Птицы кричат, потому что я вторгся на их территорию. Никто никогда не спрашивает у животных разрешения посетить их владения.

Стволы деревьев покрыты лишайником. Давным-давно я читал сказку о том, как некий бог бродил по лесу, и ветки цеплялись за его одежду, разрывая ее в клочья, которые оседали на деревьях и превращались в лишайник.

У сосен грустный вид. Наверное, им холодно. Я начал подъем час назад; альтиметр показывает семьсот пятьдесят метров над уровнем моря. Последний рывок, чтобы подняться на высоту девятьсот метров — туда, где лес слагает оружие. Наверху снег, обтесанный ветрами, покрыт плотным настом. Идти становится легче. Продолжая подниматься, достигаю узкой лощины, которую мне предстоит пересечь.

Там, где лес обрывается, одиноко растут несколько лиственниц. На лазурном фоне четко вырисовываются их слегка изогнутые ветви. Настоящая гравюра Хокусая — кора деревьев цвета потемневшего золота, синяя гладь озера и белые звезды трещин на льду.

Иногда земная твердь уходит из-под ног. Снег, укутавший заросли кедрового стланика, проваливается подо мной. Я падаю, снегоступы застревают в сплетениях ветвей. Чертыхаясь, выбираюсь из ямы. У Варлама Шаламова есть рассказ о стланике. То ли куст, то ли дерево, в конце зимы он стряхивает снег и распрямляется во весь рост, возвещая о наступающей весне и даря надежду.

Достигнув отметки в тысячу метров, карабкаюсь по каменным выступам, обрамляющим склоны долины. Гранитные зубцы прибрежных скал нависают над озером. Некоторые мои друзья живут исключительно ради этого — взбираться на недосягаемую высоту, парить между небом и землей, пребывать в царстве абстрактных форм и вдыхать разреженный воздух, щекочущий ноздри, но лишенный запаха. Когда они спускаются с гор, им кажется, что все вокруг наполнено зловонием. Альпинисты в городе — несчастные люди.

На камнях, выглядывающих из-под снега, развожу огонь и грею воду для чая. Дым сигары смешивается с дымом костра, и сизые колечки плывут по направлению к Байкалу. Здесь, наверху, я погружаюсь в состояние блаженства. Просто жить. Курить один на один с древним озером, ничего не разрушать, ни от кого не зависеть, быть благодарным за то, что имеешь, и твердо знать, что природа принимает тебя. В жизни мне необходимы три вещи: солнце, обзорная площадка с прекрасным видом и приятная боль в мышцах после физической нагрузки. А также сигариллы «Монтекристо». Счастье — это то, что улетучивается, как табачный дым.

Температура не располагает к длительному созерцанию. Выбираю место, где можно спуститься. Цепляюсь за кусты и низкорослые деревья, чтобы не слишком разгоняться. Нарушая покой задремавшего под снегом леса, за час добираюсь до берега. Двигаюсь наугад, но выхожу на опушку совсем недалеко от моей хижины. Я счастлив, когда вижу ее. Она встречает меня. Я дома. Закрываю дверь и разжигаю печь. В мае нужно будет подняться на самые высокие местные вершины.

Эпиграфом к книге «Гиперион, или Отшельник в Греции» служат слова «Non coerceri maximo, contineri tamen a minimo, divinum est»[3]. Это значит, что после прогулки, напитавшись величественной красотой Байкала, следует вспомнить о тех, кто неприметно служит этой красоте: о снежинке, лишайнике, маленькой синице.

4 марта

Солнце, проникающее сквозь оконное стекло, ласкает кожу, как рука любимой женщины. Только солнцу дозволено прикасаться к тем, кто затворился в лесу.

Чтобы хорошо начать свой день, нужно выполнить целый ряд ритуалов. По порядку: поздороваться с солнцем, с Байкалом и даже с маленьким кедром, который растет перед моей избушкой и в кроне которого по ночам прячется луна.

Моя вселенная предсказуема. Дни следуют друг за другом, и каждый из них является отголоском предыдущего и наброском следующего. В зависимости от времени суток меняется цвет неба, птицы улетают и возвращаются, в природе происходит множество едва заметных изменений. Новый оттенок кедровой коры или необычная тень на снегу становятся событием для лишенного человеческого общения отшельника. Я больше не буду презирать тех, кто любит поговорить о погоде. Метеорология имеет общемировое значение. Рассуждения на эту тему носят не менее глубокий характер, чем дебаты о связях между радикальными исламистами и Пакистанской межведомственной разведкой.

Непредвиденное для отшельника — его собственные мысли. Только они нарушают монотонное однообразие дней. Нужно ворочать мозгами, чтобы не погрузиться в сон.

Вспоминаю свое путешествие на борту французского учебного судна «Жанна д’Арк» два года назад. Через Суэцкий канал мы выходим в Средиземное море. Перед глазами медленно плывут бесчисленные острова. На капитанском мостике дежурят офицеры. Во-круг тишина. Мы безмолвно ликуем, вглядываясь в изрезанную линию берега.

Смотрю в окно, как когда-то смотрел в корабельный иллюминатор. Только теперь я не подстерегаю внезапно появляющиеся в поле зрения очертания какого-нибудь неизвестного мне мыса, а наблюдаю за игрой светотени и метаморфозами освещения. На корабле развлечением служит меняющееся вокруг пространство. В лесной хижине за это отвечает время, неуловимо и неустанно преображающее пейзаж. Укрывшись в тихой гавани, продолжаю движение — оставаясь на месте. И если меня спросят, куда я исчез на столько месяцев, я отвечу: «Отправился в круиз».

Замечаю, что время ускоряется или замедляется в зависимости от того, где я нахожусь — внутри или снаружи избушки. Внутри часы бегут с мерным журчанием. Снаружи каждая секунда — как пощечина. На льду время практически останавливается, холод сковывает его ход. Порог моего жилища представляет собой, таким образом, не просто деревянный брусок, обозначающий границу между теплым и холодным, своим и чужим. Это горловина песочных часов, соединяющая два сосуда, в которых время течет с разной скоростью.

Сибирская избушка не соответствует стандартам, которым должно отвечать жилое помещение на Западе. Требования безопасности здесь не соблюдаются, ничего не застраховано. Похоже, русские взяли за правило игнорировать меры предосторожности. В пространстве в девять квадратных метров тело лавирует между раскаленной печкой, подвешенной под потолком пилой и засаженными в стену ножами и топорами. В Европе порядка ради подобные постройки были бы разрушены.

После обеда распиливаю ствол кедра. Каторжный труд: древесина плотная, и пила застревает. Смотрю на юг — чтобы передохнуть. Идеально скомпонованный пейзаж: изогнутые линии бухты, сероватая полоска неба, альпенштоки сосен и величественные складки гранита. Моя хижина находится в центре композиции — там, где соприкасаются озерный, горный и лесной миры, символизирующие собой смерть, вечное возвращение и божественную чистоту.

Ствол у кедра не толстый, хотя этому дереву должно быть лет двести. В Сибири растительность не отличается пышностью, но обладает небывалой мощью. Местные деревья не могут похвастаться роскошной кроной, однако плоть их крепка, как камень.

Снова вынужден сделать паузу. В прошлом году я посетил лесопильный завод в долине реки Самарга, в Приморском крае. Москва продает тайгу китайцам. Шум пил разрывает тишину, лес превращается в совокупность лесозаготовительных участков. В Китае эти стволы старательно распилят на части и отправят в лущильный цех. Так столетние сибирские кедры станут палочками, которыми будет поедать лапшу какой-нибудь шанхайский рабочий, занятый строительством очередного торгового центра для населяющих его родной город экспатов. Незавидная участь, не так ли? Мне жалко все эти деревья. Сергей говорил, что наверху, за скалистыми выступами, опоясывающими байкальский берег, уже вовсю идет рубка леса.

Русские гордятся своей необъятной родиной и не особенно заботятся о сохранении лесных богатств. Пребывая в иллюзии, что их страна не имеет границ, они думают, что и природные ресурсы неисчерпаемы. Все мы становимся рьяными экологами, оказавшись на крошечном альпийском лугу в Швейцарии, но совершенно не тревожимся о судьбе бескрайних просторов России.

Напоследок колю на дрова березовые чурки; береста пойдет на растопку. Кора дерева испещрена зарубками, как будто лесной дух считал тут проходящие дни.

Возвращаюсь домой. Крупные хлопья снега ложатся на импровизированную изгородь из пней и корней, обрамляющих склон.

5 марта

Новая вылазка в верхнее царство. Ищу водопад, о котором рассказывал Сергей: «полтора часа хода, около тысячи метров над уровнем моря». В снегоступах петляю по усеянным камнями склонам выше границы леса. На высоте девятьсот метров, у расселины на вершине одной из скал, натыкаюсь на водопад. Заледеневшая струя воды повисла в пустоте сосулькой и покрыла слоем хрусталя поверхность камней.

Птиц не слышно. Зима сковала все живое. Природа еще не скоро проснется. Вода, облака и даже воздух застыли в ожидании. Но день настанет, и все снова оживет. Снег буркнет, что пора вернуться в озеро, русла рек наполнятся водой, весенние потоки зашумят по склонам, напитывая землю влагой. Воздух потеплеет, живительные соки разольются по стволам деревьев, из почек проклюнутся листья. В жилах животных забурлит свежая кровь, насекомые выползут из-под земли, личинки вылупятся из яиц. Звери спустятся на водопой, и облака побегут по небу. Но сейчас вокруг ни души, и я, увязая в снегу, возвращаюсь домой.

