ГЛАВА VIII. ЗАПАДНЫЕ ПРИНЦЕССЫ

ПРИ ДВОРЕ ПАЛЕОЛОГОВ

I

ИОЛАНТА МОНФЕРРАТСКАЯ, ЖЕНА АНДРОНИКА II

Среди знатных фамилий Запада, явившихся во второй половине XII века искать счастия в Византии, одной из самых знаменитых были маркизы Монферратские.

Маркиз Вильгельм III Старый, правивший в середине XII века, имел пять сыновей: Вильгельма Длинный Меч, Конрада, Бонифация, Фридриха и Ренье. По своему происхождению эти молодые люди находились в родстве с самыми славными домами Европы; их отец был дядей Филиппа-Августа; мать - сестрой Конрада III Германского и кузиной Фридриха Барбароссы. Но им было тесно в их маленьком пьемонтском поместье; Восток привлекал их тем, что там можно было нажить хорошее состояние и иметь чудесные приключения. Четверо из пятерых братьев действительно должны были найти там блестящих невест и совершенно необычайный успех.

История старшего, Вильгельма Длинный Меч, не входит, собственно, в рамки этих очерков. Он отправился устраивать свою судьбу не в Византию, а в Палестину. Там он женился на Сивилле, сестре короля Иерусалимского, Балдуина IV. Через этот брак он стал графом Яффским и Аскалонским и вскоре затем умер, в июне 1179 года, оставив беременную жену; родившийся мальчик был будущий царь Балдуин V. Сивилла, впрочем, скоро утешилась в потере мужа. Очень торопясь, по-видимому, найти себе нового супруга, она начала с того, что хотела выкупить на свои деньги одного из знатнейших людей в государстве, Балдуина сира де Рамле, попавшего в руки Саладина, и вместе со свободой предложила ему и свою руку. Затем она влюбилась в прекрасного Гидона Лузиньянского, и с таким пылом, что пришлось немедля совершить бракосочетание во время самого поста 1180 года. Нужно прибавить, что Сивилла безумно обожала этого посредственного, но очаровательного мужа; в 1186 году, после смерти юного царя Балдуина V, она во что бы то ни стало хотела возвести его на Иерусалимский престол, на несчастье государства и к глубокому изумлению своих соотечественников. "Раз он мог сделаться царем, говорил шутя о Гидоне Лузиньянском его собственный брат, - нет причины, чтобы он не сделался Богом". Мы сейчас увидим этого неспособного ни на что господина лицом к лицу с зятем его жены, Конрадом Монферратским. {366}

Братья Вильгельма Длинный Меч пришли искать счастья в Византию. В 1180 году Ренье высадился в императорском городе как раз вовремя, чтобы жениться на Марии, дочери Мануила Комнина. Если партия была блестящая для младшего представителя дома Италии, невеста была менее соблазнительна. Ей перешло за тридцать, и характер у нее был далеко не привлекательный: вспыльчивая, властная, завистливая ко всякому превосходству, она скорее обладала энергией мужчины, чем прелестью женщины; нрав ее, кроме того, стал раздражительным вследствие долгого девства, и она с горечью вспоминала о нескольких упущенных возможностях выйти замуж. Поэтому она была в крайнем нетерпении найти мужа в то время, как появился Ренье Монферратский. Ему было семнадцать лет; наружность он имел очаровательную: красивую и чрезвычайно изящную; волосы у него были белокурые, с рыжеватым оттенком, и ни одного волоска на подбородке. Таким он пришелся по вкусу царевне, и император не без колебаний должен был согласиться на брак. Молодой человек был сделан кесарем, получил во владение царство Фессалоникийское и под влиянием своей мужественной супруги вскоре стал вполне византийцем.

Так, после смерти своего тестя он с головой бросился в интриги, возмутившие с самого начала царствование юного Алексея II. Разделяя все мстительные чувства своей жены, он выступил против своего юного зятя, против регентши, против протосеваста, ее министра. Против них он вступил в заговор со всеми их противниками, с сыновьями Андроника Комнина, с незаконным сыном Мануила, еще с другими; и когда заговор был открыт, он бежал с Марией Комниной укрыться в Святую Софию и в этом неприступном убежище организовал с большой смелостью противодействие правительству. Патриарх со своим духовенством, взбунтовавшаяся чернь, которую легко подкупить какой-нибудь своевременной подачкой, стали на его сторону; и кесарь, обратив дом молитвы в "непристойную крепость", укрепился и водворил в базилике итальянских и иберийских солдат, которых принял на жалованье. Скоро настоящий мятеж, поднявшийся, подобно тому, как это бывало при Юстиниане на Ипподроме, забушевал на улицах столицы; дома приверженцев правительства были разграблены народом; с гиканьем выкрикивались имена регентши и ее советника; и, полные доверия, кесарь и его жена, отвергнув предложенную им амнистию, ставили свои условия, требуя прежде всего освобождения своих соучастников и удаления первого министра, и все это в выражениях крайне дерзких относительно императрицы. Пришлось решиться действовать силой, окружить Великий храм и осадить его: бились на площади Августея и даже в притворах Святой Софии. {367}

Но что особенно любопытно в этом деле - это то, до какой степени кесарь Ренье сделался византийцем и по идеям, и по чувствам. В очень интересной речи, какую влагает в его уста Никита, он говорит как истинный грек, пылая всеми страстями Византии, как утонченный резонер, ловко смешивая свое дело с делом Божиим и выставляя себя защитником своей церкви и ее сокровищ. Впрочем, хоть он и заявлял, что принадлежит "к той же расе и к той же вере", что и те, с кем он сражался, по своей неистовой храбрости этот Ренье Монферратский оставался вполне латинянином и представлял из себя величественную фигуру, красиво выделяясь во главе своей гвардии, вооруженной широкими щитами и длинными мечами, причем воины "походили, говорит Никита, - на бронзовые статуи". В конце концов правительство должно было капитулировать перед мятежниками, и этой своей слабостью оно подготовило будущее торжество Андроника Комнина. Однако Мария и ее муж должны были первыми искупить то преступление, что "прибегли, - как говорит Никита, - к насилию и возмутили государство". Оба, как известно, погибли в 1183 году жертвами адского искусства в отравлении, каким обладал Андроник Комнин.

В 1186 году другой сын маркиза Монферратского, Конрад, в свою очередь прибыл в Константинополь. Еще при Мануиле он прославился, сражаясь от имени императора с полководцами Фридриха Барбароссы, и своей доблестью, а также своим умом и верностью он заслужил уважение и любовь царя. Поэтому задолго до его появления на Востоке имя его уже было там известно, и Исаак Ангел, чувствовавший потребность в латинских союзниках, чтобы упрочить свой престол, с радостью предложил ему руку своей сестры Феодоры. Конрад, как раз перед тем потерявший жену, легко поддался соблазну сделанных ему блестящих предложений. Он явился в Византию и, вступив в императорскую семью, получил титул кесаря. Он не замедлил оправдать сделанный в лице его выбор, оказав своему зятю важную услугу.

Случилось так, что в этом самом 1186 году Алексей Врана возмутился против Исаака. Это был лучший полководец в империи и самый популярный, он не замедлил осадить Константинополь с моря и с суши. Царь, в полном отчаянии, терял голову; надеясь только на Бога, он собирал во дворце толпы монахов, прося их молиться, чтобы Господь отстранил междоусобную войну и сохранил ему престол. Конрад Монферратский был другого рода человек: защите молитвы он предпочитал кольчугу и меч и энергично убеждал зятя встряхнуться, уговаривая его прогнать к черту "всех этих нищих", собрать войско и драться. "Дай Бог, - резко сказал он ему однажды, застав его за обедом, - чтобы ты с таким же увлече-{368}нием готовился к войне, с каким садишься за стол, чтобы смаковать подаваемые тебе кушанья и так глубоко задумываться потом над пустыми чашами". Сам он покуда не терял времени: собрал двести пятьдесят латинских рыцарей, навербовал немного пехоты, в то время как Исаак коснел в своей бездеятельности, и предстал перед всеми "как истинный посланец Божий".

И благодаря своей отменной доблести он выиграл решительное сражение; во главе своих латинян он шел в бой, как простой солдат, без шлема и щита; он же при встрече одним ударом копья поверг узурпатора на землю. Вместе с блестящей храбростью он сохранял в сражении юношескую веселость, грубую иронию здорового рубаки. Когда Врана, сраженный и раненый, умолял, чтобы его пощадили, Конрад отвечал ему: "Ну что так, не бойтесь ничего. Вы можете только одного опасаться, что вам отрубят голову".

И велел его прикончить. С ужасающей утонченной жестокостью носили по улицам города и даже принесли на стол царю эту отрубленную голову с сомкнутыми веками и еще открытым ртом, и придворные ногой перебрасывали ее один другому, как мяч, а потом всю окровавленную, отправили вдове побежденного. После эгого латиняне Конрада, соединясь с чернью, отправились грабить дома сторонников Враны. Но дерзость западных людей, хваставшихся, что совсем одни восторжествовали над узурпатором, и их насилия над греками не замедлили пробудить к вчерашним союзникам национальную ненависть, никогда не умиравшую. Бросились в латинский квартал, как сделали это в 1182 году при Андронике; но на этот раз иностранцы стали защищаться от опьяневшей и плохо вооруженной толпы. Бились до глубокой ночи, и только утром посланным императора удалось водворить мир.

В Константинополе долго сохранялись воспоминания о подвигах Конрада Монферратского. Лет через двадцать Робер де Клари собрал их там, правда, несколько прикрашенные и измененные легендой. Если верить западному летописцу, маркиз был плохо награжден за услугу, оказанную им Исааку; выходит так, будто бы император ждал только удобного случая, чтобы отделаться от него изменой. В действительности, кажется, итальянец скорее остался недоволен своей судьбой. Отправляясь на Восток, он питал широкие честолюбивые замыслы, а получил только пустой титул кесаря; и очень вероятно, что, как подлинный латинянин, он все время отчасти не доверял грекам, среди которых жил. Поэтому он как раз вовремя вспомнил, что уехал из Италии с намерением принять участие в крестовом походе, его женитьба в Византии представилась ему как простой путевой эпизод; и он покинул Константинополь и сел на корабль, чтобы плыть в Палестину. В июле 1187 года {369} он прибыл в Акру, доставшуюся перед тем в руки мусульман; тогда он отправился в Тир и храбро защищал его против Саладина, чем заслужил большую славу во всей Святой земле. Скоро честолюбивый маркиз выступил явным соперником царя Гидона Лузиньянского; он дерзко отказал ему в позволении вступить в Тир и стал оспаривать у него престол. Когда в 1190 году царица Сивилла умерла, он похитил у Гумфреда Торонского его жену Изабеллу, сестру Сивиллы и покойного короля Балдуина IV, и, чтобы иметь права на трон, забыв о своем браке в Византии, женился на ней. Ему удалось даже, благодаря поддержке Филиппа-Августа, заставить признать справедливость своих притязаний; в 1191 году он был торжественно объявлен наследником Гидона Лузиньянского. Но ему не удалось насладиться счастьем; 28 апреля 1192 он пал от руки убийцы.

Четвертый из маркизов Монферратских, Бонифаций, был, как известно, главным деятелем и предводителем крестового похода 1203 года. Одно время он мог даже надеяться, что благодаря этому предприятию, получив византийский престол, более всех других латинских баронов он пользовался симпатией греков, которые, видя в нем своего будущего монарха, приветствовали его как императора и кричали ему, встречая его на пути, по рассказу Гунтера Парижского: "Да здравствует маркиз, наш благочестивый император!" (Agios vasileus marchio). Избрание Балдуина Фландрского рассеяло как дым его прекрасную мечту. Во всяком случае, в виде возмещения, он был сделан королем Фессалоникским и, женившись на вдове Исаака Ангела, императрице Маргарите Венгерской, он всегда выказывал себя, как и его братья, другом и защитником греков.

Таким образом, более других латинян эти маркизы Монферратские сблизились с Византией. Вступив в брак с различными членами из рода Комнинов и Ангелов, они прославили свое имя на Востоке. Поэтому понятно, что и другие цари охотно вступали в союз с этим дружественным и родственным домом. Так поступил в конце XIII века и император Андроник II Палеолог.

* * *

Иоланта Монферратская происходила от маркиза Бонифация; ей было одиннадцать лет, когда в 1284 году она вышла замуж за Андроника II. Для царя это, как видно, была не очень блестящая партия. Но надо принять в соображение, что латиняне этого времени совсем не видели, как их отцы, никакой особой чести в брачном союзе с византийским домом, что папы довольно плохо смотрели на всякий союз с схизматиками и что, наконец, принимая во {370} внимание несомненный упадок греческой монархии, такая партия была, в сущности, гораздо менее блестящей, чем в былые времена. К этому прибавлялось еще в данном случае, о котором идет речь, другая причина. Андроник был вдов и от первого брака имел двух сыновей; из них старший Михаил был уже соправителем престола. Таким образом, дети второго брака согласно византийским обычаям должны были оставаться частными лицами. При таких условиях большинство великих монархов Европы вовсе не были бы расположены выдать свою дочь за императора. Константинопольский двор, отдавая себе во всем этом отчет, ограничил свое честолюбие и удовольствовался Иолантой. Однако этот брак, как ни был он скромен, все же представлял серьезное преимущество: молодая женщина имела права на латинское царство в Фессалониках, и так как при женитьбе на ней эти права переходили к императорскому дому, то это представляло законный титул, который можно было противопоставить притязаниям Запада. В одинаковых видах Андроник II несколько позднее старался женить своего старшего сына Михаила на Екатерине де Куртнэ, наследнице латинских императоров Константинополя. Таким образом Палеологи старались упрочить свою власть, собирая в своих руках различные права, какие их соперники могли бы у них оспаривать.

