Благодаря состоявшемуся соглашению Лев льстил себя надеждой, что дело его четвертого брака уладилось согласно его желаниям; но вместе с этим он положил также начало расколу в восточной церкви. Духовенство и верные разделились между Евфимием {141} и Николаем; пришлось изгнать самых важных митрополитов, державших упорно сторону низложенного патриарха, издать приказы о преследовании, сажать в тюрьмы сопротивлявшихся; и эти строгие меры усилили всеобщее недовольство против Льва, против Зои и даже против нового патриарха. Само собой разумеется, что Евфимий пошел на компромисс; освобождая императора от церковной опеки, он тем самым отнюдь не признал в принципе законность четвертого брака и твердо настаивал на низложении священника, венчавшего императора. Тем не менее всякого рода памфлеты не щадили его, а также и его владыку, и Лев со своей стороны рассчитывал на него, чтобы стереть последние следы незаконности, лежавшие пятном на его браке. Он послал просить патриарха, чтобы Зоя официально упоминалась на ектеньях в качестве августы в храме Святой Софии. Но тут уже патриарх, несмотря на мольбы и угрозы императрицы, несмотря на гнев царя, одно время подумывавшего было низложить Евфимия, остался непоколебим. Однако он согласился 9 июня 911 года торжественно венчать в Святой Софии юного Константина Багрянородного царем Византийским. Своей искусной настойчивостью Лев VI, несмотря ни на что, добился-таки своего.

V

Делу четверобрачия суждено было долго еще волновать византийский мир. И действительно, когда в мае 912 года умер Лев VI, решенный было вопрос был поднят вновь. В продолжение семи лет два честолюбивых соперника боролись между собой: Зоя, ярая защитница своего императорского сана, своего брака и своего сына, и патриарх Николай, не менее ее жаждавший возмездия и утоления своего властолюбия, рассчитывавший добиться этого торжеством отстаиваемых им идей.

В самом деле, согласно данным сенатом умирающему василевсу обещаниям юный Константин VII был провозглашен императором. Но ему в соправители и опекуны был назначен дядя его Александр, и первым делом этого человека было прогнать грубым образом Зою из дворца и вновь возвести Николая на патриарший престол. Николай возвратился из ссылки, алкая мести; еще более высокомерный в своем торжестве и более чем когда-либо заносчивый, он с особым неистовством стал стремиться к утолению своей злобы, и, уверенный, что заслужит милость царя Александра, содействуя таким образом его политике, он не щадил ничего и никого. Почтенный Евфимий пострадал первым. Ему приказано было явиться на собрание, происходившее в Магнаврском дворце, и тут {142} он не только был низложен и предан анафеме, но Николай дошел до того, что стал поносить его самым низким образом, а слуги патриарха, бросившись на несчастного, разорвали его священнические одежды, повалили его на землю, вырвали ему бороду, выбили зубы и под конец так избили ногами и кулаками, что он потерял сознание и чудом спасся от смерти.

Но этого было мало, чтобы утолить злобу Николая. Он рассчитывал отмстить всем, бывшим причиной его немилости и изгнания: Зое, римскому первосвященнику, даже покойному императору. В длинном послании к папе Анастасию он изложил со своей точки зрения всю историю четвертого брака, критикуя с оскорбительной строгостью поведение василевса, порицая с презрительной жалостью слабость Сергия III, обманутого своими легатами, читая наставление латинянам, высокомерно требуя в особенности исправления произведенных скандалов. Он не хотел видеть в четвертом браке царя ничего, кроме блуда (porneia), грязной связи, дозволенной скоту и позорной для человека; и если он согласился, чтобы простили мертвым, зато требовал, наоборот, самого сурового обвинения виновных, оставшихся в живых, то есть Зои и ее сына. Император Александр действовал в Риме в том же духе. Он ненавидел сына своего брата, так как тот преграждал ему дорогу к верховной власти; он страстно желал, чтобы Константин был признан незаконнорожденным. Говорят, он даже подумывал отделаться от этого ребенка, сделать из него евнуха; и только с большим трудом удалось отвратить его от этого жестокого намерения. К счастью для юного Константина, Александр умер в июне 913 года; но перед смертью он назначил патриарха Николая главой совета, которому поручено было регентство. Он знал, что может рассчитывать на этого человека для продолжения своей политики и утоления своей ненависти.

В ту минуту, когда началась агония Александра, Зоя, всегда одинаково энергичная, решилась на смелую попытку; она явилась в Священный дворец, объявив, что хочет видеть сына и говорить с умирающим; она думала таким образом вновь овладеть властью. Николай велел ее грубо прогнать. После этого, чтобы окончательно отделаться от этой возможной соперницы, всесильный регент, верховный владыка государства, издал указ, запрещавший Зое вход в императорское жилище и лишавший ее даже титула царицы; несколько позднее он принудил ее даже уйти в монастырь, думая, что таким образом она умрет для мира. Но Зоя была достойным противником патриарха: и в монастыре, куда ее насильно удалили, она только поджидала случая, чтобы погубить своего соперника. Случай этот скоро представился. Суровые меры, к каким {143} прибегли регенты, чтобы подавить восстание Константина Дуки, возбудили против них крайнее недовольство; с другой стороны, во дворце юный император требовал к себе мать. Пришлось согласиться возвратить ее ему; это случилось в октябре 913 года.

Овладев таким образом положением, Зоя воспользовалась этим, чтобы назначить на важные должности своих людей: она удалила фаворитов покойного императора Александра, из которых он составил совет регентства, затем очень решительно она напала на патриарха. Как женщина смелая, она сначала собиралась просто убить его; Николаю удалось спастись от убийц, он укрылся в храме Святой Софии и в продолжение двадцати двух дней не решался покинуть это неприкосновенное убежище. Зоя победила. Она намеревалась уже объявить о низложении патриарха и предлагала Евфимию быть его заместителем. Но последний отказался; Николай, впрочем, сохранял еще свое могущество; поэтому завязались переговоры. Патриарх обещал впредь ничем другим не заниматься, как только делами церкви, отказаться от управления государством, не показываться больше во дворце без приглашения; он обязался поминать Зою в официальных молитвах наряду с царем, ее сыном, торжественно провозглашать ее в качестве августы. Этой ценой он получал полную и безусловную амнистию за прошлое и сохранение за собой своего духовного сана. В этой борьбе за корону между Зоей и Николаем патриарх, казалось, был окончательно побежден (февраль 914 года).

Между тем в конце концов он должен был взять верх и по своему усмотрению решить окончательно долгий спор, вызванный четвертым браком Льва VI. Действительно, Зоя, став регентшей, показала себя неспособной противиться интригам, окружавшим ее. Уже давно у императрицы был фаворит, паракимомен Константин, по отношению к которому, как подозревали еще при жизни Льва, у нее было не только простое благорасположение. Этот человек, деливший с императрицей опалу, вместе с ней естественным образом очутился и у власти и оказывал на монархиню всесильное влияние. По этому поводу удалось возбудить тревогу в душе юного императора: его приближенные внушили ему, будто фаворит затевает его низложить и думает возвести на престол своего зятя, стратига Льва Фоку. Был составлен заговор. Против паракимомена и его родственника стали искать поддержки на флоте, и главный адмирал Роман Лекапин получил от василевса писаный приказ и принял на себя поручение арестовать фаворита. Это был удар, направленный прямо против императрицы. Вне себя, она бросилась на террасу Вуколеона, спрашивая у сына и его приближенных, что означает этот мятеж. Ей отвечали, что царству ее пришел конец, {144} что власть переходит в другие руки; и со следующего же дня стали думать, как бы выгнать ее из дворца. Тогда, вся в слезах, она бросилась к сыну и, кинувшись ему на шею и заявляя о своих материнских правах, стала умолять, чтобы ей позволили остаться. Юный Константин был тронут: "Оставьте мою мать при мне", - сказал он. Но, оставаясь во дворце, она, во всяком случае, теряла верховную власть. Это было в 918 году.

В этих критических обстоятельствах, казалось, один только человек был способен к власти. Это патриарх Николай, который, и впав в немилость, не утратил ни энергии, ни честолюбия. К нему-то, когда разразилась революция, погубившая ее фаворита, обратилась сама Зоя как к единственной поддержке, какую могла найти; ему же царь поручил должность первого министра. Он исполнял ее, когда в марте 919 года Роман Лекапин в свою очередь поднял восстание, овладел дворцом и особой царя в ожидании того дня, когда он заставит сделать себя соправителем империи; он является первым в целом ряде узурпаторов, несколько раз в течение Х века правивших под именем законных василевсов Византийской империей.

И при этом Романе Лекапине встретились в последний раз двое противников, чье честолюбие и борьба занимали в течение почти двадцати лет первое место в истории Священного дворца. Говорят, будто Зоя, все еще красивая, думала, чтобы вновь завладеть властью, обольстить этого выскочку и заставить его жениться на себе; во всяком случае, известно, что она пыталась, после того как ее партия была окончательно уничтожена при восстании Льва Фоки, отравить узурпатора. Она потерпела неудачу и, изгнанная из дворца, должна была, на этот раз навсегда, удалиться в Петрийский монастырь Святой Евфимии, где оставалась до конца своей бурной и драматической жизни. В это самое время Николай торжествовал.

В июне 920 года столько же для того, чтобы понравиться Роману и удовлетворить своей мести, сколько чтобы положить конец расколу, возникшему из-за четверобрачия, патриарх обнародовал знаменитое постановление, известное под именем тома единения. На торжественном празднике греческая церковь в присутствии царей Романа и Константина праздновала восстановление согласия между сторонниками Николая и сторонниками Евфимия. Примирение это было в ущерб императору Льву VI. Правда, в виде исключения, церковь, признавая совершившийся факт, соглашалась извинить, даже узаконить четвертый брак императора; но она тем не менее непреклонно хранила принципы церковных канонов и в суровых выражениях порицала подобные браки. "По общему со-{145}глашению, - говорили иерархи в своем постановлении,- мы объявляем, что четвертый брак - вещь безусловно запрещенная. Кто осмелится его заключить, будет отлучен от церкви, покуда будет упорствовать в своем незаконном сожительстве. Отцы церкви держались такого мнения, мы же, поясняя их мысль, провозглашаем, что это действие, противное всякому христианскому установлению". С тою же строгостью иерархи поносили и третий брак. "Надлежит, - говорили они, - очиститься от этой скверны, подобно тому, как выметают нечистоты, когда они, вместо того чтобы быть брошены в угол, разбросаны по всему дому". И, поясняя эти слова, патриарх Николай писал торжественно папе, что из уважения к императорскому величеству оказано было снисхождение, но что четвертый брак противен добрым нравам и церковной дисциплине.

Юный император Константин VII должен был присутствовать при чтении акта, клеймившего браки, подобные тому, от какого он родился; каждый год он должен был торжественно справлять праздник единения, вызывавший в нем такие тяжелые воспоминания. Для власти императорской в этом было большое унижение, для церкви - победа, какой она по праву могла гордиться, для патриарха Николая, ее владыки, - торжество беспримерное, наступившее после стольких испытаний, борьбы и всяких превратностей судьбы. Тем не менее, несмотря на эту видимость, если взглянуть вглубь вещей, станет ясно, что своим упорным желанием иметь сына, рядом женитьб, к которым он прибег для этой цели, ловкой и умелой настойчивостью, какую он выказал в деле четвертого брака, Лев VI оказал значительную услугу как империи, так и династии. Только присутствие законного наследника, вокруг которого сплотились все его приверженцы, не дало Византии погибнуть в хаосе революций, наступившем после смерти царя. Только существование ребенка, представителя Македонской династии, разрушило все честолюбивые планы Константинов Дуков, Львов Фоков и помешало Роману Лекапину окончательно упрочить власть за своими наследниками. Если Македонский дом вместо того, чтобы занимать престол в течение нескольких недолгих лет, управлял Византией в продолжение почти двух веков, дав ей славу и редкое благоденствие, она этим главным образом обязана предусмотрительности Льва VI, тонкой дипломатии и спокойному мужеству, с какими этот царь преследовал свою цель, достигнутую несмотря на все трудности, несмотря на все сопротивление церкви. {146}

ГЛАВА IX. ФЕОФАНО

Среди византийских цариц Феофано почти так же знаменита, как Феодора. После того как лет пятнадцать назад Гюстав Шлюмберже в своей прекрасной книге сделал попытку оживить перед нами этот яркий и соблазнительный образ и рассказал ее романическую судьбу, эта забытая царица вдруг сразу вновь выступила на исторической сцене и до известной степени стяжала себе славу. Такие знаменитые писатели, как Мопассан, такие талантливые литераторы, как виконт де Вогюе, поддались очарованию этой красавицы, "взволновавшей мир столько же, сколько Елена, и даже больше" 16, и даже в вымыслах романистов, как, например, у Гюг Леру, перед нами проходит "эта женщина красоты необычайной, с чертами камеи, заключавшими в своей гармонии силу, волнующую мир". В таком случае следует и нам дать место в нашей портретной галерее "великой грешнице, - по выражению Шлюмберже, - чары которой имели роковое влияние и которая последовательно возбудила к себе любовь трех императоров". По правде сказать - в этом приходится тотчас сознаться, - ее образ во многих отношениях останется для нас непроясненным, и мы заранее должны примириться с тем, что многое в этой загадочной и таинственной царице нам не известно. Когда молчат документы, нам кажется, что воображение, как бы изобретательно оно ни было, не имеет никакого права возмещать их молчание; если допустить такое вольное обращение с источниками, получится роман, но не история. Между тем Византия не есть вовсе, как это утверждает де Вогюе, "волшебная страна, край нетронутый и неизведанный"; это страна вполне реальная, и ее можно и должно постараться узнать научным образом. Возможно, что при таком способе исследования Феофано покажется менее живописной, чем ее обыкновенно изображают; но зато можно надеяться, что она предстанет перед нами в более истинном свете.