Ближе к вечеру выхожу покататься на коньках. Целый час наслаждаюсь скольжением по отполированной глади. Перед глазами проплывают феерические образы: темные мерцающие глыбы, сверкающие лазурные росчерки. Глянцевая реклама духов в стиле диско.

На льду ветер намел островок из снега. Причалив к нему, выкуриваю сигариллу. Треск байкальского льда отдается у меня в костях. Полезно жить рядом с озером. Оно дарит нам симметричное зрелище (берега и их отражения), а также учит равновесию (приток и отток воды). Для поддержания водного баланса необходима точность: каждая капля, попавшая в водоем, должна быть учтена.

Жизнь в хижине позволяет уделять внимание подобным вещам. У меня есть время делать записи и перечитывать их. Но самое невероятное — то, что, когда я сделал все это, у меня остается еще бездна времени.

Вечером на окно садится синица, мой ангел-хранитель.

6 марта

Этим утром остаюсь в кровати. Не покидая спального мешка, смотрю через окно на солнце, поднимающееся над Бурятией и похожее на гигантский персик. Однажды оно обязательно расскажет нам, где взять силы, чтобы вставать по утрам.

Из-под двери дует холодом. Отшельник не пребывает в изоляции! Бревенчатые стены хижины дышат, воздух внутри нее напитывается запахами леса, лучи солнца ложатся на стол, озеро кряхтит под боком, земля мирно спит под снегом, а по деревянному полу ползет букашка. В городе слой асфальта предохраняет стопу от всякого контакта с почвой, а между людьми встают каменные стены.

Оглушительный треск байкальского льда. За чаем читаю Шопенгауэра. Французское университетское издание в оранжевой обложке. Эта книга величественно громоздилась на моем столе в Париже, и я не осмеливался открыть ее. Есть книги, перед которыми мы робеем. По сути, я ушел в лес, чтобы наконец-то сделать то, что долго не решался сделать. В главе, посвященной «метафизике музыки», читаю: «В самых низких тонах гармонии, в ее басовом голосе, я узнаю низшие ступени объективации воли, неорганическую природу, планетную массу. Все высокие тоны, подвижные и скорее замирающие, как известно, следует считать происшедшими от побочных колебаний низкого основного тона, звучание которого они всегда тихо сопровождают»[4]. Когда озеро исполняет свою грохочущую партию, это похоже на музыку неорганического и неупорядоченного, на симфонию начала мира, исходящую из самых недр Земли. Эти низкие утробные звуки служат основой для той легкой воздушной мелодии, которая рождается у снежинки или синицы.

Столбик термометра внезапно опускается. После колки дров при минус 35 °C тепло хижины кажется неслыханной роскошью. Когда попадаешь с мороза к натопленной печке и открываешь припрятанную бутылку водки, испытываешь острое наслаждение. Более мощное, чем то, которое может доставить самый шикарный венецианский отель на берегу Гранд-канала. То, что хижины могут сравниться с дворцами, не дано понять завсегдатаям президентского люкса. Они не знают, что такое окоченевшие пальцы. Роскошь — это не мраморная ванна с пеной и лепестками роз. Роскошь — это когда внезапно прекращается всякое страдание.

Полдень. На улице сильный ветер. Собираюсь дойти по льду до Ушканьих островов в ста тридцати километрах от моего жилища. Даю себе три дня на то, чтобы добраться до Сергея и Наташи с мыса Покойники, один день — чтобы достичь архипелага, один — на отдых, один — на возвращение на берег, а потом три дня на обратную дорогу. Тяну за собой санки с едой, одеждой, коньками, «Прогулками одинокого мечтателя» Руссо и томиком дневников Юнгера, начатых вчера. Философ эпохи Просвещения и идеолог немецкого консерватизма — весьма неоднородная компания.

Пересекаю усеянный торосами береговой припай. Снег покрывает слоем сливочного крема гигантский синий корж. Я шагаю прямо по торту неизвестного мне северного бога. Иногда солнце преломляется в неровных краях беспорядочных нагромождений льда, и словно звезды зажигаются средь бела дня. Трещины разбегаются по темной стекловидной поверхности, образуя сложные ветвистые структуры, напоминающие прожилки в листьях растений или их корни. Или же это общечеловеческое родословное древо с его восходящими, нисходящими и боковыми линиями? Разве не следуют они законам физики и математики, логосу Вселенной? Есть ли у воды память, есть ли разум у льда (холодный разум, разумеется)?

Шесть часов пути, и вот у бухты Заворотная показывается крохотный поселок. Несколько деревянных домов у берега. В одном из них круглый год живет В. Е., инспектор лесного хозяйства. Это место не является частью Байкало-Ленского заповедника и представляет собой обособленную территорию площадью двести квадратных километров. Здесь русские спокойно могут заниматься своей любимой деятельностью — валять дурака. Раньше в поселке жили рабочие, разрабатывающие находящееся поблизости в горах месторождение микрокварцита, высококачественного абразивного камня с очень мелким зерном. Столь увлекательную информацию поведал мне В. Е., у которого я остановился. Кухня в его доме смахивает на свинарник. Стены покрыты слоем жира. Передвигаться следует с осторожностью: можно поскользнуться на рыбьих кишках, валяющихся прямо на полу, или опрокинуть одну из кастрюль, в которых томится густое варево для собак, ведущих себя здесь как хозяева. Долгое время В. Е. был начальником метеорологической станции Солнечная в сорока километрах к югу. До этого он был алкоголиком. Он бросил пить после инфаркта. Сегодня ему лучше, но у него совсем не осталось зубов.

В. Е. демонстрирует мне куски окаменевшей лавы, подарок геологов.

— Это самые древние минералы на Земле, — объясняет он.

— Сколько им? — спрашиваю я.

— Четыре миллиарда лет. Я кладу их под подушку, чтобы видеть хорошие сны.

— Ну и как? Работает?

— Пока нет.

И добавляет:

— Есть хочешь?

— Хочу.

— Будешь расколотку?

— Буду.

Это потрясающее зрелище: В. Е., стоя у кухонного стола, немытого со времен распада Советского Союза, бьет молотком по свежемороженой рыбе. Русским плевать на хорошие манеры, но рыба вкусная.

— Что-нибудь произошло в мире за последние три недели?

— Нет, все спокойно. Террористы погрузились в зимнюю спячку.

7 марта

День на льду. Глаза прикованы к сменяющим друг друга узорам на поверхности. Ледяная твердь пронизана мириадами трещин, по которым словно проносятся электрические импульсы. Линии сближаются, сходятся и расходятся. Байкал впитал в себя сейсмическую энергию и распространяет ее по всей длине нервного волокна. Тишину раздирает мощный грохот. Его отголоски слышно на десятки километров. Шум вырывается на свободу, пробегает по разветвленным проводам. Нагромождения льда, преломляя лучи солнца, окрашиваются ярким цветом бирюзы с вкраплениями золота. Лед пружинит под ногами. Он живой, и я люблю его. Мраморные прожилки сплетаются в сложные композиции. Так выглядят скопления межзвездной пыли или сети нейронов под микроскопом. Настоящая психоделическая живопись, созданная без наркотиков и алкоголя. Череда фантастических образов, будто навеянных опиумом. Природа собственноручно пишет подобные сюрреалистические картины, не оставляя нам ни малейшей возможности думать, что их автором является человеческое воображение.

В мае этот шедевр исчезнет. Вода уничтожит его. Сакральная байкальская мандала будет разрушена теплым ветром.

Останавливаюсь на ночлег у мыса Большой Солонцовый, в двадцати километрах к югу от бухты Заворотная. Постройка, служащая зимовьем для егерей заповедника, почти развалилась. Три года назад я провел здесь два дня в компании Максима, бывшего уголовника. Местные власти решили дать ему шанс исправиться и назначили инспектором лесного хозяйства. Вид у Максима был свирепый, но улыбка невероятно добрая. Жилось ему невесело. От тоски он буквально на стены лез. В те дни в окрестностях бродил медведь, и выходить было опасно. «Мне придется мочиться в чайник», — жаловался Максим. Его начальники не захотели рисковать и отказались снабдить ружьем экс-наркомана, только что вышедшего из иркутской тюрьмы. Вечером медведь пришел и поджидал нас прямо под дверью. «Сукин сын, — возмущался Максим, — в камере я чувствовал себя в большей безопасности!»

Какое-то время спустя медведя убили, Максима опять посадили, дали новый срок, и хижина у мыса Большой Солонцовый снова пустует.

Играю в шахматы с самим собой. Последний закатный луч падает через окно и вспыхивает на лезвии ножа. Несмотря на героическую атаку слонов, белые проигрывают. На бревенчатых стенах висят фотографии: обнаженные блондинки с неестественно гладкой кожей и большой грудью застыли в наигранных позах, не располагающих к долгим разговорам. Мгновение спустя наступает темнота.

