5

Через несколько дней на работе состоялось праздничное застолье. Работники сразу нескольких отделов сгрудились вокруг обширного стола и с аппетитом поглощали вина, коньяки и жирные салаты. Энергичными и непристойными чавкающе-хлюпающими звуками наполнялось помещение.

Поводом для торжества стали проводы на пенсию некоей пожилой женщины по фамилии Гнобыш, прежде никогда мной невиданной. Сотрудница Гнобыш трудилась этажом выше, в так называемом «производственном отделе». Это была довольно крепкая, нестарая дама, в роговых очках и с пышной причёской в форме фиолетового куста. На протяжении почти часа она рассказывала напряжённо притихшим, уже бывшим коллегам историю своего «творческого пути», своей мало впечатляющей карьеры, при этом постоянно уходя в ненужные, изматывающие подробности.

Оказалось, что на месте нынешней фирмы раньше существовал НИИ, который переехал или исчез вовсе, а госпожа Гнобыш осталась здесь, как несдвигаемый памятник. Содержание её обязанностей, то есть «работа с документами», за последнее тридцатилетие ничуть не изменилось, зато, благодаря техническому процессу, изменилась форма. Я с сочувствием представил себе те далёкие времена, когда госпожа Гнобыш, поправляя выбившийся фиолетовый локон, раскладывала пасьянс не на современном компьютере, а на неудобном столе, которого вечно не хватало, и то и дело срывались с него на пол замусоленные карты.

Начальник произнёс торжественную речь, в которой упомянул следующие речевые обороты: «славный творческий путь», «пользовалась поддержкой и уважением….», «внесла неоценимый вклад…» «с большим сожалением», «на заслуженный отдых», и т. д. Дослушать откровения Олега Валентиновича мне не удалось: в тот день у меня была масса работы. Требовалось отксерокопировать кипу документов, вздымающуюся до потолка, так что времени иной раз не хватало и на перекур, не то что на вдумчивое потребление коньячно-винных изделий.


Дряхлый копировальный агрегат трясся, гудел и вонял, обдавая руку печным жаром. На концерте в «Перестройке», как выяснилось, я обжёг руку, и теперь она, нагреваясь, саднила. Я провозился у древней машины часа четыре подряд, чувствуя себя не то кузнецом, не то шахтёром. Условия труда, и без того тяжёлые, осложнял всё время забегавший в комнатку курьер. Его носки источали столь терпкий аромат, что приходилось всё время бегать и открывать нараспашку окна и двери. Становилось холодно, со всех сторон задували сквозняки, однако вонь была непобедима.

Ближе к концу рабочего дня ко мне заглянул кудрявый Олег. Сев на крутящийся стул, он зачитал мне несколько пассажей из научно-популярного глянцевого журнала. Речь шла об образе жизни чёрных садовых муравьёв. В частности, в тексте говорилось следующее: «Доминантные самцы спариваются реже, чем остальные. Пока они доказывают свою силу и ловкость, другие самцы занимаются оплодотворением самок».

Мы немного обсудили сходство и различие животного и человеческого миров, а потом я отложил ещё горячие бумажные листы и отправился с Олегом в курилку. В наш отдел мы вернулись под шелест подобострастных аплодисментов. Лицо госпожи Гнобыш было влажным, а упаковка подарка была яркой и хрустящей. Мы органично вписались в рукоплещущую толпу, и я, не переставая аплодировать, незаметно приблизился к столу и отхватил себе толстый кусок докторской колбасы. Жуя, я направился было к своей голгофе, к ксероксу, но обратил внимание на часы, на которых было уже без десяти шесть. Бросив всю документацию так, как она лежала, я тихо собрал вещи и ускользнул за дверь.

К автобусной остановке было не подступиться. Собственно, автобусных остановок здесь было целых шесть подряд, но вокруг каждой из них шевелились бесшумные человеческие орды.

От метро «Войковская» наземным транспортом добиралось дикое количество народа. Раньше желающих проехаться на скрипучем икарусе было не так много, а теперь, из-за того, что возле метро возник огромный торговый центр «Некрополис», движение было сковано. Не то что со всей Москвы, со всего бывшего СССР приезжали люди, чтобы попасть в этот загадочный торговый центр, доверху набитый одеждой и девушками с неживыми васильковыми глазами.

Выходя из торгового центра «Некрополис» с шуршащими пакетами и застывшими блаженными лицами, люди сразу же примыкали к одной из автобусных очередей и стояли, стояли бесконечно. Стоял и я. Мелкий, неприятный дождь хлестал по лицу, и ноги остывали в луже. Изредка мимо проезжали маршрутки, и люди вскидывали руки, но маршрутки всегда проезжали мимо, высокомерные. Наконец, я прорвался к автобусу. С виду вместительный, он в момент наполнился уставшими покупателями и людьми труда. Я медленно полз, продвигался в очереди. Какой-то старик позади меня всё время пытался ускорить моё движение, беззастенчиво толкая меня в спину. Я старался не реагировать. Уставший после работы, как и все, я стремился настроить себя на философский лад. «Я спокоен, спокоен, — думаю я, занося ногу на ступеньку, — я един с космосом, и с природой…». Но нельзя же всё время быть спокойным, нервы сдают иногда. «Ах ты старый пидорас» — процедил я сквозь зубы, уже оказавшись у турникета, внутри. Но старик не услышал меня, оттолкнувшись ото всех, он теперь сосредоточенно копался в своих кульках в поисках проездного.

Я занял место, повиснув на поручне, и закрыл глаза. Рука всё ещё болела, пульсировала. Мысли, проносившиеся в голове, были бессвязны. Я почему-то вспомнил Сергеева, его упитанное лицо и витаминный коктейль, в котором плавали маленькие острые льдинки. Его «тортики», очень сладкие «тортики», которыми он всё порывался накормить нас. Неужели этот «тортик» позволит нам выступить на своём нассистком шабаше? Неужели так широко распространяется влияние Йоко-Ани? Должно быть, она просто богиня в постели.

Но почему Вадим не видит, даже, я уверен, не подозревает о возможности такой связи? Как удаётся этой крокодилообразной, хотя и неплохо сложенной женской особи так легко манипулировать всеми мужчинами? Как она смогла в считанные месяцы разрушить старого Вадима и слепить нового, подходящего ей куда больше?.. Йоко — сверхчеловек с железной волей или всё её «волшебство» умещается между ногами?

Я снова вспомнил мрачную бездну на старом рисунке Киры. Бездну, пожирающую пространство вокруг себя, огромную, чёрную, манящую непреодолимо.

— Проходите в середину салона! — проорал мне кто-то в ухо. — Проходите в середину салона! Там у вас это… полно ещё места.

Я, не оглянувшись, послушно убрал руку с поручня и прошёл дальше. За окном автобуса не было видно ничего — только те же каменные лица сидящих и стоящих людей, прижавшихся друг к другу, отражённых в жёлтом свете. Почему в общественном транспорте так много некрасивых людей? Куда они держат путь и откуда?.. В этот момент взгляд мой оцарапало недобрым, холодным противоположным взглядом. Взгляд этот встретился со мной, сверкнул на момент и потух, скрылся в общей тупой отстраненности автобусного салона. Но одного момента хватило, чтобы его опознать — это был колючий взгляд восточной красавицы Наргиз. Она, без сомнения, заметила и узнала меня, но отвернулась, сделала вид, что не узнала и не заметила. Я не стал окликать её через весь автобус, понимая, что такая внезапная публичность может быть ей неприятна. Я отвернулся к окну и соорудил точно такую же, как и у всех остальных, тоскливую мину. Так мы и ехали ещё некоторое время, смотря в разные стороны, а потом вышли на одной остановке. Наргиз стояла у дверей и выпорхнула из салона быстро и изящно, я же, прежде чем оказаться на воле вслед за ней, мучительно продирался сквозь пассажирские тела, расступавшиеся передо мной, как пластилин, с тягучей покорностью.

Я перепрыгнул пару луж и оказался перед ней, раздавив свежую грязь ботинками.

— Наргиз, привет! — провозгласил я, с трудом удержавшись от странного порыва раскинуть при этом руки и полуприсесть, как фокусник после неожиданного появления.

Наргиз шла быстро, но с готовностью остановилась и с готовностью отозвалась: «Привет». И ещё, посмотрев куда-то в район моей правой подмышки, добавила: «Рада тебя видеть». И двинулась дальше.

— И я тебя, — я пошёл за ней, заложив руки в карманы. Было свежо и тускло, пели неизвестные птицы, солнце, которому уже следовало б закатиться, всё не закатывалось, висело просто так, какое-то неживое, словно задохнувшееся под мутной небесной плёнкой. Загнанные дворницкой лопатой за тротуар, лежали хлипкими взбитыми студнями острова чёрного снега.

Мы шли между двух высоток, громко хлюпая по воде.

— Ты идёшь домой? — спросил я, совершенно не представляя, что ещё спросить. Она кивнула, едва улыбнувшись. И потом ещё зачем-то, после длительной паузы, сказала внятно: «Да, иду домой».

Мы молчали, продолжая движение. Параллельно нам уютно журчала грязная вода из канавы в канаву.

