Таким образом, даже в этом ее уединении проявлялась своевольная душа Ирины Дуки. Еще другие черты свидетельствуют о властности ее природы. Во всем, что касалось основания ее монастыря, она сохранила за собой полную власть. Она сама назначила игуменью и сестру-эконома, она оставила за собой, на все время своей жизни, надзор за монастырем и право распоряжаться там полновластно. В качестве основательницы и в возмещение потраченных ею денег она рассчитывает как в настоящем, так и в будущем распоряжаться в монастыре всем по своей воле и пользуется своей прерогативой. Она запрещает, даже с целью улучшения, менять что-либо в сооруженных ею постройках; она запрещает отдавать внаймы или продавать дворец, служащий резиденцией царицам императорского дома; она запрещает что-либо менять в установленных ею правилах; ежемесячно, чтобы довести его до всеобщего сведения, будет читаться типик, и каждый должен соблюдать его "наравне с законами божественными". {276}

В конце своего устава Ирина обращается к монахиням с длинным наставлением, убеждая их соблюдать правила, жить в благочестии, послушании, согласии, отрекаясь от богатств, постоянно стремясь к добру. "Не для распущенности или роскоши, - говорит она, - оставили вы жизнь в мире, но чтобы путем борьбы, напрягая все силы, приобрести блага, обещанные Евангелием". После таких слов она, довольно смиренно по виду, просит сестер не забывать ее в своих молитвах, чтобы помочь ей, в награду за богоугодное основание ею монастыря, снискать себе милость Божию и стяжать царствие небесное. Но даже и в этой просьбе обнаруживается своевольная душа Ирины. "Хотя мы и не будем больше присутствовать во плоти, - пишет она, - знайте, что мы будем тут в духе".

Итак, вплоть до последнего своего дня, она является нам такою, какой была всю свою жизнь как на троне, так и в своем уединении: благочестивой, щедрой, любительницей монахов и верящей в особую силу их молитв, но царицей до мозга костей, властной и высокомерной, требующей подчинения как в делах светских, так и духовных. И тут начинаешь лучше понимать, каким образом молодая женщина, с виду неприметная и робкая, на которой женился Алексей Комнин, кончила тем, что получила, оставаясь сама собой, на жизненной сцене то влияние, какого заслуживали ее личные качества и о котором мечтала ее честолюбивая душа. В то же время она представляет нам интересный тип византийской царицы XII века, женщины-политика и женщины-писательницы в одно и то же время, немного суровой, немного важной, но безупречной нравственной выдержки и строгой грации, не лишенной красоты. {277}

ГЛАВА IV. РОМАНИЧЕСКИЕ ПОХОЖДЕНИЯ

АНДРОНИКА КОМНИНА

Около половины XII века византийский двор, такой строгий и суровый во времена первых Комнинов, принял иной вид. Император Мануил был молодой человек лет двадцати семи или двадцати восьми, любивший роскошь, удовольствия, празднества с тем большим пылом и страстью, что все эти развлечения выпадали на его долю только в промежутках между военными походами и другими воинственными предприятиями, в которых он в качестве паладина любил показать свою удаль. Оттого в его Влахернском дворце с большими залами, сплошь украшенными золотой мозаикой, в его виллах Пропонтиды, где он любил проводить лето, только и делали, что устраивали роскошные пиры, концерты инструментальной и вокальной музыки, празднества и турниры. Вокруг царя увивалась целая плеяда молодых женщин, веселых, хорошеньких и кокетливых, обнаруживавших в полном блеске свою грацию и придававших двору несравненную привлекательность. Несомненно, что бабка Мануила, старая Анна Далассина, приложившая некогда столько старания, чтобы придать императорскому дворцу приличный вид и завести в нем строгий монастырский дух, была бы глубоко скандализована, если бы увидела происшедшие в нем перемены.

Как и родственница их, Анна Комнина, Мануил и другие члены его семьи имели склонность к литературе и покровительствовали писателям. Но они освободились от благочестивых идей, воодушевлявших их отцов и внушавших некогда решения какой-нибудь Ирине Дуке. Под тщательно сохраняемым уважением к внешним формам скрывалось полное равнодушие. По традиции император выставлял себя всегда ревностным защитником православия; в сущности, он без малейших укоров совести поддерживал с неверными самые дружеские отношения, и государственный интерес, более важный, чем уважение к церкви, заставлял его относиться подозрительно к слишком богатым и могущественным монахам, столь любимым его бабкой.

Но чем более распространялось равнодушие или скептицизм по отношению к религии, тем более развивалось всякое суеверие. Астрология и занятия магией пользовались всеобщим доверием; к порче, к любовным напиткам обращалось множество людей. Многие лица, даже из самых высших классов, были уверены, что, воп-{278}рошая "книгу Соломона", они в состоянии будут по своему желанию вызывать демонов и подчинять их своим приказаниям. И если некоторые благомыслящие и сомневались в действительности всего этого волшебства, толпа глубоко верила в чудесное.

В этом обществе без нравственного руководства интриги и любовь занимали главное место. Немногие семьи так страдали от раздоров честолюбивого соперничества, как семья Комнинов. Мануил всю жизнь не доверял своим кузенам и племянникам, и все его царствование полно страшных немилостей, постигавших его близких. Время, не посвящаемое составлению заговоров, проходило в любовных похождениях, и император первый давал тому пример. В 1146 году он женился на немке, графине Берте Зульцбахской, принявшей при восшествии на трон восточной империи византийское имя Ирина; несмотря на свои добродетели, несмотря на все усилия подделаться под тон двора, при котором она жила, молодая женщина не могла долго удержать подле себя своего ветреного супруга. Очень скоро Мануил, обладавший крайне влюбчивым темпераментом, стал пренебрегать ею и увлекаться другими. Сначала это были простые увлечения. Затем он более серьезно влюбился в свою хорошенькую племянницу Феодору и скоро объявил ее открыто своей фавориткой. Ему нравилось оказывать этой гордой и высокомерной особе внешний почет власти: он назначил ей стражу, как монархине; он позволил ей носить почти те же одежды, что носила императрица; для нее и для родившегося у нее сына - что еще усилило влияние фаворитки - щедрость его была неистощима. По-видимому, "эта г-жа Помпадур в малом виде", как называли Феодору, пользовалась милостью довольно долго; во всяком случае, она умела за нее постоять. Однажды из ревности она убила одну соперницу, оспаривавшую у нее сердце Мануила, и до нас дошло очень интересное письмо, где один из ее приближенных старался успокоить угрызения совести, какие она испытывала много лет спустя после этого преступления по страсти.

Эта связь, однако, не помешала Мануилу в 1159 году, когда он потерял жену, решить немедленно вступить во второй брак. От первого у него была только дочь, и он как раз был озабочен тем, чтобы упрочить за династией законного наследника империи. На этот раз он стал искать будущую императрицу среди княжен франкской Сирии. Прежде всего он подумал о Мелисенде, графине Триполийской, и после донесения послов, которым поручили отправиться разузнать все про молодую женщину, состоялось обручение. Уже были сделаны большие приготовления братом Мелисенды, желавшим отправить сестру в Константинополь с пышностью, достойной монархини, когда в самый момент отъезда моло-{279}дая девушка заболела странной, таинственной болезнью. Ее столь хваленая красота искажалась на глазах всех; императорские послы решили тогда порвать договор и в другом месте искать жену для своего властелина. В это время жила в Антиохии дочь царицы Констанции, Мария: это было чудо латинского Востока. "Никогда,- говорил про нее народ византийский, - никогда в наше время не было видано такой красоты". "Она была прекрасна, - пишет один современный греческий летописец, - более чем прекрасна, прекрасна до такой степени и такой поразительной красотой, что рядом с нею представлялись чистым вымыслом все рассказы об Афродите со сладкой улыбкой, с золотыми волосами, о Юноне, белокурой, с громадными глазами, о Елене с такой гибкой шеей, с такими прелестными ногами, и о всех прекрасных дамах, поставленных древними за красоту наряду с богами". Император решил добиться руки этого совершенства, и в конце 1161 года он венчался с нею в Святой Софии. За императорской свадьбой последовали великолепные празднества, пиры во дворце, раздача денег народу на перекрестках столицы, великолепные дары церквам, бега и турниры; толпа, очарованная прелестью своей новой монархини, приветствовала ее восторженными кликами. Подобно многим другим латинским принцессам, вступившим на византийский престол, судьба Марии Антиохийской должна была быть трагической. "Чужеземка", как ее позднее прозвал константинопольский народ, должна была через двадцать лет жестоко искупить радушный прием, какой ей был сделан вначале.

Из вышесказанного видно, какое важное место занимали женщины при дворе Комнинов. Даже на своем смертном одре Мануил думал о них. У него была сильная лихорадка; все окружающие видели, что ему пришел конец; патриарх убеждал его подумать о своем положении и обеспечить судьбу малолетнего сына, которого он оставлял. А он спокойно отвечал, что не для чего торопиться: он знает, что ему остается еще четырнадцать лет жизни и что, по словам астрологов, скоро он совершенно выздоровеет и вновь примется за свои любовные похождения.

Но в этом блестящем, скептическом и развращенном обществе самой характерной фигурой является, бесспорно, двоюродный брат Мануила, опасный и обольстительный Андроник Комнин.

I

Андроник Комнин - это настоящий тип византийца XII века, со всеми его добродетелями и со всеми его пороками. Высокий ростом (говорят, в нем было более шести футов), геркулесовой силы и {280} несравненного изящества, он обладал, по выражению одного современника, "красотой, действительно казавшейся достойной трона". Историк Никита, хорошо его знавший, в одном месте несколькими легкими и красивыми штрихами обрисовывает нам его, и он выступает перед нами в этом наброске в своем длинном фиолетовом плаще, с остроконечной серой шляпой на голове, поглаживая свою черную завитую бороду обычным для него в минуты волнения или гнева движением. Крепкого телосложения, удивительно сильный во всех телесных упражнениях, поддерживающий рассчитанным воздержанием полное равновесие сил и здоровья, а также могучую грацию форм, не поддающийся никакой болезни, он был превосходным наездником, законодателем мод. На войне же он совершал подвиги, достойные рыцаря. Кинуться одному на врагов, взяв у первого встречного солдата щит и копье, отправиться в самый центр неприятельского стана, чтобы вызвать неприятельского вождя, выбить его из седла одним ударом копья и возвратиться здравым и невредимым в ряды византийцев - все это было для него простой игрой; как говорит один современный писатель, "он только и думал, что о битве". Хороший полководец, когда только хотел им быть, он выказывал в этом деле большую опытность и находчивость. На войне он был кумиром солдат, в городе - образцом знатной молодежи.

В этом теле атлета и воина скрывался перворазрядный ум. "В сравнении с ним, - говорит один историк, - другие люди казались просто животными". С очень обширным и разносторонним образованием, он соединял природное красноречие, и речь его обладала неотразимой силой убедительности. Он был веселого нрава, остроумен, любил высмеивать, не щадя при этом никого и не умея сдерживаться, когда подвертывалось острое словцо. Сразу подмечая смешную сторону, он отличался уменьем поднимать на смех всех и все; его смелой откровенности столько же боялись при дворе, сколько прославляли ее. Не теряя самообладания, он ловко выпутывался из самых опасных положений; удивительный актер, он умел играть всякие роли и проливать слезы, когда угодно; поэтому современники любили также называть его "изменчивым хамелеоном, многообразным Протеем". Наконец, когда он этого хотел, он умел быть очень обольстительным. Никто не мог ему противиться: двоюродный брат его Мануил раз двадцать прощал ему самые непозволительные выходки; несмотря на его пороки, современные летописцы относились к нему снисходительно, и жена его, столько раз им обманутая, обожала его.

Но при всех своих высоких качествах он обладал душой неспокойной и тревожной, подчас жестокой, дерзкой и страстной. Ему {281} было от кого ее наследовать: отец его Исаак, не раз вступавший в заговоры против своего брата, царя Иоанна, провел много лет своей жизни при дворе султана Иконийского, его старший брат женился на дочери одного мусульманского эмира. Подобно им, Андроник был крайне равнодушен к религиозным вопросам; в противоположность большей части византийцев он испытывал невыносимую скуку во время богословских споров; не боясь ни Бога, ни черта - хотя был довольно суеверен, - он не смущался никакими вопросами, не признавал никаких принципов. Овладевало ли им какое-нибудь желание, приходила ли в голову какая-нибудь тщеславная мысль или просто каприз - ничто не могло его удержать: ни соображения обычной морали, ни чувство долга или благодарности. Составлять заговор, изменять, нарушать клятву было для него игрой. Зная себе цену, гордый в высшей степени своим происхождением, он был безмерно честолюбив. Еще совсем юным, он уже мечтал о троне, всю жизнь он не мог отказаться от мысли захватить верховную власть. Чтобы свергнуть Мануила, как позднее лишить престола юного Алексея, для этого все средства были ему хороши: меч и яд, интрига и насилие, коварство и жестокость.