8 марта

Еще один день на льду. После полудня добираюсь до метеостанции Солнечная. Со времен СССР на открытом, лишенном растительности месте стоит небольшой нарядный поселок. Сегодня здесь обитают двое — инспектор Анатолий и его бывшая жена Лена. Они недавно развелись и теперь живут в соседних избах, окна которых злобно уставились друг на друга, словно играя в гляделки. Вдоль берега беспорядочно разбросаны ледяные глыбы. Стучусь к Анатолию. Нет ответа. Толкаю дверь. Комната залита ярким дневным светом. На полу — консервные банки, под столом — пустые бутылки, на диване — тело. Я забыл, что сегодня 8 марта, женский праздник в России. По этому случаю Анатолий и загулял. Лена расскажет мне позже, что всю ночь он ломился к ней в дверь и орал: «Открой!» Как истинный джентльмен, он не мог пропустить столь важную дату.

Бужу его. Чувствую запах формалина, спирта и капусты. Анатолий встает и тут же падает. Спасая свою репутацию, он оправдывается:

— Ревматизм замучил.

— Да, сыро сейчас, — отвечаю я.

До самого вечера Анатолий бесцельно бродит по берегу. Советские метеостанции — прямая дорога в психиатрическую лечебницу. При Сталине сеть метеостанций охватила всю советскую территорию, от западных границ до Дальнего Востока. Разбросанные по стране наблюдательные пункты позволили ускорить освоение пустующих пространств. Помимо сбора сведений о погоде, сотрудники метеостанций должны были предупреждать Москву о грядущем вторжении неприятеля или о недовольствах на местах.

На такой станции обычно живет супружеская пара или группа из нескольких человек. Каждые три часа они выходят снимать данные, которые затем передают по радио. Этому ритму подчинена вся их жизнь, медленно погружающаяся в безумие. В замкнутом мирке разыгрываются страшные трагедии. Люди пьянствуют, буянят, сходят с ума. Иногда кто-то из них исчезает, нарушая однообразие будней. Рассказывают, что рядом с метеостанцией, затерянной на одном из островов моря Лаптевых, были найдены валенки пропавшего метеоролога. Вероятно, белые медведи не переваривают шерсть. Здесь, в Солнечной, много лет назад начальник станции бесследно исчез в лесу зимней ночью. Подчиненные ненавидели его. Дело замяли.

Прощаюсь с Анатолием, так как Лена пригласила меня на чай. Раскосые глаза и слегка заостренный нос делают ее похожей на торговку селедкой с полотен фламандских мастеров. У нас есть три часа. Чай вскипел, и Лена изливает мне душу. Она приехала на станцию в шестнадцать лет и ни за что на свете не покинет эти места:

— Не люблю асфальт. В городе у меня ноги болят и деньги быстро испаряются.

— А здесь нравится?

— Да, не считая диких зверей. Ночью бегу со всех ног к приборам. Площадка-то за сто пятьдесят метров от дома. Страшно! Но я не жалуюсь.

— Почему?

— Потому что есть станции, где до приборов километр!

— Бывает, что звери нападают?

— Да, волки.

— Правда?

— Да. Последний раз в июне прошлым летом. Утром иду на площадку и вижу — коровы бегут мне навстречу. Я подумала сперва, что это бык их шуганул. Потом смотрю, вдалеке как будто наша собака, Зарик. Оборачиваюсь, а Зарик-то здесь, у моих ног. То есть там — волк, настоящий! Поднимаю камень с земли. Коровы мимо меня промчались, а волк приближается. Уже видно его оскал. Я давай в него камнями кидать. А коровам, наверное, стыдно стало, они вернулись и встали за моей спиной.

— Коровы вернулись?

— Да! И бык тоже. Волк начал назад отходить. Но зубы продолжает скалить, как будто меня за собой зовет. Я осмелела, бросаю в него камнями, наступаю, а коровы позади — как дружина боевая.

— Какие смелые коровы!

— Да. Но до этого у нас был случай совсем невеселый.

— Тоже волк?

— Нет, медведь. Слышу однажды — собаки воют. И так странно воют. Выхожу посмотреть. Девчонки мне потом сказали, что я дура была, что одна на улицу сунулась. Потому что, если бы медведь еще там был, мне бы конец пришел точно… Выхожу, вижу — бык наш на земле лежит. Умирает. Ноги сломаны, морда окровавленная, на спине огромный кусок мяса выдран. Это медведь ему ноги сломал, чтобы тот не убежал.

— Бедный бык!

— Угу. Я бегу в дом, зову Палыча. Нужно было что-то делать. Палыч быка ножом добил. Но я этого мяса есть не могла. А на следующий день мы корову нашли.

— Корову?

— Медведь корову задрал и спрятал ее. Недалеко от того места, где он на быка напал. Вырыл могилу ей. Брюхо вспорол. А корова стельная была, с теленком. Я к коровам привязываюсь очень, как к детям к ним отношусь. У меня в тот год нервный срыв был.

Лена встает, ей пора к приборам: «Если я пропущу три вызова подряд, значит, я умерла». Я покидаю метеостанцию Солнечная, еще больше восхищаясь Россией, страной, которая отправляет ракеты в космос и в которой люди идут на волков с камнями.

Отшагав два километра по ледяной равнине, напоминающей пронизанное бирюзовыми волокнами студенистое тело гигантской медузы, добираюсь до мыса Покойники, где меня ждут Сергей и Наташа. Сергей затопил баню. Мы паримся там целый час. Потом опустошаем бутылку медовухи, не забывая поднять тост за женщин, так как 8 марта — это день, когда русские мужчины заглаживают свою вину.

9 марта

За обедом Сергей открывает трехлитровую бутылку пива. На этикетке написано «Сибирский размер».

Много лет я мечтал о такой жизни. А теперь она кажется мне заурядной. Сбываясь, мечта неизбежно лопается, как мыльный пузырь.

10 марта

Направляюсь к Ушканьим островам. Они расположены посреди Байкала, в тридцати километрах к вос-току от мыса Покойники. На горизонте можно различить их силуэт, напоминающий фетровую шляпу. Дует северо-западный ветер. Иду как одержимый, преодолевая километр за километром. Подо льдом бьется рыба. Нас разделяет целый мир. Она томится в неволе, в плену у сурового неподвижного озера. Мое сердце разрывается от жалости. Иногда я ложусь на спину и смотрю на ясное голубое небо через овальное отверстие капюшона. Из-за санок двигаюсь медленнее обычного, но, когда налетает ветер, они рвутся прочь, обгоняя меня. Чтобы их усмирить, нужно податься назад. Через шесть часов дохожу до острова Большой Ушканий.

Хозяина этих мест зовут Юрий. Вместе с женой он живет на метеостанции, представляющей собой четыре просторные избы у западной оконечности острова. Характер у Юрия деспотический: синдром островитянина в сочетании с замашками того самого смотрителя маяка, который провозгласил себя королем Клиппертона. Когда Юрий напивается, самодурство его достигает особенного размаха. В его руках сосредоточена вся власть. Метеостанции на Байкале — это удельные княжества, куда московские законы доходят отдаленным эхом. Между местными князьками и правительством существует негласное соглашение. Они не получают ни рубля дотаций из бюджета, зато воруют все, что можно, лгут и жульничают.

11 марта

Провожу день на острове, погруженный в состояние дремоты. Комната купается в ослепительном солнечном свете. Лежа в кровати, читаю «Семьдесят минуло» Юнгера. Том первый, издательство «Галлимар». Старому колдуну вряд ли понравился бы здешний свет. Слишком яркий и резкий, он снимает с вещей покров тайны. Потускневшие глаза пророков гораздо лучше приспособлены к полутонам. Каждая страница у Юнгера наполнена символами, озарениями, видениями. Метафизику материального мира он выражает через образы.

«Всеобщий прогресс предполагает количественную оценку предметов и человеческих существ и превращает их в цифры»[5].

«Нужно смотреть на людей, как на носителей знамений, как на сигнальные фонари».

«Здесь обитают боги, имени которых мне знать не нужно. Они затеряны в божественном, как деревья в лесу».

«Один-единственный день на Цейлоне. Вероятно, было бы лучше не таскаться от храма к храму, а засвидетельствовать наше почтение нескольким старым деревьям».

«Демифологизация нацелена на подчинение личности и ее поведения законам машинного мира».

«Чем меньше внимания мы обращаем на различия, тем сильнее становится наша интуиция: мы слышим не шум отдельных деревьев, а ответ леса ветру».

«Плата за вход. Порой лучше заплатить за выход и больше не иметь никаких дел с обществом».

«Постоянно растущая поспешность — это признак превращения мира в набор цифр».

«Когда-то и пчелы открыли цветы и придали им форму сообразно своей любви. С тех пор в мире стало красивее».

Откуда взялась моя страсть к афоризмам, всевозможным остроумным изречениям и сентенциям? И почему я общему предпочитаю частное, а толпе — отдельных людей? Из-за моей фамилии? Тессон — это фрагмент чего-то, существовавшего в прошлом[6]. Его форма хранит память о бутылке. Вероятно, Тессон представляет собой существо, тоскующее по утраченному единству и стремящееся воссоединиться с Целым. Именно этим я и занимаюсь здесь, напиваясь один в лесу.