I

Откуда явилась она, эта знаменитая императрица, когда в конце 956 года вышла замуж за юного Романа, единственного сына царя Константина VII, наследника византийского престола? Никто этого не знает. Придворные летописцы, стараясь не уронить {147} славы династии, с важностью утверждают, что она происходила из очень старинной и очень родовитой семьи и что император и его жена были несказанно рады найти своему сыну жену из такого знатного рода. Если же доверять историкам менее пристрастным к Македонской династии, будущая царица была гораздо более скромного происхождения. Ее отец Кротир, родом из Лаконии, плебей темного происхождения, держал кабак в одном из бедных кварталов города; она сама до замужества называлась Анастасией, и даже проще - Анастасе; и только приблизившись к трону, получила она более звучное имя - Феофано, "что означало, - говорят ее панегиристы, - что она была Богом явлена и им избрана".

С одной стороны, она, во всяком случае, заслуживала это имя: красота ее была ослепительна, необычайна, божественна; "красотой и изяществом, говорит один современник, - она превосходила всех женщин, какие только были тогда"; "красота ее, - пишет другой летописец, - была несравненна, являлась истинным чудом природы". Несомненно, этой-то красотой и пленила она Романа. Но где же она встретилась с ним? Как завладела им? Не известно, обязана ли она своей необычайной судьбой одному из состязаний в красоте, устраивавшихся обыкновенно в Византии, когда искали жену для царя, причем император и его близкие делали смотр самым красивым девушкам империи? Я вполне допускаю такое предположение. Не было ли, наоборот, между прекрасной плебейкой и наследником престола раньше любовной интриги, закончившейся браком? Приключения Феодоры показывают, что подобные вещи были возможны, и то, что известно о характере Романа, вовсе не исключает подобного предположения.

Роман был красивый юноша, высокий, широкоплечий, "стройный, как кипарис"; у него были прекрасные глаза, светлый цвет лица, приветливые манеры; речь его была вкрадчивая и обольстительная. Созданный, чтобы нравиться, он любил увеселения; страстный охотник, большой любитель всякого спорта, он все время был в движении и при своей могучей натуре крайне любил хорошо поесть и еще многие другие удовольствия. Окружая себя плохими людьми и поддаваясь дурным советам близких, он только и думал, что о приключениях и всяких забавных проделках, и плохо отплачивал за все старания и заботы, какие были приложены его отцом к его воспитанию.

Старый император Константин VII, такой строгий и благочестивый, всячески старался вложить свои добрые качества в своего сына. "Он его учил, - говорил летописец, - как царь должен говорить, ходить, держаться, улыбаться, одеваться, садиться", и после таких уроков он важно говорил юноше: "Если ты будешь при-{148}держиваться этих правил, ты долго будешь править империей ромеев". Для обучения своего наследника политике и дипломатии Константин VII, кроме того, написал несколько книг, показывающих большое знание дела и очень ценных для нас: О фемах и Об управлении империей. Но Роману было восемнадцать лет, и он нисколько не заботился о том, чтобы стать государственным мужем. Как бы то ни было, так как отец, в сущности, обожал его, он, конечно, не захотел ему препятствовать и уступил его желанию жениться на Феофано, не вдаваясь ни в какие подробности относительно ее рождения. Вскоре после этого брака, в 958 году, Феофано родила мужу сына, будущего Василия II, и этим молодая женщина еще более упрочила свое положение при дворе и увеличила свое влияние во дворце. Когда в октябре 959 года Константин VII умер, Феофано, естественно, вступила вместе с Романом II на престол. Ей было тогда восемнадцать лет, а юному императору двадцать один.

Что представляла в нравственном отношении эта молодая женщина, определить довольно трудно. Придворный летописец, которого я уже раньше цитировал, говорит о ней с полнейшим доброжелательством: "У нее было прекрасное тело, прелестное лицо и, безусловно, честная душа". Самый последний из историков Феофано, наоборот, подчеркивает, что она была "глубоко порочна, глубоко развращенна" и что эта соблазнительная чаровница, эта "коронованная сирена" была существом "бесстыдным и распутным". Это крайне грубые слова и крайне нелестные эпитеты, особенно если взять в расчет, что мы так мало знаем о ней. Впрочем, надо заметить, что уже в Византии среди современников и еще больше среди летописцев последующих веков о ней сложилась слава, вполне установившаяся, женщины страшной и роковой. Один историк рассказывает, что для того, чтобы скорее достичь престола, она покушалась, с согласия своего мужа, отравить императора, своего тестя. Другие историки передают, что, когда муж ее умер, прошел слух по всей столице, что это Феофано подлила ему яду. Если верить другим свидетельствам, она таким же способом отделалась от одного царя из семьи Романа Лекапина, казавшегося ей претендентом на престол и возможным соперником, и точно так же, говорят, отомстила она своему любовнику, Иоанну Цимисхию, когда тот покинул ее. Армянские летописцы доходят до того, что утверждают, будто "безбожная императрица" думала отравить собственных сыновей. В сущности, все эти россказни людей, живших вдали от двора, - а большая часть из них на сто или двести лет позднее того времени, когда царствовала Феофано, - имеют очень мало значения. В иных случаях эти злые сплетни опровергаются фактами; в других они кажутся слишком неправдопо-{149}добными. И не следует при этом забывать еще одного: когда Феофано решила совершить преступление - это, во всяком случае, случилось раз в ее жизни, - она прибегла не к яду, а действовала смело, открыто, мечом.

Само собой разумеется, что, делая такие замечания, я отнюдь не имею намерения восстановить честь Феофано. Ее можно укорять в стольких достоверных и доказанных проступках, что представляется бесполезным увеличивать список ее преступлений эпитетами смутными и утверждениями, которые невозможно доказать. Нам она представляется главным образом честолюбивой, жадно стремящейся к власти и влиянию, способной для сохранения престола, на который она поднялась, на все, даже на преступление; часто она нам кажется интриганкой, иногда необузданной и страстной, всегда беззастенчивой; наконец, когда бывали затронуты ее интересы, ее честолюбие или мимолетные увлечения, она легко могла поступать обманным и коварным образом. Когда она достигла престола, влияние ее на Романа II было довольно значительно; она не могла допустить, чтобы кто-нибудь другой делил с ней это влияние. Не только были удалены все близко стоявшие к покойному царю, произведены перемены во всей высшей администрации, но первой заботой юной императрицы по восшествии ее на престол было удалить свою свекровь, царицу Елену, и пятерых золовок.

Это были прелестные царевны, наилучшим образом воспитанные обожавшим их отцом. В царствование Константина VII они иногда принимали даже участие в государственных делах; одна из них, Агафья, любимица старого императора, часто служила ему секретарем, и в приказах, как и среди чиновников, хорошо знали силу ее влияния. Это не могло быть по сердцу Феофано. Поэтому по распоряжению, которого она добилась от слабовольного Романа II, пятерым сестрам монарха было предложено удалиться в монастырь. Напрасно мать молила за них; напрасно молодые девушки, тесно обнявшись, просили о пощаде и плакали. Ничто не помогло. Одной царице Елене было разрешено остаться во дворце, где она и умерла в тоске несколько месяцев спустя. Ее дочери должны были покориться непреклонной воле, обрекшей их на иноческую жизнь, и из утонченной жестокости их даже разлучили одну с другой. Напрасно царевны еще раз возмутились. Когда по приказанию патриарха Полиевкта их волосы упали под ножницами, когда на них надели монашеское одеяние, они возмутились, совлекли с себя власяницы, объявили, что каждый день будут есть мясо. В конце концов Роман II приказал дать им то же содержание и разрешить тот же образ жизни, что и в Священном дворце. Тем не менее они навеки умерли для мира, и Феофано торжествовала. {150}

Из того, что она обошлась так с близкими родными, следует ли выводить, что она потом отравила своего мужа? "Большинство подозревает, - говорит один летописец, Лев Дьякон, - что ему был поднесен яд в гинекее". Это страшное обвинение ясно доказывает, на что считали современники способной Феофано, и действительно несомненно, что женщина, велевшая убить своего второго мужа, чтобы выйти замуж за третьего, легко могла бы отравить первого, чтобы выйти за второго. Несмотря на это и как ни важно свидетельство историка, обвинение это кажется совершенно нелепым. Прежде всего историки дали нам вполне удовлетворительное объяснение преждевременной смерти молодого императора, рано истощившегося от любви к удовольствиям и от всяких других излишеств, и тот же современник, припутывающий к этому делу яд, в другом месте говорит, что василевс умер от внутренних повреждений, случившихся после бешеной скачки. Но в особенности непонятно, какой интерес имела Феофано в гибели мужа. Она была императрица, она была всемогуща; она, кроме того, была в добрых отношениях с Романом, которому в течение шести с половиной лет замужества родила четырех детей; за два дня до смерти императора она родила дочь Анну. Зачем было ей отравлять царя, когда его смерть, оставляя ее одну с маленькими детьми, подвергала ее более, чем какие-либо другие обстоятельства, риску потерять внезапно столь любимую ею власть? Феофано была слишком умна, чтобы без причины подвергаться подобному риску.

Но следует обратить особое внимание на то, что в выше приведенных фактах нет ничего порочного, развратного или бесстыжего. Есть много данных предполагать, что молодая женщина вела себя безупречно, пока был жив Роман II. После смерти его она вышла замуж, главным образом по соображениям политическим, за человека лет на тридцать старше ее; в этом нет ничего особенно редкого или необычайного в жизни монархов или простых смертных; и не настаивая на том пункте, что это замужество являлось для Феофано, быть может, единственным средством сохранить престол для своих сыновей, во всяком случае, никак не следует порицать ее за то, что, по ее мнению, ради верховной власти стоило принести некоторые жертвы. Единственный важный упрек, какой ей можно сделать, это не то, что она пять лет спустя изменила этому старому мужу ради более молодого любовника - это явление прискорбное, но не удивительное, - а то, что она без всякого колебания, чтобы иметь возможность выйти замуж за любовника, решила избавиться от царя, своего мужа, путем страшного преступления. Но следует прибавить, что она жестоко искупила свое преступление. {151}

II

Когда 15 марта 963 года Роман умер почти внезапно, Феофано было двадцать два года. Она осталась одна с четырьмя детьми - двумя мальчиками и двумя девочками. Немедленно приняла она регентство и стала управлять от имени двух юных порфирородных: Василия, которому было тогда пять лет, и двухлетнего Константина; но положение ее было чрезвычайно трудное для женщины, особенно для женщины честолюбивой. Тут же при дворе находился всемогущий министр, паракимомен Иосиф Вринга, который деспотически управлял делами в царствование Романа и который мог легко подпасть искушению удалить регентшу, чтобы одному держать власть в своих руках в течение всего долгого малолетства маленьких василевсов. С другой стороны, во главе азиатской армии стоял победоносный полководец, честолюбие которого представляло для нее серьезную опасность, доместик схол Никифор Фока.

В описываемое нами время Никифор Фока был самым видным, самым популярным человеком в империи. Происходя из очень знатной аристократической каппадокийской фамилии, потомок целого ряда знаменитых военачальников, он блестящими победами еще увеличил свое обаяние и свою славу. У арабов ему удалось отнять Крит, утраченный сто пятьдесят лет тому назад; благодаря ему императорские знамена вновь появились в Киликии за пределами Тавра; он приступом взял большой город Алеппо и сломил гордость эмиров хамданидских в Сирии. Удивительный воин, искусный тактик, несравненный полководец, умевший говорить с войском и заставлять его всюду следовать за собой, куда бы только ни захотел повести его, он был кумиром солдат, с которыми делил все труды и все опасности. "Он жил только для войска", - справедливо заметил один из его биографов. Но не менее популярен был он и в Константинополе. Когда по возвращении из Критского похода он явился триумфатором на Ипподроме, город был поражен пышным блеском его торжественного шествия, "причем казалось, что все богатства Востока текут в цирк громадным, неиссякаемым потоком". Осыпанный не меньшими почестями, "чем в древние времена римские полководцы", несметно богатый и содержа в своих азиатских владениях громадное количество страстно преданных ему вассалов, он был всеми любим, им все восхищались; он считался единственным начальником, способным защищать империю против сарацин, и Роман II, умирая, отдал формальный приказ, чтобы за ним сохранено было главное командование армией.