— Как твои дела на работе? — спросила Наргиз меня, вскинув тонкую насмешливую бровь. её брови, кажется, только и были созданы для того, чтобы взмывать вверх в этой недоброй насмешливости. Я напрягся, подумав о том, что Наргиз снова каким-то образом собралась припомнить мне моё пиво. Не успел я соорудить максимально скупой и суровый ответ, как Наргиз вдруг дёрнулась всем телом, потеряв равновесие — каблучок как конёк лихо скользнул по сопливому льду, и моя спутница упала бы наверняка в расползшуюся грязь, если б я не успел ухватить её под локоть и за талию, обеими руками. Я подхватил её, чуть не упав вдвоём с ней, но устоял всё же.

Наргиз, густо раскрасневшаяся, поблагодарила меня, когда я отделил свои руки от её тела. Я задержал их чуть дольше, чем следовало, но не намного. Я чувствовал, с Наргиз шутки плохи.

Ну а мы двинулись дальше, теперь медленней и внимательней.

— Спасибо, что разрешил переночевать Майе у себя, — обронила Наргиз мимоходом.

— Не за что, — я посмотрел на Наргиз пристально, пытаясь угадать выражение её лица. Выражения никакого не было.

— Мне было совсем несложно, — добавил я. — Вообще, если что, обращайся.

— В каком смысле?

Я чувствовал, что развивать эту тему не следует, но всё же начал мямлить малопонятно: «ну, хм… если кто-то из твоих подруг… вдруг…»

— Что, кто-то из моих подруг? — живо отреагировала Наргиз. Она остановилась, смотря мне в глаза. Её глаза, большие и чёрные, беспощадно смеялись надо мной.

— Да ничего… — я погрустнел. — Вот, перепил на работе пива, теперь несу всякую чушь. Не обращай внимания.

Она кивнула. Где-то поблизости каркнула ворона, громко и вызывающе. В одном из глянцевых научно-популярных журналов, подсунутых мне Олегом, я прочитал, что, когда ворона каркает, она испытывает сильнейшую мозговую боль. Но при этом она всё равно продолжает каркать, вновь и вновь. Она каркает всю жизнь, вероятно, назло людям.

Снова заныла рана на руке, натёртая курткой. Я задёрнул рукав и почесал её. От этого рана заныла ещё сильнее.

— Что это у тебя? — спросила Наргиз вполне безучастно.

— Да так, поранился на работе….

— Чем?

Я рассказал ей, как обжёг руку.

— Вот оно что… — она непонимающе кивнула. — А зачем?

— Сложно объяснить. Это было что-то вроде творческого порыва. Я почувствовал, что так было нужно, в ту минуту…

Она остановилась у одного из подъездов. Видимо, это был её дом. «Она живёт слишком близко от остановки» — подумал я раздражённо.

— Вы играете панк-музыку, да? — Наргиз повернулась к подъезду спиной, поведя хрупким плечиком. С плечика упала, как бретелька, одна из ручек кожаной сумки.

— Я не люблю этих клише, — я поморщился. Но не от вопроса, а от вновь проявившейся боли. — Мы играем просто гитарную музыку. Можно сказать, мы играем рок.

— Вообще-то мне нравится рок… раньше я слушала «Кино», «Аквариум». У меня их диски лежат до сих пор, пылятся где-то…

— А сейчас ты что слушаешь?

— Ну, я, наверное, больше люблю джаз. Это красивая музыка. Недавно я ходила с подругами на концерт в Доме музыки. Было очень приятно: хорошая атмосфера, люди… Хотя никто не поджигал гитар…

— Джаз — это же для позёров, — сообщил я недовольно, зачерпнув носком ботинка из лужи грязной воды.

— Чего? — она не поняла.

— Ну, для унылых снобов, которые считают, что разбираются в музыке. В джазе нет ни куража, ни страсти, один импровизационный выпендрёж. — И тут я встал в неестественную позу, пытаясь изобразить типичного джазового музыканта, каким я его видел. Я надул губы и, смахнув волосы со лба, произнёс с нудной, как я полагал, типичной интонацией джазового музыканта. — Посмотрите на меня, я джазовый музыкант. Я сочиняю музыку прямо на сцене, смотрите, какую непонятные и заковыристые мелодии я умею извлекать из своего саксофона. Достаточно ли они непонятны и заковыристы для вас?..

И тут я встал в прежнюю позу, как бы вернувшись в своё нормальное состояние и нормальным своим голосом сказал: «Лучше сочини хотя бы одну приличную мелодию от начала до конца, а потом уже сыграй её для нас, долбаный придурок!»

— Перестань ругаться! — чуть не прикрикнула на меня Наргиз и даже топнула ножкой, немного комично. — Ты что, обиделся на меня из-за поджигания гитар? Я же просто пошутила…

— Я это понял. Лучше приходи на наш концерт со своими подругами… — тут я снова поймал её насмешливый взгляд, — или, знаешь, можешь прийти одна. И ты сама всё поймёшь. Тебе самой больше не захочется смотреть на эти самодовольные джазовые физиономии.

— Ну, может, как-нибудь и приду, — где-то над нами тяжело скрипнули оконные ставни. Наргиз будто вспомнила что-то, вскинула руку и посмотрела на крохотные наручные часики. — Ладно, давай оставим эти обсуждения для другого раза… Мне пора.

И вспорхнула к подъездной двери. Я не успел опомниться, как она уже набрала код подъезда, и домофон с готовностью отозвался своим мерзким звуком.

— Подожди, но скажи мне хотя бы свою фамилию… Я найду тебя в фэйсбуке!

— Меня там нет! До встречи! — и она скрылась за тяжёлой проржавевшей дверью. Я услышал, как звякнула железо, придавленное к другому железу магнитом. Дверь захлопнулась.

— Передавай привет братьям! — издал я запоздалый сорвавшийся крик. А потом сделал несколько шагов назад и посмотрел наверх, ожидая, видимо, увидеть братьев, которым я только что передал привет. Но их вроде бы не было. Только немолодая женщина курила сигарету, оперевшись голыми руками на парапет. Рядом с ней вертелся белый пушистый кот, он выставил свой зад наружу, будто собирался нагадить с высоты, как птица.

Я сунул руки в карманы и пошёл к себе. Дом Наргиз располагался ещё ближе к моему дому, чем я это себе представлял. Нас разделяла пара перпендикулярно стоящих друг к другу пятиэтажек, помятый мусорный бак, стоящий одиноко, и строительный котлован, огромный, непристойно развороченный. Вокруг котлована бежал какой-то человек. Сначала я подумал, что, возможно, он убегает от гастарбайтеров или от банды бездомных собак, так остервенело он рвался вперёд, вдоль дороги, но потом я узнал в бегуне соседа Митю. Волосы его растрепались, ноги ниже колен были заляпаны грязью и мокры насквозь, мокрые круги ниже подмышек расползались до таза. Увидев меня, он чуть притормозил и, давясь вязкой слюной, пробормотал что-то невнятное. «Извини, я держу темп, некогда…» — разобрал я. Он побежал дальше, еле волоча ноги. Огромное, живое мясо шевелилось, подпрыгивая вниз и вверх. Митя бежал. У меня в штанах что-то зашевелилось, завибрировало помимо моей воли. Телефон — понял я. На экране высветился номер Майи.

— Да, — сказал я хриплым голосом, как будто бежал всё это время вместе с Митей.

— Это я-а-а… Как де-ла-а-а?.. — произнесла Майя, придурковато растягивая слова. Вероятно, так она представляла себе кокетство или, может быть, светскую беседу.

— У меня всё хорошо, — ответил я предельно сухо, трудно выдавливая слова.

— Я просто хотела узнать, как ты пожива-а-аешь…

— Мне приятно, что ты беспокоишься за меня, но ты знаешь, я очень тороплюсь…

— А куда-а?

— Мне нужно… У меня сейчас концерт, да, очень важный концерт…

— Ого, концерт, — оживилась Майя, — а можно мне прийти?

— Вообще-то нет, он закрытый, и очень далеко, на Южной… И от метро ещё два часа пешком… Ты просто не успеешь.

— Ну ладно… — тяжкий вздох раздался на другом конце провода. — Я просто хотела отдать тебе футболку. Она тут скучает без своего хозяина.

— Конечно, я заберу футболку… вот только сейчас совсем нет времени. Я сейчас въезжаю в туннель, связь вот-вот оборвётся… Я позвоню тебе сам, хорошо?

— Ну ладно. А когда?

— Когда… когда… в конце недели… я думаю, что… наверное… — я нажал отбой и вернул телефон в карман.

Вернувшись домой, я не включил свет, приготовил и быстро съел в темноте какой-то ужин, и забрался в диван. Остаток вечера я провёл в фэйсбуке, листая фотографии так называемых друзей, читая их никчёмные записи. От записей было грустно и нервно, я закрывал глаза и вяло фантазировал о Наргиз, безуспешно пытаясь представить её без одежды. Всё, что я видел, это только ручка сумки, упавшая с плеча, подобно бретельке от лифчика. Вновь и вновь я наблюдал это падение и губки Наргиз, разжавшиеся, чтобы сказать: «Меня там нет! До встречи!»

В этом символическом оголении для меня было гораздо больше эротизма, чем в полностью раздетой разгорячённой Майе. Так я и погрузился в неспокойный сон, раздумывая над этой ручкой-бретелькой…

Как же это прекрасно, опьянять себя сразу же, при пробуждении. Собраться ближе к ночи, пить упорно и долго, в сигаретном дыму и кабацком полумраке, пить, пока не свалишься со стула и не упадёшь замертво в салат, а потом проснёшься, с гниением во рту и тяжкой ношей в голове и желудке — таков досуг плебея. Интеллигентный же человек должен опьяняться беспрерывно, но умеренно, чтобы никогда не трезветь, но и никогда не досаждать окружающим невменяемыми глупостями.