Маленькая итальянка, ставшая императрицей и принявшая греческое имя Ирина, была хорошенькая, изящная, тонкая. Андронику тоже едва минуло двадцать три года. Поэтому он легко подпал очарованию своей юной жены и очень скоро влюбился в нее без памяти. Одного за другим она родила ему троих сыновей - Иоанна, Федора, Димитрия, и одну дочь, Симону, не считая нескольких детей, умерших вскоре после рождения; и по мере того, как они подрастали, она начала жестоко страдать, что не могла упрочить за ними высокое положение, о котором она для них мечтала. Очень гордясь своим родом, крайне честолюбивая для себя и для своих, Ирина не могла допустить, чтобы ее сыновья были принесены в жертву детям от первого брака, которых она ненавидела; полная идей Запада, она требовала, чтобы императорское наследие было поделено на равные доли между всеми потомками императора; или по крайней мере как возмещение требовала, чтобы ее сыновьям были отведены обширные уделы; и так как она была нрава властного и несдержанного, одинаково жадная до власти и до денег, она не знала границ своим проискам. Сознавая страсть, какую она внушала своему мужу, она пользовалась ею в надежде склонить Андроника на свою сторону. День и ночь только и было, что жалобы, укоры, требования, чтобы добиться прав для своих детей на престол или чтобы им обещали долю в наследстве; и так как {371} император сопротивлялся, молодая женщина пускала в ход все средства: то слезы, заявляя, что если ей откажут, она не может больше жить, то кокетство, прибегая к политике алькова, внушенной правилами Do ut des. В конце концов царю надоели эти вечные сцены; его великая любовь уменьшалась, и он несколько остыл к этой слишком утомительной женщине.

Тогда Ирина пришла в ярость. Она оставила двор, бежала в Фессалоники и оттуда принялась шуметь и возмущать общественное мнение против императора, рассказывая первому встречному, "забыв страх перед Богом и стыд перед людьми", подробности своей семейной жизни в таких выражениях, которые "заставили бы покраснеть самую бесстыдную куртизанку". Она рассказывала это монахам, приходившим навестить ее, женщинам, окружавшим ее, писала об этом письма своему зятю, оскорбляя и издеваясь вдосталь над бедным Андроником, который не мог ничего возразить на это. "Ничто так легко не возбуждается, говорит нравоучительно один современник, - ничто так легко не прибегает к клевете, как душа женщины". Ирина доказывала это в более чем достаточной мере. Языком своим, "более звонким, чем погремушка", она все мутила и спутывала, "и сам Бог и целый океан были бы недостаточны,- пишет Пахимер, чтобы омыть от поношений и клеветы того несчастного, над кем она упражняла свой язык". Императору, как это легко понять, крайне наскучили все эти истории; но так как это был человек нрава кроткого, он всячески старался смягчить гнев своей супруги. Он осыпал ее деньгами, он предлагал ей долю власти в управлении, даже чрезмерную; и чтобы скрыть скандал, старался удовлетворять всем ее капризам. Но она, упершись на своем, не хотела ничего слышать, требуя настойчиво, чтобы прежде всего была обеспечена судьба ее сыновей. Чувствуя, однако, что в данном случае последнее слово за ней не останется, она, со своей стороны, работала над тем, чтобы, с помощью хороших браков, доставить им блестящее положение. И это явилось в императорской семье источником затруднений.

У Андроника был министр Никифор Хумн, которого он очень любил. Он задумал женить своего сына Иоанна на дочери фаворита, бывшего, помимо всего, крайне богатым. Но тут Ирина пришла в бешенство при мысли, что один из ее сыновей может жениться на девушке не царской крови. Она мечтала устроить его будущность совсем иначе; она думала женить его на вдове князя Ахейского, Изабелле Виллардуэн, что представляло ту выгоду, что таким образом латинская Морея вся целиком переходила опять в руки Палеологов; она думала образовать для него вместе с Этолией, Акарнанией и Эпиром независимое государство. Отсюда великие споры {372} императорской четы. Царь объявлял, что он отец и что его власть в доме выше власти матери. Ирина протестовала, настаивала. Однако в конце концов победа оказалась на стороне Андроника. В 1304 году он женил Иоанна согласно своим видам и назначил ему как резиденцию Фессалоники, вроде вице-королевства. Впрочем, молодой человек этим совсем не воспользовался: он умер четыре года спустя, не оставив детей.

В отношении своего второго сына, Федора, Ирина выказала не меньше забот. Она мечтала женить его на дочери французского герцога Афинского и дать ему средства основать княжество в Фессалии. План этот рухнул. Но очень кстати для молодого человека представилась другая возможность устроиться. В 1305 году умер Иоанн Монферратский, брат императрицы, завещав свои владения сестре. Ирина передала свои права сыну, и тот благодаря этому мог, согласно желанию своей матери, наряду с другими занять место владетельного князя. В своем пьемонтском маркизате Федор быстро преобразился. Он женился на итальянке, дочери генуэзца Спинолы, и вполне обытальянился. Он принял веру, обычаи, одежду латинян; он обрезал свою византийскую бороду и ходил, как люди Запада, с бритым лицом. Время от времени он в таком виде появлялся в Константинополе, обыкновенно когда приходилось платить долги, которые он делал, пользуясь слабостью родителей. Иногда так же, вдруг вспомнив, что он сын царя, он выражал некоторые притязания на императорское наследие. Но он до такой степени вполне стал чужд своей родине, что его восшествие на престол произвело бы на Востоке скандал, и Андроник с полным основанием смотрел на такое желание как на совершенно неосуществимое.

Наконец, Ирина так же точно хлопотала о своем третьем сыне, Димитрии, и даже о своем зяте, сербском крале Стефане Милутине. Около 1298 года был по политическим соображениям заключен брак между этим монархом и юной царевной Симоной. Уже три раза женатый, этот славянин отправил от себя одну за другой своих первых жен и уж начинал тяготиться третьей. В это время при византийском дворе решили, что было бы небесполезно привлечь на свою сторону эту особу через брак с гречанкой, и Андроник предложил ему жениться на своей сестре Евдокии, оставшейся как раз вдовой после одного "князя Лазов": так презрительно называли в Византии императоров Трапезундских. Серб не желал ничего лучшего. Канононики к тому же доказали ему, что, покуда его первая жена была жива, его последующие браки не имели никакого значения, и так как эта первая как раз очень кстати умерла, он оказывался безусловно свободным. Но Евдокия и слышать ничего не хотела; как кажется, это была безутешная вдова, и, кроме того, она несколько побаивалась непосто-{373}янства славянина. Тогда вместо нее взяли Симону, которой было тогда шесть лет; отпраздновали обручение, и девочка, согласно обычаю, была отправлена в Сербию, чтобы воспитываться там, покуда не наступит время брака, в доме своего будущего мужа. Но этот необузданный славянин, которому было полных сорок лет, человек совершенно безнравственный (он имел связь с одной из своих своячениц, затем с ее сестрой), не мог дождаться должного срока и повел себя так, что его жена навсегда утратила способность сделаться матерью.

Однако Ирина не сохранила за это злобы на своего зятя. Она осыпала его деньгами и подарками и охотно принимала его в Салониках, где обыкновенно жила. Так как ее материнская гордость требовала в особенности, чтобы дочь ее играла видную роль и имела вид императрицы, она выхлопотала для сербского князя в византийской канцелярии право носить шапочку, усыпанную драгоценными камнями, почти такую же, какую носил император, и каждый год посылала ему этот знак отличия, с каждым разом все более и более разукрашенный. Затем следовали для него и для дочери роскошные одеяния; для этого иноземного князя она опустошала императорскую казну. В это время она еще надеялась, что у Симоны будут дети, которые смогут когда-нибудь царствовать в Византии. Когда ей пришлось отказаться от этой надежды, ее вечно работавшее воображение тотчас стало строить новые планы. Так как у серба не могло быть сыновей, она уговорила его усыновить, чтобы сделать наследником, одного из его деверей и послала к нему сначала Димитрия, снабдив его большим количеством денег, что способствовало его благоприятному приему. Но молодому человеку не понравилось у славян, и он возвратился в Константинополь. Тогда вытребовали Федора, но последнему еще более не по себе показалось в Сербии, чем его брату, и он возвратился в Италию.

Впрочем, и самой Симоне совсем не нравилось в ее диком царстве. Правда, муж обожал ее, но это было чувство дикаря, бешеного, ревнивого и подозрительного. Когда она приезжала на несколько недель в Константинополь, он был в вечной тревоге, и только что она уезжала, как уж он требовал, чтобы ее немедленно отправили назад. И молодая женщина, знавшая его вспыльчивость и что в минуты гнева он был способен на все, испытывала при возвращении настоящий ужас. Один раз даже ужас был так велик, что, вместо того чтобы ехать назад, она бросилась в один монастырь, к крайнему смущению людей, которым было поручено привезти ее назад. Пришлось ее убеждать, чуть не силой снять с нее монашеское одеяние и принудить возвратиться к своему страшному суп-{374}ругу. Только смерть избавила ее от него. Тогда она поспешила возвратиться в Константинополь, где мы встретимся с ней несколько позднее.

Последний из детей Ирины, Димитрий, был отнюдь не счастливее своих братьев и сестры. Матери удалось сделать его правителем Салоник с титулом деспота. Тут он оказался замешанным во все распри, скоро возмутившие императорскую семью. Как добрый сын, он стал на сторону своего отца против племянника, царевича Андроника. Поэтому победа последнего чуть было не обошлась ему крайне дорого. Обвиненный в оскорблении величества, он избег смертной казни только благодаря привязанности к себе своей сестры Симоны, явившейся оправдать его перед судьями. С этих пор он исчез и не появлялся больше в истории.

* * *

Из вышесказанного видно, какими интригами честолюбивая и мятежная душа Ирины непрестанно наполняла двор Андроника II. Император, человек приятный, образованный, умевший хорошо говорить, был, несмотря на свой представительный вид, безнадежно слаб волей и все запустил. Поэтому вокруг него царил полный беспорядок, который поддерживали и увеличивали еще дети от первого брака.

Младшего звали Константином, и он имел титул деспота. В первый раз он женился на дочери протовестиария Георгия Музалона, которую скоро потерял. Оставшись вдовцом без детей, он взял в любовницы горничную, от которой имел сына, но он очень скоро отдалился от нее. В Салониках, куда его назначили правителем, он встретился с прелестной женщиной. Хорошенькая, изящная, образованная, это, по словам современников, была "вторая Феано, вторая Ипатия". К несчастью для деспота, она была замужем за Константином Палеологом и хотела оставаться добродетельной. Она оказала сопротивление, и это еще усилило страсть царевича. Чтобы понравиться ей, он отделался от своего сына, присутствие которого наскучило ему, и отправил его к матери. Напрасный труд: Евдокия не сдалась. В конце концов, однако, она овдовела. Тогда Константин женился на ней и с этих пор только и жил, что для нее. Что касается его незаконного сына, случилось так, что старый Андроник привязался к заброшенному ребенку; он взял его от матери, дал ему воспитание, посвятил его в управление общественными делами, и, хотя он был полной посредственностью, неумный, необразованный, без военной доблести и, по энергичному выражению Кантакузина, "ровно ничего не стоил", Андроник обожал его. Он не мог без него обходиться, при всяком удобном случае {375} призывал его на совет и, казалось, хотел, чтобы тот приобрел опытность в делах правления. И, как кажется, он действительно думал сделать его императором.

Старший сын от первого брака, Михаил, с ранних лет был сделан Андроником II соправителем. От его брака с одной армянской княжной родилось несколько детей, и из них старший назывался в честь дедушки Андроником. Этот Андроник-младший, как его потом прозвали, был человек деятельный, подвижной, плохо выносивший сидячую жизнь византийского двора и любивший только охоту, бега, развлечения. Добрый малый, он терпеть не мог скучные осложнения церемониала; беззаботный и легкомысленный, он бредил лишь собаками, лошадьми и женщинами. Лучшим средством понравиться ему - это было подарить прекрасную охотничью собаку или какую-нибудь ценную птицу. Еще больше он любил удовольствия, тратя на них без счету, и разные приключения, причем был большой волокита и в достаточной мере беззастенчив. Несмотря на все это, он сначала был любимцем дедушки, предпочитавшего его всем своим детям и внукам и бывшего способным всех их принести ему в жертву; результатом такой чрезмерной нежности явилось то, что из этого ребенка, очень плохо воспитанного императором, вышел такой молодой человек, каковым мы его знаем, поведение которого теперь часто приводило в нетерпение и тревожило царя. "Если из этого молодца, - говорил он о нем своим приближенным, - выйдет что-нибудь путное, пусть меня побьют камнями, а после моей смерти пусть выкопают мое тело, чтобы бросить труп в огонь".