Если в глазах политического деятеля такой человек мог казаться довольно опасным, надо сознаться, что в глазах молодой {152} женщины этот победоносный полководец не представлял ничего, что бы делало его сколько-нибудь похожим на героя романа. Никифору Фоке в 963 году было пятьдесят один год, и он не отличался красотой. Маленький, довольно толстый, с могучим торсом, коротконогий, он имел большую голову, лицо с загорелой темной кожей, обрамленное длинными черными волосами; у него был прямой нос, короткая, слегка уже седеющая борода, а из-под густых бровей черные глаза смотрели задумчиво и хмуро. Лиутпранд, епископ Кремонский, приехавший с посольством к его двору, сказал про него, что он был редкой дурноты, "с лицом, как у негра, до того черным, что, встретившись с ним ночью, можно было испугаться". При этом он был человек суровый и грубый, нрава меланхоличного и упорно молчаливого. С тех пор как он потерял жену и вследствие одного несчастного случая лишился единственного сына, он с страстным увлечением предался благочестию и мистицизму. Он дал обет целомудрия, не ел больше мяса, спал на жестком полу, как аскет, натянув на себя власяницу дяди своего Малеина, умершего монахом, прославившегося своей святостью; он любил проводить время с монахами. В духовные руководители себе он взял Афанасия, основателя древнейшего монастыря на Афоне, и, будучи не в состоянии обходиться без его советов, он всюду брал его с собой, даже на войну. В обществе этого святого человека он испытывал, подобно ему, стремление к отшельничеству и очень серьезно думал уйти из мира. Уж он велел себе строить келью при монастыре, сооружавшемся Афанасием на Святой горе (Афон). Аскет и воин, резкий, суровый и воздержный, жадный на деньги и бегущий всего земного, способный на милосердие, равно как и на коварство, Никифор Фока, подобно многим людям его времени, соединял в своей сложной душе самые неожиданные противоречия, и, что особенно замечательно, под его холодной внешностью таилось глубоко страстное сердце.

Был ли он честолюбив? Это очень трудно решить. Держа в своих руках преданное и победоносное войско, Никифор Фока мог при наступившем после смерти Романа II кризисе дерзнуть на все, и такое искушение было тем более велико, что интересы собственной безопасности, казалось, побуждали его поднять восстание. Полководец отлично знал, что Вринга его ненавидит и что он может всего опасаться от всесильного министра. Однако он сначала и шагу не сделал с этой целью как честный и благочестивый воин, озабоченный прежде всего тем, чтобы продолжать войну против неверных. И если он и решился наконец действовать в этом направлении, то главной причиной, побудившей его к тому, была Феофано. {153}

В истории отношений между Никифором Фокой и красавицей императрицей не следует видеть слишком много романического элемента. Несомненно, что, пока был жив Роман II, между доместиком схол и царицей не было ничего - ни симпатии, ни интриги. Но когда муж ее умер, регентша скоро поняла, что среди бесчисленных опасностей, угрожавших ей, этот полководец представлял из себя силу и что она могла этой силой воспользоваться, чтобы нейтрализовать честолюбие Вринги. Она поняла, что для упрочения за собой престола ей следовало иметь Никифора на своей стороне, и, конечно, такая хорошенькая и изящная женщина, как она, решила, что задача уж не из таких трудных. Как бы то ни было, по настоянию императрицы и несмотря на сопротивление первого министра, Фока был вызван в столицу, и, по-видимому, без большого труда царица заворожила его своей красотой и сделала своим сторонником. "Ни для кого не было тайной в Византии, - говорит Шлюмберже, что пленительные чары восхитительной царицы произвели на простую душу сурового доместика восточных схол неизгладимое впечатление". Можно действительно предполагать, хотя современники мало говорят об этом, что, войдя сначала просто в деловые и служебные сношения с регентшей, Никифор скоро открыл свою любовь и прямо заявил, что готов на все, лишь бы заслужить ее. Ничто не дает права думать, что Феофано платила ему тем же: она никогда его не любила; но она почувствовала силу, какой он располагал, и всю выгоду, какую она могла извлечь из нее для своих интересов и для своего честолюбия. Из политических видов она поощряла его страсть, точно так же, как из политических видов позже вышла за него замуж.

Необходимо прибавить, что во время этого пребывания в Константинополе еще другие причины, и не менее положительные, присоединились к обаянию Феофано, чтобы вывести Никифора из его колебаний и неуверенности. Он узнал, что Вринга питает к нему неумолимую ненависть. Конечно, первый министр не мог отказать полководцу в новом и блестящем триумфе. Но возрастающая популярность Фоки тревожила государственного мужа, кроме того подозревавшего, как говорили, интригу, начинавшуюся между доместиком схол и регентшей. Напрасно с самой коварной дипломатией, столь свойственной византийцам, старался Никифор усыпить опасения паракимомена; он, между прочим, заявлял всем, кто только хотел его слушать, что самая дорогая мечта его - уйти в монастырь. Но Врингу трудно было провести. Он решил, что самое верное средство отделаться от этого соперника было выколоть ему глаза. К счастью для Фоки, когда его под каким-то предлогом позвали во дворец, у него явилось подозрение или, быть может, он {154} получил вовремя какое-нибудь дружеское предостережение; он бросился в Великий храм (Святую Софию) и стал молить о защите патриарха. Полиевкт имел разные недостатки: он был упрям, непримирим, ума несколько ограниченного и недальнозоркого, но он в то же время был смел, умел говорить ясно и определенно и не любил первого министра. Он отправился в Священный дворец, потребовал, чтобы немедленно собрали сенат, и высказался с такой энергичной откровенностью, что Никифору вновь возвратили командование армией, предоставив ему чрезвычайные полномочия, несмотря на противодействие Вринги. Доместик схол немедля покинул город и отправился в главный штаб армии в Кесарию. Он был господином положения.

В этой глухой борьбе и в этих интригах Феофано открыто не появлялась. Тем не менее более чем вероятно, что она помогала своему союзнику своим влиянием и всеми силами поддерживала патриарха Полиевкта в его вмешательстве. Точно так же при дальнейших событиях, когда в июле 963 года обстоятельства принудили Фоку действовать открыто, когда все более и более грозила ему опасность со стороны ненавистного Вринги, так что приходилось опасаться за свою жизнь, и он, несмотря на нежелание, дал войску провозгласить себя царем и в Кесарийском лагере надел пурпуровые туфли; когда, наконец, в августе 963 года он явился под стенами Константинополя и возмутившийся народ, прогнав Врингу и его друзей, отворил узурпатору ворота столицы, Феофано и тут не играла никакой заметной роли и, казалось, предоставила совершаться судьбе. Но на самом деле, если Никифор Фока стал честолюбивым, если затем, несмотря на свои колебания и упреки совести, он решился облечься в порфиру, любовь, внушенная ему красавицей императрицей, играла тут главную роль. И точно так же в трагические августовские дни 963 года, в то время как возмутившаяся толпа, словно "охваченная безумием", избивала стражу министра и уничтожала его дворец, в то время как патриарх Полиевкт и прежний паракимомен Василий явно направляли движение в пользу претендента, по всей вероятности, из глубины гинекея Феофано тайно сносилась с предводителями восстания. Хотя ее имя не было произнесено нигде, эта женщина, честолюбивая и интриганка, была душой только что совершившихся великих событий.

Как бы то ни было, 16 августа 963 года утром Никифор Фока торжественно вступил в Константинополь. Верхом, одетый в парадное императорское одеяние, он въехал в Золотые ворота, встреченный всем городом, приветствуемый кликами народа, провозглашавшего его спасителем империи и христианства. "Государство {155} требует, чтобы Никифор был царем, - кричала на пути его восторженная толпа. - Дворец ожидает Никифора. Войско требует Никифора. Мир ждет Никифора. Таковы желания дворца, войска, сената, народа. Господь, услышь нас! Многая лета Никифору!" Средней улицей он достиг форума Константина, где с благоговением принял причастие в церкви Богородицы; затем пешком, в торжественном шествии, в то время как впереди несли святой крест, он отправился в Святую Софию и, встреченный патриархом, со свечами в руках пошел поклониться святому престолу. Затем вместе с Полиевктом он взошел на амвон и торжественно был венчан на царство ромейское в качестве соправителя двух юных императоров, Василия и Константина. Наконец, он вошел в Священный дворец. Чтобы быть вполне счастливым, ему оставалось получить только обещанную его честолюбию награду, самую сладкую, надежда на которую вооружила и подняла его руку и руководила его шагами: ему оставалось только жениться на Феофано.

Некоторые летописцы уверяют, однако, что императрица была сначала удалена из дворца по приказанию нового владыки. Если этот факт верен, тут, несомненно, было притворство: уже несколько месяцев как соумышленники поладили между собой. Никифор - это не подлежит никакому сомнению - был страстно влюблен в молодую женщину, и, кроме того, интересы государства побуждали его вступить в брак, узаконивавший до известной степени его узурпаторство. Феофано, хоть и не испытывала, может быть, как это утверждают некоторые писатели, никакого восторга от этого нового брака, хорошо сознавала со своей стороны, что это было для нее единственным средством сохранить власть, а для этого она была готова на все. Поэтому обоим союзникам нетрудно было уговорить друг друга. 20 сентября 963 года в Новой церкви было торжественно совершено бракосочетание.

Никифор был вне себя от радости. Он возвращался к жизни. Он забывал свое воздержание, свои мистические грезы, свои обеты, весь охваченный счастьем, какое ему доставляло обладание Феофано. Но друзья его, монахи, не забыли прошлого, как он. Когда в своем уединении на Афоне Афанасий узнал об императорской свадьбе, он глубоко возмутился и, обманутый в своих надеждах, решил отправиться в Константинополь. Принятый императором, он с обычной своей откровенностью начал его бранить и резко укорять за нарушение данного слова и за соблазн, им учиняемый. Фока постарался успокоить монаха. Он объяснил ему, что не для своего удовольствия согласился на царство, поклялся, что думает жить с Феофано, как брат с сестрой; он обещал ему, что, как только государственные дела позволят, он уйдет к монаху в его мона-{156}стырь. К этим прекрасным словам он присоединил богатые дары, и Афанасий, несколько умиротворенный, возвратился на Святую гору.

В Константинополе удивление, вызванное этим браком, было не менее сильно, и скандал еще больше. Патриарх Полиевкт, как известно, был человек добродетельный, суровый, мало снисходительный к делам этого мира, от которого совершенно отошел, заботясь единственно о предписаниях и интересах церкви, которую он обязан был охранять, служа ей со смелостью неукротимой, с упорством неодолимым и со страшной искренностью. Когда он стал патриархом, он прежде всего сделал строгий выговор императору Константину VII, такому благочестивому, так почитавшему все, касавшееся религии; на этот раз его строгая и горячая душа обнаружилась еще более резким образом. Не потому, чтобы он почувствовал какую-нибудь неприязнь к Никифору или возымел намерение противодействовать узурпатору: во время революции 963 года он выказал себя крайне преданным Фоке и его поведение немало способствовало падению Вринги и успеху доместика схол. Но по церковным канонам он считал недопустимым брак вдового царя с царицей-вдовой; и самым решительным образом, когда в Святой Софии Никифор хотел, согласно своей привилегии императора, пройти в алтарь и приобщиться там святых тайн, патриарх не дал ему причастия и, в виде епитимьи за его второй брак, не разрешил ему причащаться в течение целого года. Как ни разгневался царь, он должен был смириться перед непреклонной волей патриарха.

Скоро встретилось новое затруднение. Полиевкту сообщили, что Никифор был крестным отцом одного из детей Феофано. По церковным правилам такого рода духовное родство являлось безусловным препятствием к браку - тогда ясно и определенно, без малейшего снисхождения, патриарх предоставил царю на выбор: или развод с Феофано, или отлучение от церкви. Для такого благочестивого человека, как Фока, подобная угроза являлась чрезвычайно важной. Однако плоть победила: Никифор отказался расстаться с Феофано, не задумавшись перед тем, что это могло вызвать страшный конфликт между государством и церковью. В конце концов, однако, состоялось соглашение. Явился один священник и под присягой показал, что восприемником царевича был Варда, отец императора, а не сам Никифор. Полиевкт ясно видел обман; но его все покинули, даже духовенство; он смирился перед необходимостью и сделал вид, что верит тому, что ему рассказали. В своей беде он не требовал даже, чтобы царь исполнил епитимью, наложенную на него за второй брак. Но царь тем не менее был глубоко уязвлен таким посягательством на его престиж, а также на его любовь. Никогда не мог он простить Полиевкту его неумест-{157}ного вмешательства, равно и Феофано навсегда затаила не меньшую злобу против патриарха. В конце концов это происшествие имело для императора и его жены очень неприятные последствия: даже через несколько лет после этого Лиутпранд, записавший все ходившие по Константинополю слухи, прямо уверял, что брак Никифора был кровосмешением.

III

Такой неравный брак, заключенный при таких скверных предзнаменованиях, сильно рисковал плохо кончиться, что и не замедлило случиться. И тут опять нам очень мало известны подробности интимной семейной жизни императорской четы в течение десяти лет; и роль Феофано, всегда скрытной и ловкой, открыто не проявлялась, и о ее закулисной деятельности можно только догадываться. Приходится примириться с тем, что мы можем уловить лишь общие очертания событий и заключительной трагической катастрофы.

Страстно влюбленный в Феофано, опьяненный ее ослепительной красотой, Никифор делал для нее, по краткому и осторожному выражению историка Льва Диакона, "более, чем приличествовало". Этот бережливый, суровый и строгий человек осыпал красавицу царицу великолепными подарками, чудесными одеяниями, редкостными драгоценностями; он окружал ее самой утонченной и ослепительной роскошью; дарил ей целое состояние в виде прелестных имений и изящных вилл. "Не было ничего, - говорит Шлюмберже, - достаточно дорогого, достаточно прекрасного, чего бы он не преподнес своей возлюбленной царице"; а самое главное, что он не мог обходиться без нее. Когда в 964 году он отправился в армию, он взял Феофано с собой в лагерь, и, быть может, в первый раз за всю свою долгую военную карьеру он вдруг прекратил начатый поход, чтобы скорее возвратиться к ней.