Так думал я, сидя на крыше сталинской многоэтажки в 11 утра, ловя солнечные лучи почти опустевшей бутылкой. Её конечность меня ничуть не удручала, вокруг стоял таких же ещё целый ряд, вдобавок — шампанское и бутылка рома. Я как всегда был потерян в числах и не знал твёрдо, март ли всё ещё, или может быть уже апрель, да, в общем, и не было никакой разницы — главное, что погода была чудесна. Погода шепчет — вспомнил я странное для уха словосочетание. Погода не шепчет, а вопит, режет ярким глаза и стучит трамвайными рельсами. Под нами шпалы и шоссе, и крыши маленьких домов, обитые скользим материалом, по которому хорошо съезжать на лыжах и лететь вниз, приземляясь на случайных прохожих. Было не холодно и не тепло, точнее, в куртке было слишком тепло, а без неё всё же прохладно. Воздух был чист и прозрачен, и лица моих друзей в нём были слишком отчётливы, я закрывал глаза и видел их всё равно, в мельчайших ненужных подробностях. Они были праздничны и счастливо глупы. Особенно мне нравилось лицо Фила: плотоядное и слюнявое; он молчал и думал, вероятно, либо о жареном мясе, либо о своих легкодоступных женщинах. Вадик смотрелся величаво: он всё ещё очень художественно курил. Кира пощипывала себя за щёку, проверяя насколько пьяна, и говорила мне: «Ты теперь всегда будешь одеваться как гомик»?

В тот день я снова был одет в пурпурные штаны и дедов пиджак с полосками.

Филипп отвлёкся от плотоядных мыслей, чтобы залиться радостным гоготом.

Только что мы узнали, что Сергеев всё же включил нас в программу своего молодёжного фестиваля. На почту нам выслали приглашения с гербовыми печатями и программу мероприятия. Я думал, что буду чувствовать себя гадко, но почему-то радовался, как дитя. Какие-никакие, а 5 тысяч человек — толпа народу, о которой большинству групп и не мечтать. Не в том положении мы, чтобы заниматься чистоплюйством — всё-таки решил я.

Винные пары и лёгкая весенняя погода мешали быть принципиальным и строгим. В такой легкомысленной обстановке можно быть только молоденьким и глупеньким, совершенно беспринципным гедонистом. Таковым я и был.

Филипп разобрался с первой бутылкой и потянулся за второй. В этом движении я угадал некоторую, очень незначительную, но стыдливость. У Филиппа совсем не было денег, потому что, напомню, Филипп не работал нигде и никогда. Возраст же «карманных денег» он, если честно, давно перерос. Хотя всё же какие-то суммы ему передавали из жалости дед и бабушка. Что Филипп проделывал с этими суммами, насколько они были малы или велики, мы не знали. Так или иначе, всё, что покупалось нами на совместных посиделках, было куплено мной либо Кирой. Либо Вадиком иногда. На все претензии Филипп реагировал воинственно: «Я, блядь, магистр изящных искусств, — кричал он и бил себя в грудь, — где мне, по-вашему, искать работу?». Впрочем, стыдился безденежья Фил только с нами, нищету он легко компенсировал наглостью, с которой он стремительно заполнял собой всё незанятое пространство любой вечеринки: он сметал всё недоеденное, выпивал всё недопитое или допиваемое недостаточно быстро, насиловал всё, что недостаточно сопротивлялось. С одинаковым энтузиазмом он поглощал все блага цивилизации: бабушкины соленья, одеколон, гашиш, пряники. Мне было противно это его буйное потребительство, а также привычка вонять носками и всё время просить взаймы. В остальном Фил был, по-своему, прекрасен.

Конечно, играла музыка. Она доносилась из динамика Кириного телефона, валявшегося на парапете, в двух сантиметрах от пустого воздуха. Телефон исторгал из себя одна за одной, совершенно несовместные друг с другом песни: рафинированные «Suede» сменялись сермяжным Чижом, который, оглянуться не успеешь, растворялся в беспорядочных переборах нилянговской гитары. А потом, поверх всего это винегрета, скакал, утрамбовывая его в однородную массу, какой-нибудь совсем уж неожиданный Бой Джордж. Мы вполуха прислушивались к этим непредсказуемым звукам, пили и смеялись, дожидаясь триумфального появления Йоко-Ани. Она, как всегда, задерживалась на работе. В субботу, в выходной день. Пока Йоко не было, Вадик вываливал на нас все свои привычные романтические глупости, которые не решался произносить при своей подруге-хозяйке. Осколки прежнего, безрассудного Вадима.

— Мы должны ехать в Лондон, или Нью-Йорк, — вещал он взволнованно, — здесь никаких перспектив, вы же понимаете, друзья, здесь может существовать только блатняк или, в лучшем случае, наш родной говнорок… А в одном Лос-Анджелесе только какой-нибудь спид-металл играет пятьдесят радиостанций!

— Да там до хрена своих хороших музыкантов, непонятно разве? — вяло поддержал беседу Фил, скорее из-за того, что пил алкоголь и на Вадиковы деньги купленный тоже.

— Так а мы ведь плохие, бездарные! Потому и не затеряемся, — Вадим хохотнул над своей шуткой, и водосточная труба отозвалась ржавым смехом. Я приблизился к нему с целью взять сигарет. Он посмотрел исподлобья, усталый и пьяный. Хотел сказать что-то, но лязгнула дверь, в проёме образовался знакомый силуэт, тонкие каблучки уверенно зацокали по ровной кровле, поднося к нам быстрое, спортивное тело Йоко-Ани.

— Как поживаете, горе-музыканты? — спросила она покровительственно, одарив нас надменной улыбкой. Триумфатор, герой, она надеялась, видимо, что благодарная чернь сейчас же кинется лобызать ей ноги. Но нет, этого не произошло. Только Вадим подошёл и, смущаясь, чмокнул её в губы.

А когда-то давно Аня остерегалась, даже боялась нас. В те времена она была тихой, опрятной студенткой с соседнего юридического либо ещё какого-нибудь экономического факультета, ходила по университетским коридорам, прижимаясь к стенам, в простых очках и с заплетённым понурым крысиным хвостиком волос сзади. На свою беду наш гитарист однажды столкнулся с неприметной девушкой в студенческом общепите. Неуклюжий Вадим, проходя, то ли пролил на неё компот, то ли задел по голове локтем, в общем, знакомство состоялось, и на следующий день уже были розы в целлофане и «Кофехауз». Оценивающие взгляды и застенчивые улыбки. Непреднамеренная близость в переполненном вагоне метро. А потом, на дне рождения Вадима, он впервые представил нам её, уже сожительницу, широко и свободно разместившуюся в квартирном пространстве. Фамильярная с Вадиком и её матерью, на нас она бросала пугливые взгляды и старалась всячески угодить и вообще на всякий случай держалась подальше. Она подала к столу жирное мясо и салат из морских гадов. Особенно неприятны были маленькие осьминожки, синюшные и скрюченные. Я вылавливал их вилкой и складировал отдельно от себя. Сложно представить себе более мерзкое создание, чем осьминог, наделённый одновременно щупальцами и клювом. Аня осторожно пыталась убедить меня, что у таких маленьких экземпляров не бывает клювов, но я откладывал мёртвые тушки всё равно.

Аня была удивлена моей брезгливостью, так как находилась во власти всех стереотипов о панк-музыкантах. Она предполагала, что друзья Вадима никогда не моются, питаются содержимым мусорных баков и запивают его водой из луж. Увидев же в нас умеренно адекватных людей, которые, во всяком случае, не собираются рвать на куски и опрыскивать из баллончика её шубу, крушить мебель и плевать ей в лицо, она успокоилась и тотчас предъявила нам свою истинную сущность.

Прекратив суетливо накладывать нам своих морских салатов, она уселась во главе стола и повелительным тоном отослала меня за дополнительным майонезом, а Фила — с пакетом мусора. С этого и началось наше долгое противостояние, наша мучительная и неравная борьба за бессмертную душу Вадика.

— Ну что, как жизнь половая, приятель? — спросил он меня, употребив фразу, подслушанную им, наверное, в одном из американских ситкомов.

— Да, в общем, своим чередом, — я сунул в рот тонкую сигарету и вернулся на место.

— Он теперь не только одевается, но и говорит, как педик, — возмутился Филипп. — Что это ещё за черёд такой?

— Джентльмены, — говорю, — оставляют свою личную жизнь при себе.

— Джентльмены — да, но от тебя мы ждём всех скабрёзных подробностей.

— Боже мой, почему вы не могли обсудить своё грязное бельё без меня?.. — проворчала Аня, также закуривая сигарету и придвигаясь поближе.

Я рассказал им про Майю. Рассказал тезисно, телеграфным стилем, избежав желаемой всеми демонстрации грязного белья.

— Зачем ты связался с этой психопаткой? — раздражилась Кира ещё в начале моего рассказа, но, чтобы высказаться, подождала до конца. Я только пожал плечами.

— Люблю психопаток… — вставил замечание Фил. Филипп всех любил.

— Нет, она ведь реальная сумасшедшая, — настаивала Кира на своём, — запросто может взрезать вены и броситься, как Филушка-дурачок, из окошка.

— Крэйзи, крэйзи, бэйби, — пропел Фил вкрадчивым дурным голосом, возложив руку себе на промежность.