Хоть упреки деда и задевали за живое Андроника-младшего, он все же не исправлялся. Он делал на имя царя заемные письма, которые генуэзские банкиры Галаты обязывались принимать; он требовал денег, уделов; в особенности он скандализировал столицу приключениями, из которых некоторые напоминают худшие выходки какого-нибудь Цезаря Борджа. У него была любовница; узнав, что она его обманывает, он расставил по дороге, по которой должен был проходить его соперник, вооруженных людей. Случайно его собственный брат Мануил пошел по улице, служившей западней, и был убит. От этого ужасного случая отец Андроника Михаил умер от горя; а дед был до последней степени потрясен. Дело в том, что, раз была замешана женщина, молодой Андроник делался способен на все. Ни родство, ни религия не помешали ему обратить внимание на его молоденькую тетку Симону, которая после смерти своего мужа, князя Сербского, ушла в монастырь, и стараться ее соблазнить. Ни дружба, ни интерес не остановили его, когда он подпал чарам жены Сиргианиса, своего сторонника. {376} Справедливость требует только прибавить, что, несмотря на свои недостатки и пороки, он был умен и обладал качествами государственного человека; кроме того, он был честолюбив и благодаря этому очень популярен; так что при случае он мог сделаться чрезвычайно опасным для. общественного спокойствия и произвести - как он и сделал - глубокую смуту в империи.

А покуда, чтобы наказать его, старый император сделал соправителем после смерти его отца дядю его, деспота Константина; и Андроник, к крайнему своему неудовольствию, был сведен на положение простого частного лица. Когда позднее, несмотря на крайнее нежелание, царь должен был, в силу обстоятельств, допустить внука к участию в управлении, он беспощадно и всячески унижал своего юного соправителя. Когда тот являлся во дворец, старый император едва глядел на него; месяцами не говорил с ним, разве только: "Уходи отсюда и впредь оставайся у себя". В совете он одному ему не позволял садиться, приглашая сесть всех других сановников. И таким образом, между дедом и внуком мало-помалу оказалась пропасть, вследствие чего должна была возникнуть междоусобная война, окончившаяся в 1328 году падением Андроника II.

Императрица Ирина не увидала этого торжества молодого императора, что было бы для нее чрезвычайно тяжело. После ссоры со своим мужем она жила главным образом в Салониках; и так как порядочно там скучала, то убивала время тем, что каждое лето переезжала с места на место. Во время одного из таких переездов в 1317 году в Драме с ней случился приступ лихорадки, и через несколько дней после этого она умерла. Тело ее было привезено в Константинополь и похоронено в церкви монастыря Вседержителя. Впрочем, к концу своей жизни она, как кажется, вновь почувствовала к своему мужу некоторую долю былой нежности, которой было отмечено первое время их брака: во всяком случае, ему оставила она по завещанию все свое огромное состояние. Андроник разделил его на две доли: одну с благоговейным чувством он употребил на поправку Святой Софии, а другую, как добрый отец, он предоставил детям своей жены.

Этим детям, в сущности, всю свою жизнь посвятила Иоланта Монферратская, и это-то и придает особый облик этой латинской принцессе, сделавшейся из-за материнской любви женщиной-политиком и настоящей византийкой. Можно думать, что эта принцесса, так стойко бившаяся за своих детей, так боровшаяся, чтобы их устроить, и пустившая в ход все средства, чтобы низвергнуть их сводного брата Михаила, преграждавшего им путь к престолу, не менее мужественно работала бы для упрочения их судьбы, когда {377} после смерти этого царевича начался последний кризис борьбы, причем противниками оказались оба Андроника. И, быть может, при своей энергии, она спасла бы трон старого императора и осуществила честолюбивую мечту, которую лелеяла для своих детей. Смерть помешала ей; когда ее не стало, дети ее охладели к вожделениям, казавшимся им или слишком высокими, или слишком пустыми. Но, как бы то ни было, Иоланта Монферратская в первый раз явила собой Византии западную принцессу, старавшуюся отвоевать себе место в новом мире, куда она попала вследствие своего замужества. Она хотела играть роль, отвоевать себе долю высшей власти и отчасти достигла своего. Пример ее не должен был пройти даром.

II

АННА САВОЙСКАЯ, ЖЕНА АНДРОНИКА III

В начале 1325 года молодой император Андроник, которого дед, несмотря на свое нежелание, должен был короновать в Святой Софии, искал себе жену. Ему было тогда двадцать восемь лет, и он был вдовцом. Он женился раньше на Ирине Брауншвейгской, но за несколько месяцев до коронования она умерла, не оставив детей; и в интересах династии требовалось, чтобы царевич немедля вступил в новый брак. Поэтому старались утешить Андроника, доказать ему необходимость нового брака и усиленно искали ему невесту. Выбор византийского двора остановился в конце концов на одной из дочерей графа Савойского Амедея V, она была сирота и жила вместе со своим братом. В Италию отправили посольство, чтобы просить ее руки; и хотя в это время были сделаны те же предложения со стороны одного западного монарха (византийцы говорят, что это был король Французский), граф Савойский предпочел императора. Очень польщенный таким браком, итальянский принц в то же время хотел как можно лучше все обставить. Он дал будущей императрице пышную свиту и с того дня, что она обручилась с царем, несмотря на то, что был старше ее и, так сказать, ее властелин, стал выказывать ей величайшее почтение. Греческое тщеславие было этим бесконечно польщено: современные писатели с удовольствием подчеркивали, что "не только варвары, но и итальянцы и другие владыки государств всегда смотрят на Римскую империю как на самую великую и славную между всеми другими державами".

В феврале 1326 году молодая невеста прибыла в Константинополь, сопровождаемая многочисленной и блестящей свитой женщин, рыцарей и оруженосцев. "Никогда до сих пор, - пишет Кантакузин, - императрицы, прибывавшие в Романию из чужих {378} стран, не являли столько великолепия". Но было ли то действие морского путешествия или перемены климата, едва приехав, молодая женщина заболела. Пришлось ждать до октября, чтобы праздновать свадьбу. Свадьба, как и полагалось, была великолепная. Согласно обычаю, царь надел на голову молодой императорскую диадему, и, согласно же обычаю, молодая переменила имя и вместо Жанны стала с этих пор называться Анной. И под этим именем должна она была играть в истории Византии значительную роль и довольно печально повлиять на судьбы своей новой родины.

Об Анне Савойской крайне трудно высказать правильное суждение и даже трудно знать ее. Все, что нам известно о ней, почти целиком идет от людей, бывших ее политическими противниками, от людей, одинаково ненавидевших в ней противницу их идей и их честолюбия и иноземку, оставшуюся и на византийском престоле страстной латинянкой.

Действительно, эта западная принцесса, кажется, менее всех остальных огречилась в такое время, когда, быть может, это было более необходимо, чем когда-либо. Так, между прочим, она сохранила при себе маленький, чисто итальянский, двор и удостоила сначала своим доверием одну из своих соотечественниц, по имени Изабелла. Это была, по мнению самих греков, женщина очень умная, очень образованная, обладавшая всеми качествами, чтобы иметь успех у монархов, и действительно, она оказывала на императрицу очень сильное влияние. У этой Изабеллы были сыновья; и они также сделались фаворитами не только императрицы, но и самого императора; особенно нравился последнему своей блестящей удалью один из них, Арто. Прибыли в большом количестве в царственный город и другие итальянцы, и всегда монархи их хорошо принимали и хорошо с ними обращались. "Всегда, - пишет не без досады Иоанн Кантакузин, - у молодого императора было известное количество савойцев". Им так повезло, что от общения с ними изменились даже нравы. К обычным придворным удовольствиям присоединились развлечения, дорогие для латинян, особенно ломание копий и турниры, введенные в моду этими иноземцами; и эти упражнения так пришлись по вкусу, что самые благородные греки захотели испробовать на них свои силы, и особенно император приобрел в них ловкость, которую можно было сравнить лишь с ловкостью лучших рыцарей Франции, Бургундии и Германии. Византийский национализм был, понятно, крайне оскорблен этими новшествами и еще более тем местом, какое отвели иностран-{379}ным пришельцам, когда, как говорили, можно было найти в самой стране столько людей, способных с пользой исполнять общественные должности.

Вопросы религии также давали повод к предубеждениям против Анны. Вступая на престол, императрица перешла в православие; но искренность этого обращения подвергалась сильному сомнению. Царице приписывали упорную приверженность к римским догматам, большое почитание папы; ее считали способной возвратиться в один прекрасный день в Рим и тайком подготовить подчинение греческой церкви папству. Наконец, она поддерживала добрые сношения с генуэзцами, поселившимися в Галате. Всего этого было достаточно для вывода, что Анна искренно ненавидела греков. Его не преминули сделать. И греки со своей стороны отплатили ей за ненависть ненавистью.

После этих оговорок, объясняющих отчасти встреченную ею неприязнь, нужно прибавить, что Анна, по-видимому, была женщина довольно ограниченная, не очень умная, малообразованная. Она не была способна ни на какое серьезное размышление, ни на какое тщательно продуманное решение, ни на какой последовательный поступок; она ничего не видела, еще менее того предвидела; при этом она была вспыльчива, резка, страстна, чрезвычайно ревнива, характера крайне мстительного, суеверна, верила в предсказания; но в особенности, с душой слабой и доверчивой, она легко подпадала под всякое влияние и покорялась всем, умевшим ей льстить. Поэтому всю жизнь она была окружена камарильей из фаворитов и женщин; "центр власти, - говорит один современник,- находился тогда в гинекее". Не понимая ничего в делах, императрица руководствовалась только своими страстями; к одним людям питала она страшную ненависть, к другим необъяснимую слабость. При этом крайне непреклонная, когда ею овладевала злоба, она была способна на самые ужасные жестокости, на самые гнусные убийства; "в зверствах, в зрелищах крови, говорит Григора, - находила она особую радость, несказанное удовольствие вот в этом для сердца ее было особое счастье". Когда она приходила в бешенство, никто не находил у нее пощады; сам духовник ее не избегал тогда последствий ее свирепости. В такие минуты она сыпала самой низкой бранью, на языке был запас самых страшных угроз. Потом вдруг она стихала и, послушная, позволяла слепо руководить собою всякому, кто только знал, как взяться за нее. Но в глубине души она надолго сохраняла злобу на того, кто хоть раз не угодил ей, злобу, еще усилившуюся от чувства своей посредственности и природной зависти, какую она испытывала ко всякому превосходству. {380}

Надо сказать в оправдание Анны Савойской, что она чувствовала себя довольно чужой в этом новом мире, который плохо понимала и в котором не могла освоиться по недостатку ума. Поэтому она охотно жила в мире грез, создавая иллюзии насчет значения происходивших событий и тех поступков, которые ее заставляли совершать. "Она вела себя так, - говорит один современник, - как будто грозившие несчастья совершались по ту сторону Геркулесовых столбов". Сами враги ее, подчеркивая "ее завистливую и дурную душу", объявляя, что "она через это стала причиной гибели империи", допускают в ее пользу некоторые смягчающие обстоятельства. Григора замечает, что она была воспитана в совершенно иной среде, что она была иноземка и что в особенности она была женщина, к тому же женщина не очень умная и пристрастная, "неспособная, - говорит он, - отличать добро от зла", и он возлагает главную ответственность за совершившееся на патриарха и многих знатных особ, которые без возражения "покорились, как рабы, власти этой обезумевшей женщины".

* * *

Тем не менее, покуда был жив император Андроник III, которого она очень любила, дурной характер Анны Савойской имел мало значения, ибо она, так сказать, совсем не вмешивалась в дела правления. Но когда в июле 1341 года ее муж умер, все резко изменилось. Престол наследовали двое малолетних детей, Иоанн, девяти лет, и Михаил, четырех; во время малолетства регентство, по формальному приказанию покойного царя, должно было принадлежать матери обоих юных царевичей. Но в то время, когда Анна Савойская взяла в свои руки власть, обстоятельства были таковы, что не могли не смущать сильно всякой матери, заботившейся о будущности своих сыновей, и не тревожить женщины, которая сама крайне любила верховную власть.

Вокруг трона роились тысячи честолюбивых замыслов. Первое место среди придворных занимал тогда великий доместик Иоанн Кантакузин. Он был самым близким и дорогим другом Андроника III. Более, чем кто-либо другой, он способствовал некогда упрочению короны за молодым императором и был вознагражден за свои услуги неослабным доверием своего господина. В продолжение всего царствования он был самым преданным его советником, поверенным всех его мыслей. "Союз наших двух душ, - говорил он позднее, был таков, что превосходил дружбу Орестов и Пиладов". Анна Савойская уверяла, что император любил своего фаворита больше жены и детей, больше всего на свете. {381}

Поэтому он еще при жизни предоставил ему широкую долю участия в правлении. "По наружному виду и одеянию, - говорит позднее о самом себе Кантакузин, - великий доместик не имел ничего похожего на императора; но в сущности он почти ни в чем не отличался от царя". Как монарх, он подписывал указы красными чернилами, и его приказания исполнялись с тою же точностью, что и приказания Андроника. Как монарх, он управлял всеми государственными делами, и так велика была милость, какою он пользовался, что в походах он жил в палатке царя, а иногда и делил с ним постель - привилегия, какой по этикету не пользовались даже императорские дети. Андроник все имел общее с ним: стол, одежду, обувь, и радовался, когда видел, что он поступает, "как император". Ему даже хотелось бы открыто объявить об этой близкой дружбе и сделать Кантакузина своим соправителем. Во всяком случае, он питал к нему безусловное доверие. Во время своей болезни в 1329 году он назначил его, в случае своей смерти, быть хранителем престола и торжественно завещал ему жену и подданных. Точно так же и на смертном своем одре последние его слова к императрице были завет ей действовать всегда согласно с Кантакузином. "Конец мой близок, - говорил он, - смотри же, когда меня не будет, не поддавайся обману и неверным суждениям некоторых людей, что тебе следует расстаться с этим человеком и следовать другим советчикам. Если это случится, погибнешь ты, и дети, и сама империя".