Что губило его окончательно - это его страсти. "Как бешеный конь", бросался он во все приключения со спокойной дерзостью, с полным пренебрежением к общественному мнению, к общественным условностям. Попадалась ли ему на пути красивая женщина или просто он слышал о таковой, он не медля в нее влюблялся и, чтобы овладеть ею, пускал в ход всякие средства. И так как это был чаровник, он, по-видимому, никогда не встречал сурового отпора. По количеству и яркому разнообразию своих любовных интриг Андроник Комнин напоминает Дон Жуана, а оттенком развращенности, каким окрашено большинство его похождений, он олицетворяет тип "знатного сеньора, злого человека". Однако при случае этот искатель новых ощущений, изменчивый, ветреный и лживый, оказывался способным к постоянству и верности.

Старея, с годами, он сделался ужасным. Касалось ли дело сохранения достигнутой им власти или чувствовал он потребность пробудить свои страсти, несколько притупленные годами, он обнаруживал при этом жестокость и распущенность; но даже и тут, в самом пороке и преступлении, он сохранял мрачное величие. Гениальный от природы, он мог бы стать спасителем и обновителем истощенной Византийской империи; для этого у него, быть может, не хватало только нравственного чувства. К несчастью, он пользовался своими высокими качествами лишь для удовлетворения своих пороков, своего тщеславия, своих страстей. Есть в душе Андроника Комнина нечто общее с душой Цезаря Борджа. {282}

II

В течение тридцати лет Андроник наполнял город и двор шумом своих скандальных похождений.

Двоюродный брат Мануила и приблизительно одних с ним лет (оба родились около 1120 года), Андроник был воспитан с будущим наследником престола. И от общности их атлетических вкусов и любовных похождений между молодыми людьми образовалась тесная дружба. Мануил долго чувствовал к Андронику глубокую привязанность; и даже потом, когда соперничество в достижении честолюбивых замыслов и клеветнические наветы врагов Андроника окончательно их разлучили, император всегда сохранял к своему двоюродному брату тайную снисходительность.

Во всяком случае, такой человек, как Андроник, не мог не возбуждать беспокойства во всяком императоре; и хотя Мануил удостаивал своего кузена большой чести, охотно употреблял его в дело во время войны, обращался с ним, как с близким, скоро возникло между ними глухое несогласие. Андроник питал к Мануилу некоторую злобу за то, что тот, только что перед тем став императором, устремился в Константинополь, чтобы вступить в обладание престолом, и дал ему попасть в руки турок, ничего не сделав для его освобождения, быть может, счастливый при мысли сам отделаться при этом случае от такого беспокойного и мятежного человека, как Андроник. Хотя после этого Мануил, по-видимому, продолжал чувствовать к нему большую привязанность, - до того, что во время одной ссоры в пьяном виде рисковал собственной жизнью для спасенья жизни Андроника, - последний тем не менее жаловался, что ему не дали в государстве места, какого он заслуживал, и что император предоставил другим, главное, своему племяннику Иоанну, ненавистному для Андроника, такие должности, какие он, Андроник, был бы более достоин занимать. Со своей стороны Мануила беспокоили слишком блестящие качества его родственника, его скрытое честолюбие, его слишком свободные речи. Одна история из-за женщины, тщательно использованная врагами Андроника, окончательно поссорила двоюродных братьев.

Это случилось около 1151 года. Андронику было приблизительно тридцать лет; он был женат, жена очень его любила, и он имел от нее сына Мануила; все это не мешало ему быть в самых лучших отношениях с одной из своих кузин, Евдокией Комниной.

Эта Евдокия была родной сестрой Феодоры, жившей в это самое время в открытой связи с императором. Так как Евдокия была вдовой, она еще менее, чем другая женщина, боялась поддаться {283} своему красавцу кузену и не скрывала своих отношений с ним. Связь эта возбуждала большой скандал при дворе, особенно по причине близкого родства любовников; семья Евдокии, особенно ее брат и зять, были этим глубоко уязвлены. Но на все замечания Андроник отвечал шутками и, дерзко намекая на связь Мануила с Феодорой, со смехом говорил: "Полагается подданным следовать примеру своего господина, и произведения, выделываемые в одной и той же мастерской (Евдокия и Феодора были сестры), должны одинаково нравиться". В другой раз он объяснял тем, кто его хотел навести на путь истины, что его случай был гораздо менее важен, чем случай императора: "Он в полных ладах (Андроник выражался грубее) с дочерью своего брата; я же только с дочерью моего кузена". Можно себе представить, как подобные речи раздражали императора и увеличивали бешенство родных Евдокии. Мануил, полагая, что для того, чтобы покончить с этим, следовало удалить Андроника от двора, отправил его в 1152 году в Киликию воевать с армянским царем Торосом. Но Андроник, недовольный этим изгнанием, очень небрежно отнесся к своей службе: он дал бежать врагу и допустил, что его разбили, хоть и вел себя в битве очень храбро; в конце концов он должен был вывести войско из страны и бежать к пределам Антиохии. Его призвали опять в Константинополь; во всяком случае, Мануил, как добрый царь, ограничился лишь строгим выговором, и то без посторонних свидетелей; после этого он назначил ему - опять подальше от двора, где тот казался стеснительным, - важный пост начальника войск на границе Венгрии с титулом дуки Белградского и Браничевского.

Уже во время своего назначения в Киликию Андроник имел довольно подозрительные сношения с королем Иерусалимским и султаном Иконийским. Он поспешил и на новом посту завязать такие же интриги с королем венгерским, с намерением, как говорили, свергнуть с престола императора. Но переписка была перехвачена и доставлена в руки царя. И на этот раз еще Мануил, все такой же снисходительный, ограничился тем, что отрешил изменника от его герцогства и отправил на войну в Пелагонию, в Македонию, где тогда был двор, чтобы иметь его при себе и следить за его действиями. Среди приближенных царя Андроник встретил опять Евдокию, с которой, впрочем, еще по возвращении своем из Киликии возобновил любовную связь. В восторге от такой удачи и ни мало не заботясь о ковах, какие ему строили родные молодой женщины, он возобновил с ней прежние отношения, "полагая, - как говорит один современный летописец, - что любовь Евдокии была достаточной наградой за все опасности, каким он мог подвергнуться". В это время Иоанн, брат Евдокии, и Иоанн Кантакузин, ее {284} зять, старались восстановить императора против Андроника и даже пытались отделаться от последнего убийством.

Однажды Андроник пришел, по обыкновению, к своей любовнице в занимаемую ею палатку. Предуведомленные об этом свидании, родные Евдокии приготовили засаду и расставили вооруженных людей поблизости от палатки, чтобы убить врага, когда он будет выходить из нее. Но Евдокия была особа догадливая; неизвестно, каким образом она проведала о заговоре. "Хотя, говорит летописец, - голова ее в это время должна была быть занята другим", она заметила, что палатку окружили, и предупредила своего любовника. Андроник тотчас обнажает меч и приготовляется дорого продать свою жизнь. Но Евдокии пришла в голову другая мысль: она предложила своему любовнику переодеться женщиной; затем совсем громко, чтобы ее услыхали снаружи, она позовет одну из своих прислужниц, веля принести себе огня; и тогда Андроник, под видом горничной, выйдет из палатки и может спастись, не обратив на себя внимания. Но молодой человек не хотел ничего слушать. Боясь показаться смешным, если бы его узнали, он объявил, что предпочитает умереть, чем опозорить себя таким переодеванием; и вдруг, одним ударом меча рассекши полотно палатки, он огромным прыжком перескочил через веревки и небольшую стену, к которой была прислонена палатка, к крайнему удивлению подкарауливавших его людей, оцепеневших при этом неожиданном его появлении.

Другой летописец прибавляет, что Андроник, недовольный этим подвигом, пытался два раза, находясь при войске в Пелагонии, убить императора и что Мануил спасся только благодаря бдительности своего племянника, протосеваста Иоанна. Но так как между этим человеком, приходившимся братом Евдокии, и Андроником существовала лютая ненависть, можно спросить себя, не оклеветал ли протосеваст несколько своего противника с целью погубить ненавистного врага. Во всяком случае, несомненно, что вне себя от всех этих интриг, какие велись против него, Андроник готовился отвечать с обычной для него жестокостью. Однажды, видя, как он ласкает свою лошадь, император спросил у него, почему он так ухаживает за своим конем. "Это для того, чтобы бежать отсюда, - возразил тот, - после того, как я отрублю голову моему злейшему врагу". Такой человек становился безусловно опасным. Но уже одни его козни с венгерцами и скандальные похождения с Евдокией служили достаточной причиной, чтобы навлечь на него наказание. Мануил дал себя убедить, что было бы разумным заточить Андроника. Вследствие этого его арестовали, отправили в Константинополь и там под строгим надзором, заковав ему ноги в цепи, заточили в одной из башен дворца. {285}

III

Он томился в ней девять лет, от 1155-го до 1164 года, и в продолжение этого срока он задал много хлопот как своим тюремщикам, так и императору. С того дня как он очутился в заключении, Андроник только и думал, как бы бежать; и так как он был столь же изобретателен, сколь и смел, вот что он придумал: он заметил старый заброшенный водопровод, проходивший под башней, где он был заключен. Сделав отверстие в полу своей тюрьмы, он спустился в водопровод и спрятался в нем, постаравшись тщательно скрыть проход, каким он в него проник. В час обеда очередная стража увидела, что пленник улетел. В крепости поднялась большая тревога. Конечно, все знали, что Андроник изобретательнее Одиссея и что от него можно ожидать всего. Но по тщательном осмотре кельи пленника увидали, что все было на своем месте, нетронуто: двери, крыша, окна за частой железной решеткой; не могли понять, как он исчез. Крайне смущенные и еще более того озабоченные тяжелой ответственностью, какую они чувствовали за собой, тюремщики решились предупредить императрицу; императора тогда не было в Константинополе, он воевал в Киликии.

Эта новость произвела при дворе невероятный переполох. Спешно приказывают запереть все городские ворота, обыскивают стоящие в порту на якоре корабли, делают обыски по всей столице; во все концы посылают приказания о доставке беглеца; арестовывают жену Андроника как вероятную соучастницу его бегства и бросают в ту самую тюрьму, где был заключен ее муж. "Они и не подозревали, что Андроник был в их руках", - говорит летописец. Он оставался, притаившись в своем подземелье. Вышел из него, когда наступила ночь, и, войдя в тюрьму, предстал перед испуганной женой, принявшей его сначала за привиденье. Он ей наглядно доказал, что не был призраком: так как и в самых трудных обстоятельствах этот умелый человек не терял никогда своего невозмутимого хладнокровия, он воспользовался такой случайной и неожиданной встречей, чтобы помириться с женой; от этого примирения девять месяцев спустя должен был родиться их сын Иоанн. Так Андроник провел неделю, днем лежа в своем подземелье, ночью выходя наверх к жене; и то, что он предвидел, не замедлило случиться. Надзор, какому подвергали пленницу, скоро ослабел настолько, что Андроник под самым носом своих тюремщиков мог выйти из тюрьмы, бежать из крепости и добраться до Малой Азии. Он уже достиг берегов реки Сангария и мог считать себя спасенным, когда жестокие холода - это происходило в декабре 1158 года заставили его просить приюта у местных крестьян. Его узна-{286}ли, несмотря на все его отпирательства, привезли в Константинополь и вновь водворили в тюрьме, заковав из предосторожности в два раза более тяжелые цепи.

На этот раз он провел в императорских тюрьмах около шести лет; однако кончилось тем, что в 1164 он опять бежал. С течением времени режим, какому он был подчинен, несколько смягчился: ему разрешили получать из дому вино для стола и под предлогом нездоровья он добился того, что ему дали слугу, и тот мог свободно ходить по крепости, удаляясь и возвращаясь во всякое время. Андроник воспользовался этим обстоятельством. Он подговорил своего служителя украсть у стражи, пока та спала, ключи от башни, где он был заключен, и служителю удалось сделать из воска их слепок. Этот слепок был отнесен жене Андроника и его сыну, а те велели подделать ключи от тюремных замков; в то же время в амфорах, в которых ему приносили вино, пленнику доставили большой пук веревок. Однажды вечером, когда уже наступала ночь, в то время, как стража ужинала, верный служитель с помощью поддельных ключей растворил двери тюрьмы своего господина.