— А чего бросаться-то? — возмутился я. — Ведь не было же ничего ТАКОВО!

Я особенно подчеркнул слово «таково», хотя сам не очень понимал, какого «такого» у нас с ней не было.


…Мы уже прижимались друг к другу голыми горячими телами, когда она прошептала мне в ухо, тяжело привстав на локтях: «Ты любишь меня, Андрей?» Я резко слез с неё, встал, принялся одеваться, злой. «Подожди, нет, нет, мне всё равно…» — несла она заполошный бред, хватаясь рукой за штанину, не давая надеть… Я прошёлся по комнате, но потом всё-таки вернулся к ней. Мы продолжили на том месте, где остановились. «Но ты ведь любишь меня, скажи, пожалуйста, что любишь, просто скажи…» «Ох, ладно, будем считать, я тебя люблю…» — сдался я, находясь уже целиком во власти своего либидо. И потом уже всё произошло.


— Слушайте, — сказал я, сглотнув обильную слюну, — было много вина. Молодые парень и девушка, одни в пустой квартире… Много вина, опять же.

— Но ты уверен, что она поняла всё правильно? — продолжала наседать на меня угрюмая Кира.

— Конечно же… наверное, — я поднялся. Немного закружилась голова.

— А не пора ли нам поесть? — встрепенулся полудремавший во время нашего разговора Вадим. В наступившей после вопроса тишине у Филиппа выразительно заурчал живот. Есть, и правда, было самое время.

Казалось, спускались мы очень долго, целый день, потому что когда мы топтались на крыше, было ещё светло, а на крыльце оказалось, что уже вечер и машины стояли на шоссе глухой и шумливой (водители будто нажимали разом на все свои гудки и клаксоны) пробкой.

Мы направились наугад, в обратную пробке сторону.

Филипп настойчиво предлагал нам зайти в маленький стеклянный магазин на углу и купить всего, что душа и желудок просили, а потом отправиться со всем этим добром в ближайшие дворы. Предложение было отвергнуто, никто из нас не любил есть и пить во дворе да и к чему сидеть на улице, когда есть деньги?

И мы начали наше бессмысленное кружение. Мы шли по Садовому кольцу. Из фиолетовой вечерней дымки выплывали одно за другим злачные места, освещённые изнутри бледными лампами. Завидев пивную или рюмочную, Филипп начинал жалобно скулить, как пудель с передавленной лапой, и влёк нас туда всеми силами. Но мы были тверды и бесстрастны. Мы не желали опьяняться как попало, среди неопрятной черни, вливая в горло мерзкую водку. Душа стремилась к приятным напиткам и интерьерам, и готова была для их обретения ещё терпеть и терпеть. И мы шли дальше. Но Филипп всё скулил и ныл, а потом и вовсе не выдержал, уселся прямо на тротуаре.

«Я хочу водки, — пояснил он нам свой радикальный поступок. — Ни шага больше не сделаю без водки». Уселся расчётливо, прямо напротив магазина. Люди, выходившие из него, смотрели на Филиппа ласково-понимающе. Тяжело вздохнув, я вручил ему две мятые купюры, и Филипп не поленился сделать ещё 50–60 шагов без водки, чтобы её заполучить. На эти деньги он умудрился выйти хрустя сухарями, воняя копчёным сыром и вливая в себя тёмное пиво. Пол-литра также, разумеется, были при нём, вульгарно торча из кармана.

— Ну что, доволен, жирная ты salop?

— Доволен, доволен, — мурлыкал Фил, похрустывая.

Мы свернули с шоссе и пошли по длинной пешеходной улице, странно петляющей и доходящей в итоге до самого Кремля. Сначала мы прошли через фасад этой улицы из низких барочных домов, бежевых, салатовых и жёлтых, с печными трубами и железными наклейками мемориальных досок. За фасадом тянулся отрезок из панелек позднего социализма — среди них мелькнуло два или три тусклых силуэта недействующих НИИ. Типовые постройки сменились монолитным печальным забором в четырёхметровую высоту, увенчанным кольцами ржавых шипов. Забор оборвался резко, и из темноты внезапно шагнул на нас ветхий деревянный дом — двухэтажный, дощатый, и свежевыкрашенный. В этом доме, согласно табличке, некоторую часть своей жизни зачем-то проживал Толстой, Лев Николаевич. «Куда вы меня привели? Что же это такое?» — начала волноваться Йоко-Аня, испугавшаяся, вероятно, что её обманом заманили в дом-музей на экскурсию.

Мы молчали, не реагируя ни на что, и продолжали движение. Сколько километров было пройдено нами вот так, в бессистемных скитаниях по Москве, без ориентира и смысла, в медитативной тишине, прерываемой только шелестом шин и глухими вскриками из подворотен! В большинстве случаев наши скитания так и не заканчивались ничем, и мы просто расходились кто куда, разбредались по разным метрополитеновым веткам. Однако сейчас нам уже очень сильно хотелось есть, и силы наши были уже на исходе. Требовался перевал. По счастью, спасительной звездой замаячила вдалеке сводчатая буковка «М», что означало — «Макдональдс». Желудок радостно сжался при мысли об округлом и пышном, как красивая грудь, бургере с жирной котлеткой. Мы заказали по два таких, картошку с соусом и по холодному чаю. Филипп потихоньку подлил в него своей водки.

Некоторое время мы прислушивались только к сосредоточенному чавканью собственных челюстей. Желудок радостно булькал, кряхтел и постукивал. Его, желудочный, сок обволакивает неуничтожимую канцерогенную гадость с воодушевлением. Хотя с чего я взял, что с воодушевлением, может он громко проклинал меня, корчась в предсмертных муках. Недавно в научно-популярном журнале я прочитал про молодую женщину, которая случайно забыла на даче недоеденный чизбургер. Так получилась, что она не появлялась на даче 4 года. А потом приехала, и чизбургер лежал на месте. Как ни в чём не бывало. Только холодный.

Я отёр губы салфеткой и отправился в туалет. Бурно пузырилась в ладонях тёплая вода. Умыл ею лицо, шею — вода мочила воротник, весело бежала по спине, неостановимая. Мокрый, я долго смотрел на себя, прислушивался к себе, пока не услышал вдруг гаденькую нотку, которую кто-то также гаденько, один корявым пальцем наигрывал в голове. Я закрыл глаза и услышал ещё две-три нотки, такие же гаденькие, и вместе они мигом образовали просто-таки гнусную мелодийку, на мотив детской песенки про кузнечика, что сидел в траве. Сами собой подобрались к мелодийке и слова: «Как же, как же, как же… не стыдно тварь тебе…».

Где-то за пределами моего организма, но в то же время и внутри меня — «в нижней части своей души», определил я это место, руководствуясь интуицией — я почувствовал неприятную тяжесть, как будто кто-то кучу наложил на самое дно этой самой души, моей души, прекрасной и бессмертной. В бессильной злобе я погрозил этим вандалам кулаком в зеркало и вернулся назад. Снова нужно пить, скорее пить, много пить, сейчас же, немедленно.

И мы отправились пить. Конечная цель нашего путешествия оказалась уже совсем неподалёку. Только мы пересекли голый сквер, как впереди замаячил пятачок незаасфальтрованной земли в рассеянном круге света. Не попав в этот круг, стоял особняк, дряхлый и неприметный. Под сводами окон, приблизившись, мы различили лепные фигуры разной степени оголённости. У этих фигур явно не хватало некоторых частей их гипсовых тел — время безжалостно откололо их носы, груди, ноги, пальцы, вероятно, фаллосы.

За углом дома чернела разрисованная неизвестными художниками арка. Мы пошли туда. Там, в волнующей черноте, под разбитым уличным фонарём имелась массивная металлическая дверь, без вывески и каких-либо обозначений. Только на запотевшее окно был наклеен четырёхугольный лист, сложенный пополам, на котором большими буквами было выведено старательно и крупно: «ВЫ ВСЕ БОЛЬНЫЕ УБЛЮДКИ». И три восклицательных знака. И грустный смайлик.

У входа стояла субтильная молодёжь, одетая в конверсы и лёгкие кислотных расцветок куртки. Вместо того, чтобы сурово курить, они улыбались и при помощи своих «Эппл»-устройств, ебошили луки.

Вадик с трудом приоткрыл дверь, и мы просочились внутрь. Спустились по лестнице к сидящей на шатких стульях охране. Они посмотрели на нас равнодушно, обмылками глаз, которые не раздражил даже Фил с торчащей из штанов водкой. Впрочем, её он слегка замаскировал глухо застёгнутой на все молнии и пуговицы курткой. Очереди у входа не было, зато очередь начиналась сразу же внутри. Очередь к бару, очередь к танцполу, очередь в туалет. Очередь, чтобы просто постоять у стеночки, рассеяно глядя по сторонам.

Большое помещение было заполнено людьми. Столики были давно сметены, убраны куда-то, и люди вжимались друг в друга, прижимая при этом к груди непонятно как добытую выпивку. В беспорядочном месиве юных рук, ног и голов я различил несколько однородных островков субкультурной молодёжи. Каждая из этих субкультур урвала себе место за стойкой или возле пустующей сцены. Девушки-готессы и мальчики-готы с кругленькими личиками в побелке и с подведёнными маркой фиолетовой тушью глазами заняли непочётную позицию вблизи от сортира. Все руки и губы мальчиков-готов были в этом виолете, они держали этими руками и пили этими губами ледяную колу. Почему именно колу? Скорее всего, незрелым некро-романтикам попросту не продали алкоголь или, может быть, капнули им туда рома или виски, и получился коктейль. А может, кола привлекала их сама по себе, своим готическим цветом.