Но, в сущности, этот старый воин вовсе не был придворным человеком. После того, что он на короткий срок отдался страсти, война, его другая страсть, опять быстро овладела им, и он стал каждый год снова отправляться на границы своих владений, чтобы сражаться там с арабами, болгарами, русскими; и впоследствии он перестал брать с собой Феофано. Кроме того, он хотел по совести исполнять обязанности императора; а через это мало-помалу некогда столь любимый военачальник становился все менее и менее популярным. Народ, угнетаемый налогами, роптал; духовенство, привилегии которого Никифор сокращал, монахи, огромные земельные богатства которых он собирался уменьшить, не скрывали своего недовольства; патриарх стоял в явной оппозиции к импера-{158}тору. В столице начались возмущения. Чернь раз принялась поносить Никифора, бросать в него камнями; и, несмотря на удивительное хладнокровие, выказанное им при этом, еще немного, и он поплатился бы тут жизнью, если бы приближенные вовремя не увлекли его. Наконец, его снова охватили приступы мистической религиозности, не дававшей ему прежде покоя, он становился печальным, не хотел более спать на своем императорском ложе, а ложился на пол, на шкуру пантеры, куда клали пурпуровую подушку, и опять он носил власяницу дяди своего Малеина. На душе у него было смутно, тревожно; он боялся за свою жизнь и превратил в крепость Вуколеонский дворец. Несомненно, он продолжал обожать Феофано и оставался, более чем это позволяли благоразумие и осторожность, под ее сладким и тайным влиянием. Но между суровым воином и изящной царицей контраст был слишком велик. Он надоедал ей, и она скучала. Отсюда должны были произойти важные последствия.

У Никифора был племянник Иоанн Цимисхий, человек сорока пяти лет, маленького роста, но хорошо сложенный и чрезвычайно изящный. Цвет лица у него был белый, глаза голубые, белокурые золотистые волосы, ореолом обрамлявшие лицо, рыжая борода, тонкий прелестный нос и смелый взгляд, ничего не страшившийся и ни перед кем не опускавшийся. При этом сильный, ловкий, живой, щедрый, блестящий, кроме того, несколько склонный к кутежам, он был бесконечно обольстителен. Среди скуки, в какой проходили дни Феофано, он, естественно, не мог ей не понравиться. И вот тут-то страсть довела ее до преступления. Цимисхий был честолюбив; кроме того, он в это время был крайне раздражен вследствие только что постигшей его немилости; из-за одного случая на войне он был отставлен императором от должности доместика схол Востока, и ему было поставлено на вид, что он должен удалиться в свои поместья; тогда он только о том и стал думать, как бы отомстить за незаслуженное, по его мнению, оскорбление. Феофано со своей стороны более чем тяготилась Никифором; прежнее согласие супругов заменилось озлоблением, подозрительностью; при этом императрица дошла до того, что делала вид, будто опасается со стороны мужа возможности покушения на жизнь своих сыновей. А самое главное, она больше не могла выносить разлуки со своим любовником; действительно, Цимисхий был, по-видимому, большой и несомненно единственной настоящей любовью ее жизни. При подобных условиях она незаметно дошла до мысли об ужасном преступлении.

С тех пор как Никифор вернулся из Сирии, с начала 969 года, его тревожили мрачные предчувствия. Он чувствовал, что вокруг {159} него ковались тайные козни. Смерть его отца, старого кесаря Варды Фоки, еще усилила его тоску. Однако он все продолжал любить Феофано. Коварным образом императрица воспользовалась своим влиянием, чтобы вернуть ко двору Цимисхия. Она поставила императору на вид, как обидно лишаться услуг такого человека, и крайне искусно, чтобы рассеять всякие подозрения, какие могла бы возбудить в Никифоре слишком явная симпатия к Цимисхию, она уверяла, что желала бы женить его на одной из своих родственниц. Как всегда, царь уступил желаниям своей жены. Она только того и хотела. Цимисхий появился вновь в Константинополе; благодаря ловко устроенному соучастию приближенных любовники виделись в самом дворце, в то время как Никифор ровно ничего не подозревал, и совещались, как подготовить заговор. Имелось в виду убить царя. Среди недовольных военачальников Цимисхий легко нашел себе соучастников; между заговорщиками, Цимисхием и императрицей, происходили частые совещания; в конце концов при содействии гинекея вооруженные люди были впущены во дворец и спрятаны в покоях августы.

Это было в первых числах декабря, рассказывает Лев Диакон, оставивший нам потрясающее описание этой драмы. Убийство было назначено с десятого на одиннадцатое, в ночь. Накануне этого дня несколько заговорщиков, переодетых женщинами, проникли с помощью Феофано в Священный дворец. На этот раз император получил таинственное предостережение, и Никифор велел одному из своих офицеров обыскать всю женскую половину дворца; но оттого ли, что плохо искали, оттого ли, что не хотели ничего найти, не обнаружили ничего и никого; тем временем наступила ночь; ждали только Цимисхия, чтобы нанести удар. Тогда на заговорщиков напал страх: вдруг император запрется у себя в комнате, и придется ломать дверь; вдруг он проснется от шума, и тогда пропало все дело? Тут Феофано с ужасающим хладнокровием взялась устранить это препятствие. Поздним вечером она пошла к Никифору в его покой и стала дружески с ним разговаривать; затем под предлогом повидать еще некоторых молодых болгарок, бывших в гостях во дворце, она вышла, говоря, что скоро вернется, и прося мужа оставить дверь к нему отпертой: она сама запрет ее, когда вернется. Никифор согласился, и, оставшись один, он немного помолился, а затем уснул.

Было приблизительно одиннадцать часов вечера, шел снег, и на Босфоре бушевала буря. В маленькой лодке Иоанн Цимисхий подплыл к пустынному берегу, тянувшемуся под стенами императорского дворца Вуколеона. В корзине, к которой прикреплена была веревка, его подняли в окно гинекея, и заговорщики, предводи-{160}тельствуемые своим начальником, проникли в комнату монарха. Тут произошло минутное замешательство: кровать была пуста. Но один евнух гинекея, знавший привычки Никифора, указал заговорщикам на царя, лежавшего в углу комнаты и спавшего на шкуре пантеры. С бешенством кинулись на него. Разбуженный шумом, Фока приподнялся, но один из заговорщиков в тот же миг страшным ударом меча рассек ему голову от макушки до бровей. Обливаясь кровью, несчастный кричал: "Богородица, спаси меня!" Не слушая этих воплей, убийцы поволокли его к ногам Цимисхия, и тот стал осыпать его бранью, одним грубым движением вырвал ему бороду; и по примеру начальника все набросились на несчастного, уже хрипевшего и полумертвого. Наконец, одним ударом ноги Цимисхий повалил его и, обнажив меч, нанес ему страшный удар по голове; еще один, последний удар, нанесенный другим убийцей, прикончил несчастного. Император упал мертвым, весь залитый кровью.

На шум борьбы прибежала наконец дворцовая стража, но было уже поздно. Ей в окно показали освещенную факелами отрезанную и окровавленную голову царя. Это трагическое зрелище сразу положило конец всяким попыткам к сопротивлению. Народ сделал, как императрица: он предался Цимисхию и приветствовал его как императора.

IV

Феофано, все это подготовившая, словно за руку ведшая убийц, вполне рассчитывала воспользоваться убийством. Но история бывает иногда поучительна, и царица скоро испытала это на себе.

Еще раз патриарх Полиевкт проявил свою неукротимую энергию. Он был в открытой ссоре с покойным царем; однако, когда Цимисхий явился у дверей Святой Софии, чтобы в Великом храме возложить на свою голову императорскую корону, непреклонный в своем решении патриарх отказался впустить его, как обагренного кровью своего родственника и господина, и заявил ему, что он никогда не войдет под священные своды, покуда убийцы не будут наказаны и Феофано изгнана из дворца. Между троном и любовницей Цимисхий не колебался ни минуты. Бесстыдным образом он стал отрицать свое участие в преступлении и для лучшего своего оправдания, согласно приказанию Полиевкта, выдал своих соучастников и пожертвовал Феофано. Она мечтала выйти замуж за человека, которого любила, разделить с ним столь дорогую ей власть, но сам любовник ее решил ее падение; он отправил ее в ссылку на Принцевы острова, в один из монастырей острова Проти. {161}

Но с такой энергией, какая была у нее, и с сознанием своей красоты Феофано было тогда не больше двадцати девяти лет - она не хотела мириться со своим несчастьем. Несколько месяцев спустя она бежала из своей тюрьмы и бросилась искать убежища в Святой Софии. Рассчитывала ли она на привязанность к ней своего любовника? Надеялась ли она на то, что раз первые затруднения будут устранены, благодарный Цимисхий вновь возьмет ее к себе? Льстила ли она себя надеждой покорить его вновь одним взглядом своих прекрасных глаз? Возможно; но всемогущий министр, руководивший делами при новом царе, паракимомен Василий, помешал смелой попытке соблазнительной царицы. Без уважения к святости места он схватил ее в Великой церкви и решил, что она будет отправлена в Армению, в более далекую ссылку. Она добилась только того, что перед отъездом увидала еще, в последний раз, человека, для которого пожертвовала всем и который ее покинул. Это последнее свидание - паракимомен из предосторожности присутствовал на нем в качестве третьего лица - было, по-видимому, крайне бурно. Феофано осыпала Цимисхия жестокой бранью, затем в припадке бешенства она бросилась с кулаками на министра. Ее пришлось силой увести из зала, где происходила аудиенция. Жизнь ее была кончена.

Что сталось с ней в ее печальном изгнании? Что выстрадала она в отдаленном монастыре, где влачила свое существование далеко от великолепия и блеска двора, далеко от изящной роскоши Священного дворца, нося в сердце всю горечь обманутых надежд, все сожаленье о своей утраченной власти? Не известно. Во всяком случае, если она была виновна, то жестоко искупила свое преступление. Она томилась в уединении шесть лет, до дня смерти Цимисхия. Когда это случилось, в 976 году, ее призвали вновь в Константинополь к ее сыновьям, получившим теперь действительно верховную власть. Но потому ли, что гордость ее была разбита и честолюбие умерло, потому ли - и это вероятнее,- что паракимомен Василий, остававшийся всемогущим, поставил это условием ее возвращения, она, по-видимому, не играла больше никакой роли в государстве. Она умерла не заметно во дворце, не известно даже когда, и, таким образом, до самого конца судьба этой честолюбивой, соблазнительной и развращенной царицы останется до известной степени загадочной и таинственной. {162}

ГЛАВА X. ПОРФИРОРОДНАЯ ЗОЯ

I

В ноябре 1028 года, Константин VIII, император Византийский, чувствуя себя очень больным и будучи к тому же почти семидесяти лет от роду, решил, что пора подумать о наследнике. Может показаться удивительным, что, будучи последним представителем мужского пола Македонской династии, Константин VIII не покончил раньше с таким важным и нужным делом. Но Константин VIII всю свою жизнь никогда ни о чем не думал.

Будучи с детства соправителем своего брата Василия II, он пятьдесят лет прожил в тени этого энергичного и могучего монарха, ничуть не беспокоясь о государственных делах, пользуясь только выгодами и удовольствиями власти. Затем, когда по смерти Василия он стал единственным владыкой империи, он не мог решиться отказаться от старых и милых привычек и по-прежнему продолжал жить в свое удовольствие, предоставив всему идти своим чередом. Очень расточительный, он растратил все сбережения, с таким терпеньем скопленные его благоразумным братом. Любя крайне удовольствия и хороший стол - никто не мог с ним сравниться в уменье заказать обед, и он не брезговал при случае придумать какой-нибудь соус по собственному вкусу, - он с таким увлечением предался этому делу, что приобрел от подобного образа жизни такую подагру, что почти не мог ходить. Помимо всего этого он обожал Ипподром, страстно увлекался цирковыми состязаниями и безумно любил бой животных и другие зрелища. Наконец, он любил игру и, взяв кости в руки, забывал все на свете: и послов, дожидавшихся приема, и дела, требовавшие решения; забывал даже главное свое удовольствие - еду, и часто проводил за игрой целые ночи. После этого становится понятным, что среди стольких поглощающих удовольствий он забыл и про то, что был последним представителем своего рода и оставлял после себя лишь трех незамужних дочерей.

Их звали Евдокией, Зоей и Феодорой. О старшей, Евдокии, сохранилось мало сведений в истории. Это была особа с простыми вкусами, среднего ума, красоты также средней: какая-то болезнь, перенесенная в детстве, навсегда испортила ее лицо. Поэтому она очень рано ушла в монастырь, и никогда больше о ней не вспоминали. Ее две сестры были в другом роде и несравненно интереснее; а между тем обе, по странной случайности, медленно увядали не-{163}приметными обитательницами гинекея. Ни их дядя Василий, хоть очень их любивший, но, по-видимому, несколько презиравший женщин - он сам оставался холостым, - ни отец их Константин не позаботились о том, чтобы устроить их. И вот в 1028 году это были уже не молодые девушки: Зое было пятьдесят лет, Феодоре немногим меньше.