Башня выходила на внутренний двор дворца, террасы которого довольно высоко поднимались над Мраморным морем; так как никто по этому двору не ходил, он весь зарос высокой травой. Андроник сначала притаился в траве, "как заяц", и стал поджидать удобную минуту, чтобы воспользоваться захваченными им с собой веревками. Со свойственной ему сметливостью он, выходя из тюрьмы, не забыл тщательно притворить за собою дверь. Поэтому, когда дежурный офицер делал свой вечерний обход, он не заметил ничего необычайного; расставив стражу по ее местам, он спокойно пошел лечь спать. Тогда, в самую полночь, Андроник привязал веревку за один из наружных стенных зубцов и бесшумно спустился на морской берег. Там его ждала лодка, и он уже думал, что дело слажено, как вдруг явилась досадная помеха: с того самого дня, как два века назад Иоанн Цимисхий убил императора Никифора Фоку, по всему взморью перед Большим дворцом учредили дозорные посты, имевшие назначение препятствовать лодкам проходить ночью вдоль стен императорского жилища. Беглец забыл об этом обстоятельстве; стража заметила его, остановила, стала допрашивать, и он уже думал скорее убить себя, чем возвратиться опять в тюрьму, как вдруг его осенила гениальная мысль. "Я раб, бежавший из темницы, - сказал он, - умоляю вас, не предавайте меня вновь в руки моего господина, ибо он жестоко расправится со мной за мое бегство". У него на ногах были кандалы, он, как последний варвар, коверкал греческий язык; и ему поверили, тем более что хозяин лодки, поняв умысел Андроника, поднял крик, требуя, {287} чтобы беглец был отдан ему, как ему принадлежащий. Стража, находя шутку забавной, возвратила, смеясь, воображаемого раба его воображаемому господину.

На этот раз Андроник был спасен. Налегши на весла, он достиг своего дома во Вланге, расположенного недалеко от берега; родные ждали его там. Ему поспешно распиливают кандалы, беглец опять садится в лодку, правит вдоль стен, оставляет за собой Семибашенный замок; в поле нашел он приготовленных ему лошадей; он мчится во весь опор и достигает города Анхиала на Черном море. В этом городе ему посчастливилось встретить губернатора, которому он некогда оказал услугу, и тот не счел возможным оказаться неблагодарным в отношении изгнанника. Он дал ему денег, проводников, чтобы тот мог, как хотел этого, бежать к русскому князю Ярославу, княжившему в Галиче на Днестре, и вот уже Андроник достигал границы, уже думал, что спасся от своих преследователей когда его узнали валахские пастухи и выдали людям императора.

Всякий другой на месте Андроника пришел бы в отчаяние; один, без друзей, без сообщников, он нашел способ еще раз бежать. Он притворился, что его схватили страшные колики и беспрестанно просил стражу позволения слезть с лошади и на минуту отойти от дороги. Когда наступила ночь, он участил эти остановки и в то время, как солдаты терпеливо ожидали его на дороге, он, под покровом ночи забравшись в самую чащу, воткнул в землю палку, задрапировал ее своим плащом, надел на нее свою шляпу, придал ей вид человека, присевшего на корточки; после этого он скрылся ползком с наивозможной быстротой. Когда стража, находя, что остановка несколько затянулась, подошла поближе посмотреть, в чем дело, пленника и след простыл. Ему удалось достигнуть Галича и так очаровать князя Ярослава, что тот сделал его своим товарищем и постоянным советником; в конце концов он не мог больше обходиться без Андроника и делил с ним и кров, и стол.

Для императора было несколько опасно оставлять у русских, особенно в то время, как возгорелась вновь война с Венгрией, такого противника, уже начавшего интриговать и набирать отряды конницы для набега на византийскую землю. Поэтому Мануил счел разумным простить своего двоюродного брата. К тому же Евдокия была замужем; за эти девять лет она успела забыть своего прежнего любовника; с этой стороны, следовательно, нечего было опасаться скандала. Император уведомил изгнанника, что, если он вернется, ему гарантируют свободу и безопасность. Андроник принял эту милость, возвратился и даже мужественно сражался при осаде Зевгмина. Но у него подчинение никогда не могло быть очень продолжительно; в его строптивой душе жило всегда непрео-{288}долимое стремление к протесту. Когда Мануил, все не имея сына, решил сделать предполагаемым наследником престола свою дочь Марию и ее будущего супруга, Андроник наотрез отказался принести новым царям присягу в верности, какую император требовал от своих вельмож. Он возражал, что, во-первых, это была присяга бесполезная, так как император был еще в таком возрасте, что мог иметь ребенка мужского пола, и что затем для римлян было бы постыдно, если бы ими управлял чужеземец (жених Марии был родом из Венгрии). Мануил, снисходительный как всегда, сначала позволял своему необузданному кузену говорить такие вещи; но так как слова его находили отклик среди других вельмож, он опять решил удалить его от двора и в 1166 году отправил его в Киликию, дав ему важное назначение.

IV

Так же как и в 1152 году, ему поручено было сломить сопротивление Тороса Армянского; так же как и в 1152 году, он небрежно исполнил свою задачу и дал себя разбить, хотя при этом и подвергал опасности свою жизнь. Дело в том, что голова Андроника была занята не тем. На Кипре, в Киликии много говорили про удивительную красоту царевны Филиппы Антиохийской; только по слухам об ее прелестях Комнин на расстоянии влюбился в нее и решил покорить ее. Небесполезно прибавить, что Филиппа была родной сестрой императрицы Марии, и к внезапной страсти Андроника присоединялось желание, соблазнив молодую девушку, отомстить Мануилу и его ненавистной жене.

Он поспешил в Антиохию и, как юноша, принялся прогуливаться под окнами царевны в великолепном одеянии, в сопровождении пышной свиты красивых белокурых пажей с серебряными луками в руках. Сам он, все такой же крепкий и красавец, несмотря на свои сорок шесть лет, был одет с необыкновенным изяществом: обтяжные панталоны, короткая туника, стянутая у талии, - все, что такой артист по части туалета, каким он всегда был, считал пригодным, чтобы выставить свою горделивую осанку, усилить благоприятное впечатление своей счастливой наружности. Он был так доволен собой, так счастлив заранее предвкушаемым успехом, что лицо его сияло и, казалось, разглаживались даже морщины. Филиппе было двадцать или двадцать один год; она легко поддалась чарам такого блестящего кавалера и доверилась Андронику, обещавшему жениться на ней.

Когда эти вести дошли до Константинополя, Мануил пришел в ярость и тотчас отправил в Киликию нового губернатора, должен-{289}ствовавшего Заменить Андроника на его административном посту, а также, если возможно, и в сердце Филиппы. Но молодая женщина и слышать ничего не хотела. Когда императорский чиновник явился в Антиохию, она не удостоила даже взглядом этого нового вздыхателя; и когда наконец согласилась обратить внимание на его ухаживание, то только для того, чтобы поднять его на смех, чтобы издеваться над его маленьким ростом. Она иронически спрашивала его, неужели император считает ее такой глупой, думая, что она променяет Андроника, героя, происходящего из знаменитой семьи, стяжавшего уже всемирную славу, и выйдет замуж за какого-то жалкого бедняка без имени. После этого послу ничего больше не оставалось, как только поскорее удалиться, что он и сделал. А Филиппа, все более и более влюбленная, только и свету видела, что в Андронике. Он первый остыл; боялся ли он мести Мануила, надоела ли ему его любовница, но он бросил ее довольно неблагородным образом и отправился в Иерусалим, прихватив с собой деньги, полученные за счет императора в Киликии и на Кипре. Покинутая Филиппа должна была кончить довольно печально. Она через десять лет после этого вышла замуж за Гумфреда Торонского, конетабля королевства Иерусалимского, бывшего гораздо старше ее и больного, и вскоре затем умерла, едва достигнув тридцати лет, от истощения, очевидно, не утешившись после своего печального приключения с Андроником Комнином.

А он тем временем продолжал с тем же успехом свои любовные похождения. Очень хорошо принятый латинянами Иерусалимского королевства, с радостью получившими в отсутствие своего царя Амальриха помощь такого доблестного рыцаря, он не замедлил, "как змея, пригретая на груди своего благодетеля", довольно плохо отблагодарить за оказанное ему гостеприимство. В франкском королевстве жила византийская царевна Феодора, кузина и племянница императора Мануила. В тринадцать лет выданная замуж за короля Иерусалимского Балдуина III, она вдовела с 1162 года и жила в городе Акре, представлявшем ее вдовью часть. Ей было тогда двадцать два года, и она была прелестна: Андроник немедленно воспылал к ней, хотя и она, как Евдокия и Филиппа, была с ним в слишком близком родстве; Комнин, по-видимому, находил нечистое удовольствие преступать в своих любовных связях законы гражданские и церковные.

Феодора приняла своего кузена в Акре и обошлась с ним очень приветливо; затем она отправилась отдать ему визит в Бейрут, данный греческому князю королем Амальрихом в ленное владение в награду за его добрые услуги, и скоро она вполне с ним поладила. Тем временем в Константинополе Мануил, вне себя от приключе-{290}ния Филиппы, кипел гневом на обольстителя и рассылал всем своим чиновникам и вассалам приказания, где бы ни нашли, арестовать и ослепить Андроника, "чтобы наказать его за его мятежи и безнравственное поведение относительно его семьи". На счастье виновного, один экземпляр императорских инструкций попал в руки царицы Феодоры; она предупредила Андроника о грозившей ему опасности, и любовники решили скорей бежать вместе, чем разлучиться. Вот этим-то похищением Феодоры и отблагодарил Комнин за добрый прием, встреченный им у франков, ясно показав тем, по словам Вильгельма Тирского, как прав Вергилий, сказавший: "Боюсь данайцев, даже дары приносящих".

Похищение произошло по всем правилам искусства. Андроник объявил о своем отъезде; Феодора представилась, будто хочет проводить его приблизительно до Бейрута, чтобы оказать ему почет и проститься несколько позднее. Но она не вернулась. При поддержке султана Нуреддина беглецы достигли Дамаска, затем Харрана, где они остановились на некоторое время, чтобы молодая женщина могла там родить, потом Багдада, где были очень хорошо приняты при дворе мусульманских монархов. Замечательная вещь: несмотря на неуверенность в завтрашнем дне при такой скитальческой жизни, несмотря на сыпавшиеся на него немилости, никогда Андронику, обыкновенно такому непостоянному, не приходило в голову покинуть Феодору. Связь его с королевой Иерусалимской была действительно большой страстью его жизни. Скитаясь по мусульманскому Востоку, верные любовники в течение нескольких лет вели жизнь, полную приключений, взяв с собою законного сына Андроника, маленького Иоанна, десяти лет, и двоих детей, Алексея и Ирину, один за другим родившихся у Комнина от его любовницы. Однако, несмотря на хороший прием, их никогда не оставляли подолгу, боясь гнева императора. Их выпроводили из Мардина; их приняли в Эрзеруме; в Иверии они пробыли короткий срок; наконец, после всяких превратностей, они очутились у одного турецкого эмира Халдейской провинции на Черном море. Салтух (это было имя этого эмира) подарил Андронику сильно укрепленную крепость в провинции Колонейской, у самой византийской границы. Комнин устроился тут со своей семьей и стал вести жизнь рыцаря-разбойника, опустошая своими набегами императорские владения и продавая туркам пленников, которых ему удавалось там забрать; при этом он был, что довольно понятно, отлучен от церкви за связь с кузиной, а также за свое пребывание у неверных, что нимало его не заботило.

Мануил, обойденный таким образом, был в бешенстве. Напрасно прибегал он ко всевозможным средствам, чтобы захватить Анд-{291}роника; последний всегда спасался. Дука трапезундский, Никифор Палеолог, оказался более счастливым: ему удалось в отсутствие Андроника захватить в плен Феодору и ее двоих детей. Это сломило неукротимую и мятежную душу Андроника. Он обожал свою любовницу, он не мог жить без нее; не менее глубоко был огорчен он и потерей своих детей. И тогда он решил просить прощенья. Мануил, слишком довольный тем, что заполучил такого опасного противника, поспешил со своей всегдашней снисходительностью обещать своему кузену полную безопасность, и с этими гарантиями Андроник вновь появился в Константинополе.