В некотором отдалении от них кучковалась троица разновозрастных растаманов, со своими волосами-палками, «дредами», торчащими из-под радужных шапочек. Компания хиппи оккупировала подступы сцены, несколько из них сидели прямо на ней, смеялись бесшумно и, покачивая ногами в такт музыки, глотали пиво. Всюду мелькали одухотворённые лица будущих или действующих молодых поэтов, дизайнеров, художников, артистов. Посреди сцены чудаковато смотрелась ожесточённо отплясывавшая пара коротко остриженных офисных парней в белой и голубой рубашках и брюках. Между ними змейкой скользила девушка в матерчатом платье, больше похожем длинную мужскую футболку. Все трое были пьяны, глубоко и счастливо. Тотчас захотелось достигнуть их же дремучего состояния.

Поначалу не было видно ничего, кроме трущихся друг о друга модно одетых тел, но постепенно проступали и другие детали: стены, покрытые сине-зелёным топорщащимся материалом, к одной из которых мне удалось прижаться, свеже-ядовитый, как лимон, струился откуда-то снизу свет, бодрый танцевальный рок звучал из динамиков. Многочисленные ноги в узких джинсах двигались под него умело.

Из непроходимой толпы жидким терминатором просочился вдруг довольный и потный Филипп — в руках у него покачивалась башня из пустых пластиковых стаканов. Мы отвернулись к стене и расплескали бесцветную терпкость по пустующим донышкам. Ожидаемо отказались от процедуры Вадим и Аня. Мы наскоро чокнулись и выпили. «Не теряем, не теряем темпа…» — бормотал находящийся целиком в своей стихии Филипп и уже разливал ещё. Тоже желающий быть пьяным Вадим смотрел на нас с завистью, кидая беспомощные взгляды на свою хозяйку.

— Нет, я так больше не могу, — не выдержав, сообщил он, наконец, — я иду на штурм бара.

Я и Кира заказали по Лонг-Айленду, Аня, поколебавшись, присоединилась к нам, Филипп только презрительно отмахнулся. Приняв заказ, Вадим сделал несколько трудных шагов назад и затем дал себя унести народной волной к барной стойке.

— Прощай, Вадим! — Фил помахал ему пустым стаканчиком, и сутулая Вадикова спина тотчас растворилась в толпе бесследно.

— Не жди его обратно, милая, не жди, — обратился Филипп на этот раз к Ане, приобняв её за плечи.

— А я не жду, — отвечала она, небрежно стряхнув его руку.

Мы выпили ещё мерзкой водки, от которой стало совсем уж невыносимо душно. Захотелось воли и открытого воздуха, но у выхода также образовалась очередь, и теперь в очереди следовало стоять, чтобы выполнить абсолютно любое действие. Кроме как выпить ещё водки. И мы выпили.

— Ещё! — требовала Кира, грубо утирая губы.

Где-то рядом со мной включился ещё один динамик и завопил мне в ухо. Я увидел, как бутылка выпала из Филовых рук и беззвучно рассыпалась на полу на мелкие фрагменты. Однако я все же успел получить свою порцию. Внутрь отправилась ещё одна жгучая волна.

Я был ещё в трезвой памяти, хотя и в нетрезвом, малопослушном теле. Помню, мы вдруг оказались на утлой скамеечке, я и Вадим, напротив грохочущего дымного клуба, вышли хлебнуть воздуха, прорвавшись-таки через все кордоны.

— Презираешь меня? — спросил он меня внезапно. То есть не совсем внезапно, до этого было ещё несколько фраз, которыми Вадим подводил сам себя к этому вопросу, но я прослушал их все, не запомнив ни слова.

— Нет, не презираю, — сказал я, подумав. — А ты себя?..

— Можем отказаться ещё. Ещё ведь не поздно.

— От чего?

— От чего? От выступления. Скажем — передумали. Если разобраться — это ведь клеймо на всю жизнь. Панки, играющие перед нассистской пионерией. Вдуматься только!

— А что, может, мы будем панками нового поколения? Непьющие, ведущие здоровый образ жизни патриотические панки, жующие «тортики» и посылающие на хрен всех несогласных со сцены?

Вадим слабо улыбнулся. Мы помолчали. Было всё ещё душно и не хотелось возвращаться назад. Но Вадиму было тяжело сидеть так, он прошёлся около меня, туда и обратно, покрякал и повздыхал, и не выдержал, вернулся на скамейку. Он говорил ещё какие-то вещи, что-то о новых песнях, неискренне поучал меня, что нужно их сочинять, корил меня за мою бездеятельность. Я смотрел на него пустыми, безразличными глазами, пока он не выдал ещё несколько вздохов и кряков, и не ушёл.

Я остался один. Достал сигарету, поджёг. Тупая, вязкая вялость наполняло меня. И я не сопротивлялся ей, сидел, раскачиваясь на скрипучей скамейке, как дегенерат. Деградант. В голове шевелились глупые мысли, одна другой глупее. А потом выползла мысль о Наргиз, сама собой. Мысль расширилась и раздалась в моём мозгу, и я стал думать только о ней. Думал и раскачивался. И скрипел. «Было бы очень хорошо, набрать 10 цифр и услышать её голос» — вот так просто думал о ней я. Но где их взять, эти десять цифр? Разве что Майя знает их?.. Но не стану же я звонить Майе, очень глупо было бы звонить Майе сейчас, да ещё и спрашивать телефон Наргиз. Безумие, полным безумием был бы такой звонок…

— Да, алло, — проговорила Майя в трубку, зевая, видимо выдернутая моим звонком из сна.

— Привет, Майя, — я говорил решительно. — Послушай, это очень важно. Мне срочно нужен телефон твоей подруги, Наргиз.

— Зачем? — её голос немного дрогнул, она поменяла позу, поднялась с кровати или, быть может, села в кресло.

— Дело в том, что… Я просто хотел… — Майя ждала. Я не знал, что говорить. Мне было сложно, разболелась голова. — Ладно, мне пора идти, — пробормотал я в трубку и отключил телефон.

Снова сел на скамейку и уставился в пустой экран. Он отражал кусок чьего-то лица: глаз, нос и половину лба. Моего, догадался я, узнав на лбу знакомый шрам, давнишний след от столкновения с телефонной будкой. Головой я разбил стекло двери, сам или кто-то помог мне в этом. Помню, как мы ехали с мамой в машине «Скорой помощи». Напротив сидели два молодых врача, в руках у одного из них был шприц. Левую половину лица заливало кровью. «Мама, куда мы едем?» — спрашивал я. «В парк, сынок, мы едем гулять в парк» — говорила мне мама, отводя глаза.

Снова включил телефон. Позвоню-ка я Нине, решил я. Набрал замёрзшими пальцами её номер. Вдруг осознал, что замёрз. Зад приморозило к скамейке, и сигарета давно сгорела — превратилась в пепельный столбик, опавший тотчас. С неба посыпались непонятные осадки. Я вернулся в клуб.

Нинин голос в трубке был вялым. Как будто гирьки повесили на язык, а в мозг напихали несвежей ваты. Типичное состояние человека, проведшего в интернете последние несколько часов.

— Как твоя рука? — поинтересовалась она, и рука немедленно заныла.

— Моя рука — превосходно! Можно сказать, как новая.

Повисла пауза, но не неловкая, а очень даже ловкая, лёгкая, как одуванчик. Даже не хотелось её прерывать, хотелось просто помолчать какое-то время в трубку. Но я, вопреки желанию, сказал: «Пожалуйста, приезжай сюда (не уточнил, куда). Очень хочу тебя увидеть, прямо сейчас».

— Зачем?.. — спросила она и сразу же ответила сама себя благозвучным «Ааа…». Что она подразумевала под этим «ааа…»?

— Пожалуйста, — добавил к своей просьбе я. Вкрадчиво так попросил: «Пожааалуйста…». Даже слёзы чуть не навернулись от жалости к себе. Я опустился на пустующий стул охраны. Стоять на ногах категорически не удавалось. Я назвал ей адрес и всё настаивал: «Приедешь?.. ты приедешь?» пока вдруг не обнаружил, что давно беседую с раздающимися в трубке короткими гудками.

Проходя мимо туалета, я не заметил никаких обозначений, показывающих, какому гендеру какую кабинку занимать. Я попробовал обе — обе были заперты. Из одной доносились всхлипывания и резкий кашляющий звук. В другой, я почувствовал, кто-то напряжённо помалкивал. Я постоял несколько минут возле обеих дверей, но вскоре понял, что стояние моё безнадёжно. Пришлось отказать себе и в самых простых человеческих потребностях и вернуться в танцзал.

Зато мне внезапно удалось вырвать себе боковое место за барной стойкой, прямо на проходе, так что редкие официанты, проходя мимо, поднимали подносы над моей головой. Я заказал себе Лонг-Айленд.

У стенки сидел парень в чёрной футболке и пиджаке. Он читал книгу. Я попытался рассмотреть название, но был виден только синий корешок: книжка была маленького формата. Казалось, парень погружён в чтение, несмотря на грохот музыки, заглушающий даже мысли. Но зрачки его оставались на месте, он читал одну и ту же строку уже, наверное, в пятидесятый раз. Я следил за ним, отпивая коктейль. Когда он прочёл всю ту же строку в 70 или 80 раз, то поднял на меня свои глаза, невыспавшиеся и раздражённые.