Юрий ушел по своим делам. Он никогда не вернется в город. На острове он обрел два необходимых для вольной жизни условия: одиночество и раздолье. В городе человеческое стадо может выжить только в том случае, если законы не позволяют его представителям впадать в крайности и регулируют их нужды. Когда несколько человек собираются вместе, неизбежно возникает административный аппарат. Эта истина стара, как первая неолитическая стоянка. В любой культуре, в любом типе отношений можно найти тому наглядное подтверждение. Если людей становится двое, появляется необходимость в управлении. И это впоследствии именуется соглашением сторон.

Лесные отшельники довольно скептически относятся к идее «городского сообщества», члены которого принимают решения, не опираясь на полицию и карательные органы, как если бы вдруг, ни с того ни с сего, толпа горожан осознала свою ответственность и обрела свободу. Эта утопия непременно переродится в кошмарную антиутопию. Город всегда будет вписан в пространство культуры, порядка и их законного детища — принуждения.

Воплощение идей анархо-пацифистского толка возможно только благодаря существованию обширных пустующих территорий: там, в отличие от города, опасность для жизни исходит от Природы, а не от Человека. Именно такие отдаленные уголки Земли могут оказаться вне досягаемости законов, диктуемых центральной властью и регулирующих отношения между людьми.

Помечтаем. В современном западном урбанизированном обществе без труда найдутся те, кто захочет убежать от стремительного городского темпа жизни и поселиться в таких местах, как Покойники или Заворотное. Уставшие от перенаселенных мегаполисов, управление которыми подразумевает внедрение все новых и новых правил человеческого общежития, ненавидящие гидру бюрократии, пресыщенные новыми технологиями, проникшими во все сферы жизни, и понимающие, какие социальные и этнические риски влечет за собой рост городов, эти люди решат покинуть свои квартиры и уйти в лес. Они построят дома на полянах, окруженных вековыми деревьями. Они придумают себе новую жизнь. Это движение можно сравнить с движением хиппи, но в его основе будут лежать иные мотивы. Хиппи убегали от угнетавшего их порядка. Новые жители леса устремятся прочь от разрушающего их хаоса. Что касается леса, он готов принять людей и привык к вечному возвращению.

Чтобы достичь внутренней свободы, человеку необходимы личное пространство и одиночество. Сюда же следует добавить возможность располагать своим временем, полную тишину, суровые условия жизни и близость великолепной природы. Сумма этих элементов равна байкальской хижине.

12 марта

Возвращаюсь на лед. В состоянии, близком к сомнамбулическому, прохожу тридцать километров и за семь часов достигаю мыса Покойники. Остаток дня провожу на скамейке возле избы Сергея, закутанный и неподвижный, как дряхлый дед. Дряхлый дед, который только что одолел тридцать километров в 31 °C ниже ноля.

Сергей садится рядом, и мы беседуем о людях, приезжающих на Байкал летом: англичане, швейцарцы, немцы.

— Люблю немцев, — говорит Сергей.

— Да, философия, музыка…

— Нет, машины.

Вечером у кровати ставлю зажженную свечу перед иконой Серафима Саровского, с которой я не расстаюсь. Переписываю фразу Юнгера, датированную декабрем 1968 года, и кладу листок бумаги перед образом: «Облака проплывают мимо бледной луны, вокруг которой тем временем совершает очередной виток американский космический корабль. Когда я ставлю свечу на могилу, эффект от этого действия ничтожен, но оно выражает многое. Свеча горит для всей Вселенной, подтверждает ее смысл. Когда американцы облетят Луну, это станет большим достижением, но смысла в нем будет мало».

Затем, в качестве награды за то, что подал знак Вселенной, выпиваю два с половиной литра пива. Оно снимает напряжение в ногах.

13 марта

Сегодня ночью мне снится какая-то неразбериха. В Париже такого со мной не случалось. Самым тривиальным объяснением подобному явлению было бы онейроидное расстройство. Но я склоняюсь к мысли, что гений этого места тайно посещает меня по ночам и, проникая в глубины психики, формирует содержание моих снов.

Утром на машине из Иркутска приехал Юра, старый добрый Юра — рыбак, который навещал меня несколько дней назад. Глаза у него совсем выцвели. Юра живет за счет рыбной ловли в маленькой деревянной избушке у мыса Покойники и помогает Сергею в тяжелой работе. Он только что провел два дня в Иркутске, чтобы восстановить документы, украденные еще в 1990-х годах.

— Три президента сменилось с тех пор, как я последний раз был в городе: Ельцин, Путин, Медведев.

— Что тебя больше всего поразило в Иркутске?

— Магазины! Там есть все. И чистота вокруг!

— А еще что?

— Люди. Они стали более вежливыми.

В полдень прощаюсь с Юрой, Сергеем и Наташей. На обратную дорогу мне понадобится три дня. Севернее бухты Покойники пересекаю замерзшее болото. Благодаря зиме можно передвигаться по местности, которая летом становится гиблой топью.

Возвращаюсь домой, следуя пройденному маршруту. Вечером останавливаюсь в зимовье у мыса Большой Солонцовый. Печка долго не растапливается. Наконец помещение начинает медленно нагреваться. Как кот, сижу у огня. Коты все поняли в этой жизни. Когда вернусь во Францию, нужно не забыть проверить, не опубликован ли там уже какой-нибудь «Психоанализ хижины», так как этим вечером я чувствую себя так же хорошо, как ребенок в материнской утробе.

Сначала появились органические соединения, ставшие основой всего живого. Колонии простейших одноклеточных заселили Землю. В теплом первичном бульоне развивались впоследствии и более сложные формы жизни. Затем природа перепоручила миссию по сохранению тепла яйцам, выводковым сумкам и маткам, вынашивающим детенышей. Первые человеческие жилища были местом для выращивания потомства: обжитые пещеры, иглу, войлочные юрты и деревянные хижины служили этой важнейшей цели. В суровом климате люди всегда тратят много сил и энергии на обогрев жилища. Внутри него они могут почувствовать себя в безопасности. Отшельник, который знает, что у него есть надежное пристанище, готов бродить по тайге, карабкаться по горам, терпеть холод и лишения. Лесная избушка выполняет материнскую функцию. Опасность заключается в том, что человек может слишком хорошо устроиться в своей уютной берлоге и впасть в дремоту. Некоторые жители Сибири не в состоянии покинуть стены собственного дома. Они погружаются в состояние эмбриона и заменяют водкой амниотическую жидкость.

14 марта

Сегодня тепло, минус 18 °C. Прохожу двадцать километров по тверди озера. Лед и лава — магические элементы. Под воздействием температуры они претерпевают метаморфозы. Охладившись, вода замерзает и превращается в лед. Раскалившись, горные породы выплескиваются на земную поверхность в виде горячих потоков магмы. Каждый из этих элементов вскоре вновь подвергается трансформации: лед тает, а магма остывает и каменеет. Лед — это алхимический эксперимент, проводимый природой. Прогулка по льду может плохо закончиться, ведь мы ступаем прямо по божественному замыслу.

Иду на север, таща за собой санки. В десяти километрах от бухты Заворотная слышу мотор догоняющего меня снегохода. Наталья и Миха, местные жители. Вид у них довольно подмороженный. Они заметили издалека, что кто-то идет вдоль берега, и двинулись в мою сторону. В считаные секунды Наталья расстилает плед на черном зеркале Байкала и достает коньяк, рыбный пирог и термос с кофе. Мы укладываемся вокруг. У русских есть талант создавать атмосферу пиршества в одно мгновение. Я много раз натыкался на компании, расположившиеся в сторонке от проложенной по льду дороги. Жестами мне предлагали присоединиться. Участники таких застолий непременно лежат, скинув шапки, опираясь на локти и скрестив вытянутые перед собой ноги. Иногда кто-то разжигает костер, откуда ни возьмись появляются водка и закуска, раздается смех, наполняются стаканы. Мы делимся хлебом и остатками паштета. Разговор становится оживленным и вертится вокруг трех главных тем: погода, состояние дорог и цены на автомобили. Иногда речь заходит о городе, и все дружно соглашаются, что нужно быть сумасшедшим, чтобы жить в этой многоэтажной тесноте. Квадрат скатерти кажется оазисом в пустыне, островком изобилия, возникшим посреди небытия. Только люди, в чьих жилах течет кровь кочевников, способны на сотворение подобного чуда. Похожую сцену изобразил Василий Перов в известной картине «Охотники на привале». Трое мужчин растянулись на пожелтевшей траве. Перед ними — только что подстреленная дичь и кролик. Один из приятелей что-то рассказывает, второй смеется, третий собирается закурить. Все окутано мягким светом. Эта сцена меня завораживает. Она не сулит никаких надежд, но рисует краткий миг безмятежности. Мир может рухнуть, но трем охотникам на это наплевать, они сидят там, в своей траве, не зависящие ни от кого. Как мы на льду.

Наталья и Миха уезжают. Не спеша мы опустошили маленькую бутылку коньяка — всего за семь тостов. С трудом добираюсь до Заворотного. Солнце уже садится. Наверное, я бы предпочел жить на восточном берегу Байкала. Закаты там наступают позже, и вечера тянутся дольше.