В качестве искусного актера он хотел устроить свое возвращение с повинной по-театральному. Он обмотал себе тело длинной железной цепью, скрыв ее под одеждой, так что она висела от шеи до самых ног; и когда во Влахернском дворце его ввели к Мануилу, он перед всем собравшимся двором бросился лицом на землю, обливаясь горькими слезами и моля о пощаде. Мануил, крайне растроганный такой патетической сценой, также прослезился и уговаривал своего кузена встать. Но тот упорно оставался простертым на полу и, высвободив бывшую на нем цепь, объявил, что хочет, чтобы его, в наказание за преступления, как пленника, волокли к подножию императорского трона. Пришлось исполнить это его желание. После чего его окружили полным вниманием, "как подобало, - говорит летописец, - такому человеку, возвратившемуся после долгого отсутствия". Тем не менее сочли опасным держать в столице этого нового блудного сына; да и они сами, Андроник и Мануил, чувствовали, что, если будут жить вместе, не замедлит возгореться вновь их старая вражда. Поэтому Комнина отправили в почетное изгнание в город Эней на берегу Черного моря, и он стал жить там "вдали от Юпитера и громов его", пользуясь, впрочем, крайне хорошим обращением с собой всех, благодаря щедротам Мануила, и отдыхая в этом спокойном и светлом уединении от своих былых похождений. Можно предполагать, что Феодора последовала за ним в эту резиденцию: через несколько лет после этого их связь все еще длилась.

Казалось, Андроник отказался от всех своих былых честолюбивых замыслов. Принеся повинную императору, он торжественно поклялся в верности ему и его юному сыну Алексею. Остепенившийся и успокоившийся, он, казалось, забыл все свои былые стремления к власти, окончательно угомонил свою мятежную душу. Ему должно было скоро исполниться шестьдесят лет. В своем тихом и великолепном уединении он любил рассказывать свои приключения, сравнивая себя с царем Давидом, как и он, тоже много потерпевшим от зависти, так же вынужденным бежать от {292} своих врагов, прибавляя не без иронии, что он видел многих других в таком положении помимо царя-пророка. Но и при седине в волосах он оставался крепок телом, молод лицом, пылок и весел душой. Достаточно было малейшего повода, чтобы пробудить это лишь дремавшее честолюбие и вновь разжечь его властолюбие.

V

Смерть Мануила в 1180 году доставила ему такой повод. Вследствие этого события власть переходила в руки ребенка и женщины. Новому монарху, юному Алексею, едва исполнилось двенадцать лет; это был мальчик легкомысленный, проводивший время в играх, в катаньи верхом, на охоте, не имевший, понятно, никакого опыта, а потому не знавший жизни. Мать его, назначенная регентшей, была Мария Антиохийская, известная своей красотой и грацией; но она также ничего не понимала в делах, а главное, она была слишком соблазнительно красива, чтобы при таком развращенном дворе не подать очень скоро повода к клевете. С первого дня ее царствования вокруг нее стали увиваться люди, прибегавшие к различным курьезным уловкам и старавшиеся наперебой друг перед другом снискать ее милость, причем открыто ставили свою кандидатуру и соперничали в изяществе, чтобы понравиться ей. Одинокая среди этого чуждого ей мира, чувствуя себя окруженной интригами и ненавистью, молодая женщина сделала ошибку, остановив свой выбор на одном из ухаживателей, и еще большую ошибку тем, что выбор ее оказался плох. Протосеваст Алексей, один из племянников Мануила, которому она оказала предпочтение, был красивый молодой человек, несколько изнеженный, блестящий наездник, спавший днем и кутивший ночью; у него было полное отсутствие энергии, так что он никак не мог быть поддержкой крепкой и надежной. Единственным следствием явно оказанной ему милости было то, что многие, недовольные тем, что их обошли, сочли себя оскорбленными, да явился повод ко всяким нехорошим слухам. Не замедлили приписать протосевасту намерение похитить трон и жениться на императрице, а Марии тайное соучастие в планах ее фаворита.

Еще другая причина окончательно скомпрометировала новое правительство. "В царствование Богом любимого Мануила, - как пишет Вильгельм Тирский, латинский народ нашел у него должную оценку своей верности и доблести. Император пренебрегал своими маленькими греками как народом дряблым и изнеженным, и, будучи сам великодушен и необычайно храбр, он самые свои важные дела доверял только латинянам, справедливо рассчитывая {293} на их преданность и мощь. Так как он очень хорошо с ними обращался и не переставал расточать им доказательства своей необычайной щедрости, благородные и простолюдины охотно шли со всех концов земли к тому, кто выказывал себя их главным благодетелем. Двор, администрация, дипломатия, стража - все было полно западных людей. С другой стороны, торговые колонии Венеции, Генуи, Пизы образовали в столице целый квартал латинян, Мария Антиохийская, по природной склонности, протосеваст, по соображениям политическим, подумали, что хорошо сделают, если, по примеру Мануила, будут с этой стороны искать поддержки. Это была большая неосторожность. Беспокойная константинопольская чернь и руководившее ею духовенство уже около века питали к латинянам лютую ненависть, постоянно разжигаемую, говоря по правде, нахальством баронов и жадностью западных купцов. Естественным образом на регентшу перенесли чувства, какие возбуждали выбранные ею союзники - и скоро императрица Мария, такая некогда любимая и популярная, стала для раздраженной византийской черни лишь "чужеземкой". Так позднее во Франции Марию-Антуанетту назвали "австрийкой".

Всеобщее недовольство довольно скоро обнаружилось в действиях. Мария, дочь императора Мануила от первого брака, открыто ненавидела свою мачеху. Это была женщина смелая, энергичная, жестокая; она составила заговор. Но он был открыт. Тогда вместе со своим мужем, кесарем Ренье Монферратским, и главными сообщниками она бросилась в Святую Софию, и, полная решимости, обратив церковь в крепость, собрав вокруг себя людей, способных носить оружие, она приготовилась к защите и поставила правительству настоящий ультиматум. Это было в мае 1182 года. Положение становилось более серьезным оттого, что народ бунтовал, переходя на сторону заговорщиков, и даже духовенство и сам патриарх были открыто за них. Чтобы покончить с этим, пришлось Великую церковь брать приступом; бились под самыми портиками священного здания, и патриарх должен был вмешаться самолично, чтобы разнять сражавшихся. То был в благочестивой столице, несомненно, большой скандал, и святотатственное кощунство в таком чтимом храме, допущенное правительством, сделало его еще более непопулярным. Но в довершение всего это был скандал бесполезный: в конце концов, действительно регентша и ее министр должны были согласиться помиловать мятежников и таким образом дать всем очевидное доказательство своей слабости. Недоставало только еще одной ошибки: с поразительной несообразительностью протосеваст захотел наказать патриарха за роль, какую тот играл в мятеже, и сослать его в монастырь. Шумные манифеста-{294}ции в честь патриарха скоро показали главе правительства его ошибку. Весь город поднялся на защиту своего духовного владыки и торжественно ввел патриарха вновь в Святую Софию по улицам, благоухающим ароматами и оглашаемым приветственными кликами. Это было новое поражение для правительства.

Эти события служили как нельзя лучше интересам Андроника. Все искали спасителя, который избавил бы от ненавистного режима, и взоры всех обращались к блестящему кузену покойного императора. К тому же с давних пор распространявшиеся всюду пророчества предсказывали ему обладание троном; все в Византии верили этим предсказаниям, и сам Комнин не мог не доверять им. Но особенно видели его заслугу в том, что он, в противоположность "чужеземке", являлся представителем национальных и династических интересов. Слишком долгие сношения с латинянами, воспоминание молча перенесенных обид, озлобление уязвленного самолюбия, в особенности недовольство от попирания экономических интересов, - все это более и более подготовляло страшное пробуждение византийского национализма. Андронику суждено было стать его героем. Царица Мария уже в первый момент мятежа написала ему, моля о вмешательстве; с тех пор самые именитые люди империи не переставали осыпать его просьбами, утверждая, что стоит ему только высказаться, и все пойдут за ним. А он, под давлением последних впечатлений и известий, чувствовал, что вновь охватывает его неутолимое честолюбие. Необыкновенно искусно, чтобы подготовить себе пути, он делал вид, что крайне озабочен судьбой, грозившей юному императору, очень встревожен намерениями, какие приписывались протосевасту, и в особенности представлялся возмущенным дурными слухами, ходившими о регентше. Он предоставил своим двум сыновьям войти в заговор царицы Марии, чтобы подать недовольным залог и надежду; что касается себя самого, он ждал, когда придет его час. Он пришел в первой половине 1182 года. Дочь его Мария срочно прибыла тогда в Эней, предупреждая его, что настало время вступить как следует в борьбу. Андроник решился и отправился в Константинополь.

С обычной своей ловкостью "изворотливый Протей", как его называет один современник, сумел найти своему поведению самые благовидные предлоги и наилучшим образом оправдать свое возмущение. Заверяя в чистоте своих намерений, напоминая даже о данной им некогда Мануилу клятве в верности, он заявлял, что не имеет другой цели, как только возвратить свободу юному императору, находившемуся в неволе у отвратительных советников. Перед лицом правительства, неспособного и поддерживаемого иноземцем, он, кроме того, являлся единственным человеком, прини-{295}мавшим к сердцу интересы империи, единственным "римлянофилом", единственным также человеком по возрасту и знанию дел способным отвратить монархию от скользкого пути погибели, на какой она вступила. И народ в упоении приветствовал его восторженными кликами на всем протяжении его пути. Напрасно губернаторы азиатских фем, оставшиеся верными регентше, пробовали остановить его шествие; напрасно Андроник Ангел, высланный против него с войском, пытался вступить с ним в бой. Не встречая поддержки со стороны своих солдат, полководец этот был разбит, и, боясь поплатиться жизнью за свое поражение, он первый показал пример и перешел на сторону мятежника, увеличив число его сторонников. А тот, всегда имевший в запасе словцо, чтобы посмеяться, шутливо сказал, встречая нового своего сообщника: "Вот оно, слово Евангелия: пошлю тебе моего ангела, да уготовает тебе пути твои". Действительно, Андроник Ангел нашел себе подражателей. Когда войска раскинулись перед Константинополем на азиатском берегу Босфора, флот, долженствовавший защищать проход в проливы, передался неприятелю, не сделав даже попытки сопротивления, и Андроник из своего халкидонского лагеря направил во дворец высокомерный ультиматум, требуя отставки протосеваста, удаления регентши в монастырь, передачи власти в руки юного императора. Точно так же и в столице все желали успеха новому властелину и падали перед ним ниц. Люди из народа и многие придворные ежедневно устремлялись в Халкидон, чтобы видеть его; они любовались на его осанку, на его красноречие и возвращались ликующие, говорит историк Никита, "как будто посетили блаженные острова и пировали за столом у бога Солнца".

Несмотря на то, что на стороне бунтовщиков было столько преимуществ, энергичный министр стал бы защищаться. У протосеваста Алексея были деньги, верная и сильная поддержка в лице латинян; он мог оказать сопротивление. Вместо этого он предоставил себя на волю судьбы, позволил арестовать себя в собственном дворце и выдать Андронику, приказавшему его ослепить. Между тем ничего еще не было решено - и Андроник хорошо это чувствовал, - пока наемное латинское войско и западные колонии оставались в столице. Чтобы от них отделаться, решили воспользоваться старой национальной ненавистью. Пустили слух, которому легко поверили, что иноземцы замышляли напасть на греков и под этим предлогом выпустили на них всю константинопольскую чернь. Латинский квартал был взят приступом, разъяренная толпа разграбила, сожгла все. Женщины, дети, старики, даже больные в госпиталях были перерезаны. В один день национальный фанатизм византийцев утолил свою ненависть, накопившуюся в тече-{296}ние ста лет. Немногие латиняне, избегшие смерти, бежали без оглядки. Андроник мог теперь без опасений вступить в столицу. Он был встречен всеобщим восторгом, его приветствовали как спасителя и избавителя империи, "как светоч, возжегшийся в ночи, как лучезарное светило". Только некоторые сметливые люди поняли все, что скрывалось под заверениями преданности, которые он все больше расточал по адресу царя Алексея; патриарх Феодосий был из их числа. Когда Андроник выразил при нем свое смущение, что приходится одному блюсти за судьбой маленького царевича, что нет у него при этой тяжелой обязанности ни помощника, ни сотрудника, святой отец ответил с известной смелостью двусмысленным тоном, что с того дня, как Андроник вступил в Константинополь и принял власть в свои руки, он, не колеблясь, счел юного императора умершим.