— Ну и что, долго ты будешь на меня пялиться? — хмуро поинтересовался парень.

— Ох, прости, — сказал я, отворачиваясь.

— Я тут вообще-то пытаюсь читать… — и отложил книгу. Наклонился ко мне.

— Знаешь, что меня больше всего раздражает в людях?

О нет, испугался я, предчувствуя философский спор. Нужно было сейчас же спасаться, бежать, но бежать не было сил. И я попытался остановить неизбежное словом.

— Слушай, — сказал я. — Давай я просто отвернусь, и мы сделаем вид…

— Я ненавижу, когда люди вот так просто пялятся, — прервал меня парень зло. — Глупее занятия просто нет. Дай угадаю, тебе же всё равно, куда смотреть? Ну, скажи, всё равно, так ведь? Не обижайся, но, скорее всего, ты просто очередной придурок, подыхающий от скуки, которому просто нужно хоть чем-то себя занять.

— Полегче…

— Такие, как ты, всё сидят, грея жопы, и смотрят, и ждут, когда что-нибудь произойдёт. Что-то ведь должно происходить, постоянно. Неважно что: крушение зданий, футбол, перевыборы. Если ничего не происходит в квартире и в телевизоре, ты или подобное тебе человеческое существо вылезает наружу. Идёт в театр, в цирк, в картинную галерею. Сидит, смотрит, хлопает, ковыряется в носу. Какая радость! Зачем, ради чего это всё? Не всё ли вам равно, куда уставиться? Посмотрите, кричите вы, картина Караваджо! Посмотрите, как Шнур показывает нам хуй! Посмотрите, как эвакуатор забирает машины. Посмотрите, как на заднем дворе человек умирает, посмотрите, как он блюёт! Нам всё интересно, лишь бы глаза вытаращить. А всё это зачем, не знаешь?

— Нет.

— А я скажу, — пригрозил мне мой собеседник. И продолжил: — Человечеству нужно хоть на какое-то время отвлечься от бессмысленности своего насекомого, имбецильного существования. Отвлечься хоть на секунду от осознания того, что все вы — червяки, гной из прыща, ничтожества.

— Вот ты, — тут он ткнул меня пальцем в грудь, наклонился ещё ближе, дыша табаком и плесенью. — Зачем ты тащился через весь город сюда, а, зачем? Чтобы смотреть, как незнакомый тебе человек просто читает книгу? Чтобы изводить меня своим бестолковым взглядом и ждать, что же произойдёт? А ничего не произойдёт, НИ-ЧЕ-ГО!

И он снова взялся за книгу и снова стал читать. Вернее, уткнул глаза в привычную, всё так и не преодолённую строчку. Он замолчал, но его голос продолжал звучать у меня в голове. Он произносил слова негромко, но старательно, сосредоточенно их артикулируя. Как будто каждую букву он вырезал губами и ртом из плохо подающейся плотной материи. Ещё у него была борода, но не было усов. Борода была разноцветная, чёрно-рыжеватая, с белёсым островком на ней, под губой. И шляпа. Шляпа лежала на столе.

Повеяло потом, алкоголем и копчёным сыром. Подошёл Филипп.

— Ну, как дела? — спросил он, посмотрев на нас обоих.

— Тебе насрать на мои дела, и на его тоже, — сообщил парень с разноцветной бородой, не глядя ни на меня, ни Фила.

— Это кто такой? — спросил Фил с вызовом.

Я пожал плечами, допил свой коктейль, позвал бармена, чтобы заказать ещё. Он не услышал.

— Разговоры… — продолжал бородатый. — Смотрины и разговоры — вот два излюбленных занятия для бездарных умов. Вы приходите говорить и таращить глаза сюда, в бары, специально, чтобы любоваться такими же, как вы, бракованными изделиями природы, и обмениваться друг с другом своими банальными глупостями под грохот музыки, который, о, вы втайне рассчитываете на это, заглушит их все, целиком.

И снова вернулся к своей книге, довольный собой.

— Можно, я ударю его головой об стол? — попросил Филипп.

— Будь так любезен.

Филипп двинулся на него.

— Отлезь от меня, животное! — бородатый брезгливо сомкнул губы, но на всякий случай встал. Намечалась драка.

— Мне, пожалуйста, один Лонг-Айленд, — сказал я бармену, поймав его за рукав. Он рассеяно кивнул и пошёл наливать кому-то пиво.

Тем временем эти двое принялись неумело бороться. Филипп попытался ухватить бородача за горло, но вместо этого попал ему пальцем в глаз.

— Ты что творишь, обезьяна! — закричал бородач, хватаясь за лицо.

— Прости, друг, я хотел схватить тебя за шею…

— Ты ослепил меня, лишил меня глаза…

Бармен поставил передо мной коктейль. Скользнул по вяло дерущимся своим взглядом и ушёл на другой конец стойки. Я достал из стакана трубочку и положил перед собой. Крупные куски льда, как буйки, качались на поверхности в тёмной, лимонного оттенка жидкости. Внезапно я почувствовал, что не хочу его пить, не хочу смотреть, как эти двое вяло дерутся и утешают друг друга, как бармен смотрит на меня глупым тоскливым взглядом, как вокруг разнообразно корчатся сотни вспотевших, энергичных тел.

А хочется мне, например, стоять на балконе и смотреть, как мой сосед Митя бежит по раскисшей земле, борясь с лишним весом, усталостью, непогодой. Чтобы при этом самому стоять, укутавшись в плед и жадно, глубоко затягиваться сигаретным дымом. Или никуда не смотреть, молчать, лежать с закрытыми глазами и слушать, как соседи гремят кастрюлями, или смывают воду в унитазе, как неизвестная, скрытая от меня жизнь копошится в квартире под полом. Я закрыл глаза и сразу представил семью гномов, которые сидят там у меня, в черноте подполья, включив ночник или растопив крошечный камин, сидят близко друг к другу, в уютной тесноте и смотрят свой крошечный телевизор.

Но вот появилась Нина. Она была в узких светлых джинсах и трогательной красной кофточке в горошек. Платья такой же расцветки иногда носили асексуальные советские барышни на плакатах. Обычно они изображались в таких платьях вместе с зерном, или с глуповатыми молодыми качками, демонстрировавшими улыбки и бицепсы. Но на Нине кофточка сидела прекрасно. Рыжая копна волос была пережата резинкой и струящейся волной опадала на плечико. Она сразу заметила меня и уверенно пошла сквозь толпу. Я с трудом улыбнулся и взмахнул рукой. Бородатый парень и Фил тем временем, не таясь, распивали вторую бутылку водки, за которой успели сходить в ближайший магазин. Фил с умилением смотрел на бороду бородача, оглаживая её взглядом, бородач с вдохновением продолжал вскрывать социальные язвы.

— Человечество стремительно деградирует, — вещал он. — Казалось бы, куда дальше? Но нет, умудряется. Набили желудки и теперь требуют говна всякого — свободы слова, духовности, перевыборов. Те, кого недокормили, становятся имперцами, любителями жёсткой руки, всякого там царизма-сталинизма. Так называемые патриоты. Но что такое патриотизм, как не очередное наебалово? Что есть наше государство и наш народ? Горстка угрюмых страдальцев, которые предпочли жить в грязи и холоде 8 месяцев в году, просто из-за того, что им было лень тащить свою бледную жопу в тропики.

Нина деликатно замерла, хлопая ресницами. Я с удовольствием уступил ей свой стул, на котором не хотелось сидеть, и напиток, который больше не хотелось пить. От неё пахло не грушей, вернее, не только грушей, но и ещё чем-то, наверное, ананасом. Грушей от волос, а ананасом от шеи, рассудил я. Поцеловал её даже не в щёку, а рядом с щекой, в нежный пушок на щеке. Не было сил целовать крепко. Бородач и Фил не сразу заметили молчащую девушку, но когда заметили, сами замолчали. Филипп был почему-то не похотливый, а грустный, глаза его увлажнились, но не от похоти, а как будто от слёз. Он сдержанно пожал ей руку и не полез целоваться. Нина посмотрела на меня растерянно. «Наверное, устал», — ответил я ей про себя, можно сказать, телепатически ответил. Бородач же смутился и потупил взор.

— Знакомьтесь… — сказал я. — Нина — это какой-то бородач. Какой-то бородач, знакомься, Нина.

— Меня зовут Виталий, — представился он. Имя Виталий ему шло. Шло его разноцветной бороде. Он посмотрел на Нину оценивающе, потом, также оценивающе на меня, потом на нас обоих, сделал большой глоток из стакана и отвернулся. Потерял интерес.

— Давай уйдём отсюда. Тут душно и шумно, — сказал я Нине в самое ухо. На ухе у неё тоже был лёгкий пушок, прозрачный.

— Зачем же я ехала сюда? Нет, давай посидим хотя бы чуть-чуть.

Я заказал ей коктейль, виски с колой. Изучил кошелёк, карманы. Денег осталось всего ничего, несколько розоватых бумажек. Мы выпили по одной виски-коле.

— Что-то я совсем ничего не почувствовала, — сказала Нина, мгновенно поглотив стакан. Я заказал ей ещё один, благо бармен оказался под рукой.

— Наверное, они туда виски совсем не наливают, — снова пожаловалась Нина, снова жадно поглотив коктейль.