Этим-то двум несколько перезрелым царевнам должен был достаться после Константина VIII византийский престол. Но хотя со времени воцарения Македонской династии принцип законного престолонаследия настолько утвердился в Византии, что никто не увидел бы препятствия к переходу императорской власти к женской линии, тем не менее царь решил, что в таких деликатных обстоятельствах мужчина никак не будет лишним во дворце, и с большой поспешностью стал искать для дочери своей Зои - он больше ее любил, и ему казалось, что она более способна к власти, - мужа, который мог бы при монархине исполнять роль царя-супруга.Он вспомнил об одном благородном армянине по имени Константин Далассин и послал за ним. Но Константин был у себя в имении, далеко от столицы, а время не терпело. Тогда, изменив свое решение, император обратился к префекту города Роману Аргиру. Это был человек знатного происхождения и представительной наружности, хотя ему уже исполнилось полных шестьдесят лет; к несчастью, он был женат, любил свою жену, а жена его обожала. Константин VIII не остановился перед этим затруднением. Когда он чего-нибудь хотел, он принимал быстрые решения и прибегал к доводам, не допускавшим возражений: он дал Роману на выбор развод или ослепление; и, чтобы сломить скорее сопротивление префекта и в особенности его жены, он, представившись страшно разгневанным, отдал приказание арестовать его. При этом известии жена Романа, глубоко потрясенная, поняла, что ей ничего другого не остается, как только исчезнуть, если она желает спасти своего мужа; она поспешила удалиться в монастырь, а Роман женился на Зое. Три дня спустя Константин VIII умер со спокойной душой, а две его дочери и зять вступили во владение империей.

В течение почти четверти века порфирородная Зоя наполняла императорский дворец своими скандальными похождениями, и ее история, несомненно, одна их самых пикантных, какие только сохранились в византийских летописях, и одна из наиболее нам известных. В то время как относительно большинства монархинь, чередовавшихся в Священном дворце, мы осведомлены настолько плохо, что с большим трудом можем сделать с них слабый набросок, Зоя, наоборот, является перед нами в самом ярком свете. Дей-{164}ствительно, на ее долю выпало счастье (разумею - для нас) иметь своим историком одного из самых умных и самых замечательных византийцев: то был Михаил Пселл, хроника или, лучше сказать, мемуары которого напечатаны впервые лет тридцать тому назад.

Приближенный императрицы, посвященный в качестве придворного и министра во все интриги двора, любитель всяких зрелищ, жадный до всяких сплетен, нескромный и большой болтун, Пселл разоблачил с удивительной любезностью, а иногда и с необычайной вольностью выражений все, что он видел или слышал вокруг себя. Не было тайны, в какую б он не проник, не было интимной подробности, которую он не сумел бы узнать каким-нибудь путем; и так как он был чрезвычайно умен, отличался юмором и ядовитостью, рассказ его о придворной жизни - одна из самых пикантных и занимательных историй. Правда, не надо принимать буквально все, что он рассказывает: ему случается иногда значительно искажать факты, когда политика, в которой он играл большую роль, слишком непосредственно примешивается к истории; но помимо этого он всегда очень правдив, и так как его природное уменье все подмечать, улавливать во всем мельчайшую подробность заставляло его с детства очень широко раскрывать на все глаза, то он, в общем, является очень хорошо осведомленным. Кроме того, это такая редкая удача - среди стольких сухих и скучных летописцев найти наконец талантливого человека, умеющего и видеть, и писать, мастера трудного искусства писать портреты и оживлять образы, несравненного рассказчика пикантных анекдотов. Без большого преувеличения можно сказать о Пселле, что он напоминает Вольтера; и действительно, подобно Вольтеру, он касался всего, он писал обо всем. После него остались кроме его истории сотни небольших сочинений о самых различных предметах речи и поэтические произведения, письма и памфлеты, философские трактаты и сочинения по физике, по астрономии, физиологии и даже по демонологии. И всюду, подобно Вольтеру, он вносил едкую колкость, дьявольское остроумие и универсальную любознательность. По смелости мысли и оригинальности идей Пселл был одним из самых выдающихся людей своего времени; по своей любви к классической древности и к философии Платона он еще в XI веке является предтечей Ренессанса.

И несомненно, его человеческие качества были гораздо ниже его интеллектуальных способностей. Со своей посредственной душой, со своей любовью к интригам, со своей льстивой угодливостью, быстрой и скандальной переменой мнений, низкими отреченьями, со своим легкомысленным и в то же время болезненным {165} тщеславием Пселл является совершенным представителем того придворного мира растленной Византии, где он жил. Но зато он так хорошо познакомил нас с этим обществом, что с этой стороны он совершенно неоценим. И в этом повествовании придется беспрестанно возвращаться к его книге и к ней же придется нам также отсылать иногда читателя в тех местах, где его анекдоты, всегда остроумные и забавные, становятся положительно неудобными для передачи их на французском языке.

II

В то время как вместе со своим супругом Романом Зоя вступила на византийский престол, она, несмотря на свои пятьдесят лет, была, говорят, еще вполне очаровательна. Пселл, хорошо ее знавший, дает крайне интересный ее портрет. По-видимому, она походила на своего дядю Василия; у нее были большие глаза, оттененные густыми ресницами, нос с маленькой горбинкой, великолепные белокурые волосы. Цвет лица и все тело были белизны ослепительной; вся она была полна несравненной грации и гармонии. "Кто не знал ее лет, - говорит Пселл, - подумал бы, что перед ним совсем молоденькая девушка". Среднего роста, но стройная и хорошо сложенная, она выделялась изяществом фигуры. И хотя позднее она несколько располнела, лицо ее до конца оставалось необычайно молодым. В семьдесят два года, когда дрожащие руки и сгорбленная спина выдавали ее старость, "лицо ее, заявляет Пселл, - сияло совершенной свежестью и красотой". Наконец, в ней была величавость, действительно царственная осанка. Однако она не подчинялась чрезмерно требованиям церемониала. Очень заботясь о своей красоте, она отдавала предпочтение простым туалетам перед тяжелыми златоткаными платьями, которые надевались по требованию этикета, или перед тяжелой диадемой и драгоценными украшениями; "в легкое платье облекала она, - по выражению ее биографа, - свое прекрасное тело". Но зато она обожала ароматы и косметику; она выписывала их из Индии и Эфиопии, и ее покои, где круглый год горели жаровни для приготовления всяких притираний и ароматов, фабриковавшихся ее служанками, походили на лабораторию. И тут-то она охотнее всего проводила время; она не очень любила свежий воздух, прогулки по садам, все, от чего тускнеет искусственный блеск цвета лица, все, что вредит красоте, уже вынужденной всячески оберегать себя.

Среднего ума и полная невежда, Зоя в нравственном отношении была женщина темперамента живого, вспыльчивого, раздражительного. Одним движением руки, беззаботным и легкомыслен-{166}ным, она одинаково могла подписать как смертный приговор, так и подарить жизнь, быстро принимала решения и так же быстро меняла мнение, не выказывая ни большой логики, ни устойчивости, и так же легкомысленно относилась к государственным делам, как к увеселениям гинекея. Несмотря на свой внушительный вид, это была, в конце концов, монархиня довольно неспособная, немного взбалмошная, крайне тщеславная, пустая, капризная, непостоянная, очень падкая на лесть. Комплимент приводил ее в восторг. Она с восхищением слушала, когда ей говорили о древности ее рода, о славе ее дяди Василия, еще с большим восхищением, когда говорили о ней самой. И среди придворных стало забавой уверять ее, что ее нельзя видеть, не быв тотчас же как бы пораженным молнией. Тратя безмерно на себя, будучи бессмысленно щедрой относительно других, она выказывала безумную расточительность; но при случае умела быть неумолимой и жестокой. Наконец, как истая византийка, она была благочестива, но тем внешним благочестием, довольствующимся возжением свечей перед иконами и воскуриванием фимиама перед алтарем. Но в особенности она была крайне ленива. Государственные дела казались ей скучными; женские рукоделия интересовали ее еще менее. Она не любила ни вышивать, ни сидеть за ткацким станком и проводила целые часы в блаженном ничегонеделании. Понятно, что ее дядя Василий, такой деятельный и неутомимый, хоть и любил ее, в то же время и не мог не относиться к ней с некоторым презрением.

Эта золотоволосая женщина, изнеженная и глуповатая, имела еще к тому же довольно опасную наследственность. Внучка Романа II, умершего в молодости от последствий невоздержной жизни, и знаменитой и распутной Феофано, дочь такого любителя кутежей, как Константин VIII, - ей было от кого унаследовать крайне влюбчивый темперамент, который вскоре проявился. Очень гордая своей красотой, уверенная, что она неотразима, взбешенная тем, что пришлось потерять в гинекее лучшие годы молодости, полная неудовлетворенного пыла и поддаваясь соблазну неизвестного, она, имея полных пятьдесят лет, должна была скоро заставить и двор, и весь город говорить о своих похождениях, которым предавалась с таким пылом и так необузданно, что современники иногда сомневались, владела ли она вполне рассудком.

Женившись на этой опьяняющей и ищущей новых ощущений женщине. Роман Аргир находил, что он обязан перед самим собой, перед Зоей, перед покойным императором, своим тестем, и ради государственного блага подарить империи наследника престола, и как можно скорее. Тут приходится отослать читателя к книге Пселла, чтобы он мог видеть, какими средствами, магическими и {167} физиологическими поочередно, с помощью каких мазей, втираний и амулетов Роман и Зоя старались осуществить свое желание. Но, прибегая к подобным средствам, император скоро убедился, что ему шестьдесят лет, а это много, императрице же пятьдесят, а это слишком много; и тогда, бросив и государственную пользу, и свою жену, он довольствовался тем, чтобы хорошо править империей.

Но совсем не таков был расчет Зои. Сильно оскорбленная, прежде всего в своей гордости, что могли ею так пренебречь, она была недовольна еще и по другим причинам, не имевшим ничего общего ни с самолюбием, ни с интересами государства; кроме того, словно к довершению бед, Роман не только покинул ее, но и вздумал наложить узду на ее безумную расточительность. Взбешенная и чувствуя сильнее, чем когда-либо, притягательную силу любовных похождений, Зоя стала искать утешения и без труда нашла его. Она отличила своей милостью Константина, исполнявшего при дворце обязанности церемониймейстера, а после него другого Константина, из знатного рода Мономахов, попавшего во дворец в качестве родственника императора. Оба понравились ей сначала своим привлекательным видом, изяществом, молодостью; но они недолго были в милости. Скоро выбор Зои остановился на другом любовнике. Среди приближенных Романа III был один евнух по имени Иоанн, человек умный, порочный и состоявший в большой милости у царя. У этого Иоанна был брат, по имени Михаил, юноша замечательной красоты, с живым взглядом, светлым цветом лица, изящно сложенный - словом, такого неотразимого и опьяняющего очарования, что его согласно превозносили все современные ему поэты. Иоанн представил его ко двору: он понравился императору и был взят им на службу; еще больше понравился он императрице, сразу воспылавшей к нему страстью. И так как, по словам Пселла, "она была не способна справляться со своими желаниями", она не успокоилась, покуда красавец Михаил не стал платить ей взаимностью.

Тогда во дворце началась действительно забавная комедия, рассказанная Пселлом не без некоторого ехидства. Раньше Зоя откровенно ненавидела евнуха Иоанна; теперь же, чтобы иметь случаи говорить о том, кого любила, она ласково на него поглядывала, призывала к себе и поручала ему передать брату, что каждый раз, когда тот вздумает пожаловать, он всегда встретит у царицы радушный прием. Молодой человек, ничего не понимавший в этом внезапном и необычайном благорасположении, приходил ухаживать за Зоей с довольно смущенным видом, мялся и краснел. Но царица ободряла его; она ласково ему улыбалась, она для него переставала хмурить свои грозные брови, она, наконец, до того дохо-{168}дила, что делала намеки на испытываемые ею чувства. Михаил, наученный, впрочем, братом, наконец понял. Он стал смелее; от нежных взглядов перешел к поцелуям; скоро он осмелился еще больше, "быть может, не столько очарованный, - говорит дерзкий Пселл, - прелестями этой несколько перезрелой дамы, сколько польщенный честью стать героем похождения императрицы". Зоя, очень сильно влюбленная, делала тем временем одну неосторожность за другою. Видели, как она при всех целовала своего любовника, садилась с ним на одну кушетку. Ей, конечно, нравилось наряжать своего фаворита, как идола, и она задаривала его драгоценностями, великолепными одеяниями и всякими дорогими подарками. Она сделала лучше: однажды ей пришло в голову усадить его на самый трон императора с венцом на голове и со скипетром в руке, и, прижимаясь к нему, она осыпала его самыми нежными словами: "Мой кумир, мой цветок красоты, радость очей моих, отрада души моей". Один из приближенных, случайно вошедший в зал, был так поражен этим неожиданным зрелищем, что чуть в обморок не упал; но Зоя, не смущаясь, приказала ему пасть ниц перед Михаилом: "Отныне он император, - заявила она, - и придет день, когда он действительно станет им".