Несомненно, что в этих рассказах, которыми мы обязаны главным образом Кантакузину, есть некоторая доля преувеличения: великому доместику, очевидно, было слишком выгодно распространяться и преувеличивать доказательства милости, какой его удостаивал покойный монарх. Но, во всяком случае, его высокие качества оправдывали эту милость. Еще старый император Андроник II замечал, что, когда надо было принять какое-нибудь решение, Кантакузин быстро находил верный выход, умело его представлял, энергично приводил в исполнение; и он любил говорить: "Если бы я должен был умереть без наследников, я посоветовал бы римлянам выбрать себе в правители именно этого человека". Очень умный, чрезвычайно ловкий, великий доместик был действительно человек выдающийся. Григора, не любивший его, заявляет, что он мог бы быть "очень великим императором, способным доставить империи неслыханное благоденствие". К несчастию, у него были крупные недостатки: необычайное честолюбие, полное отсутствие укоров совести, и вследствие этого он был очень опасен. Несмотря на кажущуюся скромность, он с давних пор прокладывал себе дорогу. Уверенный в своем влиянии на императора, он {382} приложил все старание, чтобы заслужить расположение императрицы, и благодаря своей матери Феодоре Палеолог, женщине безусловно замечательной, он добился того, что получил на нее действительное влияние. В то же время он старался отстранить от нее всех тех, кто мог бы противодействовать его целям; что касается его самого, он во всем и при всяком случае выказывал императрице большую преданность, думая таким образом совершенно подчинить ее себе. И действительно, Анна объявляла, что любит его так же, если не больше, как собственного брата, и, судя по виду, между женой и фаворитом Андроника II царило полное согласие.

Таким образом, при наступившей после смерти царя неурядице императрица, поглощенная своим горем, без страха и колебаний доверила Кантакузину и своих сыновей, и власть. И тут великий доместик выступил как настоящий властелин. В то время как Анна, погруженная в свою скорбь, оставалась в монастыре, где умер ее муж, Кантакузин с императорскими детьми немедля занял дворец и принял все меры, чтобы предупредить революцию. Он вел переписку с губернаторами провинций, с финансовыми агентами, отправляя ежедневно более пятисот писем, "и таким образом он поддерживал во всей империи такой твердый порядок, что казалось, будто не произошло никакой перемены и царь продолжал жить и управлять империей". Он даже строил, как говорят, более широкие планы. Он задумал преобразовать армию, привести в порядок финансы, завести твердую иностранную политику против внешних врагов империи, восстановить былой блеск монархии. Перед этим энергичным захватом власти покорно склонялись все головы, и в сегодняшнем регенте уже приветствовали завтрашнего императора.

Легко понять, что такой человек и такое поведение очень скоро пробудили в Анне основательную тревогу, которую, впрочем, старательно поддерживали враги великого доместика. Между ними на первом месте стоял патриарх Иоанн, человек честолюбивый, у которого, по словам Григоры, только и было священнического, что пастырский посох да одеяние. С давних пор он рассчитывал руководить делами государства, доказывая, что оно должно соединиться с церковью, так как государство естественно было подчинено церкви. Скоро мы увидим, что он присвоил себе привилегию украсить золотом и шелком свою патриаршую тиару. подписывать красными чернилами свои постановления и письма, что он задумал даже, подобно императору, носить пурпуровые туфли; покуда он стремился разделить регентство и так как он умел льстить императрице, он скоро возымел на нее сильное и плохое влияние. {383}

Наряду с ним такую же роль играл паракимомен Алексей Апокавк. Ничтожного происхождения, но ловкий, изворотливый и умелый интриган, человек этот очень скоро достиг высших должностей во многом благодаря поддержке Кантакузина, которого в шутку называл "своим врачом", так как тот несколько раз спас его от скверного положения; при этом он крайне разбогател. Умея очень ловко пользоваться обстоятельствами и крайне честолюбивый, он обладал умом, деятельным темпераментом, природным красноречием. "Если бы он приложил свои высокие качества к правде и справедливости, - говорит Григора, - он стал бы славой Римской империи". Но опьяненный быстрым успехом, он считал, что ему все позволено. Последовательно он служил всем партиям и всем изменил; при этом всегда извлекал из всего выгоду для себя. Теперь он мечтал управлять империей, располагать короной, быть может, самому вступить на престол кесарей. Честолюбие его, впрочем, не исключало в нем осторожности. Подле ворот столицы на берегу моря он построил себе крепость, хорошо снабженную водой, съестными припасами и деньгами. Он удалялся туда, когда чувствовал, что ему грозит опасность, и в этом неприступном укреплении никакой враг не казался ему страшным. Льстя Кантакузину, он в то же время ненавидел его как соперника; поэтому он не усомнился вступить против него в союз с патриархом.

Было много других людей, относившихся враждебно к великому доместику, особенно среди итальянских фаворитов императрицы, которые, подстрекаемые Апокавком, возбуждали свою госпожу против Кантакузина. Все эти влияния и старания без труда возымели свое действие на слабую и непостоянную душу регентши и скоро нарушили доброе согласие, установившееся между нею и ее советником.

Первое время, верная воле Андроника, она, как сама это говорила с всегдашним своим преувеличением, думала, что нашла в великом доместике как бы отражение своего мужа. "Хоть я и знала наверно, - заявляла она, - что царь умер, но когда ты приходил ко мне, мне казалось, что это он, по своему обыкновению, входил ко мне. Когда ты говорил со мною, мне казалось, что я слышу его". Ее скоро разуверили в ее чувствах. Воспользовавшись "ее женской простотой", Апокавк и патриарх наперебой один перед другим разоблачали перед ней честолюбие великого доместика, указали ей на опасность, которой подвергались власть и даже жизнь как ее самой, так и ее сыновей. "Завтра, говорили они ей, - он всех вас убьет и объявит себя императором". Они действовали так успешно, что испуганная Анна прервала начатое ею в монастыре, где был похоронен ее муж, девятидневное моле-{384}ние и сочла благоразумнее по прошествии трех дней искать более надежный приют во дворце.

Тогда началась вокруг нее целая глухая работа интриг, имевшая целью убедить ее отнять у Кантакузина управление делами; ей внушали, что она нисколько в нем не нуждается, что при содействии патриарха она сама сможет превосходно править империей. Польщенная регентша охотно слушала эти убеждения. В глубине души Анна, впрочем, всегда ненавидела великого доместика, чувствуя его превосходство. Кроме того, она крайне завидовала жене Кантакузина, Ирине Асень, женщине очень замечательной, по словам одного современника, "превосходившей всех других силой своей души и счастливой гармонией своего характера". Посредственная душа императрицы страдала от сравнения, и многие люди того времени не без основания решили, что тайная зависть и вследствие этого злоба, испытываемые Анной, были первой причиной разрыва, долженствовавшего вызвать междоусобную войну и ускорить падение монархии.

Когда были открыты настоящие чувства регентши, противники Кантакузина ободрились. В имперском совете разыгрались крайне бурные сцены, и великий доместик был открыто оскорблен. Один из чиновников при дворе, не попросив слова, дерзко заговорил и объявил, что последний из сановников, если имел сказать что-нибудь полезное, мог говорить раньше самых первых. Друзья Кантакузина воскликнули: "Что такое! Ведь это значит превращать Римскую империю в демократию, если первый встречный может выражать свои мысли и навязывать их тем, за которыми имеется опыт". Дело чуть было не дошло до схватки. Но что было важнее всего, это то, что ни императрица, ни председательствовавший патриарх не вступились, чтобы остановить или выразить порицание дерзости, явно направленной против великого доместика. Последний понял и подал в отставку.

Но тогда царица и патриарх, испугавшись последствий такого решения, постарались успокоить Кантакузина, и противники с той и с другой стороны с самыми торжественными клятвами обещали ничего не замышлять друг против друга. Несмотря на это, недоверие оставалось. "Я убежден, - говорил великий доместик, - что императрица сказала, что думает. Но что меня тревожит, это то, что я знаю ее женскую слабость и как легко, из трусливости, дает она вертеть собою, и я очень боюсь, что, когда мне придется отправиться воевать с варварами, сикофанты, остающиеся при дворе, заставят ее измениться". С другой стороны, учащались манифестации в пользу Кантакузина. Когда прошел слух об отставке великого доместика, среди солдат стали подниматься голоса в пользу {385} обожаемого предводителя, и они являлись в самый дворец, чтобы громкими криками приветствовать своего фаворита и осыпать укорами патриарха. По просьбе испуганной регентши министр должен был сам собственной особой выйти к своим буйным приверженцам и уговаривать их. "Как только он появился, - рассказывает Григора, - смятение утихло, буря улеглась, наступило успокоение". Такая популярность в войске не могла не усилить тревожных сомнений Анны Савойской.

Поэтому разрыв между нею и Кантакузином был неизбежен. Апокавк, влияние которого росло при дворе, умножал свои интриги. "Он шипел, говорит Кантакузин, - как змея, нашептывая императрице злые наветы и отвращая ее от истинного пути". Все средства были для него хороши: лесть, подкуп, обман. Патриарх вторил ему; день и ночь пребывал он во дворце, возбуждая царицу против великого доместика, восхваляя преданность и верность Апокавка. Последний уместными щедротами привлекал на свою сторону приближенных регентши, и таким образом, говорит Григора, он "распоряжался императрицей как рабой, а равно и патриархом, более напуганным его энергией, чем введенным в обман его лестью". Отсутствие Кантакузина, воевавшего в это время во Фракии, облегчало эти интриги; так оба соумышленника, каждый со своей стороны, работали изо всех сил для общего дела. Духовный отец, "как будто у него в руках были ключи от царствия небесного", обещал место в раю тому, кто с помощью яда, тайных наветов или волшебных заклинаний избавит империю от Кантакузина. Что касается Апокавка, уверенный в успехе, он мечтал теперь об еще гораздо более высокой доле. Он думал о том, чтобы, похитив юного императора, увезти его к себе в крепость, женить его на одной из своих дочерей и заставить императрицу предоставить ему, его друзьям и родным самые высокие должности в государстве и управление всей империей. И уже давали понять Кантакузину от имени царя, что ему следует сложить власть, распустить войско и удалиться в Дидимотику на условиях полупленного.

Уже с давних пор мать Кантакузина сильно тревожилась за своего сына. Как большинство людей ее времени, эта женщина, очень умная в других отношениях, была суеверна; она верила предзнаменованиям. И как раз она их видела, и все страшные. Однажды вечером, когда, согласно обычаю знатных византийских особ, у нее до поздней ночи был прием разных лиц, желавших говорить с ней или выказать свое почтение, она позднее взошла на высокую башню, возвышавшуюся над ее дворцом, чтобы посмотреть, как всходила на горизонт луна. Она стояла там, погруженная в свои думы, как вдруг увидала у подножия башни вооруженного {386} всадника, мерившего копьем высоту зубцов башни. В испуге она зовет своих служителей и приказывает им пойти узнать, что нужно таинственному всаднику. Но они не нашли никого; были заперты все ворота, в которые можно было бы въехать верхом во двор замка; и, пораженная этим видением, показавшимся ей страшным предзнаменованием, "знатная дама,говорит Григора, - полная печали, чуть не разразилась рыданиями".

Она была права: опала ее сына близилась. По приказанию императора Кантакузин получил письменное уведомление, что он отставлен от всех своих должностей. В то же время владения его были конфискованы и разделены между его врагами; и все, кто оскорблял его, были вознаграждены. Друзья его, подвергшиеся той же участи, видели, как дома их были преданы разграблению; мать его была арестована и брошена в одну из дворцовых тюрем. Ему оставалось одно: противиться силой и объявить себя императором. Прежде чем решиться на это, он хотел еще в последний раз напомнить регентше волю покойного царя и данные ему ею торжественные клятвы - ему отвечали одной бранью. Тогда он решился.

В Дидимотике, в день св. Димитрия (8 октября 1341 г.), он возложил себе на голову императорскую корону. Тем не менее, чтобы ясно показать, что он отнюдь не был бунтовщиком, он хотел, чтобы в приветствиях при упоминании его имени и имени его жены первое место было отведено императрице Анне и ее сыну Иоанну, и во время священной церемонии он также велел упоминать царя и его мать и даже патриарха Иоанна. Кроме того, он заявлял, что у него не было другой цели, как защитить и упрочить престол юного монарха, которого Андроник III доверил ему, положившись на его преданность; и через три дня после коронования он снял с себя порфиру, чтобы облечься в белое, "как подобает, согласно обычаю, носить траур по императору". Этим он рассчитывал еще подчеркнуть верность, какую он хранил памяти царя, которого любил "как брата", и в течение десяти лет, вплоть до того дня, когда он властелином вступил в Константинополь, он продолжал носить траур. В то же время он напомнил еще раз регентше о последней воле ее мужа и какому она подвергалась риску, доверяясь советникам, которые, "преследуя лишь один собственный интерес, думали только, как бы поскорее нарушить античную конституцию и, одним словом, привести к гибели империю". Все эти предостережения, все эти знаки почтения совершенно не были оценены в Византии. На узурпацию Кантакузина патриарх ответил немедленным коронованием юного императора Иоанна. Междоусобная война началась. {387}

* * *

Здесь не место рассказывать о всех бесчисленных превратностях этой борьбы, продолжавшейся более пяти лет и окончившейся победой Кантакузина. Достаточно будет напомнить ее главные черты и отметить ее важные последствия; при этом сразу будет видно, как Анна Савойская выказала тут все свои недостатки, все свои страсти, все свои слабости.