«Может, тебе водки заказать?» — подумал я не без злобы, но не озвучил вопроса вслух. И заказал ей ещё два коктейля в течение пяти минут. Деньги кончились.

Стоять было тяжело и неудобно, об меня тёрлись мокрые и подвижные мужские тела. Я предложил ей допить коктейль, а потом пойти на крышу. Она неуверенно кивнула, возможно, вообще не услышала меня. Музыка стала ещё громче и народу будто бы даже ещё прибавилось. Подошли Йоко и Вадим, довольно пьяные. Я это сразу понял, по цвету лиц. Йоко от алкоголя делалась красная-красная, распаренная, Вадик делался бледный-бледный, как труп.

— Где вы были? — спросил я.

— Там, — ответил Вадим, не показав ни одной частью тела, где это «там». Йоко согласно кивнула, поддерживая его за руку.

— А Кира такая пьяная, — сообщил заплетающимся языком Вадим. — Клеилась вон к тем хиппарям, — Вадик показал пальцем куда-то в сторону хмурых охранников и сразу безвольно бросил руку, как плеть. — Потом стащила со стены портрет Че Гевары, целовала его в засос с криками: «Вот он, настоящий мужик!» И что-то такое ещё, про яйца, я не разобрал.

— А где она сейчас?

Вадик пожал плечами.

— Мы возвращаемся на крышу. Вы с нами?

— Да… а трава у вас есть?

— Вадик! — хмуро сказала Йоко, встряхнув его, как тряпичную куклу. Вадик икнул и стал совсем бледный, нитки сосудов выступили на лице.

Мы вышли вшестером, так и не найдя Киры. Воздух был густ и свеж. Невзрачная луна глядела из лужи. Фил с бородачом (Виталием) сели на заиндевевший тротуар и провозгласили, что никуда не двинутся дальше. У них имелись пластиковые стаканы и водка. И много сумрачных, мужских мыслей, которые требовалось проговорить. Мы поспешили оставить их наедине и двинулись в сторону крыши.

Дорога обратно была много сложней. Мы еле плелись по проторённому маршруту. Вадик даже порывался поймать машину, но Йоко останавливала его, бережливая. Нина же сияла и говорила без остановки. Ночь и холодный воздух взбодрили её, она была рада, что не сидела дома, перед экраном, а была среди людей, своих сверстников, пусть и невесёлых, и уставших, и бредущих в неизвестном ей направлении.

Вход на крышу был закрыт. Сначала я, а потом и Вадим, нудно и, как нам казалось, негромко, колотили в дверь, пока кто-то снизу из-за двери не сообщил нам, что вызвал полицию. Пришлось ретироваться. Стало уже совсем холодно, но денег, чтобы сидеть где-то в помещении, или уехать на такси, больше не было. И тут я вспомнил про Анатольича. Он жил отсюда неподалёку, занимая большую мансарду в центре Москвы. Олдскул-рокер Анатольич был в своей другой жизни ещё и художником Анатольичем. Рисовал он, на мой вкус, ещё хуже, чем играл на гитаре. Его художественный стиль был уныл и традиционен, как стиль Шилова, например. С сотен картин художника Анатольича глядели, в основном, несчастные старики и радостные собачки, помещённые в пошлые открыточные интерьеры. Однако государство ценило его творчество высоко — оно предоставило ему последний этаж старого здания, где он мог жить и иногда рисовать. Пардон, писать.

Я долго звонил и стучал в дверь, прежде чем услышал где-то вдалеке вялое перетоптывание. Тяжёлые ступни в разодранных тапках шамкали по полу, неуклонно приближаясь к двери.

— Я никого не жду! Уходите! — сообщил художник, остановившись вдруг где-то в глубине своих апартаментов.

— Может, он не один? — забеспокоился Вадик.

— Да брось! Он сидит там один с московской олимпиады, — я прижался к двери и проговорил в замочную скважину ласково. — Анатольич, будь любезен, открой. Это я, Андрей. Ещё тут Вадим, Нина, Аня. Ты знаешь всех. Мы замёрзли и устали. Нам некуда идти.

Анатольич, ворча, зазвенел ключами. Он стоял перед нами в ветхом халате, в некоторых местах изъеденном молью или прожжённом. В прорехах блестела дряблая и совсем безволосая желтушная кожа. Лицо его было недовольно. Глубоко провалившимися в глазницы глазами он скользнул по Нине и Ане. Без особого задора в глазах, впрочем.

— Мы не помешаем? — спросила Нина.

— Проходите давайте. — Сказал он, широким, но при этом угрюмым жестом распахнув дверь. Вместе с дверью распахнулся и его халат.

— Боже мой! — воскликнул я. — За что ты так ненавидишь нас!

— Хорошо, что я не надела сегодня линз, — заметила Нина.

— Оу, простите… mi scuso, — Анатольич неторопливо прикрылся и, сгорбившись, вернулся в глубины студии.

Мы сели на несобранный диван, стоявший сразу за дверью, и принялись дружно разуваться. Анатольич занял место в условно обозначенной с помощью обеденного стола и холодильника кухне, присел на одиноко стоящий низкий стульчик, налил себе коньяка в рюмку, одиноко стоящую, выпил. Над диваном нависала плохо укреплённая картина в тяжёлой раме. В сине-зеленых, мистических тонах была изображена голая девушка, юная, 16 или 17 лет, и очень худенькая. Она сидела целомудренно, прикрывая грудки и пах. Острые ключицы выпирали почти непристойно. Отдельно стопкой лежали пустые холсты и холсты с рисунками, вперемешку. Я зацепил взглядом античные силуэты, голову в лавровом венке, мускулистую руку, вырастающую из тоги. Рядом, отдельно, друг на друге лежали простые пыльные рамы. Одна картина валялась прямо на полу, пятнистая от отпечатанных на ней множественных следов ног — картину явно топтали. Я пригляделся. На картине был изображён лучистый яблоневый сад. Солнышко бродило между ветвей, заполняя пространство светом. В углу, скрытый листьями, висел человек: спутанные волосы закрывали лицо, руки висели безжизненными плетьми, как висели бы Вадиковы руки.

Я поставил на стол купленный на последние совместные деньги вермут. Анатольич одобрил вермут сдержанным кивком и залез в холодильник. В холодильнике у художника-традиционалиста Анатольича всегда было только овсяное печенье. Время от времени появлялась морковь, нарезанная селёдка в уксусе, колбасный сыр. Но сегодня — только печенье.

Ребята расселись за столом. Анатольич выставил замусоленные рюмки и поманил меня корявым пальцем. Мы поднялись на второй этаж, по крутой лестнице, также запруженной холстами. Поперёк входа на второй этаж стояла обычная на вид железная решётка.

— 17 век, — сказал Анатольич горделиво, погладив решётку трепетной ладонью. — Упёр из Института Искусствоведения. Она им всё равно на хуй не сдалась, не ценят, понимаешь, реликвию, гондоны.

Он включил свет, но светлее не стало. Пол скрипел под ногами: в широких расщелинах между досками можно было разглядеть головы Вадима и Йоко-Ани. Я не слышал, но видел, как они переругиваются, сидя за столом. Вадим пытался подлить себе вермута, Йоко-Аня пыталась ему воспрепятствовать, хотя и без должного рвения.

— Прости, Анатольич, что без предупреждения… — начал я.

— Это в последний раз, — сказал он строго, сняв халат. — Ключ положишь под кактус, как обычно (разбитая кадка с кактусом стояла в прихожей, на окне), — и помни три главных правила…

— Не блевать, не есть печенье, не приписывать матерных слов к картинам… — привычно продекламировал я.

— Никаких! Понял?

— Этого больше не повторится!

— И да, не блевать. Смотри за этим сраным эстетом, Вадимом, в оба. Мне не нравится его вид…

— Я присмотрю за ним, босс.

— Ладно, — Анатольич с трудом влез в кальсоны, потом в джинсы, которые были ему малы. — Развлекайтесь там… вчетвером.

Анатольич осклабился и одел косуху прямо на голое тело. Я спустился вниз.

— Всё в порядке? — Нина послала мне неслышный сигнал, тронув за плечо.

— В полном, — ответил я вслух, наливая полный бокал вермута.

— Чего? — оживился Вадик.

— В полном, говорю. Порядке. Всё.

— А это вообще нормально, выгонять пожилого человека среди ночи? — заволновалась Йоко-Аня, выйдя вдруг из пьяного полусна.

— Ему есть куда идти. И потом, он должен мне…

Останавливаться на этом не будем, это другая история, Анатольичу неприятная.

— И потом, он не пожилой, — вступился за художника Вадик. — Анатольич бы обиделся, если бы услышал тебя. Он у нас вечно молодой и вечно пьяный. Как Дориан Грей.