При дворе все знали о связи Михаила с Зоей. Один только Роман, как всегда, ничего не замечал. Некоторые из его приближенных и его сестра Пульхерия, ненавидевшие императрицу, сочли долгом просветить его на этот счет. Но император не хотел ничему верить, и так как это был царь довольно добродушный, он удовольствовался тем, что велел позвать к себе Михаила и спросил у него, верно ли то, что ему передают. Тот стал клясться, что он невинная жертва гнусной клеветы; и василевс, поверив, стал относиться к нему еще лучше прежнего. Чтобы выказать свое доверие, он дошел до того, что открыл ему доступ во внутренние царские покои; вечером, лежа уже в постели рядом с Зоей, он призывал молодого человека, и тот, стоя в проходе между кроватью и стеной, должен был тереть ему ноги. "Возможно ли допустить, говорит один довольно щепетильный летописец, - что, когда он это производил, ему не случалось касаться и ног царицы?" Роман ничуть о том не беспокоился; этот император был не ревнив.

Была, кроме того, еще одна вещь, которая могла окончательно рассеять его сомнения, если таковые у него имелись: прекрасный Михаил страдал страшной болезнью, с ним случались припадки падучей. "Поистине, - говорил император, - такой человек не может любить и не может быть любимым". Однако в конце концов Роман не мог больше сомневаться в своем несчастии; но так как он был философ, то предпочел упорно ничего не замечать. Он знал {169} Зою, он знал, что, если у нее отнять Михаила, это значило рисковать, что она пустится в новые, еще худшие похождения; и, полагая, что для царского достоинства единственная и продолжительная связь лучше, чем ряд громких скандалов, он систематически закрывал глаза перед лицом самой очевидности. "И связь императрицы, - говорит Пселл, - была открыто признана и, казалось, получила законное право".

Между тем Роман заметно менялся. Он перестал есть, он плохо спал; характер его портился. Он становился резким, раздражительным, неприятным; он больше не смеялся, никому не доверял, сердился из-за пустяков; но главное, он медленно угасал. Он упорно продолжал добросовестно исполнять обязанности императора; но в своих парадных костюмах он был похож на мертвеца, истощенный, желтый, с коротким обрывающимся дыханьем; волосы у него выпадали целыми прядями. По-видимому, Михаил и Зоя подсыпали медленного яда несчастному монарху, желая все-таки избавиться от его докучливого присутствия, хоть он и мало стеснял их. Но дела все еще шли не так скоро, как хотелось влюбленной императрице. Поэтому, когда утром в Великий четверг император пошел принять ванну, в ту самую минуту, когда он по своему обыкновению нырнул в воду, несколько служителей, заранее подкупленных, продержали его в таком положении несколько дольше, чем это бы следовало; его вытащили из воды без чувств, почти задохнувшегося, отнесли и положили к нему на постель; он едва дышал и не мог больше говорить; однако, придя в себя, старался еще знаками выразить свою волю. Но, видя, что его не понимают, он, опечаленный, закрыл глаза и, издав несколько предсмертных хрипов, скончался. Зоя и при этих обстоятельствах не старалась скрыть свои чувства. Прибежав при первом известии о случившемся в комнату императора, чтобы самой убедиться, в каком положении находится ее муж, она не сочла нужным присутствовать при его последнем часе. У нее были более важные заботы.

III

Зоя думала только об одном: упрочить престол за Михаилом. Напрасно придворные, старые слуги ее отца Константина, убеждали ее подумать немного, отдать свою руку лишь наиболее достойному, особенно не становиться в слишком большую зависимость от своего нового супруга. Она думала только о своем любовнике. Евнух Иоанн, тонкий политик, со своей стороны уговаривал ее решиться скорее: "Мы все погибнем, если время будет упущено", - говорил он ей. Тогда, решив не ждать дольше, в самую {170} ночь с четверга на пятницу Зоя велит позвать Михаила во дворец; она говорит ему, чтобы он надел императорское одеяние, возлагает ему на голову корону, сажает его на трон, сама садится рядом и приказывает всем присутствующим признать его законным императором. Патриарх, вызванный ночью, немедленно является. Он думал увидеть Романа, но вместо него нашел в Большом хрисотриклинии (Золотой палате) Михаила и Зою в полном параде, и императрица попросила его тут же благословить ее брак с новым царем. Патриарх колебался: чтобы убедить его, ему сделали ценный подарок, пятьдесят фунтов золота, и обещали такую же сумму для его духовенства; перед этим доводом он смирился и послушался. На следующее утро был в свою очередь созван сенат, чтобы принести поздравления новому властелину и отдать последний долг властелину дней минувших. И в то время, как уносили с непокрытым по обыкновению лицом Романа III, неузнаваемого и уже тронутого тлением, Пселл, видевший, как проходило это шествие, дал в своем описании потрясающую по реализму картину этого зрелища: в Священном дворце высшие сановники с почтением склонялись перед Михаилом и лобызали руку счастливому выскочке. Зое не потребовалось и двадцати четырех часов, чтобы овдоветь и снова выйти замуж.

Душою нового правительства сделался евнух Иоанн, брат императора. Это был человек живого ума и быстрый на решения, с высокомерным и жестким выражением глаз, замечательный администратор и первостепенный финансист. Удивительно сведущий в государственных делах, превосходно осведомленный обо всем, что происходило в столице и империи, он среди шума и суеты празднеств и пиров преследовал свои цели. свои честолюбивые замыслы. В самом разгаре пиршества он внимательно наблюдал за своими гостями, обладая редкой способностью, даже будучи пьяным, помнить совершенно точно все, о чем говорили вокруг него охмелевшие люди. Благодаря этому он возбуждал во всех трепетный страх, и его боялись, быть может, еще больше, когда он бывал пьян, чем в трезвом виде. Безусловно преданный своему брату, которого он обожал, честолюбивый ради него, он отдал ему свой ум, свое уменье, свое глубокое знание людей. Это он бросил некогда Михаила в объятия Зои; теперь, когда через нее он сделал его императором, он решил, что благодарность вещь излишняя по отношению к монархине. Первое время после своего восшествия на престол царь был очень любезен с Зоей, исполнял все ее желания, пользуясь всяким случаем, чтобы понравиться ей. Под влиянием брата он скоро изменил свое поведение: "Не могу за это, - говорит Пселл, - ни порицать его, ни хвалить. Конечно, я отнюдь не {171} одобряю, чтобы были неблагодарны в отношении к своей благодетельнице. Но вместе с тем я не могу укорять его за то, что он боялся подвергнуться с ней той же участи, какую она уготовила своему первому мужу". Михаил слишком хорошо знал Зою, чтобы не подпасть искушению избавиться от грозившей ему от нее опасности.

Он начал с того, что отправил в ссылку фаворитов, отличенных ею раньше. Затем, по советам своего брата, он решительно захватил власть в свои руки и приказал императрице вновь запереться в гинекее и впредь воздерживаться от появлений в официальных выходах. В то же время он лишил ее евнухов и самых преданных ей женщин, а на их место приставил к ней, чтобы наблюдать за ней, других женщин, из своей собственной родни. Одному офицеру, преданному Михаилу, поручили нести при царице почетную службу, и скоро она была стеснена до такой степени, что не могла больше никого принимать, если заранее не было известно, кто таков посетитель и о чем он желает беседовать с царицей. Ей запретили даже выходить из ее покоев, гулять, отправляться в ванную без особого разрешения императора. Зоя была вне себя от такого обращения, но у нее не было никаких средств к сопротивлению. Тогда скрепя сердце она решила выказать перед бедой полную кротость, олицетворенное смирение; без жалоб переносила она все оскорбления и унижения, каким ее подвергали, не укоряя Михаила ни в чем, не обвиняя никого, приветливая даже с приставленными к ней тюремщиками. Но тем не менее после всего, что она сделала для своего прежнего любовника, удар, ее постигший, был столь же жесток, сколь неожидан.

Но еще тяжелее было ей то, что этот самый Михаил, так сильно ею прежде любимый, теперь отвращался от нее с ужасом и даже не хотел больше ее видеть. Помимо того, что он испытывал известную неловкость, отплатив такой неблагодарностью за все ее благодеяния, он чувствовал себя все более и более больным; припадки падучей становились чаще и сильней, и он постоянно боялся, чтобы припадок не случился в присутствии Зои. Затем, так как он не был плохим человеком, он испытывал угрызения совести и старался искупить свои грехи. Он жил исключительно в обществе монахов, окружал себя во дворце оборванцами-аскетами, подобранными им на улице, и смиренно, принося им покаяние, ложился спать у их ног на голой доске, положив под голову камень. Он строил больницы, церкви; особенно почитал он Димитрия, великого солунского святого; исключительно благоговел перед Козьмой и Дамианом, святыми целителями, пользовавшимися в Византии славой, что они излечивают от самых неизлечимых болезней. Но ничто не облегчало его страданий, не успокаивало его сомнений и {172} тревог. Тогда его духовные наставники, которым он исповедался в своих безумствах и преступлениях, повелели ему порвать всякие плотские сношения с женой. И он благоговейно исполнял их повеления.

В конце концов Зоя, лишенная всего, что любила, возмутилась. Она знала, что была популярна в столице как женщина и законная наследница империи, а также благодаря щедротам, которые она расточала в таком обилии. Итак, она возмутилась против образа жизни, который ей навязывали; вскоре она осмелилась на более решительный шаг: она, говорят, сделала попытку отравить первого министра, рассчитывая, что раз Михаил - она все еще его любила - будет освобожден от рокового влияния, он, вновь покорный, возвратится к ней. Попытка ей не удалась, и единственным результатом, какого она достигла, было ухудшение ее тяжкого положения. И так шло вплоть до самой смерти императора. Все более и более больной, еще больше ослабев от вспышки энергии, поднявшей его на короткое время на ноги для подавления восстания болгар, Михаил чувствовал, что умирает. Терзаемый угрызениями совести, желая по крайней мере окончить в благочестии свою жизнь, он в декабре 1041 года велел перенести себя в один из основанных им монастырей и, согласно обычаю многих византийцев, принял схиму, чтобы умереть в святости. Когда это известие дошло до императорского гинекея, Зоя, обезумев от горя, захотела еще в последний раз увидать мужа и любовника, которого не могла забыть, и, пренебрегая этикетом, не заботясь о внешней благопристойности, она бросилась пешком в монастырь, чтобы сказать ему последнее прости. Но Михаил, желая умереть в мире, холодно отказался принять женщину, которая его обожала и погубила. Вскоре за тем он скончался.

IV

Давным-давно, предвидя этот случай, евнух Иоанн принял надлежащие меры. Смерть Михаила IV, в силу самих обстоятельств, делая Зою полной и свободной распорядительницей верховной власти, должна была в силу тех же обстоятельств убить все надежды, какие этот великий честолюбец лелеял относительно своей родни. Поэтому он внушил брату еще при жизни назначить своим соправителем одного из их племянников, также носившего имя Михаила, и воспользоваться популярностью Зои, чтобы дать этому самозванцу законную инвеституру и таким образом пробить ему дорогу к власти. Поэтому старой императрице предложили усыновить этого молодого человека; и странное дело, несмотря на {173} все оскорбления, каким ее подвергали, Зоя была крайне счастлива исполнить желание, выраженное ее мужем. Торжественно в церкви влахернской Божией Матери в присутствии собравшегося народа она объявила перед святым алтарем, что принимает как сына племянника своего мужа, после чего новый царевич получил титул кесаря и стал наследником престола.

Как все члены его семьи, Михаил V был крайне скромного происхождения. Отец его был конопатчиком в порту: вот почему народ в столице, всегда склонный к насмешке, дал молодому кесарю прозвище Михаила Калафата, или конопатчика. Сам он был ничтожный человек: злой, неблагодарный, скрытный, полный глухой ненависти ко всем своим благодетелям. Дядя его, император Михаил, хорошо его знавший, не очень любил его, и хотя приблизил к престолу, но держал в стороне от дел и придворной жизни. Дядя его, евнух Иоанн, хотя племянник делал вид, что питает к нему большое почтение, тоже не доверял ему. Он действительно вполне оправдал все опасения.

Передача власти произошла, во всяком случае, без затруднений, когда умер Михаил IV. Старая Зоя со своей слабой душой, которую так "легко было покорить", по словам Пселла, готова была на все, что от нее требовали. Евнух Иоанн, ее прежний враг и преследователь, должен был только показать, что имеет к ней большое почтение; он бросился к ее ногам, заявляя, что ничто в государстве не могло быть сделано помимо нее; он клялся ей, что ее приемный сын, если вступит на престол, будет только называться императором, а вся полнота власти останется за ней. Околдованная льстивыми речами этой искусно разыгранной комедии, восхищенная тем, что так неожиданно увидит вновь почет и сможет вновь иметь влияние, Зоя согласилась на все, чего от нее хотели, и Михаил V был провозглашен императором.

Новый царь плохо отблагодарил всех тех, кто способствовал его возвышению. Он начал с того, что отделался от своего дяди Иоанна, назначив на его место первым министром с титулом новилиссима другого своего дядю, Константина. Затем он решил, что Зоя его стесняет. И он так же, как некогда Михаил IV, сначала выказывал своей приемной матери большое почтение: "Это моя императрица, монархиня, - повторял он, говоря о ней. - Я всецело принадлежу ей!" Но скоро он ее отстранил, урезывая сумму необходимых на ее расходы денег, отказывая ей в почестях, приличествовавших ее сану, удаляя ее в гинекей, где держал под строгим надзором, отнимая у нее преданных ей женщин, открыто издеваясь над ней. Окружавшие его приближенные прямо говорили, что он умно сделал бы, если бы лишил старую царицу престола, раз не {174} хочет испытать на себе судьбу своих предшественников. Михаил V решил, что он достаточно силен, чтобы попытать такое дело. Он думал, что пользуется популярностью в столице: разве во время праздника Пасхи народ не встречал его на улицах с таким неописуемым восторгом, что по всему его пути под ноги его лошади постилали дорогие ковры? Веря в свою счастливую судьбу, гордый тем, что осмеливался предпринять, презирая все советы, он 18 апреля 1042 года решил изгнать свою благодетельницу.