Чтобы вести войну, нужны были деньги. А между тем казна была пуста, империя истощена. Всякими способами регентша старалась достать нужные средства. Воспользовались церковным имуществом; образа были проданы или отправлены в плавку; богатства императорского дворца, посуда, драгоценные украшения проданы; имущество знатных семей конфисковано, а кто не хотел этому подчиняться, того арестовывали, заключали в тюрьму; чтобы овладеть сопротивлявшимися, не уважили даже старинной привилегии убежища, какое представляла Святая София. Самая тяжелая фискальная тирания нависла над столицей и над всей империей. Но что было важнее - это то, что собранные таким путем деньги даже не пошли все полностью на нужды войны. Анна, отличавшаяся жадностью, и ее советники воспользовались обстоятельствами, чтобы обогатиться лично самым скандальным образом. При общей неурядице им было легко присвоить себе известные суммы, покрыв их счетами фиктивных трат; им было еще легче присвоить драгоценные вещи или при случае выкупить по смехотворной цене лучшие вещи имперской казны, которые они пускали в продажу. Анна Савойская находила в этом двойную выгоду: она зараз удовлетворяла свою страсть к деньгам и свою низменную зависть; таким образом, говорила она, если когда-нибудь Кантакузин победит, по крайней мере не наложит он своей руки на все это великолепие, возвышающее блеск власти.

Для поддержания войны оба противника не посовестились нисколько призвать себе на помощь иноземцев. Чтобы получить помощь сербского князя Стефана Душана, Кантакузин не задумался предложить ему лучшие крепости Македонии. Чтобы получить поддержку турецкого султана, никейского Орхана, он решился выдать замуж за неверного свою дочь Феодору. Анна со своей стороны делала то же. Она предлагала королю Сербскому, если тот выдаст ей Кантакузина, живым или мертвым, выдать свою дочь за его сына и уступить ему всю Македонию до Христополя. За деньги покупала она союз эмира Андинского. И в течение нескольких лет турки, переправляясь через Геллеспонт, проникали во Фракию как в свою страну и страшно ее опустошали. Без различия они гра-{388}били друга и недруга, угоняли стада, рабочих волов, уводили даже жителей и гнали их за собой с веревкой на шее. Они появлялись так даже под самыми стенами Византии, где Анна, совершенно равнодушная к судьбе своих подданных, принимала их наилучшим образом, не заботясь обо всей этой толпе пленных, жалобные крики которых поднимались до небес. Ей не было дела до того, что поля оставались невозделанными и заброшенными, что тысячи римлян умерщвлялись или продавались, как рабы, если только через это наносился ущерб Кантакузину. Что за дело, если Стефан Душан опустошал Македонию и победоносно доходил до Христополя? Настолько меньше достанется крепостей на долю Кантакузина. В этом отношении, впрочем, обе стороны не могли ни в чем себя упрекнуть. Если Григора справедливо отмечает бесчеловечность, жестокость Анны Савойской, ненависть, какую она, казалось, питала к своему народу, к этому следует прибавить, что она была, как он сам говорит, иностранка. А каким же словом назвать тогда поведение Кантакузина, поступавшего точно так же, как императрица?

В то время как происходили подобные события, Анна Савойская, укрывшись в своем дворце, предоставляла своим фаворитам управлять собою. Опираясь на патриарха, Апокавк сделался настоящим властелином империи, и регентша, желая избавиться от всяких забот, охотно предоставляла ему управление всеми общественными делами. Фаворит пользовался этим, чтобы обогащаться: все больше и больше думал он о том, чтобы выдать свою дочь за юного императора; и хотя его соперники старались уронить его в глазах императрицы, он твердо оберегал свое влияние во дворце. Тем не менее он становился неспокоен: он чувствовал, что его окружают враги; хотя он усиливал все меры предосторожности относительно собственной особы, хотя он не выходил иначе, как в сопровождении стражи, и дом его тщательно охранялся, хотя, наконец, он заключил в тюрьму большую часть своих политических противников, он знал, что крайне непопулярен, и вечно опасался какого-нибудь восстания. Он ошибался лишь наполовину. В это время он собирался строить внутри дворцовых строений обширную тюрьму, чтобы поместить туда свои жертвы; один раз, придя распорядиться насчет рабов и поторопить рабочих, он имел неосторожность войти без своей стражи во двор, где гуляли узники. Последние, знавшие о его планах на их счет, не захотели упустить случая. Один из них, вооруженный палкою, бросился на него и избил до полусмерти; другие подоспели на помощь; вырвав у одного рабочего топор, ему рассекли голову. Это случилось 11 июня 1345 года. Перепуганная стража бросилась бежать, между тем как уз-{389}ники, чтобы возвестить жителям столицы о смерти тирана, повесили его окровавленный труп на зубцы дворцовых стен, а сами, в ожидании дальнейших событий, укрылись во дворце.

Анна Савойская жестоко отомстила за своего фаворита. Узнав о покушении, она велела тотчас оцепить большой дворец, затем разрешила вдове Апокавка пустить своих людей на приступ. Толпа, опьяневшая от золота и вина, бросилась на приступ; был отдан приказ убивать всех: одних как совершивших убийство, других - как соучастников в нем. Будучи не в силах серьезно защищаться, узники, видя, что стены взяты, бежали и спрятались в соседней церкви; за ними погнались и без пощады всех там же умертвили; убивали в самом алтаре. Затем головы и руки убитых носили по улицам Константинополя. В продолжение нескольких дней царил террор. Кто только осмеливался пожалеть покойных, выказать простое слово сострадания, хотя бы то был друг или родственник убитых, того тотчас арестовывали, били плетьми, "как изменника и недруга императрицы Анны". Говорят даже, что в своей злобе регентша думала не предавать тел погребению и бросить их в море. Но она побоялась, чтобы народ не рассвирепел, и отказалась от своего намерения; однако она открыто выказала свою радость по поводу произведенных жестокостей и пролитой крови, что являлось как бы местью за смерть Апокавка. После этого она стала искать другого фаворита, который помог бы ей противостоять Кантакузину.

К этому своему противнику она чувствовала упорную ненависть и скорее была готова на все, чем помириться с ним. Когда в 1346 году патриарх посоветовал ей войти в соглашение с ее соперником, одного этого предложения было достаточно, чтобы привести ее в бешенство. С этих пор она стала смотреть на патриарха как на изменника, и она только и думала, как бы его низложить. Это ей удалось в 1347 году. По ее приказанию синод низложил Иоанна, не выслушав его; и с обычным для нее преувеличением, отмечавшим все ее поступки, Анна хотела отпраздновать большим обедом падение человека, так долго бывшего ее самым верным и самым близким сотрудником, так что о них говорили, что "это была одна душа в двух телах". Она пригласила на этот пир всех тех, кто помог ей удалить патриарха: "раздавались,- говорит Григора, за этим обедом довольно непристойные шутки и смех. Но в ту же ночь, когда запел петух, все это веселье, прибавляет историк, обратилось в скорбь". В этот самый миг Кантакузин вступал в Константинополь.

Уже несколько месяцев видно было, что всякое сопротивление становилось невозможным. Новый фаворит регентши, итальянец {390} Фаччиолати, это понял: 3 февраля 1347 года он растворил перед Кантакузином одни из ворот столицы. Анна между тем упорно не хотела признать очевидность; укрывшись во Влахернском дворце, она рассчитывала еще бороться; через своих посланцев она старалась поднять чернь; она просила помощи у генуэзцев Галаты; на предложения Кантакузина, убеждавшего ее сдаться добровольно и предлагавшего ей в обмен за это долю участия в правлении и сохранение всех почестей, приличных ее сану, она отвечала лишь грубой бранью и припадками бешеной злобы. В конце концов, однако, видя, что часть дворца взята и готовятся к приступу, она согласилась начать переговоры. После совещания с последними, еще остававшимися у нее сторонниками, она, по единодушному решению, примирилась с неизбежностью мира. Но она отнюдь не думала признать этим, что за ней были какие-нибудь провинности, требовавшие прощения; "ее гордая и жестокая душа, - говорит Григора, - сочла бы такое признание недостойным для себя унижением". Она высокомерно требовала торжественных обещаний, необычайных обязательств; она рассчитывала царствовать одна, не принимая даже Кантакузина себе в помощники. То было совершенное безумие: Анна должна была считать себя счастливой принять предложения победителя; она оставалась императрицей и за ней признавалось даже первенство перед новым царем.

Кантакузин льстил себя надеждой добрым и изысканным обращением обезоружить своего врага - императрицу. Он оставил ей и ее сыну обширные императорские покои и удовольствовался сам частью дворца, порядочно разоренной, прилегавшей к большому триклинию Алексея Комнина. Но, исполнив этот долг учтивости, он вслед за тем на самом деле вступил в обладание властью. Из предосторожности он выдал свою дочь Елену за юного императора Иоанна и вновь торжественно короновался в церкви Влахернской Божией Матери. (Происшедшее перед тем падение купола Святой Софии превратило этот великий храм в развалины.)

Празднества коронования были печальные. "Такова была бедность государства, - говорит один современник, - что из всех блюд и чаш, подававшихся во время пира, не было ни одного золотого или серебряного. Часть посуды была из олова, часть из глины или раковин. Кто сколько-нибудь знаком с византийскими обычаями, поймет из этого, а также из других отступлений от этикета, какая нищета царила во всем. Прибавлю еще, что императорские диадемы и одежды на этом празднике по большей части были украшены поддельным золотом и поддельными драгоценными камнями. Золото заменяла позолоченная медь, драгоценные камни - разноцветное стекло. Лишь кое-где можно было увидать камни, {391} сверкавшие неподдельным блеском; лишь кое-где своим необманным сиянием жемчуг манил опытный глаз. Таково было разорение Римской империи, до такой степени потух ее былой блеск, исчезло ее былое благоденствие, и не без чувства стыда повествую я об этом". Казна была также пуста: "Тут можно было найти только воздух да пыль". Вот до чего своей неосторожностью, своей алчностью, своими безумиями довела императрица Анна Византийскую империю.

* * *

Анна Савойская была побеждена. Никогда не могла она простить победителю свое поражение. И он хорошо это чувствовал. Поэтому первой его заботой было распустить итальянский двор императрицы, отослать всех этих иностранцев, всех этих женщин, сделавших гинекей вечным очагом интриг. Кроме того, он постарался освободить юного императора от пагубного влияния его матери, отправив его жить в Салоники. Это был напрасный труд. Царица навсегда затаила в себе злобу и обиду. Преисполненная презренья к Кантакузину и его друзьям, полная глухой вражды, она все время оказывала упорное противодействие новому правительству. Кантакузин говорит где-то о дружбе, какую она ему выказывала. Трудно поверить, чтобы она была искренна и что он сам мог считать ее таковою. Правда, что когда в 1351 году сын ее Иоанн, подобно ей втайне ненавидевший нового императора, задумал отправить от себя свою жену, чтобы жениться на сестре сербского царя Стефана Душана и с помощью этого иноземца начать войну с Кантакузином, Анна, по просьбе последнего, согласилась принять посредничество, чтобы уничтожить затруднение: она отправилась в Салоники и, как говорит один современник, "порвала все интриги, словно паутину".

Но это просто потому, что она находила преждевременной выходку своего сына и в затруднительном положении Кантакузина увидала предлог вырвать у него обещание возможного в будущем отречения. Но, как и сын ее, она ждала отмщения. И получила его в 1354 году.