15 марта

Остается еще двадцать два километра до моей хижины. Готовлюсь покинуть Заворотное. Внезапно на горизонте показывается отряд джипов с мигалками. Это В. М., иркутский предприниматель. Он строит дом в Заворотном, пользуясь тем, что официально эти земли не относятся к заповеднику. Через годик В. М. устроит здесь загородную вечеринку и пригласит своих друзей или клиентов выпить, порыбачить и пострелять. Сегодня утром он приехал с целой свитой, желая лично осмотреть начавшуюся стройку. Сергей и Юра сопровождают его. «Генерал», как его здесь называют, щедро отблагодарит их за лояльность. На берегу — там, где возвышается фундамент будущей дачи, — царит суматоха. Идет разгрузка ящиков. Все пьяны.

Один из охранников В. М. демонстрирует мне свой карабин «Сайга-МК» с патронами 7,62 мм, с которым не расстается, — вероятно, на случай, если встретится на льду с фашистом или китайцем. В местных новостях часто упоминаются кровавые трагедии, произошедшие во время дружеских попоек. В Афганистане американские военные наносят авиационные удары в том числе и по мирным жителям, решившим устроить праздничный фейерверк. Русские же готовы сами перестрелять друг друга.

Сборище пьяных мужиков, оружие, водка, тяжелые внедорожники и громкая музыка в стиле техно — вот ингредиенты, притягивающие смерть. Юра наблюдает за происходящим со смиренным видом. В воздухе сгущается напряжение. Квинтэссенция России: безжалостные господа, преданные слуги и неисправимые эскаписты вроде Сергея. Простые люди понимают, что им невыгодно ссориться с власть имущими, и потому безропотно проглатывают свое возмущение. Едва освободившись от крепостного права, Россия бросилась в объятия коммунизма. Мне не терпится вернуться в мою хижину отшельника.

В. М. предлагает подвезти меня на своем «мерседесе». Мы садимся в огромную машину вместе с Сергеем и еще двумя русскими. Один из них мгновенно засыпает, другой орет в рацию в течение трех минут, пока не понимает, что прибор выключен. Динамики выплевывают рэп. Сергей не произносит ни слова. Спонсорская помощь стоит дорого.

Теперь мы выпиваем у меня в избушке. В. М. заявляет, глядя в окно: «Я год прожил в США, и мне не нравится американский менталитет. Мне нужно вот это — свобода, дикая природа, Байкал». Мы опрокидываем стакан за стаканом. В сущности, эти парни трогательны. Выглядят так, как будто любого готовы на куски разорвать, но в то же время с умильным выражением лица делятся сухариком с синицей. Мы с ними оказались здесь по схожим причинам, но ведем себя совершенно по-разному. Когда они уезжают, я вздыхаю с облегчением. Они включили мигалку на случай, если попадут в пробку.

Ко мне возвращается тишина, необъятная тишина, которая означает не прекращение шума, а отсутствие собеседников. Внутри меня растет любовь к этим лесам, где водится множество диких зверей, к этому озеру, полному рыбы, к этому небу, в котором парят птицы. Это всеобъемлющее и безудержное чувство охватывает меня тем сильнее, чем дальше уезжает банда В. М. С ними исчезает все, чего я так боюсь: шум, горделивое сознание принадлежности к стае, лихорадочное оживление, охотничий азарт.

Я пьян, и мне нужна вода. За десять дней моего отсутствия все проруби замерзли. Вооружившись ломом, нападаю на озеро. Через полтора часа готова великолепная прорубь шириной метр и глубиной метр десять. Счастливый, черпаю хлынувшую воду. Какое это блаженство — пить собственноручно добытую воду. Мышцы рук ноют. Жизнь в сельской местности или в лесу позволяла многим поколениям людей держаться в форме.

16 марта

В мире, который я покинул, присутствие другого контролирует наши действия, дисциплинирует нас. Но вдали от глаз соседей мы часто ведем себя не слишком элегантно. Кому из нас не приходилось ужинать, стоя у холодильника на кухне, радуясь тому, что не нужно накрывать на стол, и с удовольствием поглощая холодные равиоли прямо из банки? Вне общества очень легко потерять человеческий облик. Многие одинокие люди, избавленные от каких-либо социальных императивов и знающие, что их никто не видит, начинают деградировать, обрастают грязью и целыми днями валяются в кровати в обнимку с пепельницей, полной окурков. Робинзон осознавал эту опасность и решил, чтобы не одичать, ужинать за столом и в подобающей одежде, как если бы каждый вечер у него были гости.

Находясь среди себе подобных, человек имеет подтверждение тому, что мир действительно существует. Закрывая глаза, он понимает, что реальность не исчезнет, так как другие люди продолжат постигать ее. Отшельник находится один на один с окружающей природой. Он становится единственным созерцате-лем происходящего и вынужден принять на себя все бремя мира.

Я нисколько не боюсь скуки. Больше всего меня огорчает другое: невозможность разделить красоту прожитых мгновений с родственной душой. Одиночество — это то, что теряют другие, когда их нет рядом с тем, кто его испытывает.

В Париже перед отъездом меня предупреждали, что скука станет моим главным врагом. Что она меня прикончит. Я вежливо слушал. Люди, которые так говорили, вероятно, считали себя интереснейшими личностями, в компании которых никогда не бывает скучно.

«Это правда, что наедине с самим собой я живу своей собственной внутренней сущностью, но она не иссякает», — пишет Руссо в «Прогулках»[7]. Ему знакомо одиночество. По его мнению, отшельник во что бы то ни стало должен оставаться добродетельным и не может позволить себе окунуться в пучину порока. Если он дурно себя ведет, то опыт одиночества станет для него двойным проклятием: во-первых, его собственная безнравственность будет отравлять ему жизнь, а во-вторых, он будет страдать от мысли, что недостоин называться человеком. Не ради других, а ради самого себя отшельник должен вести праведную жизнь. Ведь, погрязнув в грехах, он обречет себя на жалкое существование. По мнению Руссо, одиночество смягчает наше сердце и заставляет нас забыть о причиненном нам зле. Это бальзам на рану недоверия к ближним. «Я предпочитаю бежать от них, чем их ненавидеть», — говорит он о людях в Шестой прогулке.

Отшельнику следует хорошо относиться к тому, что его окружает, и заручиться поддержкой растений, животных и местных духов. Зачем усугублять свое и без того уязвимое положение, настраивая всех и вся против себя? Отшельник воздерживается от любой жестокости по отношению к миру. Святой Франциск Ассизский разговаривает с птицами, Будда гладит бешеного слона, святой Серафим Саровский кормит бурых медведей, а Руссо ищет утешение в собирании трав.

В полдень наблюдаю за начавшимся снегопадом. На кроны кедров ложатся крупные белые хлопья. Внимательно следую взглядом за их движением, стараясь напитаться этим зрелищем. Изматывающее упражнение. И некоторые называют это праздностью!

Вечером все еще идет снег. Перед подобной картиной буддист сказал бы, что в мире все повторяется, христианин — «На все воля Божья!», язычник — «Это знак!», стоик — «Посмотрим, что будет дальше!», нигилист — «Пусть все к чертям занесет снегом!». Что касается меня, я говорю себе: «Нужно наколоть дров, пока дорогу к поленнице полностью не завалило». Затем подкидываю в печь полено и ложусь спать.

17 марта

Вопросы, на которые мне предстоит ответить в течение следующих месяцев:

— Способен ли я вынести самого себя?

— Могу ли я в мои почти тридцать восемь лет измениться?

— Почему я не скучаю по прежней жизни?

Небо не оскудевает, снег продолжает падать. Утро провожу у окна. Жизнь в лесной избушке сводится к выполнению трех действий:

1) наблюдение за внешним миром (обычно ограниченным проемом окна), углубление знаний о нем и записывание происходящего;

2) поддержание соответствующего внутреннего состояния;

3) встречи, разговоры и прием редких гостей либо, наоборот, поиск способов оградить себя от них.

Если бы я хотел покрасоваться, я бы сказал, что эти занятия роднят меня с часовым и превращают мою хижину в дозорный пост на границе с таежным царством. Но на самом деле я работаю консьержем, а хижина моя — каморка швейцара. Нужно не забыть оставить записку «Скоро буду», когда в следующий раз отправлюсь в лес.

К вечеру выглядывает солнце, и снег приобретает стальной оттенок. Белая поверхность озера отливает ртутью. Пытаюсь сфотографировать это явление, но на снимке эффект исчезает. Фотографии бесполезны. Реальность разбивается об экран, становится двухмерной. Экран разрушает материю, сжимает плоть вещей. Люди, помешанные на фотографиях, лишают себя возможности вкусить таинственные эманации жизни. Ни один фотообъектив не сможет передать впечатлений, которые пейзаж оставляет в наших сердцах. Никакая камера не способна запечатлеть состояние души и те невидимые сигналы, которые посылает нам человеческое лицо.

18 марта

Мои запасы продовольствия заканчиваются. Нужно придумать, как ловить рыбу. На Байкале используют простой способ. Горсть живых рачков-бокоплавов, собранных в стоячих водоемах и называемых бормыш, высыпается в прорубь. Рыба, привлеченная прикормом, скапливается поблизости. Остается только забросить снасти.

Но сначала нужно добыть бормыш. Решаю попробовать старинную технику сибирских рыболовов: недалеко от берега, там, где глубина не превышает трех метров, выдалбливаю во льду широкую лунку и опускаю туда охапку кедровых веток. Через несколько дней ветки нужно вытащить и собрать спрятавшихся там рачков. Приманка для рыбы готова.