Патриарх Феодосий был прав. Честолюбие проснулось в душе Андроника; чтобы удовлетворить его, он показал себя способным на все.

Даже раньше, чем вступить в столицу, он принял одну знаменательную меру. По его приказанию регентша и ее сын были удалены из дворца и переведены, почти как пленники, на императорскую виллу Филопатий. Андроник отправился навестить их туда, и тут также поведение его было довольно двусмысленным. Действительно, он отнесся с большим почтением к юному императору, но едва поклонился регентше и очень громко заявил, что его удивляет ее присутствие тут. Затем он отправился в церковь Святых апостолов на могилу своего двоюродного брата Мануила; как хороший актер, он пролил у саркофага обильные слезы и своей притворной скорбью растрогал всех присутствовавших. После этого он попросил всех удалиться, чтобы дать ему одному побеседовать минуту с покойным. И злые языки, которым показалось очень забавным такое свидание, вложили в уста Андроника следующие слова: "Теперь я держу тебя, моего гонителя, заставившего меня блуждать по всему миру; вот этот тяжелый камень завалил тебе выход, и ты навеки в тюрьме; от твоего глубокого сна тебя пробудит лишь звук трубы Страшного суда. А я отомщу тебе на твоем роде, и твои близкие поплатятся за все сделанное мне тобою зло".

Злые языки ничуть не ошибались: один за другим должны были исчезнуть все родные Мануила, жертвы страшного честолюбия Андроника. Подлинный властелин, он уже управлял империей, как настоящий монарх; его политические противники, особенно представители знатных аристократических родов, были без милосердия удалены или попали в немилость; на все места он назначал {297} своих приверженцев. Но чтобы стать действительно императором, ему нужно было, кроме того, упразднить троих людей, отделявших его от трона, то есть вдову и детей Мануила. Старшая дочь исчезла первой; она внезапно умерла вместе со своим мужем, кесарем Ренье, и никто не сомневался, что их отравили. Чтобы погубить императрицу-регентшу, Андроник прибег к более тонкой хитрости. Как известно, он ее ненавидел с давних пор; он пожелал отомстить утонченно. Он начал с того, что стал страшно жаловаться на нее, будто бы она оказывала ему тайное противодействие, что вредило интересам государства, и объявил, что, если не устранят от дел эту опасную женщину, он сам оставит власть, не желая делить ответственности. Такими заявлениями он без труда поднял чернь, и без того сильно восстановленную против иноземки, и толпа бросилась к патриарху с шумными манифестациями, требуя, чтобы он пустил в ход свою власть и удалил монархиню из дворца. Почва была подготовлена; несмотря на сопротивление некоторых честных людей, несчастную Марию Антиохийскую сделали жертвой самой страшной судебной комедии. Андроник формально обвинил ее в сношениях с иностранцами; по этому доносу она была арестована, брошена в тюрьму, подвергнута оскорблениям и дурному обращению со стороны своих тюремщиков. Этого мало: ей велели предстать на суд, вынесший ей смертный приговор. Юный Алексей утвердил приговор, приложив к решению, осудившему на смерть его мать, свою подпись красными чернилами, "подобными капле крови". Марию Антиохийскую удушили в ее темнице; ей было неполных тридцать пять лет. Ненависть Андроника не была утолена этим судебным убийством; она преследовала даже портреты, изображавшие несчастную царицу. Он велел их уничтожить или испортить, боясь, чтобы воспоминание об ее сияющей красоте не пробудило слишком много сострадания к ее трагической судьбе.

"Пропадали деревья императорского сада", как говорит Никита. Скоро, в сентябре 1183 года, государственный совет, члены которого были предварительно хорошо подучены, вынес решение, что было бы полезным и подходящим делом официально вручить Андронику верховную власть. Когда это решение стало известно, в столице предались безумной радости. Народ, как бы охваченный бредом при мысли о близком возвеличении своего фаворита, танцевал на улицах, пел, бил в ладоши. Влахернский дворец был окружен, и, под угрозой восстания, юный император принужден был уступить. Но тогда произошло нечто любопытное и неожиданное. Андроник, все это подготовивший, притворился колеблющимся и стал отказываться от власти. Пришлось силой возвести его на престол, почти насильно надеть ему на голову тиару, облачить в им-{298}ператорское одеяние. В конце концов он согласился преклониться перед волей народной, и через несколько дней после этого, когда его короновали в Святой Софии, он не без удовольствия услышал, что в официальных возгласах его имя ставится раньше имени Алексея. "Тогда, говорит летописец, - он впервые предстал радостным; его жесткий взгляд смягчился, и он дал обещание, что теперь, с его воцарением, наступят лучшие времена". Отстранить своего слабого соправителя было для него делом минуты. Он дал торжественную клятву, что принимает власть лишь для того, чтобы помогать своему племяннику Алексею. Не прошло и месяца, как по его наущению сенат решил, что во главе монархии должен был стать лишь один властелин и что, следовательно, надлежало низложить Алексея. Спустя несколько дней, в ноябре 1183 года, юный царевич был задушен в своих покоях. Его труп бросили к ногам Андроника; он с бранью оттолкнул его ногой: "Твой отец был клятвопреступник, твоя мать погибшее созданье" - и велел кинуть тело в Босфор. После этого, пренебрегая общественным мнением, он женился на невесте покойного, Анне Французской, дочери Людовика VII, которой не было одиннадцати лет, и с соблюдением всех формальностей заставил послушное духовенство разрешить его от присяги, данной им некогда Мануилу. В возрасте шестидесяти трех лет Андроник Комнин стал императором Византийским.

VI

Нужно сознаться, что своими высокими качествами он показал себя достойным похищенного им трона. "Если бы он был менее жесток, - пишет один современник, - он был бы не меньшим из императоров дома Комнинов или, вернее, он был бы равен самым великим из них. Он очень живо чувствовал, какие обязанности возлагало на него высокое положение, и нет того, говорил он, чего бы не мог исправить царь, того зла, против которого он был бы не в силах найти противоядия". Решительным образом задумал он восстановить в государстве порядок. Чиновники угнетали народ, знатные феодалы всячески его притесняли - крепкой рукой оградил он своих подданных от их притеснителей. Администрация была преобразована. Губернаторам провинций, умело выбранным и хорошо оплачиваемым, не было надобности покупать себе должности и вымогать недостающие деньги у народа, ими управляемого. Над сборщиками податей был установлен строгий надзор; для всех был обеспечен суд скорый и милостивый, действительный даже против самых могущественных людей. Наконец, представители аристократии, всегдашние противники императорского абсолю-{299}тизма, подверглись особо суровым преследованиям. В подобных делах, действительно, Андроник, любивший высмеивать самые серьезные вещи, шуток не допускал. Властный, непреклонный, высокомерный, он требовал слепого послушания. "То, что я говорю, - заявил он однажды своим приближенным, - я говорю не на ветер. Если в положенный срок мои приказания не исполнены, берегитесь моего гнева: неумолимый, страшный, он падет на того, кто станет действовать против моей воли и не будет во всем следовать моим царским предписаниям". Еще он говорил: "Император недаром носит меч"; и без всяких обиняков заявлял чиновникам: "Одно из двух: или прекратить беззакония, или расстаться с жизнью".

Под этой мощной рукой порядок восстановился, вновь наступило благоденствие. Опустелые провинции вновь заселились, вновь стало процветать земледелие. "По слову пророка, - пишет историк Никита, - каждый отдыхал под сенью своих деревьев и, собрав плоды со своего виноградника и свезя в житницы дары земли своей, садился радостный за ужин и мирно спал, не опасаясь больше угроз агентов фиска, не мучаясь при мысли о сборщике податей, требовательном и алчном, зная, что ему надлежит лишь отдать кесарю кесарево. И, таким образом, множество людей, доведенных вследствие всеобщей нищеты почти до полной гибели, словно прозвучала для них труба архангела, стряхивало с себя так долго владевшее ими оцепенение и возрождалось к новой жизни".

Это еще не все. В самый разгар XII века этот столь жестокий в других отношениях монарх уничтожил ненавистное береговое право, право на выбрасываемые на берег остатки от кораблекрушений. Этот сообразительный царь умел поощрять общественные работы и заботился, чтобы его столица была в изобилии снабжена необходимой водою. Наконец, этот умный император покровительствовал наукам и искусствам. Он интересовался писателями, особенно чувствовал склонность к юристам и, конечно, из среды последних избирал лучших своих чиновников. Он, наконец, любил здания, великолепно разукрасил церковь Сорока Мучеников, и в одном из построенных им зданий в целом ряде чрезвычайно интересных фресок были изображены главные эпизоды из приключений его прошлой жизни. И если подумать, что все это было исполнено менее чем в два года, приходится признать, что Андроник был способен возвратить потрясенной империи ее могущество и блеск, имей он в своем распоряжении больше времени, а также будь он более последователен и менее порочен.

К несчастью, вступив на престол, Андроник сохранил все страсти, слабости и изъяны, в течение всей его жизни омрачавшие {300} блеск его самых выдающихся качеств. Силой своего упорства и преступлений он осуществил свою честолюбивую мечту: он овладел престолом. Для достижения ее он не останавливался ни перед чем; ни перед чем не остановился он и для сохранения ее. И так как чуть ли не на следующий день по восшествии своем на престол он наткнулся на могучее сопротивление аристократической знати, так как, едва став императором, он увидал, что партия феодалов начала непрестанно составлять против него заговоры и возбуждать даже открытое восстание в Вифинии, страх быть свергнутым пробудил в нем лютую жестокость. Подобно Тиберию, бывшему, как и он, добрым императором для провинции и с которым у него имеется сходство, он был неумолим с людьми знатного происхождения, пытавшимися бороться с ним. Со всяким, кто только оказывал ему сопротивление или вступал против него в заговор, он расправлялся без малейшего состраданья, он не пощадил даже своих самых близких родных. Говорят, его природная жестокость еще усилилась от долгого пребывания среди варваров; теперь она развернулась вовсю.

В столице и по всей империи была установлена система шпионства, доносов, террора. Самые знатные из византийских аристократических семей, Комнины, Ангелы, Кантакузины, Контостефаны, были беспощадно осуждены на погибель. И в придумывании казней, в способах своего мщенья Андроник выказывал неслыханную, утонченную жестокость. Чтобы подавить восстание в Вифинии, он залил Прусу и Никею кровью. "Он оставил, - говорит один современник, - виноградники Прусы отягченными не гроздьями винограда, а трупами повешенных, запретив их хоронить и желая, чтобы, высушенные солнцем, качаемые ветром, они стали подобны пугалам, которые ставят в огородах, чтобы пугать птиц". На Ипподроме запылали костры, и для устрашения своих врагов Андроник измышлял еще более страшные пытки: так, однажды, чтобы наказать одного несчастного, провинившегося лишь тем, что дурно отозвался об императоре, он велел надеть его на длинный вертел, поджарить на медленном огне, а потом подать это вновь изобретенное им блюдо на стол собственной жене несчастного. Ни близкие, ни сами родные Андроника не были ограждены от его мрачной подозрительности: его зять и дочь подпали немилости, возбудив в нем завистливые опасения за свой абсолютизм. И в охватившем всех страхе всякий беспокоился за свою голову, всякое спокойствие исчезло. И Андроник, опьяненный своими преступлениями, заявлял теперь, что тот день его жизни потерян, когда он не казнил, не ослепил какого-нибудь знатного вельможу или, по крайней мере, не нагнал ужаса на врага своим страшным взглядом {301} титана. Безжалостный судья, неумолимый противник мятежных феодалов, в которых чувствовал опасность для империи, вне себя от скрытого или явного сопротивления, какое встречал всюду вокруг себя, Андроник с легким сердцем шел своим путем, утопая в крови.