При поддержке латинян Иоанн Палеолог захватил Константинополь и принудил своего тестя отречься от престола. Выказав странное для такого честолюбца смирение, Кантакузин без всякого сопротивления удалился в монастырь, и жена его, мужественная и умная Ирина, могла не без иронии сказать: "Если б я некогда обороняла Дидимотику (где она прославилась удивительной обороной в 1342 году), как вы обороняли Константинополь, вот мы уже двенадцать лет спасали бы наши души". {392}

Кантакузин, несмотря на свои выдающиеся качества, Анна Савойская, благодаря всем ошибкам своего правления, оба несут тяжелую ответственность за упадок и окончательную гибель Византийской империи. Оба одинаково и тяжко погрешили, допустив, что из-за их соперничества разразилась бесконечная междоусобная война, а главное, тем, что призывали злейших врагов империи, и, быть может, великий доместик, способный предвидеть последствия своих поступков, еще более выходит тут виновным, чем бестолковая и беззаботная императрица. Никогда до него не было видано, чтобы византийская царевна выходила замуж за мусульманина; никогда до него никто не видал, чтобы турки приходили чуть не селиться во Фракии и чтобы церковные сокровищницы употреблялись на удовлетворение требований неверных. При нем все это увидали, и еще более того. Григора рассказывает, что в самом императорском дворце турки, с которыми обращались как с друзьями, позволяли себе всякие вольности; во время церковных служб они танцевали и пели, к большому соблазну христиан. Они, конечно, хорошо понимали, что они хозяева положения и что гражданская война была выгодна для них одних. Они судили верно. Через сто лет после этого Константинополь был взят. Святая София разграблена и полумесяц на долгие века заменил крест. Царствование Анны Савойской заключало в себе хоть не прямые, но несомненные причины, приведшие к этой окончательной катастрофе. И есть полное основание жалеть о том, что, в противоположность стольким западным принцессам, царствование которых прошло в Византии неслышно и незаметно, Анна хотела и могла играть роль, но сыграла ее плохо, ибо не обладала для того достаточным разумением. {393}

ГЛАВА IX. БРАКИ ПОСЛЕДНИХ ПАЛЕОЛОГОВ

В часовне дворца Рикарди во Флоренции, которую Беноццо Гоццоли расписал в 1457 году для Пьеро Медичи, в целом ряде прелестных фресок изображено шествие царей-волхвов по полям флорентийским. Свежестью красок, изяществом компоновки, яркостью изображения жизни высшего сословия XV века, которую они воскрешают перед нами, это произведение одно из самых чарующих, какие оставило нам раннее Возрождение. В нем есть еще другая прелесть: большинство лиц, изображенных художником в его живописи, - портреты членов семьи Медичи, а также знаменитых гостей, которых с почтительным любопытством Флоренция принимала за несколько лет перед тем, по случаю собора 1439 года. На одной стене изображен патриарх Константинопольский Иосиф, сидящий на муле и окруженный монахами; на другой - император Греческий Иоанн VIII Палеолог, верхом на белом коне в великолепной сбруе, необыкновенно изящный в своем длинном зеленом одеянии, с большими золотыми вышивками, в шапочке с приподнятыми полями, накрытой золотой короной. Еще известны другие памятники, знаменитая медаль Пизанелло, барельефы, вылепленные Филарете на дверях собора Святого Петра, наконец, прекрасный бронзовый бюст, недавно открытый, на котором тот же Филарете с необычайной силой жизненности изобразил несколько экзотические черты византийского царя, и все это говорит нам о том глубоком впечатлении, какое произвело в Италии посещение Иоанна Палеолога, о воспоминании, какое оставило по себе великолепие его блестящей и живописной свиты. Но не этим одним ограничились сношения греческого монарха с Западом, есть другие, нагляднейшим образом иллюстрирующие отношения, существовавшие между греками и латинянами в эпоху последних Палеологов, накануне окончательной катастрофы, в которой должна была погибнуть Византийская империя.

I

Иоанн VIII был старшим сыном того самого Мануила II, который, несомненно, может считаться одним из лучших и замечательнейших среди последних монархов, царствовавших в Византии. В 1415 году отец женил его на дочери великого князя Москов-{394}ского, одиннадцатилетней девочке, названной по приезде ее в Константинополь Анной. Но в 1418 году юная княжна погибла во время чумы, опустошившей столицу, от которой умер также и сын султана Баязета, любопытная история которого рассказана летописцем Дукою. Отправленный в Византию в качестве заложника, он был воспитан вместе с наследником престола Иоанном и так пристрастился к эллинской литературе и цивилизации, что во что бы то ни стало хотел обратиться в православие. Опасаясь осложнений, царь Мануил не соглашался исполнить просьбу молодого человека; но когда мусульманин заболел и, чувствуя, что конец его близок, стал вновь настаивать на крещении, прибавляя, что царь своим отказом явится причиной его вечного проклятия, император не решился дольше противиться желанию неверного. Он хотел сам быть его крестным отцом, и когда на другой день по совершении таинства неофит умер, он велел с честью похоронить его в церкви Святого Иоанна в Студийском монастыре.

Смерть Анны, русской княжны, налагала обязанность найти новую жену наследнику престола. Византийский двор обратил свои взоры на Софию Монферратскую, происходившую от того Федора Палеолога, сына Андроника II, который в начале XIV века получил в наследство это итальянское княжество. Она прибыла в Константинополь в ноябре 1420 года, а 19 января 1421-го бракосочетание было с большим торжеством отпраздновано в Святой Софии. Празднества коронования, сопровождавшие бракосочетание, были не менее великолепны: "Это был, действительно, - говорит Франдзи, - из праздников праздник и торжество из торжеств".

Брак, заключенный при таких блестящих условиях, не был счастливым. Новая императрица обладала всеми качествами души, но, к несчастью, она была невыносимо дурна собой. И не то чтобы она была лишена всякой прелести: у нее было хорошее сложение, прекрасные руки, удивительные плечи, изящная, гибкая шея, рыжие вьющиеся волосы, золотым ореолом обрамлявшие ее лицо и доходившие до земли; кисти рук были тонкие, удивительно пропорциональные, талия красива; но она была несколько велика ростом, а главное, лицо, лоб, нос, рот, глаза, брови были уродливы. Так что, как говорит Дука, она совершенно оправдывала народную пословицу: "Спереди она похожа на пост, а сзади на Пасху".

Никогда Иоанн и слышать не хотел об этой непривлекательной подруге, данной ему вследствие чисто политических соображений. С первого шага он почувствовал к ней ужас и ненависть и дал ей это сразу понять. Немедленно принял он решение жить с ней в от-{394}дельных комнатах; он отправил Софью в отдаленную часть дворца, где она жила одиноко со своим маленьким итальянским двором, приехавшим вместе с ней на Восток; и не почитай юный царевич так сильно своего отца, императора Мануила, он, не колеблясь, отправил бы свою жену в Италию. По крайней мере, он без всяких стеснений утешался с другими: "Царь Иоанн, - говорит Франдзи, - не чувствовал к Софье ни любви, ни расположения, и в семье царил раздор. Император любил других женщин, так как природа отказала монархине во всякой красоте".

Гораздо хуже стало, когда в 1425 году умер император Мануил. С этих пор существование молодой женщины сделалось невыносимо, так что она прибегла к решительному шагу. "Царица, - рассказывает Дука, - видя, что император упорствует в своих чувствах относительно нее, решилась бежать из Константинополя. Вступив по этому поводу в сношения с галатскими генуэзцами и открыв им свое желание уехать, она в один прекрасный день вышла из города и, объявив, что хочет развлечься, отправилась в один из великолепных окрестных садов с женщинами, говорившими на ее языке, и несколькими оруженосцами, привезенными ею с собой из своей страны. Под вечер, снарядив корабль, старшины Галаты взошли на него и, приблизившись к берегу, с большим почетом приняли на корабль императрицу и переправили ее на другой берег; и все население Галаты вышло ей навстречу и почтительно ее приветствовало как свою госпожу и монархиню. Так как уже был вечер, жители столицы ничего не заподозрили, и только утром во дворце узнали печальную новость". При других обстоятельствах генуэзские торговцы, несомненно, дорого поплатились бы за такое дерзкое вмешательство; в первую минуту население столицы, придя в ярость, хотело не более не менее, как напасть на них и уничтожить их учреждения. Но император Иоанн был слишком доволен, что избавился таким способом от жены. Он утешил гнев народа и дал Софье беспрепятственно сесть на генуэзский корабль, плывший в Италию. От своего пребывания на Востоке она сохранила только императорский венец, стемму, украшающий голову цариц. "Этого мне достаточно, - говорила она с грустной иронией, - в доказательство того, что я была и остаюсь императрицей Римской. Что касается до богатств, которые я там оставила, мне нет до них никакого дела". Возвратившись в свою родную страну, она постриглась в монахини и, всецело предавшись Богу, окончила в монастыре свои печальные дни.

Иоанн VIII, избавившись от Софьи, немедленно принялся за поиски третьей жены. Он нашел ее в семействе трапезундских {396} Комнинов. Начиная с XIII века, как известно, существовала далеко за Черным морем Греческая империя, и хотя уж начался ее упадок, тем не менее в XV веке она еще пользовалась некоторой славой и благоденствием. Был явный политический расчет соединить через брак эти два государства, остатки эллинизма, так долго разъединенные между собой жестоким соперничеством. Надо еще прибавить, что трапезундские царевны славились своей красотой по всему Востоку, а для Иоанна VIII, после его несчастного итальянского опыта, это являлось немалым соображением. Таким образом, Виссариону было поручено войти в переговоры относительно брака между Палеологом и одной из дочерей дома Комнинов. Это ему удалось. В августе месяце 1427 года Мария, дочь императора Алексея IV, прибыла в Константинополь; в сентябре была отпразднована свадьба и молодая женщина коронована как императрица патриархом Иосифом. На этот раз, во всяком случае, Иоанн VIII не мог пожаловаться. Новобрачная, говорит Дука, "была столь же замечательна по своей красоте, как и по своим добродетелям". То же самое подтверждает еще полнее французский путешественник Бертрандон де ля Брокиер, посетивший в 1432 году византийскую столицу и набросавший нам в своей заметке привлекательный портрет прекрасной монархини. Заметив ее однажды утром в Святой Софии, он только и думал потом, как бы увидать ее еще и поближе, "так хороша она мне показалась в церкви", и, как истый зевака, он терпеливо ждал, "весь день не пил и не ел до самой вечерни", желая увидеть, как она вновь села на лошадь, чтобы ехать назад во Влахернский дворец. Он был вознагражден за свое упорство. "При ней были только, - говорит он, - двое или трое старых государственных мужей и трое таких людей, каким турки поручают охранять своих женщин. И когда она вышла из дому, принесли скамью, на которую она встала, а потом ей подвели прекрасного коня с прекрасным дорогим седлом. И, подойдя к той скамье, взял один из старых мужей государственных длинную мантию, которую она носила, и, обойдя с другой стороны лошади, развернул у себя на руках во всю длину мантию так искусно, как только умел. Она вложила ногу в стремя и совсем как мужчина вскочила на лошадь; и он тогда накинул ей на плечи мантию и на голову ей надел высокую греческую шапочку с острым концом, и на той шапочке, вдоль ее острого конца, было три золотых пера, которые очень к ней шли. Она показалась мне такой же прекрасной или еще более, чем раньше, и я подошел так близко, что мне сказали, чтобы я подался назад, и мне казалось, что нечего было возразить, разве только что лицо у нее было раскрашено, в чем не бы-{397}ло нужды, ибо она была молода и бела. И имела она в каждом ухе по золотой подвеске, широкой и плоской, где было по нескольку камней и рубинов больше, чем других. И точно так же, когда села на лошадь императрица, то же сделали и две дамы, которые были с ней, и те дамы были тоже очень красивы и одеты в мантии и шляпы, и потом она уехала во дворец императора, который называется Влахернским".

Покуда была жива эта прелестная Мария Комнина, император Иоанн VIII все время продолжал быть страстно влюбленным в нее и подле красавицы жены скоро забыл ту некрасивую и неприятную, которая из-за политических соображений была ему на некоторое время навязана. И с этой стороны сентиментальная история византийского царя довольно ясно выражает, в виде символа, чувства всего греческого Востока относительно Запада. Требования политического положения увлекали Византию в сторону латинского мира; но такой союз не мог быть прочным и всегда грозил разрывом. Общий интерес сближал на известное время эти два мира, но сердце тут было ни при чем.

* * *

Тем не менее Византийская империя, находившаяся при последнем издыхании, не видела другого спасения от надвигающейся с каждым днем турецкой опасности, как только помощь Запада. И в эту сторону направил свою политику еще Мануил II, отец Иоанна VIII, и не задумался в конце 1399 года покинуть свою столицу, чтобы отправиться лично просить поддержки у европейских монархов. Из Венеции, где он высадился и был принят с торжеством, он отправился во Францию, где Карл VI встретил его с необычайной торжественностью. 3 июня 1400 года император должен был проехать через Шарантонский мост. Две тысячи парижских жителей ожидали его верхом, чтобы составить ему свиту; несколько далее канцлер, президенты парламента в сопровождении пятисот человек и три кардинала приветствовали его от имени короля; наконец, сам Карл VI со всем своим двором при звуках музыки и труб выехал навстречу греческому царю и приветствовал его лобзанием. Император, верхом, одетый в дорогие одежды из белого шелка, произвел на всех присутствующих самое хорошее впечатление; благородством своего лица, своей большой седой бородой и седыми волосами, достоинством всей своей особы он завоевал всеобщую симпатию. Въезд его в Париж был очень торжествен, при громких кликах огромной толпы, стоявшей на пути его следования. После роскошного угощения во дворце его отвели в Лувр, где он был по-{398}мещен и содержался на всем готовом. Король осыпал его подарками, тотчас обещал ему всякую помощь, какую тот от него хотел, и Мануил мог написать одному из своих приближенных: "Многое множество вещей даровал нам славный король; много мы получили также от его родных, от его придворных сановников, словом, от всех". Затем царь отправился в Англию, где нашел тот же прием. Но все эти прекрасные обещания не имели никаких серьезных последствий. Несмотря на двухлетнее пребывание на Западе, Мануил стяжал лишь знаки внимания, довольно бесплодные. Брачная политика, к которой он после этого прибег, не имела лучших последствий. У Европы были иные заботы, нежели спасение Греческой империи.

Несмотря на эти неудачи и разочарования, Иоанн VIII сохранял традицию своего отца. Он даже сделал еще новый шаг. Забывая мудрые советы Мануила II, который, настоятельно советуя ему искать политического союза с западными народами, в то же время горячо предостерегал его против опасностей сближения на почве веры, забывая старую и непобедимую неприязнь, какую греки питали к римской церкви, Иоанн VIII подумал, что для снискания доброго расположения папы и получения через него поддержки Европы ничто не может быть разумнее, как положить конец расколу и восстановить единение двух церквей, - попытка, уже столько раз напрасно предпринимавшаяся. По приглашению Евгения IV, обещавшего взять на себя все расходы по императорскому путешествию, царь в ноябре месяце 1437 года с многочисленной свитой отплыл в Италию. Он взял с собой своего брата, деспота Димитрия, константинопольского патриарха Иосифа, блестящую свиту иереев, монахов и важных сановников. 8 февраля 1438 года он прибыл в Венецию. Тут он встретил великолепный прием, пышность и блеск которого описал нам Франдзи по рассказу, переданному ему собственным братом императора.