С юга по-прежнему дует ветер. Снегопад продолжается. Белизна приглушает все звуки. Вокруг стоит редкая тишина, воздух мягкий. Термометр показывает 15 °C ниже ноля.

19 марта

Этой ночью меня разбудил треск льда. Бревна хижины сотрясались от мощных ударов. Вся масса воды восстала и бьется о крышку своего ледяного гроба.

Все еще идет снег. Сонное оцепенение. До недавнего времени я, путешествуя, был подобен стреле, выпущенной из лука. Теперь я — вбитая в землю свая. Точнее, я начинаю превращаться в растение. Моя душа пускает корни. Мои движения замедляются, я пью много чая, становлюсь крайне чувствительным к перепадам освещения и больше не ем мяса. Моя хижина — это оранжерея для выращивания теплолюбивых культур.



Долгая и изматывающая заготовка дров. Еще одно дерево распилено, разрублено и уложено в штабеля. После этого, орудуя лопатой, прокладываю в снегу дорожки к берегу, бане и поленнице. Четыре часа ежедневного труда рекомендованы Львом Толстым для того, чтобы иметь право на пищу и кров.

Ночью меня настигает бессонница. Лежу и думаю о диких зверях, которые в этот самый момент рыщут по лесу или спят где-то недалеко от хижины. Норки, которых никто не хочет пустить на мех, олени, из которых никто не намеревается приготовить паштет, и медведи, чья смерть не послужит мерилом чьей-либо смелости.

20 марта

Теперь каждое утро синицы стучат в окно. Удары их клювиков о стекло заменяют мне будильник. Сегодня тепло. Сижу на складном стуле в двух километрах от берега и, глядя на горы, курю сигару («Ромео и Джульетта № 2», немного суховата). Горы. Раньше я поднимался в горы, спускался с них, искал тропы и учился оценивать перепады высот. Я никогда не думал, что на горы можно просто смотреть.

Вечером — Казанова. Сидя в венецианской тюрьме Пьомби, он пишет: «Чтобы быть свободным, достаточно чувствовать себя таковым». Однажды ему в голову пришла экстравагантная идея изготовить леденцы с добавлением порошка из волос любимой женщины. Мне нужно было взять сюда с собой что-то подобное…

В Женеве Казанова беседует с Вольтером и критикует его гуманистические утопии: «Ваша главная страсть — любовь к человечеству. Et ubi peccas[8]. Любовь ослепляет вас. Любите человечество, но умейте любить его таким, каково оно есть. Оно не способно принять благодеяния, коими вы желаете его осыпать; расточая их, вы делаете его несчастным, озлобляете пуще прежнего. Оставьте ему лютого зверя, зверь этот дорог ему. Я никогда так не смеялся, как при виде Дон Кихота, с трудом отбивающегося от каторжников, коих он великодушно освободил»[9].

21 марта

Первый день весны[10]. Небо чистое, и я отправляюсь в лес. Поднимаюсь вдоль замерзшей речки, впадающей в Байкал в пятистах метрах к северу от избушки.

Одиночество природы встречается с моим. Каждое из них обладает своей собственной реальностью. С трудом передвигаясь по свежевыпавшему снегу, вспоминаю слова Мишеля Турнье о том, как хорошо, когда рядом есть другой человек, чье присутствие убеждает нас в том, что мир реален. Здесь нет никого, кто мог бы вместе со мной рассматривать вертикальные полоски, которыми испещрены стволы деревьев. Заснеженные кустарники напоминают новогодние елочные шары. Изломанные линии лиственниц делают пейзаж похожим на гравюру (на старинных китайских рисунках горы и реки всегда выглядят так, как будто они страдают). Обратить взор на какой-либо предмет означает вдохнуть в него жизнь, и никто не придет мне на помощь, чтобы оживить увиденное. Чтобы заставить мир возникнуть, в моем распоряжении есть лишь мой собственный взгляд. Если бы нас было двое, мы могли бы увидеть больше.

Иду вперед мимо соснового перелеска. Интересно, продолжает ли он существовать, оказавшись вне моего поля зрения? Если бы у меня был попутчик, я бы попросил его следить за тем, чтобы мир не исчезал за моей спиной. Теория Шопенгауэра о том, что мир есть представление о нем, кажется мне весьма занятной, но вообще-то она нелепа. Разве я не чувствую, как лес позади меня излучает силу.

На высоте около восьмисот метров над уровнем моря долина сужается, и я достигаю верхней точки гранитного выступа. О, боги горных вершин! Как же трудно преодолеть оставшиеся двести метров в этих дебрях из покрытого снегом кедрового стланика! Внизу распростерлась тайга, в чьей темно-зеленой массе пролегает извилистая светлая линия. Это заросли ивы, облюбовавшей речную долину.

Спускаюсь за два часа, следуя длинными белыми аллеями, пустыми эспланадами и безмолвными проспектами. Зимний лес подобен спящему городу. Вернувшись, снова погружаюсь в мемуары Казановы. Побывав в Айнзидельнском аббатстве в Швейцарии, он пишет: «Кажется, чтобы быть счастливым, мне нужна только библиотека с моими любимыми книгами». О молодой итальянке: «Я страдал оттого, что вынужден был покинуть ее, не воздав должного ее очарованию». Во время своих путешествий Казанова посещает Рим, Париж, Мюнхен, Женеву, Венецию, Неаполь… Он говорит на французском, английском, итальянском и знает латынь. Встречается с Вольтером, Юмом и Гольдони. Цитирует Коперника, Ариосто и Горация. Среди его возлюбленных — женщины самых разных национальностей… Живое воплощение идеи «объединенной Европы», которая станет так популярна два с лишним века спустя.

В восемь вечера накрываю на стол. Сегодня на ужин горячий бульон, макароны, соус табаско, чай, двести пятьдесят граммов водки и кубинская сигара. Табаско сделает съедобным все что угодно. Перед сном зажигаю свечу у портрета моей возлюбленной и курю, наблюдая за тем, как отблески пламени танцуют на ее лице. Почему в разлуке влюбленные всегда несчастны? Чтобы утешиться, достаточно верить в то, что изображение воплощает в себе любимый образ.

Погасив керосиновую лампу, ложусь спать.

Сегодня я не причинил вреда ни одному живому существу на этой планете. Не навреди ближнему своему. Странно, что отцы-пустынники никогда не выдвигали столь прекрасный аргумент в пользу своего затворничества. Антоний и Пахомий упоминают нелюбовь к мирской суете, борьбу с демонами, пожирающий их изнутри огонь, жажду чистоты, желание поскорее достичь Царствия Небесного, но нигде не говорят о желании жить, никому не причиняя вреда. Проведя один день на мысе Северный Кедровый, можно с уверенностью сказать себе, что эта заповедь не нарушена.

22 марта

Всю ночь бушевала буря. Сильный ветер, спускающийся с гор на западном берегу Байкала, местные жители называют сарма. Позвякивание инструментов под навесом не давало мне уснуть до поздней ночи. Не разрушил ли ветер птичьи кормушки? Не погибли ли птицы?

Ветер сдул снег с поверхности озера и отдал лед в мое распоряжение. Два часа катаюсь на коньках под холодным солнцем, слушая Марию Каллас.

Вечером от нечего делать — ведь дров заготовлено на пять дней вперед — записываю причины, по которым я решил на полгода отгородиться от мира.

ПРИЧИНЫ МОЕГО УЕДИНЕНИЯ В ХИЖИНЕ

Я был слишком болтлив.

Мне хотелось тишины.

Слишком много ждущих ответа писем.

Слишком много людей, с которыми нужно встретиться.

Я завидовал Робинзону.

В хижине теплее, чем в моей парижской квартире.

Мне надоело ходить за покупками.

Чтобы иметь возможность кричать и не беспокоиться о том, что на мне надето.

Из-за ненависти к телефону и шуму моторов.

23 марта

Надев снегоступы, целый день брожу по берегу, временами углубляясь в лес. Меня занимает идея о том, что пространство обладает памятью. Возделанные земли помнят молитву Богородице о помощи в работе. Маковое поле помнит первую детскую влюбленность. Но здесь? У этого леса нет связанного с людьми прошлого. Сюда не ступала нога человека, эти деревья ничего не говорят, и их кроны не хранят никаких воспоминаний о человеческих действиях.

Тайга живет сама по себе, взбегает на крутые склоны и берет штурмом низины. Она никому ничего не должна. Люди с трудом переносят равнодушие природы. Глядя на нетронутые земли, они мечтают распахать и засеять их. Глядя на девственные леса, они слышат звуки топора. И как страдают все эти предприимчивые бедолаги, когда вдруг понимают, что природа может прекрасно обойтись без них. Немногие любят ее бескорыстно.

Ромен Гари в романе «Корни неба» изображает человека, которому удалось выжить в немецком концлагере благодаря тому, что вечерами, лежа на нарах с закрытыми глазами, он представлял себе стада диких слонов. Мысль о том, что где-то в саванне живут эти прекрасные свободные животные, укрепляла его дух и придавала сил. Пока в тайге нет людей, я буду чувствовать себя в безопасности. В ее первозданности есть что-то успокаивающее.

Взобравшись на вершину выступа, развожу костер на краю гранитной глыбы. Пока готовится похлебка, смотрю на безжизненное лицо Байкала — посиневшее, покрытое прожилками, пятнами и наростами.