В ночь с воскресенья на понедельник Зою арестовали в ее покоях под тем предлогом, что она хотела отравить императора, и, несмотря на ее крики и сопротивление, поспешно посадили с одной служанкой на судно, отправлявшееся на соседний остров Принкипо. Там, согласно приказанию царя, она была заключена в монастырь, облечена в монашеское одеяние, и длинные ее волосы, теперь седые, пали под ножницами и были доставлены Михаилу V, чтобы показать ему, что воля его исполнена. Избавившись таким образом от императрицы и считая ее навсегда умершей для мира, царь созвал сенат и торжественно возвестил о падении царицы. Но он забыл в своих расчетах о традиционной привязанности народа к Македонской династии. Как только по городу прошла весть о покушении, обнаружилось большое волнение; всюду только и видны были огорченные лица, раздраженные физиономии, слышались тревожные речи, сходились на шумные сборища, с трудом разгоняемые стражей; женщины в особенности выказывали крайнее волнение и наполняли улицы своими криками. И когда на форуме Константина показался префект города, чтобы прочесть толпе императорский указ, возвещавший о происшедшем событии, не успел он еще кончить чтение, как чей-то голос вдруг крикнул: "Не хотим, чтобы нашим императором был Калафат! Хотим законную наследницу, мать нашу Зою!" Этим словам отвечал крик несметных голосов: "Смерть Калафату!" Революция разразилась.

Народ спешно вооружался всем, что только попадало под руки, и громадная толпа неудержимым потоком стала затоплять улицы города. Штурмовали тюрьмы, грабили, поджигали дома. Скоро осадили и дворец. По совету дяди своего Константина, храбро явившегося со своими людьми на помощь царю и организовавшего сопротивление, Михаил V решился сделать уступку бунтовщикам. Поспешно отправлены были люди в монастырь, где жила Зоя, и ее привезли оттуда в Священный дворец, крайне встревоженную от неизвестности, что ее ожидает. Все с той же поспешностью и не дав ей даже времени снять с себя монашеское одеяние, ее отвели в императорскую ложу Ипподрома, и Михаил V вместе с ней вышел к возмутившемуся народу. Но при виде своей монархини, лишен-{175}ной царского одеяния, раздражение толпы, которую думали успокоить, еще возросло. Напрасно император пытался обратиться к народу с речью, бунтовщики отвечали ему бранью и бросаньем камней; и несчастный, возвратившись с царицей во дворец, думал уже искать спасения в бегстве, когда дядя его Константин снова возвратил ему бодрость и убедил его не сдаваться.

В это время в Святой Софии одно неожиданное событие дало новые силы мятежникам.

У Зои, как известно, была сестра Феодора. Став ее соправительницей после смерти Константина VIII, эта царица сейчас же показалась неудобной ненавидевшей ее старшей сестре, хотя по церемониалу она занимала место ниже Зои. Содержавшаяся сначала в самом дворце под тайным надзором, она затем была обвинена в заговоре против существующего строя, и под этим предлогом ее удалили от двора и сослали в Петрийский монастырь; затем, спустя несколько месяцев, ссылаясь на то, что иначе невозможно, по словам одного летописца, положить конец "интригам и скандалам", Зоя самолично отправилась в монастырь и в своем присутствии велела обрезать волосы Феодоре; жизнь этой царицы казалась конченной. Она сама, впрочем, легко мирилась со своей судьбой, довольная знаками внешнего отличия и почета, сохраненными за ней вследствие благорасположения к ней императора Романа, ее зятя; и мало-помалу отшельница Феодора была забыта. Михаил IV обращался с ней, как и с Зоей, довольно плохо. Михаил V пошел дальше; он, казалось, и не подозревал даже, что помимо Зои существовала еще законная наследница Константина VIII, и затруднился бы ответом, если бы его спросили, жива Феодора или нет.

Революция 1042 года внезапно выдвинула на первый план эту забытую монахиню. Когда Михаил V свергнул свою благодетельницу, мятежники, ища какого-нибудь законного представителя власти, чтобы противопоставить его узурпатору, вспомнили о Феодоре. Она, впрочем, имела друзей среди прежних служителей своего отца, а также в самом сенате. Эти государственные деятели поняли, что податливая и непостоянная Зоя способна, чуть только вновь утвердится на троне, вернуть все свои милости человеку, обобравшему ее, и чтобы извлечь все выгоды из революции, важно дать в соправительницы старой и слабой царице более энергичную монархиню. Вот почему бросились в Петрийский монастырь и предложили престол отшельнице, а так как она отказывалась и сопротивлялась, толпа увлекла ее почти силой. Ей набросили на плечи царскую одежду, посадили на лошадь, и среди обнаженных мечей, при шуме и приветственных кликах она проехала через город прямо к Святой Софии. Патриарх, очень преданный Македон-{176}скому дому, ожидал ее там для провозглашения царицей. Мятежники нашли себе императрицу.

Это произошло в понедельник вечером. Первой заботой нового правительства, учрежденного в Великом храме, было провозгласить низвержение Михаила V и назначить нового градоначальника, чтобы обеспечить себе столицу. Но покуда держался дворец, дело отнюдь не могло считаться выигранным. Во вторник дрались целый день под стенами императорской резиденции, и во время кровопролитных приступов пало более трех тысяч человек. Однако вечером под натиском осаждающих ворота подались, и в то время, как толпа предавалась разграблению покоев, император с дядей своим новилиссимом и несколькими приближенными успел добраться до судна и морем переправиться в Студийский монастырь. Оба побежденные, царь и министр, облачились там в одежду иноков, надеясь тем спасти свою жизнь.

Победоносный народ торжествовал. "Иные, - говорит Пселл в интересном месте своего повествования, - приносили дары Богу; другие приветствовали императрицу; простой народ, собираясь толпами на площадях, пел хором стихи, подходившие к случаю, и танцевал". Зоя, освобожденная Михаилом V перед его бегством и тотчас вновь овладевшая властью во дворце, была счастлива не менее других и вследствие этого крайне склонна к прощению. Но в Святой Софии партия Феодоры была менее склонна к снисхождению, и толпа, уже заставившая Зою признать сестру соправительницей, властно требовала теперь казни виновных. Напрасно Зоя пыталась убедить сенат в важном значении милосердия; напрасно с дворцового балкона держала она речь народу и благодарила его. Когда она заговорила о низвержением императоре и спросила, как надлежало поступить с ним, ответом ей был единодушный крик: "Смерть злодею, нечестивцу! На кол его! Распни его! Ослепи его!"

В то время как Зоя колебалась, Феодора, уверенная в своей популярности, действовала. По ее приказанию префект города под дикие крики народа извлек из Студийского святилища низверженного императора и новилиссима, и на улице на глазах людей, набросившихся, "как дикие звери", на своих жертв, он велел выколоть им глаза. После этого их сослали. Революция окончилась.

В эту критическую минуту Феодора действительно спасла положение благодаря своему вмешательству, своей энергии и решимости, и она же, по выражению Пселла, "низвергла тиранию". Поэтому Зое пришлось разделить с сестрой плоды победы. Несомненно, она всякого другого предпочла бы этой ненавистной соправительнице, она скорее согласилась бы, говорит прямо Пселл, видеть рядом с собой на троне конюха, чем делиться им с Феодорой; вот {177} почему она с таким же рвением спасала Михаила V, с каким партия ее соперницы старалась его погубить. Но у Зои не было выбора. Сенат, народ были за ее сестру. Она уступила. Она помирилась с Феодорой, заключила ее в объятия, предложила ей половину власти и с большой торжественностью послала за ней в Святую Софию, чтобы водворить ее в Священном дворце. Феодора, по-прежнему скромная, согласилась принять власть с одним условием: чтобы первое место оставалось за старшей сестрой, и тогда произошла странная вещь, какой никогда еще не видала Византия: гинекей стал официальным государственным центром, империей правили две старые женщины. И что еще замечательнее: эти две старые женщины сумели заставить себя слушаться.

Между тем редко две близкие родственницы были как нравственно, так и физически до такой степени мало похожи друг на друга, как эти две сестры. Насколько Зоя была красива, хорошо сложена, изящна, настолько Феодора, хотя на несколько лет моложе ее, обижена была в этом отношении природой: она была дурна собой, и на слишком длинном теле слишком маленькая голова поражала отсутствием симметрии. Насколько Зоя была жива, вспыльчива, легкомысленна, настолько Феодора положительна, спокойна, медлительна, когда надлежало принять какое-нибудь решение. Зоя бросала деньги направо и налево, нерасчетливая, расточительная, безумно щедрая. Феодора умела считать: очень экономная - быть может, потому, что раньше, до того,как она стала царицей, никогда не имела в руках много денег, - она любила складывать свое богатство в объемистые ларцы; она мало тратила на себя, ничуть не любя роскоши, и еще меньше на других, не будучи совсем склонной дарить. Насколько, наконец, Зоя была пылкою и страстной, настолько Феодора была целомудренна, благопристойна, безупречна: она всегда решительно отказывалась выйти замуж. В конце концов, довольно добродушная, любезная, приветливая, сдержанная, неприметная, скромная, она, казалось, была создана на вторые роли и охотно с этим мирилась. Однако у нее было одно важное качество: она хорошо говорила и любила говорить и могла также при случае, как мы видели, проявить энергию. В общем, как и Зоя, это была женщина посредственная, без твердой воли и малопоследовательная. Но, несмотря на присущую обеим посредственность, эти две сестры были слишком различны, чтобы очень любить друг друга и жить долго в согласии.

Пселл нарисовал очень интересную картину, которую представлял в то время двор. Ежедневно, согласно этикету, обе императрицы в парадном одеянии приходили и садились рядом на царский трон; подле них занимали свои места их советники, а кругом, {178} образуя двойной круг, выстраивались стражники, меченосцы, варяги, вооруженные тяжелыми обоюдоострыми секирами, все с опущенными, из уважения к полу монархинь, глазами. И обе царицы судили, принимали посланников, решали государственные дела, и порой слышался их тихий голос, когда они отдавали приказания или отвечали на вопросы, иногда рискуя даже высказать свою личную волю. И гражданские, и военные чины одинаково повиновались этим мягким и ловким женским рукам.

Но так как, в сущности, обе были довольно неспособны, такой порядок не мог продолжаться долго. Роскошь двора - все, точно при внезапной перемене декорации, теперь соперничали друг с другом в великолепии - и безумная расточительность Зои скоро истощили казну. Раз не хватало денег, верноподданнические чувства становились слабее, и все больше и больше, все настоятельней стала чувствоваться потребность в твердой мужской руке; кроме того, такое совместное пребывание двух враждующих между собой сестер, продолжаясь долго, становилось затруднительным, и двор между ними двумя разделился на две враждебные партии. Чтобы покончить с таким положением, Зоя решила, что осталось только одно: выйти в третий раз замуж. Ей было тогда шестьдесят четыре года.

V

Приняв такое решение, - и, надо сказать, как ни странно это может показаться, что все приближенные ее в этом поддерживали, - старая императрица принялась искать себе мужа. Прежде всего она подумала о Константине Далассине, которого Константин VIII хотел некогда дать ей в мужья. Но этот важный вельможа, большой честолюбец, не раз даже заподозренный в том, что замышлял государственный переворот, не высказывал ни достаточной покладистости, ни должного почтения, приличествующих царю-супругу. Он откровенно высказался, поставил свои условия, сообщил планы больших реформ, твердые и мужественные решения. Не такого императора ждали во дворце, и этого неудобного человека отправили в его провинцию. Тогда Зоя вспомнила о своем прежнем фаворите, церемониймейстере Константине, вследствие ревности Михаила IV удаленном из Константинополя. По характеру последний вполне годился; к несчастью, как некогда Роман Аргир, он был женат, и жена его не была так покладиста, как жена Романа; она предпочла скорее отравить мужа, чем уступить его другой.

Наконец, после многих бесплодных попыток царица вспомнила об одном из своих прежних друзей, Константине Мономахе. {179} Свойственник Романа III, он лет двенадцать-тринадцать перед тем играл большую роль при дворе и своим изяществом, красотой, красноречием и уменьем забавлять монархиню так понравился Зое, что о нем и о ней очень много говорили, и первой заботой Михаила IV, когда он взошел на престол, было отправить в ссылку этого заподозренного им приближенного. Но Зоя его не забывала; она воспользовалась революцией 1042 года, сняла с него опалу и назначила на место губернатора Эллады; теперь она надумала возвысить его еще больше; и так как ее выбор был очень приятен всем ее окружавшим - весь двор, действительно был крайне заинтересован этим брачным вопросом, - она решила остановиться на нем.