Вместе с тщеславием и страшными последствиями, какие оно влечет за собой, Андроник оставался верен и другой своей главной страсти - женщинам. Хотя ото лба у него шла теперь лысина и виски поседели, вид у него все еще был молодой; всегда здоровый, с телом гибким и крепким, он сохранял свой гордый вид и героическую осанку. Поэтому он отнюдь не унывал и охотно проводил время в обществе куртизанок и флейтисток, часто устраивая с ними загородные кутежи, крайне скандализировавшие благопристойных людей Константинополя. "Как петух во главе своих кур, или козел, сопутствуемый своими козами, или еще как Дионис со своей свитой менад и вакханок, вел он с собой своих любовниц". И в то время, как самые доверенные его приближенные с большим трудом могли добиться видеть его, он, обыкновенно такой недоверчивый, для своих прекрасных подруг, напротив, был всегда любезен, всегда доступен, всегда приветлив. Дело в том, что, имея полных шестьдесят три года, он любил кутежи и любовные похождения так же, как любил их всю жизнь. Все такой же крепкий, он похвалялся, что возобновляет любовные подвиги Геркулеса, и надо читать греческий текст Никиты, чтобы видеть, к каким мерам он прибегал, желая сравняться в героической удали с древним полубогом. Он содержал постоянную любовницу, флейтистку Марантику, красивую женщину, которой он очень гордился; кроме этого, он разрешал себе и при дворе, и в столице очень почтенное количество преходящих связей. И так как по характеру своему он всегда был склонен к язвительности и насмешке, ему показалось очень забавным прибить под портиками Форума рога самых красивых оленей, убитых им на охоте, "по видимости, - говорит Никита, - как бы трофей своих подвигов, на самом деле, чтобы посмеяться над добрыми обитателями своей столицы, намекая на похождения их жен".

Таким образом Андроник доводил до отчаяния своей жестокостью и возмущал своими пороками. Враги не скупились поносить его как только могли. Резник, кровожадный пес, истасканный старик, бич человечества, развратник, приап - таковы были обычные прозвища, какими величали его. Андроник равнодушно относился к брани, уверенный в себе, твердо убежденный, что проживет до глубокой старости и умрет спокойно у себя на постели. {302}

VII

Но в этом он ошибался. В августе месяце 1185 года норманнский флот, посланный королем Вильгельмом Сицилийским, чтобы отомстить за избиение 1182 года, овладел Солунью, а сухопутное войско двинулось на Константинополь. Андроник, как хороший император, принял сначала против нападающих военные меры, соответствовавшие положению: стены столицы были приведены в такой вид, чтобы выдержать оборону, флот восстановлен и усилен; в то же время искусными речами царь старался успокоить тревогу жителей, но, как некогда в Киликии, он скоро устал от этого старанья и, небрежно относясь к событиям, предоставляя им идти своим чередом, довольствовался тем, что остроумно философствовал о совершавшихся событиях. Это явное равнодушие возбудило в Константинополе сильное негодование; сам народ, до тех пор слепо обожавший своего любимца, начинал под впечатлением страха охладевать к нему и поднимать голос. Стали поговаривать, что победы норманнов, быть может, наказание за преступления Андроника, видимое доказательство, что Бог покинул его, и решили, что смерть тирана была бы лучшим средством против бедствий, испытываемых империей.

Справедливо встревоженный такой переменой общественного мнения, император усилил строгость. Последовали приказы о многочисленных арестах; тюрьмы переполнились воображаемыми преступниками; а чтобы обеспечить верность оставленных на свободе, их обязали как подозрительных доставить поручительства друзей. В то же время царь усиливал меры предосторожности относительно собственной безопасности: он окружил себя стражей, водил с собой страшную собаку, способную бороться со львом и свалить коня вместе с всадником, а ночью это страшилище караулило у дверей императорской спальни и при малейшем шуме поднимало страшный лай. Но видя, что все растет вокруг него опасность, Андроник вместе с тем чувствовал, что растет в душе его и непреклонная энергия для самозащиты. "Клянусь моей сединой, - говорил он, враги Андроника не будут иметь причины радоваться. Если рок судил, чтобы Андроник сошел в Аид, они сойдут туда первые, чтобы указать ему путь, Андроник проследует лишь после них". Вспомнив в этот решительный час, какую поддержку нашел он некогда в византийском национализме, он задумал вновь разжечь этот все еще не совсем потухший огонь. Он пустил слух, что норманны были обязаны своим успехом поведению изменников, передавшихся иноземцам, и думал, воспользовавшись этим предлогом, изгнать громадное количество всех бывших против не-{303}го узников, брошенных им в тюрьмы, их родных, даже их друзей, казавшихся ему противниками его политики. Говорят, были изготовлены целые списки жертв, и потребовалось сильное противодействие со стороны собственного сына Андроника, Мануила, чтобы заставить императора отказаться от чудовищных казней, о которых он мечтал.

Несмотря ни на что, несмотря на свою самоуверенность, Андроник чувствовал, что власть его поколеблена. Со страхом вопрошал он гадателей, наблюдал приметы, тревожился, видя, что точатся слезы из иконы апостола Павла, к которому он питал особенное почтение, считая его своим покровителем. Затем вдруг снова ободрялся; даже сделал неосторожность - так верил он снова в свою укрепившуюся власть - и оставил мятежную столицу, чтобы отправиться с женой и любовницей на несколько дней на одну из своих дач. Чрезмерное усердие одного из его приближенных должно было во время его отсутствия ускорить наступление грозившего кризиса.

Среди важных особ, взятых Андроником под надзор полиции, самой знаменитой был Исаак Ангел. Это был человек посредственного ума, характера нетвердого, без всякой воли, и вследствие этого, несмотря на то, что он принимал участие в восстаниях, царь не казнил его и ограничился тем, что держал его пленником в собственном дворце. Встревоженный волнением в столице, министр полиции Агиохристофорит счел разумным арестовать этого предполагаемого главу народного восстания. Но страх придал Исааку смелости: ударом меча сразив одного из главных своих противников, он вскочил на лошадь и все еще с окровавленным мечом в руках помчался к неприкосновенному убежищу, к храму Святой Софии. При известии о покушении возмущенный народ волнуется, все боящиеся за свою жизнь примыкают к начавшемуся мятежу, и за отсутствием Андроника и благодаря растерянности министров восстание быстро распространяется. Вокруг Святой Софии собирается огромная толпа; всю ночь она караулит подле базилики, чтобы помешать схватить там беглеца. Утром предложили сделать Исаака императором.

Извещенный тем временем Андроник торопился возвратиться в столицу. Но было слишком поздно: мятеж перешел в революцию. Чернь ломала тюрьмы, освобождала главарей восстания и под их руководством сорганизовывалась и вооружалась. Исаак Ангел, совершенно против своего желания, был провозглашен императором, вновь приведен в Святую Софию, и патриарх собственноручно возложил на него корону. После этого толпа стала готовиться взять дворец приступом. Все такой же смелый, все такой же неук-{304}ротимый, Андроник сделал попытку сопротивления. Не колеблясь, скомандовал он стрелять в толпу и первый дал залп из дротиков сверху стен. Но ни это военное действие, ни прекрасные слова, какими он затем думал успокоить угрожавшую ему толпу, не имели успеха. Под ударами осаждавших ворота дворца подались. Императору не оставалось другого выхода, кроме бегства.

Поспешно сняв с себя императорскую одежду, сбросив пурпуровые туфли и сняв даже крест, который много лет носил на шее как залог божественной защиты, надев на голову остроконечную шапочку, какую носили варвары, он скрылся из дворца и вместе с женой и любовницей, в то время как ликующая чернь грабила дворец, поспешно добрался до маленькой морской пристани у восточного конца Босфора. И в самом бедствии сохраняя свое всегдашнее высокомерие и гордость, он потребовал и добился, чтобы ему дали судно, на котором он думал бежать на Русь. Но внезапно налетевшим порывом ветра явление так часто случающееся на Черном море - он был вновь прибит к берегу; тут он наткнулся на разведчиков, посланных за ним в погоню. Его арестовали, заковали в цепи. "Но и тут, - говорит Никита, - он был все тот же тонкий и находчивый Андроник". Несравненный актер, каким он был, сыграл тут свою последнюю роль. "Он разлился, - рассказывает историк, трогательной, патетической жалобой, перебирая все струны инструмента, как самый искусный музыкант. Он напоминал о знатности своего рода, из какой знаменитейшей семьи он происходил, и как раньше судьба была к нему милостива, и как его прошлая жизнь, даже когда он без пристанища скитался по всему миру, заслуживала быть прожитой, и насколько обрушившееся теперь на него несчастие было достойно возбудить сострадание. И обе сопровождавшие его женщины подхватывали жалобу и делали ее еще более жалостной. Он задавал тон; они подхватывали и продолжали его песню". Но это было напрасно. Быть может, в первый раз в жизни красноречие Андроника не имело действия, искусство его не достигло цели. Его привезли в Константинополь; и тут он должен был умереть.

По своему трагическому ужасу смерть Андроника была достойна его жизни. Надо прочесть в истории Никиты описание этого последнего акта драмы, одну из самых ужасающих и потрясающих страниц, какие только встречаются в летописях Византии. Прежде всего сверженного императора привели к его счастливому сопернику Исааку Ангелу и в течение нескольких часов чернь подвергала его всевозможным оскорблениям; ему выбили зубы, вырвали бороду и волосы, и в особенности женщины набросились на несчастного с остервенением, чтобы отомстить за жестокости, какие он {305} произвел некогда с их близкими. После этого ему отрубили правую руку и бросили в тюрьму, где он несколько дней оставался без всякого ухода, без пищи, даже без капли воды. Это было лишь начало его долгой агонии. Через несколько дней снова принялись за него: выкололи ему один глаз и с непокрытой головой, в одной рваной тунике, посадив на паршивого верблюда, погнали по улицам столицы по самому солнцепеку. Это плачевное зрелище, "которое должно было бы исторгнуть слезы у всякого человека", не тронуло страшной константинопольской черни. Все грубые и наглые жители, подонки большого города, кожевники, колбасники, базарные торговцы, завсегдатаи самых грязных кабаков, забыв, какими кликами приветствовали они некогда Андроника как своего спасителя, сбежались, чтобы содействовать пытке несчастного. "Одни били его палкой по голове, другие пачкали ему ноздри навозом; третьи выжимали ему на лицо губки, пропитанные испражнениями, некоторые поносили его мать и отца непристойными словами. Иные кололи его рожнами в бока; другие бросали в него камнями; одна распутная женщина, взяв в кухне сосуд с кипятком, вылила ему его на лицо". Наконец, с гиканьем и смехом страшное шествие достигло Ипподрома. Тут стащили несчастного с верблюда, привязали за ноги головой вниз к перекладине между двух столбов, и ужасное веселье возобновилось. Андроник выдерживал все стоически, без единой жалобы; лишь изредка с губ его срывались слова: "Господи, помилуй" - или: "Для чего вы бьете лежачего?" Но обезумевшая толпа ничего не слышала. Стали рвать на нем рубашку и издевались над оголенным, причем мужчины непристойно касались его. Один из зрителей вонзил ему меч в горло до самых внутренностей. Некоторые латиняне, вспомнив об избиении их соотечественников, произведенном некогда по его приказанию, забавлялись, пробуя на теле умирающего, чей меч острее, и испытывая, кто нанесет наиболее меткий удар. Наконец он умер, и толпа, увидев, что в предсмертной судороге он поднес ко рту правую руку с отсеченной перед тем кистью, не преминула иронически заметить, что до последнего своего издыхания Андроник жаждал человеческой крови.

В своей бессмысленной свирепости народ не хотел оставить в покое даже изображений несчастного монарха, и его изуродованный труп, брошенный сначала, как падаль, под сводами цирка, едва удостоился, по прошествии нескольких дней, нищенских похорон, и то в виде милости.

Так умер в сентябре месяце 1185 года в возрасте шестидесяти пяти лет император Андроник Комнин, прошумевший на весь XII век своими похождениями, своими блестящими качествами, своей {306} порочностью и скандалами. Его жизнь фантастичнее любого романа, одна из самых интересных, какие только встречаются в истории Византии. Своими выходками и своими военными подвигами, своими побегами и своими любовными похождениями, своими неудачами и своими удачами этот необычайный искатель приключений, истинный тип "сверхчеловека", до сих пор еще пленяет потомство, как пленял своих современников. Но его могучий образ представляет еще и другой интерес помимо анекдотического: он необыкновенно характерен и типичен. В жизни этого гениального и порочного царя, отвратительного тирана и выдающегося государственного деятеля, который мог бы спасти империю и только ускорил ее гибель, собраны все главные черты, все контрасты византийского общества с его странным смешением добра и зла, общества жестокого, странного, упадочного, но в то же время способного на величие, энергию и силу, сумевшего на протяжении стольких веков, во все смутные дни своей истории найти всегда в себе самом необходимый источник жизни и дальнейшего, не бесславного существования. {307}

ГЛАВА V. ПРИДВОРНЫЙ ПОЭТ

В ЭПОХУ КОМНИНОВ

Около первой половины XII века жил в Константинополе один бедняк писатель по имени Федор Продром. Он сам себя называл Птохопродромом, то есть бедным Продромом; и действительно, трудно было встретить между литераторами другого такого нуждающегося, голодного попрошайку. Всю свою жизнь он провел в поисках богатых покровителей, в выпрашивании денег у императора, у царевичей и цариц, знатных вельмож и сановников; плакался, чтобы их растрогать, на свою бедность, на свои несчастия, на свое плохое здоровье, на свою старость, выпрашивая у них денег в виде платы за свои хвалебные слова, эпиталамы, соболезнования, или места, или хоть кровать в госпитале. Нищий и тщеславный в одно и то же время, очень гордый своим происхождением, воспитанием, талантом и при всем этом способный на всякую пошлость, он представляет любопытный тип писателя эпохи Комнинов, гордившихся тем, что они любили писателей и покровительствовали им.