24 марта

Сегодня утром не могу набраться решимости и встать с постели. Остатки моей воли отправились гулять по безбрежному пространству ничем не заполненных дней. Существует опасность пролежать так в полной неподвижности до самой ночи, восклицая: «Боже, как я свободен!»

Опять начался снегопад. Кругом ни души. Не слышно и звуков моторов. Единственное, что здесь существует, — это время. Я несказанно счастлив, когда появляются синицы. Больше никогда не буду смеяться над старушками, которые кудахчут над своими пуделями посреди парижских тротуаров или посвящают жизнь любимой канарейке. Ни над стариками на скамейках в саду Тюильри, сжимающими в руках бумажные пакеты с зерном для голубей. Общение с животными дарит бодрость.

Читаю «Любовника леди Чаттерлей». К седьмой главе сэр Клиффорд теряет всякую привлекательность и вызывает у бедной Констанции отвращение: «А случись жена рядом в минуту досуга, он тут же заводил нескончаемо долгий монолог: без устали копался в людских поступках, побуждениях, чертах характера и иных проявлениях личности — у Конни голова шла кругом. Долгие годы она с упоением слушала мужа, и вот наслушалась, хватит. Речи его стали ей невыносимы. Как хорошо, что теперь она может побыть одна»[11]. Закрываю книгу, выхожу на улицу, беру в руки топор и — бах! бах! — в течение двух часов колю дрова, одержимый навеянным книгой образом леди Чаттерлей. В ударах моего топора и криках птиц больше правды, чем в психологических разглагольствованиях. Бах! Бах! «То, что требуется доказывать, немного стоит», — писал Ницше в «Сумерках идолов». Пусть жизнь выражает себя через кровь, снег, острие топора, солнечные блики и птичий гам.

Сегодня навещаю мою ловушку для бормыша. Осторожно разбиваю лед, достаю ветки и трясу ими над ведром. Вода в нем наполняется крохотными рачками. Переливаю содержимое в банку. Теперь у меня есть приманка, и через пару дней я отправлюсь рыбачить.

Нужно быть ненормальным, чтобы считать книгу «Любовник леди Чаттерлей» эротической. Этот роман — реквием по израненной природе. Англия с ее тенистыми парками и наполненными старинными легендами лесами умирает на глазах у Констанции. Рудники разъедают землю. Там, где раньше шумели деревья, появляются шахты. Дым из заводских труб застилает небо. Тяжкий воздух, мрачные кирпичные строения, ожесточившиеся лица людей… В эпоху индустриализации Англия торгует собой, как проститутка, а новая порода предпринимателей-инженеров разглагольствует на социально-политические темы и спекулирует на технологических новинках. Мир агонизирует. Промышленность уничтожает целые деревни. Констанция чувствует зов плоти и понимает, что технический прогресс лишает людей жизненной силы. Лоуренс вкладывает в уста молодой женщины пророческие слова об изуродованных пейзажах, о помрачении умов, о трагедии человечества, теряющего в грохоте машин свою витальную энергию (свою «мужественность», говорит героиня). Дикая языческая страсть обуревает леди Чаттерлей, ставшую свидетельницей гибели своих современников, подхваченных безумной и изматывающей индустриальной революцией.

Максим Горький в «Исповеди» излагает другое мнение на ту же тему. Революционер, воодушевленный успехами промышленности, только в ней он видит путь к спасению. Заводы являются для него символом грядущего возрождения. Именно возникающая в их недрах мощная энергия должна, по его мнению, объединить людей и освободить их души из плена тьмы. Лоуренс считал эту энергию разрушительной, а Горький взывал к ней. Для Лоуренса воплощением красоты была сельская местность, Горький верил только в исчерченное лучами прожекторов небо. Что же касается леди Чаттерлей, изнемогая от желания, страдая от земной любви, она вопрошает людей об их деяниях, но ее трагический крик тонет в громком металлическом лязге.

Вечером, сидя на деревянной скамье под кедрами, смотрю на озеро. Окружающий пейзаж прекрасен. Все наладится, жизнь войдет в свое русло. Леди Чаттерлей была права. Прежде чем заснуть, думаю о том, что с удовольствием пригласил бы ее сюда на несколько дней.

25 марта

Просыпаюсь с первыми лучами солнца и, убаюканный великолепным зрелищем восхода, снова погружаюсь в сон. Сегодня наконец-то погода позволяет прогуляться. Поднимаюсь к водопаду другим маршрутом, вдоль правого берега речки. Зимний лес приготовил мне испытание. Подъем на высоту четыреста метров занимает два часа. Слышно, как дятел стучит по сухому дереву. Затем следуют двести метров хорошей твердой поверхности. Далее — снова мучение, так как нужно перейти узкую лощину, заросшую невысоким кустарником. На каждом шагу проваливаюсь в снег метровой глубины. Нацеливаюсь на гранитный выступ в ста метрах от замерзшего водопада: глядя снизу в бинокль, я высмотрел там площадку, подходящую для привала.

Мелкий снег смазывает панораму озера, величественно раскинувшегося у подножия гор. Предчувствие меня не обмануло: на высоте тысяча сто метров обнаруживаю ровный пологий выступ, идеальный пункт для наблюдений. Здесь, на лоне природы, можно провести незабываемую ночь любви. Место у меня уже есть, так что начало положено.

Возвращаюсь, увязая в снегу по колено и выше и чертыхаясь, как настоящий русский, а потом замолкаю, чтобы послушать звуки снега, наполняющие лес.

Добравшись до устья речки, продолжаю путь по льду Байкала, идя по следам, оставленным лисицей. Она ушла на три километра от берега и вернулась, сделав круг. Обыкновенная лисья прогулка.

Начинается сильный снегопад. На лес ложится плотная завеса, обостряющая чувство одиночества. Что такое одиночество? Это друг на все времена. Это целительный бальзам на сердечные раны. Это мощный резонатор: когда рядом нет ни души, сила наших впечатлений многократно возрастает. Одиночество — это принятие ответственности, потому что, уединившись, я становлюсь представителем всего человечества и должен созерцать этот пейзаж во имя всех отсутствующих людей. Одиночество побуждает к работе мысли, потому что наш единственный настоящий собеседник — это мы сами. Оставшись наедине с собой, мы не ведем бессмысленные разговоры, но исследуем собственные внутренние глубины. Одиночество воскрешает в памяти воспоминания о тех, кого мы любим. Оно связывает нас братскими узами с растениями и животными, а иногда и с Богом, проходящим мимо.

Ближе к концу дня проверяю, как поживает мой бормыш в банке. Завтра или послезавтра эти рачки-бокоплавы послужат приманкой на рыбалке.

Восемь вечера. Влюбленный во все, что меня окружает, живущий в маленькой бревенчатой хижине на опушке леса между горами и Байкалом, я погружаюсь в блаженную дремоту. Перед сном читаю немного китайской поэзии. Заучиваю наизусть строки, которые можно вставить в разговор, когда сказать больше нечего:

В этом всем для меня заключен настоящий смысл.

Я хочу рассказать, и уже я забыл слова…[12]

26 марта

Снег. Шагая к озеру, широко раскрываю рот и ловлю языком снежинки. Небо кормит меня, как мать — младенца.

Пока не стемнело, с помощью ледобура проделываю лунку недалеко от берега — там, где глубина озера достигает четырех метров. Бросаю туда бормыш. Облачко ракообразных мутит воду. Подождем прихода рыбы. Надоели макароны с соусом.

27 марта

Утро китайской поэзии. Я приехал сюда со снегоступами, коньками, шипованными ботинками, ледорубом и рыболовными снастями, а сам взахлеб читаю истории об отшельниках, сидящих на каменных скамьях и наблюдающих за ветром, шумящим в бамбуковых рощах. Ох уж эти китайские мудрецы! Придумали принцип недеяния и теперь целыми днями могут греться на солнышке у порога своей хижины.

На исходе дня отправляюсь рыбачить. Восседая на табуретке, опускаю в воду снасти. Вижу несколько рыбин, проплывающих мимо, — бормыш привлек их внимание. Рыбалка — чисто китайское занятие. Часы бегут, а вы сидите в неподвижности, не сводя глаз с поплавка и надеясь, что он дернется. Сегодня этого не происходит.

Возвращаюсь с пустыми руками и топлю печаль в алкоголе. Двести пятьдесят граммов водки хорошо разгоняют кровь. За меня, китайские поэты!

28 марта

Мне кажется странной потребность верить в трансцендентность Бога. Почему Бог обязательно должен находиться вне созданного им мира? Треск льда, стайка птиц или величественная сила гор занимают меня больше, чем мысли о том, кто их сотворил. Мне достаточно того, что они существуют. Если бы я был Богом, я бы растворился в снежинках, кедровой хвое, каплях женского пота, чешуйках рыбы и глазах рыси. Это гораздо интереснее, чем парить в бесконечном пространстве, издалека наблюдая за тем, как разрушается наша планета.

Над озером повис густой туман. Горизонта больше не существует. Одеваюсь и выхожу на лед. Берег исчезает из виду на втором километре пути. Только мои следы связывают меня с хижиной. Я не взял с собой ни компас, ни спутниковый навигатор. Если ветер поднимется и сотрет мои следы, я не смогу найти обратную дорогу. Не знаю, что заставляет меня идти. Какая-то нездоровая сила. Я погружаюсь в небытие. Наконец, через два часа, говорю себе: «Хватит!» — и возвращаюсь, ускоряя шаг. Два часа спустя за белой пеленой показываются горы, а потом и моя избушка.