Одному из камергеров августы было поручено отвезти новому фавориту императорское облачение, символ и залог его высокой доли и немедленно привезти его в Константинополь. 11 июня 1042 года он торжественно вступил в столицу при восторженных кликах толпы; затем во дворце было совершено с большой пышностью бракосочетание; и хотя патриарх не счел возможным самолично благословить этот третий брак, не одобряемый греческой церковью (Зоя, как известно, была дважды вдовой, и Константин был тоже два раза женат), византийские патриархи были вообще слишком придворных нравов и слишком тонкими политиками, чтобы долго противиться власти. "Уступая обстоятельствам, - лукаво замечает Пселл, - или, вернее, воле Божией", он после церемонии ласково облобызал новых супругов. "Был ли это вполне канонический поступок, - иронически прибавляет писатель, - или чистая лесть? Я этого не знаю". Как бы то ни было, Византия имела императора.

Физически новый монарх вполне оправдывал выбор императрицы. Это был очень красивый человек. "Он был хорош, как Ахилл, - говорил Пселл, природа в лице его явила образец совершенства". Лицо его было прелестно; он обладал светлой кожей, тонкими чертами, восхитительной улыбкой, все лицо светилось гармонической прелестью. Удивительно пропорциональный, он имел хорошо сложенную, изящную фигуру, тонкие красивые руки. Однако странным образом под этой несколько изнеженной наружностью скрывалась большая крепость тела. Обученный всем телесным упражнениям, прекрасный наездник, превосходный скороход, крепкий борец, Константин таил в себе большие запасы силы. Те, кому он, шутки ради, жал руку, чувствовали это потом в течение нескольких дней, и не было такого твердого предмета, которого он не мог бы сломать одним усилием своих нежных выхоленных рук. {180}

Это был тонкий обольститель и, кроме того, человек прелестный. Голос он имел нежный и хорошо говорил. От природы приветливого нрава, он всегда был весел, улыбался, вечно расположенный забавляться сам и забавлять других. Но, самое главное, это был добрый малый, отнюдь не высокомерный, отнюдь не тщеславный, без фанфаронства, не злопамятный, всегда готовый делать всем удовольствие. У него были еще и другие качества. Хотя довольно вспыльчивый, так что при малейшем волнении кровь бросалась ему в лицо, он добился того, что вполне мог владеть собой; и держа себя всегда в руках, он был справедлив, человечен, приветлив, прощая даже тех, кто вступал против него в заговор. "Я никогда не видал, - говорил Пселл, - более симпатичного человека". Он был щедр до расточительности и любил говорить, напоминая тем Тита, что когда ему не удавалось проявить щедрости или человечности, то он считал такой день пропащим в своей жизни. Действительно, его снисходительность граничила иногда со слабостью; чтобы сделать удовольствие своим друзьям, ему случалось раздавать необдуманно самые высокие государственные должности. Щедрость его часто доходила до расточительности, так он любил видеть вокруг себя людей счастливых и довольные лица. Он не умел ни в чем отказывать ни жене, ни любовницам, всегда готовый дарить, всегда готовый забавляться; и еще он часто повторял, что обязанность всякого верноподданного участвовать в придворных увеселениях.

Не будучи ученым, Константин был человек умный; ум у него был живой, и он любил общество литераторов. Он приблизил к себе таких ученых, как Константин Лихуд, Ксифилин, Иоанн Мавропод, Пселл; по их совету, он вновь открыл Константинопольский университет и учредил там школу правоведения, чтобы обеспечить себе хороших чиновников.

Он сделал больше: вместо того, чтобы раздавать должности соответственно знатности рода, он давал их по заслугам; и для осуществления этой реформы он сам вверил управление ученым людям, своим друзьям. Лихуд был сделан первым министром. Пселл - оберкамергером и государственным секретарем, Ксифилин - хранителем печати, Мавропод - тайным советником. Благодаря всему этому Константин сделался очень популярным. Наконец, он отличался мужеством. Быть может, эта добродетель происходила у него, в сущности, от несколько фаталистического равнодушия - какое он часто любил выказывать, - заставлявшего его даже ночью не иметь стражи у дверей своих покоев. Но от куда бы это мужество ни происходило, оно было подлинным и проявилось во многих случаях. И если взять в соображение, что, в об-{181}щем, Византийская империя одержала в царствование Константина Мономаха не одну победу и большую часть времени жила в мире, сохранив весь свой былой престиж, быть может, придется сделать вывод, что этот царь, в сущности, вовсе не был таким плохим монархом, как утверждали позднее его хулители.

К несчастью, важные недостатки портили эти неоспоримые достоинства: Мономах любил удовольствия, женщин, легкий и роскошный образ жизни. Достигнув престола случайно, вследствие удачи, он главным образом видел в верховной власти средство для удовлетворения своих прихотей. "Спасшись от страшной бури, - живописно выражается Пселл, - он причалил к счастливым берегам и к тихой пристани царства и не думал о том, что может быть вновь выброшен в открытое море". Поэтому он мало заботился о государственных делах, предоставляя эту заботу своим министрам. Трон был для него, по словам Пселла, лишь "отдыхом от трудов и утолением его желаний". Или, как выразился один современный историк, "после правления женщин наступило правление волокиты и кутилы" 17.

Будучи крайне влюбчивого темперамента, Константин всегда любил приключения, и некоторые из них еще до восшествия его на престол наделали довольно много шуму. Женившись два раза и дважды овдовев, он утешился тем, что влюбился в одну молодую девушку, племянницу своей второй жены, принадлежавшую к знатному роду Склиров. Ее звали Склиреной, она обладала красотой и умом; Пселл, знавший ее, изображает ее крайне соблазнительной: "Не то чтобы красота ее была безупречна, - говорит он,- но она нравилась своим разговором, где совершенно отсутствовало всякое злословие, всякое издевательство. Так сильна была нежность и ласковость ее души, что она могла бы тронуть самое черствое сердце. У нее был несравненный голос, мелодичная, почти ораторская дикция; было в ее речи особое, свойственное ей очарование, и, когда она говорила, в каждом ее слове звучала невыразимая прелесть. Она любила,- прибавляет ученый муж, - расспрашивать меня об эллинских мифах и в разговорах своих касалась вещей, какие узнавала от людей науки. Она обладала, как ни одна женщина в мире, талантом уметь слушать" 18.

Всем другим она нравилась так же, как Пселлу. В первый раз, когда она появилась в императорской процессии, один придворный, умный и образованный, приветствовал ее, обратившись к ней с тонким высоколестным комплиментом, приводя первые слова прекрасного места Гомера, где троянские старцы, сидя на городских стенах, говорят при виде проходящей Елены, сияющей красотой: "Нет, не заслуживает порицания, что троянцы и греки пре-{182}терпевают столько бедствий ради такой прекрасной женщины". Намек был очень тонкий и очень лестный; все сразу его уловили и одобрили. И не служит ли это доказательством утонченности культуры византийского общества XI века, некоторыми чертами представляющегося нам таким варварским и являющегося в этом рассказе переполненным великими традициями классической Греции, способным к самому тонкому пониманию, обладающим литературным вкусом и возвышенными идеями?

В начале своей связи с Склиреной Константин Мономах охотно бы женился на ней. Но греческая церковь, как известно, была крайне строга относительно третьего брака, особенно когда хотевшие заключить его были простыми смертными; Константин не осмелился пренебречь ее запретами. Он продолжал жить со своей любовницей, и это была главная и большая страсть его жизни. Любовники не могли обходиться друг без друга; даже само несчастье не разлучило их. Когда Мономах был изгнан, Склирена последовала за ним на Лесбос, предоставив в его распоряжение все свое состояние, утешая его в беде, ободряя его упавший дух, баюкая его надеждой на будущее возмездие, уверяя его, что наступит день, когда он будет императором, и что в этот день они навеки соединятся в законном браке. Вместе с ним, не выказывая ни сожалений, ни слабости, эта изящная молодая женщина провела семь лет на далеком острове, и понятно, когда счастливый случай возвел Константина на престол, он не мог забыть ту, которая его так любила.

В объятиях Зои он думал все-таки о Склирене. Кончилось тем, что, несмотря на известную всем ревность императрицы, несмотря на благоразумные советы друзей и сестры своей Евпрепии, он добился того, что любовница его получила разрешение возвратиться в Константинополь. С самого вечера своего брака он говорил о ней с Зоей, очень ловко и сдержанно, конечно, как об особе, заслуживающей снисхождения ради ее семьи; скоро он добился того, что жена написала Склирене, приглашая ее явиться во дворец и заверяя ее в своей милости. Молодая женщина сильно подозревала, что царица очень ее недолюбливает, и только наполовину верила этому неискреннему посланию, но она обожала Константина и вернулась. Тотчас император повелел выстроить своей фаворитке великолепный дворец; ежедневно, под предлогом наблюдения за работами, он отправлялся к Склирене и проводил с ней долгие часы. Свита императора, получавшая во время этих посещений всевозможные обильные угощения, поощряла, как только могла, эти свидания, и придворные, чуть замечали во время официальных церемоний по скучающему виду монарха, что он хочет отправить-{183}ся к своей любовнице, один перед другим начинали изощряться в изыскании средств, чтобы дать ему возможность вырваться и поспешить к своей возлюбленной.

Скоро эта связь стала известна всем. Император устроил Склирене двор и дал ей охранную стражу; он осыпал ее удивительными подарками: так, однажды он послал ей огромную бронзовую чашу, покрытую прелестной резьбой и наполненную драгоценностями; и каждый день были новые подарки, для которых опустошались сбережения казны. В конце концов он стал обращаться со Склиреной как с признанной и законной женой. Ей отвели собственные покои во дворце, куда Константин свободно отправлялся во всякое время, и она получила титул севасты, поставивший ее на первое место тотчас после обеих императриц.

В противоположность общему ожиданию, Зоя отнеслась к этому событию очень спокойно. "Она была в том возрасте, - говорит довольно нескромно Пселл, - когда перестают быть чувствительными к подобного рода страданиям". Она старела и, старея, очень изменялась. Она не любила больше нарядов, она не была больше ревнива; под конец жизни она становилась набожной. Целыми часами простаивала она теперь перед святыми иконами, обнимая их, разговаривая с ними, называя их самыми нежными именами; а то, вся в слезах, она падала ниц перед образами в припадке мистического экстаза, принося Богу остатки любви, так щедро расточавшейся ею раньше другим. Поэтому она без труда пошла на самые странные компромиссы. Она возвратила Константину его свободу, разрешила ему прекратить всякие близкие сношения с ней, и с этой целью супругами был подписан официальный акт, названный "дружеским контрактом" и должным образом скрепленный сенатом. Склирена получила чин при дворе; она стала появляться в официальных процессиях; ее начали называть царицей. Зоя смотрела на все это с восхищением и улыбкой; она ласково целовала свою соперницу, и между этими двумя женщинами Константин Мономах чувствовал себя счастливым. Придумали даже для удобства сожительства прелестное устройство. Императорские покои были разделены на три части. Император оставил себе центр; Зоя и Склирена заняли одна покои направо, другая покои налево. И по безмолвному соглашению, Зоя впредь никогда не входила к царю, если Склирена находилась с ним, а лишь тогда, когда знала, что он один. И эта комбинация казалась всем верхом изобретательности.

Однако жители столицы не очень-то одобряли это странное сожительство. Один раз, когда Константин ехал в церковь Святых апостолов, в ту самую минуту, когда император выходил из дворца, кто-то крикнул из толпы: "Не хотим Склирену императрицей! {184} Не хотим, чтобы из-за нее умирали наши матушки, Зоя и Феодора!" Вся толпа подхватила этот крик, произошло смятение, и если бы не вмешались старые царицы, появившиеся в это время на балконе императорской резиденции и успокоившие чернь. Мономах мог бы поплатиться на этот раз своей головой.

До последнего дня ее жизни Константин оставался верен Склирене. Когда она умерла от неожиданной и случайной болезни, он стал безутешен. Жалуясь, как ребенок, он выставлял перед всеми напоказ свое горе; он устроил возлюбленной пышные похороны, соорудил ей великолепную гробницу. Затем, так как он был мужчина, он стал искать других любовниц. В конце концов, после нескольких мимолетных увлечений он влюбился в одну маленькую аланскую царевну, жившую в качестве заложницы при византийском дворе. Она, по-видимому, не была очень хорошенькой, но, по мнению Пселла, у нее две вещи были удивительные: белизна кожи и несравненные глаза. С того дня, как император увидел эту юную дикарку, он забыл для нее все остальные победы; и страсть его приняла такие размеры, что, когда Зоя умерла, он серьезно думал объявить сначала о своей связи, а затем вступить с ней в законный брак. Однако он не решился дойти до этого, боясь грома и молний со стороны церкви, а также из страха упреков своей строгой свояченицы Феодоры. Но, во всяком случае, он пожаловал своей фаворитке титул севасты, тот самый, что даровал некогда Склирене, он окружил ее всем блеском и пышностью императорского сана; он осыпал ее золотом и драгоценностями. И вот маленькая черкешенка, сверкая золотом на голове и груди, с золотыми змейками на руках, с крупнейшим жемчугом в ушах, с золотым поясом и драгоценными камнями вокруг тонкой талии, стала появляться на всех дворцовых празднествах как настоящая красавица гарема. Для нее, а также для ее родителей, ежегодно приезжавших из далекой Алании, чтобы навестить дочь, император дочиста опустошил казну; и всем он представлял ее как свою жену и законную императрицу. Однако эта фаворитка должна была в последнее время его жизни причинить большое огорчение монарху, безумно влюбленному в ее чудные глаза.

Загрузка...