Когда императорская трирема бросила якорь у мола св. Николая, ей навстречу двинулось такое количество судов, говорит историк, что не стало больше видно моря. Вскоре дож и члены великого совета явились приветствовать императора на борт его триремы и сговориться с ним насчет необходимых распоряжений по случаю торжественного приема следующего дня. В этот день, приходившийся на воскресенье 9 февраля, дож в сопровождении блестящей свиты сел на галеру Букентавр; эта официальная галера, говорит Франдзи, была "вся обтянута пурпуровыми тканями; на корме были золотые львы и золотая обивка; и вся она была украшена живописью, изображавшею различные прекрасные истории". За Букентавром следовали двенадцать квадрирем, распи-{399}санных и украшенных, как судно дожа; на них находились члены венецианского патрициата; они все были расцвечены золотыми флагами, и на них стоял звон бесчисленных труб и других музыкальных инструментов. Наконец, плыл великолепный корабль, предназначенный для императора; гребцы были одеты в дорогие одежды с вышитыми золотыми листьями, а на шапочках у них был изображен вместе с гербом Палеологов св. Марк; вдоль всего борта развевались знамена императорских цветов; на заднем возвышении, сплошь расцвеченном золотыми флагами, стояли четверо вельмож, одетых в златотканое сукно, в рыжих париках, покрытых золотой пудрой; они составляли свиту представительного вида человеку, сверкавшему золотом и державшему в руке скипетр, в то время как сановники в иноземных костюмах почтительно отдавали ему честь. Перед задним возвышением, на своего рода высокой колонне, стоял человек, вооруженный с головы до ног и сверкавший, как солнце; двое детей, одетых ангелами, сидели у его ног. Наконец, на корме видны были два золотых льва, а между ними двуглавый орел. И при звуке труб и приветственных кликах вся эта флотилия направилась к императорскому кораблю. Снова дож взошел на корабль, чтобы приветствовать царя. Иоанн VIII принял его сидя, затем пригласил его сесть несколько ниже того места, где находился трон императора; дружески поговорив некоторое время между собою, оба монарха вместе вступили в эту великолепную и великую Венецию, как говорит Франдзи, "в этот поистине удивительный город, самый замечательный из всех городов по своему богатству, многообразию, блеску, в город всех красок и оттенков, достойный похвал бесконечных, наконец, в город мудрейший из всех городов, который по праву может быть назван второй землей обетованной". Все в нем возбуждает восторг летописца: "удивительная церковь Святого Марка, великолепный Дворец дожей, жилища других вельмож, такие обширные, так чудесно украшенные золотом и пурпуром и наипрекраснейшие из всех. Кто не видал этих чудес, прибавляет он, не может им поверить; кто видел, бессилен описать красоту города, изящество мужчин, сдержанность женщин, дружное стечение народа, полного ликования, собравшегося для встречи императора". По Большому Каналу шествие достигло моста Риальто, украшенного золотыми знаменами, и при звуках труб и приветственных кликах на закате солнца отвели Иоанна VIII во дворец маркиза Феррарского, где было приготовлено ему помещение.

Здесь не место описывать долгие споры, поднимавшиеся на соборе, сперва в Ферраре, затем во Флоренции, имевшем целью восстановить единение церквей. Достаточно будет напомнить, что, {400} желая поколебать непреклонность византийского духовенства, император должен был употребить всю свою энергию и силой всевозможных аргументов подкрепить свой авторитет, чтобы тем склонить к уступкам упорные умы. Наконец 6 июля 1439 года добились успеха. В церкви Санта Мариа дель Фьоре папа сам совершил торжественное богослужение и призвал благословение Божие на только что совершившееся дело мира; затем все члены собора прошли перед римским первосвященником и, приняв все святое причастие, дали друг другу лобзание мира.

Единение казалось восстановленным, и Иоанн VIII, полный доверия, сел на венецианский корабль, долженствовавший отплыть на Восток. Но эти иллюзии длились недолго. "Когда иереи, - рассказывает Дука, - высадились в Константинополе, граждане города, по обыкновению, вышли их приветствовать и обратились к ним с вопросами: "Ну, как ваши дела? что происходило на соборе? На нашей ли стороне осталась победа?" И те отвечали: "Мы продали нашу веру, мы променяли благочестие на нечестие, мы изменили истинному причастию, чтобы стать азимитами". Вот что говорили, и еще другие, более постыдные слова, те самые, которые подписали постановление собора. А когда их спрашивали: "Но для чего же вы подписали?" "Из страха франков", - был ответ. И когда их далее спрашивали, что же, предавали их франки мучениям, секли розгами или бросали в тюрьмы, они отвечали: "Нет". "Так в чем же дело?" - спрашивали опять. "Рука, что вот перед вами, подписала, пусть ее отсекут", был ответ; "язык подтвердил, пусть его вырвут"; и не находили больше ничего прибавить. Некоторые иереи, когда пришла минута подписывать, сказали: "Мы не подпишем, если вы нам не дадите достаточной суммы денег". Бесчисленны были суммы, потраченные с этой целью и врученные святым отцам; а потом они раскаялись, но денег не возвратили и были более виновны, чем Иуда, который принес назад тридцать серебренников".

Другого рода скорбь ожидала еще императора по его возвращении. Когда он 1 февраля 1440 года прибыл в свою столицу, он узнал о смерти императрицы Марии. Это было, говорит Дука, большое горе для него, которое, в соединении с заботами по делам веры, сильно подорвало его здоровье и ускорило его конец.

На Принцевых островах до сих пор жива память о прекрасной императрице Комнине. На острове Халки Иоанн Палеолог построил во имя своего покровителя Иоанна Предтечи большой монастырь и красивую церковь. Царица Мария приняла участие в этом благочестивом деле, построив при главном здании маленькую часовню Богородицы. Только эта часовня и уцелела от пожара, {401} уничтожившего монастырь в XVII веке; часовня стоит еще и теперь, почти не тронутая временем, будя собою воспоминание об очаровательной царице, пленившей сердце императора.

II

Несмотря на глубокое несогласие, несмотря на вековую неприязнь, разделявшие латинян с греками, мы видели, что в XV веке были сделаны серьезные усилия, чтобы примирить Восток с Западом и этим соглашением обеспечить спасение пошатнувшейся Византийской империи. Равно и вследствие различных событий множество латинских родов и династий переселилось на Восток. Флорентийцы Аччайуоли правили франкским герцогством Афинским; генуэзцы Гаттилузи были князьями Лесбоса, а большая торговая компания генуэзская владела островом Хиос; другие итальянцы, Цаккариа, были властителями в Морее; еще другие, Токко, поселились в Кефалонии и на Занте. Венеция имела всюду свои владения, и ее патрицианские роды основали до двадцати династий на островах Архипелага. Общая опасность мусульманского завоевания соединяла все эти княжества и заставляла их чувствовать необходимость союза с Византией. Отсюда все эти браки, в течение последнего века существования Греческой империи столько раз соединявшие, в целях политических, дочерей латинских князей Востока с членами рода Палеологов.

Брат Мануила II Федор I, деспот Морейский, подал тому пример. В 1388 году он женился на Бартоломее Аччайуоли, дочери Нерио II, герцога Афинского, которую один летописец называет "самой красивой женщиной своего времени". Сыновья Мануила II, подражая своему дяде, также женились на латинских принцессах. Иоанн VIII, как известно, взял себе в жены Софию Монферратскую, Фома вступил в брак с Катериной Цаккариа; Константин, долженствовавший быть последним императором Византии, женился на Феодоре Токко, затем на Катерине Гаттилузи; наконец, Федор, деспот Морейский, подобно старшему своему брату Иоанну, искал руки итальянской принцессы. В 1421 году, одновременно с братом, он отпраздновал свою свадьбу с Клеопой Малатеста.

Из всех этих браков, имевших то счастливое следствие, что Морея целиком перешла под власть Палеологов и деспоты Мистры сделались накануне окончательной катастрофы выдающимися представителями эллинизма, нам известен с некоторыми подробностями только один. Благодаря надгробным словам, произнесенным в ее память Гемистом Плифоном и Виссарионом, образ Клео-{402}пы Малатесты, принцессы Морейской, сохранился довольно ярким, и ее история показывает нам еще раз, какие следствия имели эти браки между греками и латинянами.

С замечательной красотой молодая итальянка соединяла высокие нравственные качества. "Добрая и прекрасная, - говорит один из ее панегиристов, - она вышла замуж за нашего царя, доброго и прекрасного". В другом месте о ней можно прочесть: "Тело ее, казалось, было образом красоты ее души"; и еще: "Между всеми другими женщинами она казалась восхитительной статуей". Необычайно умная, она старалась усвоить обычаи своих новых подданных. Она перешла в православие и соблюдала благоговейно правила греческого ритуала. Она изменила образ жизни, свои итальянские привычки неги и беспечности, говорит ее панегирист, "чтобы научиться нашим строгим и скромным нравам, так что не уступала в этом ни одной из наших женщин". Она усиленно старалась выказывать грекам самую большую приветливость, всегда со всеми милостивая и ласковая. Благодаря всему этому она сделалась очень популярной; когда в 1433 году она умерла после непродолжительной болезни, это было горем для всей Мореи. "Во время погребения, - говорится в надгробном слове, - толпа несла ее тело на руках, и наш божественный деспот стенал и плакал, погруженный в глубокую скорбь, и плакали сановники и все ее служители. Ибо она была привязана ко всем, и не было тут ни одного человека, который не пролил бы слез, оплакивая этот страшный удар судьбы".

А между тем, несмотря на столько заманчивых сторон и качеств, семейная жизнь Клеопы Малатесты и Федора Палеолога отнюдь не была счастлива. Деспот очень скоро почувствовал отвращение к своей жене, и нелады в семье дошли до таких пределов, что он думал отречься от власти и уйти в монастырь, чтобы только отделаться от ненавистной жены. Его уговорили, разубедили, устроили между супругами сближение, и произошло примирение. Но, в сущности, коренная рознь продолжала существовать между ними, как при большинстве браков этого рода, уже описанных нами. Если иногда такие браки и удавались, если со своей стороны латиняне также прельщались красавицами гречанками и впоследствии о том не сожалели, такие примеры, в общем, были редки. Несмотря на упорные старания сблизиться с Западом, последние Палеологи инстинктивно чувствовали, что их влечет в иное место. Это доказывает после брака Иоанна VIII брачный проект, задуманный накануне самого взятия Константинополя Константином Драгашем, последним императором Византийским. {403}

III

Овдовев после двух браков с латинскими принцессами, причем он извлек из этих браков всю выгоду, какую мог ожидать от них в политическом отношении, император Константин XI в третий раз искал себе жену. Он поручил своему другу Франдзи найти ему невесту, и историк подробно рассказал нам о своих попытках на этот счет.

В октябре месяце 1449 года посланник отправился в путь. На этот раз он получил поручение искать императрицу на Востоке, или в семье князя Иверии, или в семье императора Трапезундского. Свита, сопровождавшая императорского посланца, была блестяща. Франдзи вез с собой многих знатных людей, солдат, монахов, не считая врачей, певцов, музыкантов; кроме того, он вез великолепные подарки. Очевидно, византийский двор хотел ослепить всем этим великолепием монархов, с которыми рассчитывал вступить в переговоры. И действительно, действие, произведенное в Иверии, было очень велико. В особенности оргaны возбудили крайнее любопытство. Из всех окрестностей люди сбегались в княжескую резиденцию послушать, как на них играли, говоря, что много раз им рассказывали об этих чудесных инструментах, но они никогда их не видали. Прием, какой посольство встретило в Трапезунде, был не менее лестен, и Франдзи, которому его властелин доверил выбрать между княжной Иверийской и княжной Трапезундской, был немало затруднен. Тогда ему пришла блестящая мысль. Султан Мурад II умер в 1451 году во время миссии византийского дипломата. Когда весть о том дошла до Франдзи, он тотчас понял, какая опасность заключалась для Греческой империи в восшествии на турецкий престол такого молодого честолюбца, каким был Мехмед II, преемник Мурада; против угрожающей опасности он решил найти союзника.

У покойного султана осталась вдова, дочь сербского деспота. Правда, что ей было уже пятьдесят лет; тем не менее Франдзи подумал о том, чтобы женить на ней своего властелина, считая такой брак гораздо более полезным для империи, чем два других, раньше предполагавшихся. И в любопытном письме, написанном им царю, он обсуждал и отвергал различные возражения, какие можно было, противно его плану, выставить и относительно происхождения сербской княжны, и относительно степени родства между будущими супругами, и относительно того факта, что она была вдовой турка, и относительно, наконец, опасности, какую представляло для нее материнство в таком зрелом возрасте. Очень ловко дипломат умел обойти эти препятствия, и надо прибавить, что все нашли его идею превосходной. Император, очень {404} довольный, велел навести справки при сербском дворце; родители султанши поспешили дать свое согласие. Церковь не делала никаких затруднений; "правда, для того, чтобы получить необходимые разрешения, требовалось только, - как довольно грубо говорил Франдзи,- пожертвовать деньги на бедных, на сирых, да на храмы". Все, видимо, шло как нельзя лучше. Но, к несчастью, оказалось, что вдова Мурада дала Богу обет, если Он избавит ее от рук неверных, окончить дни в монастыре. Она не хотела ничего слышать, и пришлось отказаться от проекта, столь пленившего Франдзи и его властелина.