I

До нас дошло много рукописей с именем Федора Продрома, значительное количество всякого рода произведений, не могущих, без сомнения, все принадлежать этому автору; и только в последние годы более внимательные критики взяли на себя труд разобраться в них и привести в некоторый порядок всю эту кучу текстов, из которых многие еще не изданы. Не касаясь сущности вопроса, далеко еще не вполне разрешенного, я напомню только, что самые последние работы по этому вопросу, по-видимому, доказывают, что существовало, по крайней мере, два Продрома: жизнь одного может быть отнесена к 1096 - 1152 годам; отец его был человек образованный, из хорошего семейства, дядя Христос достиг высокого сана митрополита Киевского в конце XI века, и в честь его Никита Евгениан сочинил надгробное слово, заключающее несколько довольно точных подробностей из жизни этого человека; многочисленные поэтические произведения другого Продрома содержатся главным образом в одной знаменитой рукописи, находящейся в библиотеке св. Марка в Венеции, и, по-видимому, он жил до 1166 года. Надо сознаться, что во многом второй похож на пер-{308}вого, как брат; оба всю жизнь осаждали просьбами великих мира сего, жаловались на свои болезни и на свою нужду, оба окончили свою жизнь в богадельне, где благодаря своей настойчивости в конце концов добились для себя приюта. И так как анонимный поэт венецианской рукописи, судя по заглавию некоторых своих стихов, действительно носил имя Продрома, легко было бы соединить - что и делали долгое время - этих двух людей в одного, тем более что у них часто были общие покровители и они почти всегда вели одинаковый образ жизни; но мы знаем, с одной стороны, что один из них умер сравнительно молодым, а другой беспрестанно жалуется на невзгоды старости, знаем, что второй, автор венецианской рукописи, упоминал в одной поэме, написанной, несомненно, в 1153 году, о своем "друге и предшественнике" Продроме, "писателе знаменитом и прославленном, звонкой ласточке, певце столь сладкозвучном", умершем в то время, как сам он обращался с этими стихами к императору Мануилу. Как поделить между этими двумя тезками, бывшими, быть может, в родстве, огромный литературный багаж; сохранившийся вплоть до наших дней под их именем? Кому из двух приписать честь авторства любопытных поэм на простонародном греческом языке - о них мы будем говорить позднее, - о которых иногда замечали, и, по-моему, совершенно несправедливо, что они не принадлежат ни тому, ни другому? Это очень специальный вопрос, и тут не место им заниматься. Чтобы достигнуть цели, намеченной в этом очерке, а именно показать, что представлял придворный поэт в эпоху Комнинов, и разобрать его отношения к могущественным покровителям, будет, конечно, законно почерпать сведения одинаково из произведений обоих авторов, бывших приблизительно современниками, имевших почти одинаковую судьбу, приняв, разумеется, к сведению, что мы хорошо знакомы с положением вопроса, допуская существование двух различных Продромов и имея в виду изобразить лишь общий тип, часто встречавшийся в XII веке 1.

II

Несмотря на возрождение литературы в эпоху Комнинов, литература не кормила в те времена своих работников. Правда, в иные редкие дни подъема духа Продром, несмотря на свою нищету, поздравлял себя с подобным положением, находя, что бедность является всегда спутницей таланта; он радовался, что Провидение не наделило его "кучами золота, развращающими философский ум", и заявлял с полным равнодушием к благам этого мира: "Если невозможно быть одновременно философом и богатым, я предпо-{309}читаю оставаться бедным, но только с моими книгами". Однако такие припадки гордого стоицизма были непродолжительны. Большею частью поэт с глубокой грустью замечал, что всегда "бедность бывает спутницей знания". В такие минуты ему хотелось бросить за окно свои книги, покинуть Аристотеля и Платона, Демокрита и Гомера, отказаться от риторики и философии, от всех этих тщетных вещей, стоивших ему в молодости столько бесполезного труда и не принесших ему ничего, кроме нищеты. "Оставь, - писал он тогда, - книги, речи, заботы, снедающие тебя. Ступай в театр, к мимам, к фокусникам. Вот что в почете у глупых людей, а не наука". И тут, припоминая дни своего детства и блестящее образование, какое бесполезно дала ему его семья, он обращался к одному из своих покровителей со следующими печально шутливыми стихами: "Когда я был маленьким, мой старый отец говорил мне: "Дитя мое, учись наукам сколько только можешь. Видишь ты этого вот человека, дитя мое? Он ходил пешком, а теперь у него прекрасная лошадь, и он ездит на откормленном муле. Когда он учился, у него не было обуви, а теперь, ты видишь, он ходит в башмаках с длинными острыми концами. Когда он учился, он никогда не был причесан, а теперь это прекрасный кавалер, всегда с красивой, тщательной прической. Когда он учился, он никогда в глаза не видал и двери в баню, а теперь он омывается три раза в неделю. Последуй же советам твоего отца и посвяти себя всецело изучению наук". И я изучил науки с большим трудом. Но с тех пор, что я стал рабочим литературы, я алчу хлеба и мякиша от хлеба. Я поношу литературу, со слезами говорю: "Господи! да будут прокляты науки и те, кто их изучает! Проклят будь тот день и час, когда меня послали в школу, чтобы учиться наукам и стараться зарабатывать тем себе хлеб". Если бы сделали тогда из меня золотошвея, одного из тех, что зарабатывают себе хлеб тем, что изготовляют златотканые одежды, я отпер бы тогда свой шкаф и нашел бы там хлеб в изобилии, вино, тунец и макрель; а теперь, если я его отопру, сколько бы ни искал по всем полкам, только и увижу, что бумажные мешки, набитые бумагами. Я открываю сундук, чтобы поискать там кусок хлеба, нахожу маленький бумажный мешок. Открываю сундук, ищу кошелек, ощупываю его, думая, нет ли там денег, но он набит бумагой. Тогда у меня не хватает больше сил, я падаю от истощения. И в припадке голода я в моем бедственном положении предпочитаю изучению литературы и грамматики ремесло золотошвея". Так продолжается долго, все в том же роде, и поэт по очереди сожалеет, что он не сапожник, не портной, не красильщик, не булочник, не торговец сывороткой, не носильщик, не знает ни одного из этих ремесел, доставляющих пропитание, и мо-{310}жет только слышать, как ему с насмешкой говорят: "А ты, приятель, ешь свои книги! Кормись, бедняга, своей литературой!" 2.

Иногда, и более серьезным образом, он думал - это было около 1140 года - покинуть Византию, где светские и духовные лица одинаково презирали духовную жизнь, а император не оплачивал по достоинству поэмы, какими он его снабжал. Он думал последовать за митрополитом Стефаном Скилицей в далекий Трапезунд, так как этот иерарх отличал бедные таланты и им покровительствовал и удостаивал поэта своей дружбы. Но затем, несмотря на все, что ему приходилось переносить, он не мог решиться покинуть столицу, где все надеялся, поздно ли, рано ли, получить желанную награду и доход, который избавил бы его от нужды. А покуда он из-за куска хлеба исполнял всякое дело, обивал пороги сильных мира сего, где спесивые слуги в прихожей высокомерно и насмешливо оглядывают с головы до ног дурно одетого и дурно обутого просителя; присутствовал на церемониях, свадьбах, похоронах, пышных торжествах, ища материала, чтобы написать и повыгоднее сбыть какую-нибудь поэму, льстя до изнеможения, жалкий и в то же время тоску нагоняющий своими усилиями увеселять и заставлять смеяться. "Обливаясь слезами, - говорил он одному из своих покровителей, - стеная и рыдая, пишу я стихи, брызжущие веселостью и хорошим расположением духа. Если я поступаю так, то не для своего удовольствия. Но из-за этого бедственного положения, из-за этой беготни, продолжительной и отчаянной, какую мне - увы! - приходится производить, чтобы отправляться пешком во дворец или церковь, хочется мне хоть один раз сказать вам правду, какова она есть".

Так прозябал в Константинополе литературный пролетариат, состоящий из людей умных, образованных, даже изысканных, которых жизненные невзгоды чрезвычайно принизили, не говоря о порочности, которая в соединении с нищетой иногда совершенно выбивала этих людей из их колеи, совращала с должного пути. "Я иногда немного сбивался с прямого пути", - признается один из таких писателей. "Я расцветал, - читаешь у другого, - в цветущем саду Священного Писания и плел венок из роз всевозможных знаний. Но ожог нужды и жало страданья, опустошающий огонь тысячеголового чудовища нетрезвости и похоть, сожигающая плоть, страшилище из всех страшилищ, исказили постыдно мой облик и заставили утратить человеческое достоинство". Третий был женат на женщине сердитой и сварливой, осыпавшей его бранью и насмешками, прогонявшей его прочь, когда он возвращался домой в не совсем трезвом виде, и в этих семейных невзгодах он главным образом видел предлог, веселый сюжет, чтобы за-{311}бавлять одного из своих покровителей. Дело в том, что все эти бедняги прежде всего хотели жить, а ко всему остальному относились крайне равнодушно. "Я столько же забочусь об общественных делах, - говорит Цец, - как вороны о царстве и орлы о законах Платона". Другой так резюмирует всю свою политику: "Император должен делать добро тем, кто его о том просит, утешать скорбящих, иметь сострадание к несчастным"; и прибавляет с наивным бесстыдством: "Для чего трудиться, раз это ничего не приносит, делать работу, когда это только работа? Если проситель остается без вознаграждения, какая выгода просить? Для чего писать, если писатель остается в безвестности и произведение его неизвестным для того, для кого его автор, в надежде на прибыль, старался и трудился?"

Федор Продром думал точно так же. Как для того, чтобы нравиться, иметь успех, для того, чтобы жить, он брался за все светские дела, так точно брался он за всякие дела и в литературе. Ему приписывают романы в стихах и шутовские произведения, сатиры и поэмы по астрологии, религиозные стихотворения и философские трактаты, письма и надгробные слова, множество произведений на разные случаи, особенно на выдающиеся события при дворе и в столице, на победы и свадьбы, на рожденье и смерть, события, при которых всегда, помощью всевозможных искусных изворотов, появляется протянутая рука. Он не писал только для себя; его перо и остроумие были к услугам всякого платящего. Вечно в поисках благоприятного случая, этот поэт, в сущности, был лишь придворным слугою, и все, в подобном ему положении, были такие же, заслуживая скорее жалость, чем порицание, вполне счастливые, если после всяких просьб, препон и несчастий находили наконец под старость спокойное убежище в каком-нибудь богоугодном заведении. Федор Продром добился такого убежища около 1144 года в приюте св. Павла для стариков; анонимный же поэт венецианской рукописи около 1156 года поселился в Манганском монастыре св. Георгия после жизни, полной приключений, заслуживающей быть рассказанной, ибо она не лишена интереса для истории византийского общества эпохи Комнинов.

III

Среди византийских цариц первой половины XII века нет ни одной, в честь которой Федор Продром или соименный с ним писатель венецианской рукописи не слагали бы поэм. Первый в прозе и стихах оплакивал для Ирины Дуки, вдовы великого Алексея Комнина, смерть ее сына Андроника. Для Анны Комнины он воспел в {312} торжественном стихотворении по случаю бракосочетания свадьбу ее двух сыновей. Он воспевал Ирину Венгерскую, бывшую женой Иоанна Комнина, и Ирину Германскую, первую жену Мануила. Тезка его восхвалял всех прекрасных особ, стоявших близко к императорскому дому, племянниц, кузин царя. Но среди этих знаменитых покровительниц имя и семья одной в особенности часто появляются в венецианской рукописи, и, по-видимому, второй Продром был ее главным поэтом: это севастократорисса Ирина, свояченица императора Мануила.