Нина прыснула. Я подлил вермута и ей. Мы выпили все, не заметив, как Анатольич скромно удалился, прикрыв за собой дверь. Услышав её тихий стук, я всё же испытал к художнику-традиционалисту некоторое сочувствие. Всё-таки это был одинокий человек, пожилой, хотя его одиночество и зрелые лета всё же отчасти были компенсированы официальным успехом и двумя жилыми площадями в пределах московского центра (он как раз сейчас перемещался из художественной мансарды в свою обычную двухкомнатную квартиру в Казарменном переулке). Ни одну из этих площадей Анатольич не сдавал, значит, и финансовые дела его были не так плохи. И всё же, и всё же…

Во времена своей молодости Анатольич, судя по всему, был подвержен общеизвестному заблуждению о том, что якобы девушки всех возрастов питают особенную слабость к художественным натурам — музыкантам, поэтам и живописцам. Для верности он избрал сразу две художественные профессии, однако и здесь, и там, и как подпольный музыкант, и как официальный художник, он терпел на женском фронте фиаско. Несмотря на то, что Анатольич всё время бывал там, где, как снежинки, крутились во множестве молоденькие девушки, ни одна из них не оседала из этого кружения от него поблизости. Только однажды я видел Анатольича в компании женщин, причём сразу трёх. Дело происходило в одном из богемных дешёвых клубов. Анатольич тогда был пьян и говорлив и вообще имел вид чрезвычайно самодовольный. Он звал нас всех на свою мансарду и великодушно предлагал мне поочерёдно каждую из своих спутниц, но я ясно видел, что он не владел ими, что женщины эти не собираются спать ни с ним, ни со мной. И вообще, они оказались рядом с ним по ошибке и теперь ненавидели всё вокруг и мечтали о побеге…

Вадим, между тем, побледнел настолько, что на лице его выступила вся кровеносная система. Я же от очередной порции вермута окончательно протрезвел. Нельзя сказать, что алкоголь выветрился от быстрых перемещений по морозному воздуху, нет, мёртвым грузом он лежал внутри, не опьяняя и не грея, а только измождая меня. Вадимов же груз был отнюдь не мёртв, он шевелился, ел его изнутри, всё настойчивее просясь наружу, — это его, груза, намерение было отчётливо заметно на теперь уже не бледном, а позеленевшем лице. Но Вадим пил, продолжал пить. Аня молчала, тупо уставясь на нас: Нина под столом гладила меня по ноге, игриво, двумя пальчиками. Я бодрился как мог, шептал ей на ухо непристойности, впрочем, довольно вялые и безыскусные.

— Как поживает Артём? — грубо вклинилась посреди очередной непристойности Йоко-Аня.

Нина сосредоточенно потёрла носик, едва заметно напрягшись, но не отстранившись от меня.

— Артём… Честно говоря, я даже… сегодня, кажется, у него опять поэтические чтения…

— Опять? — удивился я.

— Да, он читает стихи несколько раз в неделю, в университетах, домах культуры, юношеской библиотеке… — везде, где ему позволяют. И новые, почти всякий раз.

Я так восхитился и ужаснулся масштабам поэтического дарования Артёма, что неожиданно для себя укусил Нину за оголившееся плечико. Она вздрогнула от неожиданности и одёрнула кофту.

— Хотя бы раз сходили на эти его… как там их… чтения, — сказала Аня, смотря на Вадима, но обращаясь к нему и ко мне. — Человек, вон, ни одного вашего выступления дурацкого не пропустил.

— Надо бы… — выдавил из себя Вадим, отставив от себя полупустой стакан. Сдался. Мы ещё немного посидели все вместе, без слов, ожидая чего-то, среди овсяного печенья, которое Анатольич запретил нам есть. Я повертел запретный плод в руке и отложил его на место, без сожаления. Мастерская Анатольича пахла чем угодно — сыростью, старой колбасой, красками. По-прежнему стойкий фруктовый запах источала Нина. Я, своего запаха не чувствуя, прижимался к ней. Йоко-Аня что-то уютно бурчала, рассохшиеся ставни бурчали тоже, жаловались, когда по ним прицельно бил уличный ветер.

Мы поднялись с Ниной наверх по скрипучей лестнице: я шёл за ней, спокойно изучая её ноги, попу и спину, интенсивно двигавшиеся под одеждой. Я стряхнул с тахты Анатольича какие-то тряпки, распахнул окно.

— Как красиво, — сообщила мне Нина, осторожно, как зверёк, подойдя к нему.

В окне можно было видеть крышу, пруды, вычурно-роскошное старинное здание через дорогу, служившее в прежние времена то ли гостиницей, то ли публичным домом. Я согласился. Бросил куртки на спинку стула, залез с ногами на тахту, закурил. У нас ещё оставался вермут, который я разлил по нашим бокалам. Нине я налил больше, чем себе. Она включила маленький переносной телевизор, который я прежде не замечал, и села рядом. На экране возник чёрно-белый и постаревший Клинт Иствуд в тренировочном костюме. Боксёрские перчатки висели у него на плечах. Он смотрелся величественно, как античный герой.

Какое-то время мы просто сидели и наблюдали, как Клинт Иствуд делает, одна за другой, мужественные гримасы, при этом вытирая лицо сухим полотенцем и поправляя не вполне героические, мешковатые спортивные штаны, а потом я обнял Нину и приблизился к ней, чтобы поцеловать. Она чуть отклонилась, играя, и неожиданно лизнула меня в щёку, и правда, совсем как зверёк.

— Ты сладкий, — сказала она.

— Что значит сладкий? Почему сладкий? — я вдруг отчего-то очень встревожился, даже отодвинулся от нее.

— Сладкий, и все, — она развела руками, мол, не поделаешь тут ничего, не понять, а смириться надо.

— Но сладкий — это же хорошо, да? — допытывался я. — Сладкий, как сахарная вата?

Нина еще погримасничала, а потом, придвинувшись ко мне сама, упала головой на плечо, зевнула.

— Я не знаю… — выговорила она, зевнув снова. Непонятно было, относилось ее незнание персонально ко мне, к моей «сладости», или незнание относилось ко всей происходившей в мастерской Анатольича ситуации.

Мы легли на тахту, двумя отдельными чужими телами, ноги на полу, смотрели в потолок, темный от водяных подтёков. Нина раскинула руки широко, привыкшая, видимо, спать одна, на широкой кровати, угодила мне в лицо раскрытой ладонью. Я зажмурился, выругавшись неслышно.

— Почитай мне стихи, а?.. — попросила Нина, убрав с моего лица руку.

«Мало тебе, что ли, поэтических чтений?» — подумал я, слегка раздражаясь.

— Не хочешь — не читай, — пробормотала она обиженно, откатившись на край тахты, повернувшись спиной. Вероятно, я произнёс этот риторический вопрос вслух…

— Прости, Нина, не обижайся. Сейчас… — Я закрыл глаза, вспоминая. В голове вертелось только одно, не подходящее случаю стихотворение, но, так и не вспомнив ничего другого, в дрожащей тишине, я произнёс:

Чтоб пить вино свободно я убил

Свою жену. Она, бывало,

Всю душу криком надрывала,

Коль без гроша я приходил…

Нина молчала, всё ещё повернувшись ко мне спиной. Вспомнив следующую строфу, я продолжил:

Как воздух чист, как много света!

Я счастлив счастьем короля…

Набравшую было мощь декламацию прервали резкие всхлипы, вскрики, стук падающей мелкой мебели. Я вскочил, спрыгнул с тахты, бросился вниз, ломая ступени, архаичную решётку снеся по пути.

Первой я увидел Йоко-Аню, мечущуюся по студии без смысла, с дамской сумочкой на вытянутых руках. Вадим лежал на полу и шумно исторгал изо рта настоящую радугу: красный, оранжевый, жёлтый, синий — эти цвета, вперемешку, изящными мазками покрывали обеденный стол, диван, пол, подушки. Судя по тому, как держала Аня в руках свою сумку (как крепко обосравшегося чужого ребёнка), вонючая радуга проникла и туда, в её священные недра.

Я почувствовал дыхание на своём плече: Нина, прижавшись ко мне, деликатно стояла сзади. Йоко-Аня ругалась, верещала, вопила, переключаясь местами на ультразвук. «Сделай же что-нибудь!» — прошептала за спиной Нина. Я только покачал головой — стихию такого масштаба было не остановить, как не старайся. Вадика всё рвало и рвало, казалось, этому не будет конца, пока всю квартиру не окрасит Вадим содержимым своего желудка. Я взял под лестницей пустой холст и подложил перед ним, тут же ретировавшись. Вадик послушно схватил его руками и вырвал и на него, оставив яркий, сюрреалистический мазок.

— Анатольичу понравится, — объяснил я свои действия ошалело глядевшей на меня Нине. Конечно, ни черта это ему не понравится: Анатольич старый, скучный, академичный художник позапрошлого века, надеяться на то, что в нём вдруг проснётся тяга к такому радикальному авангардизму на исходе пятого десятка лет, не приходилось. Я отложил холст к стене. Вадик же, наконец, сделав пару прощальных всхлипов, торжественно упал лицом в собственный шедевр. В собственный, если хотите, masterpiece.

А потом в ванной шумела вода, и чавкала выжимаемая губка. Аня пыталась спасти свою обесчещенную вещь. Нина прижимала мокрую тряпку к Вадикову лбу и поила его прохладной водой с льдинками. Я стоял в немом отупении перед форточкой — мне велели открыть её, и я так и остался стоять перед ней, беспомощный, как разрядившийся робот.

— Что ты встал? — удивилась деловитая Нина. Она уже закатала по колено джинсы и надела фартук, готовая к устранению зловонного беспорядка. — Пойди в аптеку, купи угля, аспирина и влажных салфеток. У тебя есть деньги?

Деньги? Может быть, что-то есть.

В карманах я нашёл обильную, замусоленную мелочь. Допив оставшийся вермут, я взял с комода пачку с единственной сигаретой и отправился вниз. В подъезде пахло мёртвыми крысами…

Загрузка...