Вернулись опять к мысли о браке иверийском, представлявшемся посланцу в конце концов более выгодным, чем трапезундский. Князь Иверийский действительно обещал все устроить наилучшим образом. Он давал за дочерью помимо дорогой серебряной и золотой посуды, помимо великолепных драгоценных украшений и роскошного гардероба еще приданое в 56 000 золотых, кроме того, ежегодную пенсию в 3000 золотых. Сверх всего этого он уверил посланного, что новая императрица обязывается устроить его дочь, а самому ему подал надежду, что когда тот приедет за невестой, то получит прекрасные подарки из драгоценных шелковых тканей. Итак, Франдзи возвратился в Константинополь с посланным из Иверии; он представил отчет императору, и последний, вполне удовлетворенный, подписал хрисовул (грамоту, скрепленную золотой печатью), то есть дал согласие на брак. Документ был вручен посланному князя, и Франдзи получил поручение отправиться весной 1452 году за юной невестой.

Бедный дипломат не был в восторге от такого доверия: он отсутствовал дома целых два года, и вот ему приказывали немедля вновь отправляться в путь, ехать в Пелопоннес, на Кипр, в Иверию. Все это производило большое расстройство в его семье: его жена, недовольная такими порядками, грозила уйти в монастырь или развестись, и Франдзи, в крайней досаде, жаловался императору, который успокаивал его, обещая всякие милости ему, а также и его близким. Обстоятельства, впрочем, сложились так, что все устроилось само собой. Когда Мехмед II осадил Константинополь, не могло быть больше вопроса ни о каких дальних миссиях, и об иверийском браке забыли ввиду более настоятельных нужд. Но об этой истории стоило упомянуть: она ясно показывает, в какую сторону склонялись природные симпатии византийцев в роковые минуты их существования. Несмотря на триста с лишком лет постоянных сношений с латинянами, греческий Восток не мог прийти к соглашению с ним. Несмотря на искренние усилия большинства императоров, несмотря на все эти браки, имевшие целью сое-{405}динение двух миров, согласие не было достигнуто. Никогда латинским принцессам, переселенным в Константинополь, не удавалось, несмотря на всякие усилия, вполне примениться к нравам и духу их новых подданных; всегда византийцы видели в них иностранок. В продолжение трехсот лет с лишком - и это небезнытересное явление прилагались усилия, чтобы эти две цивилизации, такие противоположные и соперничащие, соединились и поняли друг друга. События показали, что это было невозможно. {406}

ГЛАВА X. РОМАН ДИГЕНИСА АКРИТА

Когда по прошествии нескольких веков захотят описать французское общество нашего времени, быть может, будет неблагоразумно безусловно доверяться свидетельствам современных романов. А между тем, несмотря на все встречающиеся в них преувеличения, условности, неточности, внимательный наблюдатель сумеет без труда найти в них некоторые преобладающие вкусы и важнейшие вопросы нашего времени. Еще с большим основанием средневековые романы, менее любопытные, чем романы нашего времени, в психологическом отношении и в смысле уклонений от нравственных правил, представляют для нас драгоценный источник ознакомления с нравами исчезнувшего мира. Авторы этих романов, естественно, поставили вымышленных ими лиц в свойственную им самим обстановку; они наделили их чувствами, идеями, страстями, вкусами, обычными для людей их времени. Занятия их героев, их развлечения, их удовольствия носят ту печать изящества или грубости, какая лежала на людях той среды, в которой жили писатели, их воспевшие; их души, грубые и простые, облечены в формы, обычные для того времени. Поэтому для описания исчезнувших обществ Средневековья романы с приключениями имеют ту же ценность, что история, и, может быть, даже большую: мы действительно находим в них множество подробностей, сведений об обыденной жизни, о которых история, собственно говоря, не удостоила поведать нам или не имела к тому случая.

I

Среди открытий, сделанных за последние годы, одно из самых интересных - это, несомненно, то, которое познакомило нас с существованием настоящих византийских былин. Подобно тому как на Западе сложился целый эпический цикл, связанный с именами Роланда или Сида, так точно и на Востоке - теперь это подлинно известно - около XI века сложился свой особый эпический цикл, связанный с именем своего национального героя. Как и на Западе, слава этого героя распространилась в народных песнях по всему восточному миру от Каппадокии до Трапезунда, от Кипра до самых глубин России; особенно упрочена она одной большой эпопеей, древнейшая рукопись которой относится к XIV веку, но про-{407}исхождение ее, несомненно, гораздо древнее. История приключений Василия Дигениса Акрита переносит нас в Х век, и история эта чрезвычайно любопытна и поучительна для ознакомления с византийской жизнью того времени.

В этой поэме мы не видим столичного или придворного мира. В ней говорится об обществе в азиатских провинциях, смежных с границей, где феодальные властители ведут от имени императора вечную борьбу против мусульман. Это страна акритов, или охранителей границ, страна апелатов, настоящих клефтов Средневековья, страна военных подвигов, всяких неожиданностей, убийств, приключений военных и любовных. Однако это страна не вымышленная, как не вымышлены лица, выведенные в эпопее. Маленькая книжка, тактика Х века, связанная с именем Никифора Фоки, повествует нам в ярких чертах о суровом существовании, какое вели в этих пограничных провинциях, на рубеже Тавра или на уступах Каппадокии, под вечной угрозой нападения со стороны арабов, в непрестанной заботе отплатить неверному ударом за удар, неожиданностью за неожиданность и набегом за набег. В этой стране жизнь была по-иному деятельна, энергична и груба, чем среди изнеженного изящного общества в императорском дворце; и, будучи преисполнена непрестанной борьбы, она естественным образом принимала характер героический и рыцарский. Житие Дигениса Акрита - это жизнь феодального паладина, какую, подобно ему, действительно вели многие знатные властители Х века; оно живописно изображает нравы и идеи той эпохи.

II

"Имя героя эпопеи, - очень верно замечает Гесселинг, - уже само указывает на его происхождение и его миссию, и ничто лучше этого имени не могло познакомить нас с местом действия эпопеи" 6. Он назывался Дигенисом, говорится в песне, "потому что он был язычником по отцу, из племени Агари, и греком по матери, из рода Дуков. Когда его крестили святой водой крещения в возрасте шести лет, его назвали Василием. Он получил прозвище Акрит, ибо был охранителем границ. Дед его был Андроник из рода Синнамосов, умерший в изгнании по императорскому приказанию блаженного Романа. Бабушка его была стратигисса из дома Дуков, а дяди, знаменитые братья его матери, сражавшиеся за сестру и победившие эмира, его отца".

История брака родителей Дигениса составляет содержание первой песни, составляющей теперь три первые отдела поэмы. Здесь говорится, как эмир Мусур, похитив после боя дочь грече-{408}ского стратига, влюбляется в свою пленницу и, чтобы жениться на ней, принимает христианство; как, по словам поэта, "прелестная молодая девушка благодаря своей восхитительной красоте одолела прославленное войско сирийское". Подобные приключения случались нередко и никого не удивляли в этом краю, находившемся на рубеже мира греческого и мусульманского. Тем не менее эти смешанные браки всегда возбуждали некоторую тревогу: "Будет ли тебе равен, - говорит дочери мать, - муж твой по красоте? Такой ли у него ум, как у благородных римлян? Боюсь, дитя мое дорогое, что мало в нем любви, что, как язычник, он склонен впадать в гнев и ни во что будет ставить твою жизнь". На этот раз, однако, эти опасения оказались напрасны. Между супругами царило самое полное согласие, и от союза мусульманина с дочерью Дуки родился чудесный герой, приключения которого наполняют всю эпопею.

Прежде всего поэма дает такой портрет своего героя: "У него были белокурые вьющиеся волосы, большие глаза, лицо белое и румяное, очень черные брови, грудь широкая и белая, как хрусталь. Он носил красную тунику с золотыми завязками и тесьмой, выложенной жемчугом; на вороте, украшенном янтарем, было несколько крупных жемчужин; пуговицы из чистого золота так и сверкали; полусапожки были отделаны позолотой, а шпоры драгоценными камнями. Он ездил верхом на высокой кобыле, белой, как голубица, и в гриву ее была вплетена бирюза, и еще золотые бубенчики с драгоценными камнями, издававшие прелестный, чудесный звон. Круп кобылы был покрыт попоной из розового и зеленого шелка, прикрывавшей седло и предохранявшей его от пыли; седло и уздечка - вышиты золотом и украшены эмалью и жемчугом. Искусный наездник, Акрит заставлял гарцевать свою лошадь. Правой рукой он потрясал свое зеленое копье арабского изделия, покрытое золотыми буквами. Прелестно было его лицо, обращение приветливо, фигура изящна и вполне пропорциональна. И среди своих наездников молодой человек сиял подобно солнцу".

Таков был герой с виду. Теперь познакомимся с его первыми подвигами. Еще не исполнилось ему и двенадцати лет, а он уж только и думал, что о приключениях. На охоте, куда он отправился с отцом, он ударом кулака валит медведя, надвое разрывает настигнутую им дикую серну, одним ударом меча убивает льва, и товарищи его, полные восхищения, узнают по этим чудесам героя, посланного Богом: "Это не простой человек, - говорят они, - таких на земле не бывает. Бог послал его, чтобы наказать апелатов, и он станет их грозой всю свою жизнь". {409}

И действительно, чем дальше рос мальчик, тем больше слава знаменитых апелатов не давала ему спать; он горит нетерпением познакомиться с ними, победить их, превзойти их в подвигах. "О, глаза мои, - восклицает он со вздохом, - когда увидите вы этих героев?" И он сам в свою очередь ищет возможности сделаться апелатом. И смело отправляется в гости к предводителю разбойников, "в его странное и страшное логовище". "И он нашел, - говорится в песне, - Филопаппа лежащим на постели; под этой постелью и на постели было много шкур диких зверей; и юный Акрит, склонившись, почтительно его приветствовал и пожелал доброго дня. И старый Филопапп сказал ему так: "Будь гостем дорогим, юноша, если ты не изменник". И тогда Василий ему отвечал: "Я не изменник, но хочу сейчас же стать апелатом вместе с тобой среди этого уединения". Услыхав эти слова, старик сказал ему: "Юноша, если ты желаешь стать апелатом, возьми эту палицу и ступай, становись на стражу. Если в течение пятнадцати дней ты сможешь обойтись без пищи и не дашь твоим глазам отяжелеть и сомкнуться сном, и потом пойдешь убивать львов, и принесешь сюда их шкуры, и потом опять пойдешь и станешь на стражу, тогда ты будешь достоин стать нашим". Вместо всякого ответа Дигенис схватывает палицу в свои могучие руки, укрощает самих апелатов, обезоруживает их и, вернувшись к Филопаппу, говорит: "Вот тебе оружие всех твоих апелатов. А если это тебе не по вкусу, я и с тобой так же расправлюсь". После этого первого подвига все преклоняются перед юным героем, и скоро, благодаря его доблести, громкая слава о нем распространяется по всей окружной стране.

За похождениями бранными начинаются похождения любовные.

У стратига Дуки, правителя одной из провинций империи, есть дочь Евдокия, чудо красоты. "Красота ее лица, - говорится в поэме, - ослепляет взоры, и никто не может прямо смотреть на эту дочь солнца. Лицо ее излучает свет; взгляд у нее смелый, волосы белокурые, брови черные; лицо как снег, чуть-чуть розовеет, как ценный пурпур, что любят носить цари". Много рыцарей уже искали руки молодой женщины. Но отец Евдокии - человек завистливый и страшный. Он запирает крепко-накрепко свою дочь в гинекее, в прекрасных покоях, сплошь украшенных мозаикой (следует отметить последнюю подробность, ибо она указывает на соседство мусульманского мира и на влияние его на византийские нравы). Таким образом, все домогавшиеся руки молодой девушки и пытавшиеся ее похитить расплачивались жизнью за свою смелость: всем вырывали глаза или отрубали голову по приказанию {410} стратига. Однако Дигенис в свою очередь производит попытку. Сцена, где описана первая встреча молодых людей, прелестна. Проходя мимо дома красавицы, Дигенис поет ей под окном песню любви, и Евдокия, очарованная, шепчет своей кормилице: "Выгляни в окно, кормилица, посмотри на этого прелестного юношу". И, услыхав в ответ от кормилицы такие слова: "Дал бы Бог, госпожа моя, чтобы отец твой, а мой господин захотел взять его в зятья, ибо нет другого такого во всем свете", молодая девушка, уже отдав свое сердце, "ибо внешняя красота и пенье, - говорит поэт, - проникают, путем глаз, до глубины души", остается у окна, и сердце ее уже побеждено смотрит в оконную щелку на того, кого полюбила с первого взгляда. Но скоро Дигенис становится смелее: обманув стражу, он находит возможность говорить с Евдокией. "Наклонись ближе, мой ясный свет, - говорит он ей, - чтобы я мог видеть твою красоту и чтобы любовь твоя проникла в мое сердце. Ты видишь, я молод и не знаю, что такое любовь. Но если твоя любовь войдет мне в душу, златокудрая девушка, твой отец, и вся его родня, и все его служители, превратись они в стрелы и сверкающие мечи, не смогут сделать мне никакого зла".

Загрузка...