Согласно древней китайской традиции, перед смертью старики удалялись от мира. Среди них были те, кто служил императору, занимал государственные должности, а также выдающиеся мыслители, поэты или простые отшельники. Их хижины были похожи и располагались в тщательно выбранном месте: на возвышенности, недалеко от водоема. В зарослях бамбука играл ветер. Иногда взору открывалась долина, обитатели которой трудились не покладая рук. Дым благовоний помогал скоротать время. Вечером появлялся друг. Его встречали сдержанным приветствием и предлагали чашку чая. Сначала все эти люди хотели решать судьбы мира, а затем позволили миру решать их судьбу. Именно так и происходит в жизни.

Важно помнить, что недеяние древних даосов не означает уныния. Отсутствие действий лишь обостряет восприятие. Отшельник постигает вселенную, и от его внимания не ускользает ни одна деталь. Скрестив ноги, он сидит под миндальным деревом и слушает, как падает на поверхность пруда лепесток. Он наблюдает за тем, как вибрируют в воздухе перья летящих журавлей. Он вдыхает запах цветов, который окутывает его с наступлением вечера.

Перед сном читаю стихотворения Тао Юань-Мина, умершего в 427 году и прожившего прекрасную жизнь в скромной лачуге, наслаждаясь покоем, вином и поэтическим творчеством, благоговейно внимая происходящему вокруг и с чистым сердцем принимая свою судьбу. Засыпаю с мыслью, что вести дневник бессмысленно, потому что есть люди, способные описать свой жизненный путь в нескольких четверостишиях!

29 марта

Утром 3 °C ниже ноля. Почти весенний день. К южному окну слетаются синицы. Внезапный порыв ветра сотрясает кедры, и с них сыплется снег. Пейзаж затянут серой паутинкой.

Читаю китайскую поэзию и неторопливо пью водку. Мир может рухнуть, но узнаю ли я об этом? Деревянная избушка служит мне надежным убежищем. Бревна, алкоголь и поэзия защищают меня, словно трой-ная броня. Как говорят русские, когда хотят остаться в стороне от происходящего: «Моя хата с краю, ничего не знаю».

Далеко-далеко от сибирской тайги Париж диктует свои требования: «Имей обо всем собственное мнение! Возьми трубку! Возмущайся! Будь в курсе событий!» У отшельника, живущего в бревенчатой хижине на краю леса, иные правила: «Не реагируй, не поддерживай разговор, не отвечай на звонки, броди слегка пьяный в снежной тишине, признай, что все тебе безразлично, и читай китайских поэтов».

Ветер усиливается. Мир стучится в окно и просит меня открыть ему. Спасите меня, мои книги! Спаси меня, моя фляжка! А ты, избушка, защити меня от этого злого ветра, который хочет сбить меня с толку. Если бы сейчас кто-то принес газету с новостями, я бы посчитал это концом света.

Долго ищу и наконец нахожу строки Ду Му, поэта IX века:

В маленькой хижине едва вмещается моя постель.

Весь день лежу и смотрю на горы, прилежно вкушая напитки.

Восхищаюсь, когда ночью с ветром приходит дождь

И шумит, словно пьяный, и барабанит в окно понапрасну.

30 марта

Сегодня совершаю марш-бросок к замерзшему водопаду, следуя новому маршруту. Сначала поднимаюсь по южному относительно избушки склону, затем, на высоте в тысячу метров начинаю долгий обходной маневр. Добираюсь до гранитного выступа — изъеденные временем камни выдаются из-под снега, словно лежачие полицейские. Продолжаю подъем по плотному насту. Временами густые заросли стланика преграждают мне путь и требуют удвоить усилия. Уходит целых пять часов на то, чтобы выйти к водопаду. Меня не покидает тайная надежда, что если я подольше задержусь на этой вершине, то увижу оленя. Но, кроме следов росомахи, которые приводят меня в восторг, не замечаю ничего особенного.

Во второй половине дня иду рыбачить на озеро и в начале пятого вытаскиваю свою первую рыбу. Вторую — через три минуты, а третью — через полтора часа. На льду поблескивают три серебристых хариуса. Их тела содрогаются в неистовом танце. Мне нужно убить их и произнести те слова благодарности, с которыми коренные сибиряки когда-то обращались к умерщвленному ими животному или к природе, радующей их своими дарами. Сегодня, вместо того чтобы сказать «спасибо» или «извините», мы просто платим налоги.

Какое счастье видеть на тарелке собственноручно пойманную рыбу, в чашке — принесенную из проруби воду, а в печке — дрова, которые сам заготовил. Они все полны жизни. Отшельничество возвращает нас к истокам мироздания.

Помню, как проходили мои дни в Париже. Вече-ром я спускался за покупками. Разгуливая по супермаркету, привычным жестом я хватал нужные мне продукты и бросал их в тележку: современный охотник-собиратель в поисках пропитания.

Городские жители, бедные или богатые, левые или правые, покупают еду и бензин и сверх того платят многочисленные налоги. Отшельник ничего не покупает и, следовательно, ничего не отдает в пользу государственной казны. Он укрывается в лесу и сам добывает себе пищу. Проводя жизнь вдали от общества, он становится для государства упущенной выгодой. Быть упущенной выгодой — вот достойная цель для оппозиционера. Ужин из выловленной в озере рыбы и собранной в лесу черники носит в большей степени антигосударственный характер, чем любая демонстрация. Чтобы штурмовать бастионы власти, нужно использовать ее же собственные орудия. Но, как говорил Уолт Уитмен, «у меня нет ничего общего с этой системой, даже того, что необходимо для борьбы с ней». Когда однажды в октябре пять лет назад я наткнулся на «Листья травы» старины Уолта, я не знал, что чтение этой книги приведет меня в хижину. Открывать книги бывает опасно.

Жить в уединении — это протест. Отшельник исчезает с радаров, испаряется в никуда. Он больше не оставляет цифровых следов, не пользуется телефоном, не совершает банковские операции. Его личность невозможно установить. Это компьютерный взломщик наоборот: он покидает большую игру.

Впрочем, скрываться в лесах совершенно не обязательно. Добровольный аскетизм проповедуется и в городской среде. Нужно лишь немного дисциплины. Общество потребления оставляет нам право выбора. В условиях изобилия одни готовы превратиться в рабов собственного желудка, а другие встают на путь самоограничений и скромно живут в окружении книг. Не покидая городских квартир, они уходят в свой внутренний лес.

В бедных странах все иначе. На фоне дефицита и отсутствия альтернатив люди обречены на нищенское существование. Личная воля не играет тут никакой роли. Есть старый советский анекдот про мужика в гастрономе: «Опять у вас мяса нет?» Ответ: «Это неправда! Мяса нет в отделе напротив. У нас нет рыбы». Няня, вырастившая меня, была из Венгрии и рассказывала мне о подобных вещах. Я часто о ней думаю. Сам термин «общество потребления» кажется мне отвратительным. Его придумали инфантильные умы, недовольные собственной избалованностью. У них нет сил исправиться самостоятельно, и они хотели бы, чтобы их заставили.

В семь вечера намереваюсь печь блины из запасов муки, упакованной в герметичные пакеты. Намучившись, кладу на деревянную доску подгоревшую лепешку. Полчаса провожу на улице, ожидая, пока дым рассеется, а потом открываю пачку китайской лапши.

31 марта

Вот уже несколько дней проделываю эксперимент, напоминающий опыты Павлова по формированию условных рефлексов. Есть первые результаты. В девять утра играю на флейте у окна, затем бросаю хлебные крошки синицам. Этим утром они прилетели по первому зову — до того, как я дал им то, что причитается. Окруженный птицами, вдыхаю предрассветный воздух. Мне не хватает только Белоснежки.

День провожу на высоте. Поднимаюсь по широкой долине, расположенной к северу от избушки и поросшей лиственницами, притворяющимися деревьями с японских гравюр. Я называю ее «Белой долиной». После пяти часов сражений с сугробами достигаю отметки в тысяча шестьсот метров над уровнем моря. Наверное, со стороны я выгляжу как лось, увязающий по грудь в снегу. До вершины остается метров триста, но время позднее, и мороз крепчает. Спускаюсь к мысу Северный Кедровый. Дорогу мне пересекают следы рыси. Она, должно быть, проходила здесь час или два назад и ушла недалеко. Наклоняюсь над следами и принюхиваюсь, но не чувствую никакого запаха. Мне становится менее одиноко. Сегодня нас было двое, праздных гуляк.

Вечером колю дрова на поляне. Первое, что следует сделать, — мощным ударом вогнать лезвие колуна в дерево. Убедившись, что металл сидит глубоко, нужно поднять колун с чурбаком и со всей силы ударить по колоде. Если удар нанесен правильно, чурбак расколется на две части. Теперь остается разрубить каждую из них на мелкие поленья. Приноровившись, я больше не промахиваюсь. Еще месяц назад на рубку дров мне требовалось в три раза больше времени. Через несколько недель я стану настоящим виртуозом. Когда точно попадаю по цели и полено раскалывается с характерным треском, начинаю думать, что рубка дров — это боевое искусство.

Загрузка...