Она была женой севастократора Андроника, второго сына царя Иоанна Комнина, и, как большинство знатных дам того времени, это была женщина чрезвычайно образованная, любившая литературу. Она поддерживала отношения с некоторыми из наиболее знаменитых писателей своего времени. Это по ее просьбе и для нее написал Константин Манасси свою летопись в стихах, и в прологе к этому произведению автор воспел, как полагалось, эту царицу, "большую любительницу литературы", всегда стремящуюся к расширению своих познаний, страстно любящую книги, горячую поклонницу красноречия, посвящавшую науке лучшее время своей жизни. Он восхвалял также ее щедрость, ее обильные подарки, которые, подобно росе, приносили непрестанно восстановляющий силы отдых для писателей, работавших на нее; к этому следует прибавить, так как это составляло редкое явление в те времена, что он восхвалял свою покровительницу с большой сдержанностью и скромностью, сам стараясь подчеркнуть такой свой прием: "Я смолкаю, - пишет он, - из страха, чтобы кто-нибудь не нашел мои слова слишком льстивыми", - явный намек на преувеличенную и низкопробную лесть какого-нибудь Федора Продрома и ему подобных, в чем в то же время обнаруживается несколько презрительное отношение к придворным поэтам их современников.

Образованная и щедрая Ирина жила среди тесного кружка писателей. Как она обратилась к Манасси, прося его быть ее учителем истории, так же обратилась она к Иоанну Цецу, чтобы тот составил для нее толкование Теогонии Гесиода и поэм Гомера; и имея ее же в виду, ученый-грамматик, как некогда для императрицы Ирины, принялся писать теперь, как он говорил, новую "женскую книгу" (gynaiceia biblos) и в предисловии к ней упоминал о благодеяниях, какими осыпала Ирина его, неимущего, и высказывал свою радость работать для нее. Впрочем, и он также, подобно другим писателям, был всегда готов усиленно домогаться и в прозе, и в стихах всяких милостей и даров от своей покровительницы и порой жаловался, что секретари княгини не выказывали довольно рвения в исполнении ее щедрых намерений и что отсут-{313}ствие с их стороны доброго желания лишало его плодов работы. Кроме того, Ирина вела очень интересную переписку с одним монахом Иаковом, бывшим, по-видимому, одним из близких к ней людей; и в этих письмах, наряду с историей несчастий, каким она подвергалась, встречаются указания на ее литературные вкусы, на "ее аттический язык" и на ее любовь к стихам Гомера, "твой милый Гомер" (ho sos Homeros) - как выражается корреспондент княгини. Возможно, наконец, что Федор Продром работал для нее, хотя мне кажется все же сомнительным, чтобы можно было действительно приписать ему все поэмы, посвященные севастократориссе и сохранившиеся под его именем. Но, во всяком случае, она в течение многих лет имела на своей службе поэта венецианской рукописи, и многочисленные произведения, посвященные им ей и ее близким, освещают с интересной стороны одновременно как жизнь этой замечательной женщины, так и жизнь писателя, бывшего ее придворным, а также ее верным слугой.

По-видимому, поэт еще с ранних лет стал посещать севастократора Андроника. "Я принадлежал вам, - говорит он где-то своей покровительнице, от самой колыбели". Не раз делал он принца поверенным своих несчастий, описывая ему жалкое существование таких бедных людей, как он, "получивших единственное наследство - бедность, имеющих большие траты и малые доходы"; и он пытался, в шуточном рассказе описывая ему свои беды, растрогать его своей бедностью и добиться увеличения пенсии, которую выдавал ему Андроник. В то же время он сочинял небольшие стихотворения для его жены, которые та прилагала к делаемым ею церкви благочестивым дарам; он посвятил ей астрологическую поэму и с этой минуты стал своим человеком в доме. Поэтому, когда в 1143 году, во время похода в Киликию, Андроник умер от лихорадки в Атталии, оставив жену свою вдовой с пятью детьми, севастократорисса никому другому, как нашему поэту поручила написать длинное надгробное слово, где Ирина якобы выражала свое огорчение и где, несмотря на напыщенное многословие, слышится порой голос искренней скорби. С этого времени он в течение долгих лет оставался верным и горячо преданным своей покровительнице.

Венецианская рукопись заключает в себе около пятидесяти поэм, относящихся к севастократориссе и к ее близким, и составляет в общем до 7000 стихов. То это маленькие изречения, предназначенные, как приложение, к вышитым золотом и бисером воздухам, дорогим покровам на священные сосуды, которые благочестивая Ирина жертвовала на церкви; и нередко случалось, что эти краткие стихотворения были вышиты на самых тканях жертвуемых Ириной предметов. То это были стихи, сочиненные по случаю {314} каких-нибудь больших семейных торжеств, поэмы, довольно пространные и которые читались с большой торжественностью. По поводу всякого события в жизни Ирины наш писатель был всегда готов сочинить подходящее к данному случаю произведение: по случаю дня ее рождения и по случаю ее выздоровления, по случаю брака ее сына Иоанна, протосеваста и протовестиария, по случаю брака ее дочери Феодоры с герцогом Австрийским, по случаю брака ее внучки Ирины; так же точно воспевал он подвиги ее сыновей, добродетели ее дочерей, заслуги ее зятьев, и всем он преподносил лестные стихотворения; равно и по случаю вдовства ее дочери Евдокии, по поводу отъезда или возвращения ее дочери Феодоры, по случаю отъезда в армию ее сына Алексея он отправлял севастократориссе послания в стихах с выражением соболезнования или поздравлением. Впрочем, он крайне ею восхищался и отнюдь не скрывал этого от нее. Когда он говорил с ней, самые лестные слова сами собой так и ложились ему под перо. Ирина была для него "мудрая, гармоничная, воплощенная мысль Афины"; он восхвалял "ее душу, полную благорасположения, ее душу, милосердную, как у Христа"; он напоминал, как она любила одновременно добро и литературу (philagathos cai philologotate). И, по-видимому, это не были пустые заверения в преданности. Поэт не раз становился выразителем печалей и сетований севастократориссы и делал это иногда с не лишенной известного достоинства смелостью.

После потери мужа Ирина увидала, что положение ее при дворе вдруг разом изменилось. Одно время, когда смерть унесла Алексея, старшего сына императора Иоанна Комнина, она могла с полным основанием льстить себя надеждой, что вместе со своим мужем взойдет на престол, и друзья ее, по-видимому, с радостью заранее приветствовали ее как будущую императрицу. Преждевременная смерть Андроника убила эти надежды, и с самого начала нового царствования севастократорисса, по-видимому, впала в немилость у своего зятя Мануила. В первый раз, в 1144 году, вследствие клеветнического навета, она была заточена в Большом дворце, а затем сослана на Принцевы острова; имущество ее было конфисковано, дети ее удалены от нее, и она даже жалуется, что подверглась дурному обращению со стороны тюремщиков, которым было поручено стеречь ее. Однако ей удалось оправдаться, и ее вновь водворили к родным. Ее всегдашний поэт в трогательных выражениях воспел ее возвращение в родной дом и полное признание ее невинности. Тем не менее основательно или нет, но Ирина казалась опасной. В 1148 году она была вторично обвинена, на этот раз в заговоре на жизнь императора, и без следствия, без суда ее сначала удалили из столицы, а затем заключили во Влахерн-{315}ском дворце; в то же время ее лишили всех привилегий и даже одежд, принадлежавших ее императорскому званию, так что она могла с печалью сказать: "В этом дворце, где я когда-то знала благоденствие, где красовалась, подобно цветку, теперь я томлюсь узницей, и когда вспоминаю о былых почестях, о минувших радостях и удовольствиях, скорбь моя увеличивается и тяжесть несчастья усугубляется". Она оставалась тут более десяти месяцев, после чего ее, больную, перевезли в монастырь Вседержителя. Только спустя довольно много времени, около 1151 года, вследствие усиленных просьб, благодаря ходатайству ее сына и зятя перед императором, она получила наконец помилование. Все же ей пришлось покинуть Константинополь и последовать в Болгарию за сыном своим Иоанном, назначенным губернатором этой провинции.

В продолжение этих мучительных лет наш поэт сделался отголоском ее жалоб, истолкователем ее печалей, историком ее несчастий. В целом ряде произведений, где большей частью слово принадлежит как бы ей самой, он заставляет ее бесконечно рассказывать горестные события ее жизни: как после смерти своего обожаемого мужа она потеряла всякую надежду, всякая радость у нее исчезла, - явный намек на надежду взойти на престол, взлелеянную раньше и утраченную; как трижды император со всей суровостью обрушивался на нее и как, "подобно воску на огне", она таяла от его гневного дыхания; как, находясь на дне пропасти, куда ее ввергли, заживо погребенная, она только одного ждет и желает - это смерти. "Я испытала, - говорит она в одном месте, - различные и невыносимые муки. Доносчики возводили на меня всякую клевету; язык их, как меч, ранил меня, поносил, разил. Я была удаляема, изгоняема; я доходила до самых дверей Аида". И в другом месте: "Я изведала всевозможные страдания, испытала всевозможную тиранию. Я была в тюрьме, была в изгнании; я подвергалась оскорблениям, меня лишили детей, я видела презрение к себе со стороны моих близких, подвергалась обвинениям со стороны моих служителей, видела всякие беды, всякие унижения; я видела радость моих врагов. Но, несмотря на все это, я живу". Непрестанно новые несчастия присоединялись к прежней напасти. Брак по политическому расчету лишил ее дочери Феодоры, предав ее тому, кого поэт называет "зверем Запада". "И я оплакивала мою дочь, - говорит Ирина, - как если бы она была мертвая". По приказанию императора у нее отняли сына Алексея, самого младшего из ее детей, чтобы отправить его в армию. Дочь ее Мария была далеко от нее, дочь Евдокия вдовела и должна была скоро скомпрометировать себя с красавцем Андроником Комнином. И она оставалась одна, больная, жалкая, "новая Гекуба, лишенная своих детей". {316}

Несомненно, в этих жалобах есть некоторая доля преувеличения. Ее сыновья и зять Иоанн Кантакузин были на очень хорошем счету у императора Мануила; дочери ее Марии было разрешено навещать ее в ее убежище монастыре Вседержителя; дочь ее Феодора приезжала из Германии, чтобы видеться с нею. Однако сама она, по-видимому, несомненно, подвергалась довольно суровому обращению. В прошении, поданном ее поэтом от ее имени императору Мануилу в момент ее заточения во Влахернах, она, в крайне ярких выражениях и приводя точные подробности, жалуется на унижения и всевозможные наказания, каким ее подвергали. Дело идет о тюремщиках мужского пола, которым, противно обычаю, была поручена Ирина во время ее первого изгнания; тут упоминается даже о побоях (mastiges), каким она была подвергнута. В особенности говорится тут о совершенно незаконном обращении, какое позволили себе с севастократориссой; и относительно этого пункта, несмотря на мольбы, которыми полно это послание, Ирина не может удержаться от протеста, выраженного не без известной смелости и гордости: "Я не отказываюсь, чтобы меня судили, - говорит она, - я не бегу от суда; я не боюсь ни обвинителя, ни доносчика. Пусть он явится, я вызываю его, пусть предстанет на суд, пусть говорит и пусть предъявит доказательства моего преступления". Вместо этого она была осуждена без следствия, без суда, без очной ставки со своим обвинителем. "Зачем, - пишет она императору, обвиняешь ты человеческое существо по одному подозрению? зачем по простому доносу наказуешь того, кто не мог защитить себя? Почему не разыскиваешь того, кто обвиняет меня? Не довольствуйся словами, но требуй доказательств". Что касается ее, она требует, чтобы с ней обращались согласно закону, и готова нести наказание, если будет справедливо осуждена. Но она хочет суда праведного, беспристрастного. "В отношении других людей, - настойчиво говорит она дальше, - ты не полагаешься на слова, ты требуешь подтверждения фактами. Но относительно меня ты предал забвению все усвоенные обычаи: ты наказуешь меня, не судив раньше, ты обвиняешь меня по одному простому слову; и в моем деле две вещи одинаково прискорбны: суд и наказание, которые оба противоречат закону".

Требовалась известного рода смелость для бедного литератора, писавшего от имени севастократориссы, чтобы решиться высказать императору такую жестокую правду. Впрочем, к чести нашего поэта надо сказать, что он во всем этом деле доказал большую смелость и преданность своей впавшей в немилость покровительнице. Он старается утешать ее, ищет для нее поддержки. Он пишет ее зятю Иоанну Кантакузину, ее сыну Иоанну Комнину, чтобы заин-{317}тересовать их в судьбе Ирины, напоминая одному, что "для матери следует без колебания пожертвовать даже своею жизнью", другому - что вся Византия возмущена несправедливой опалой Ирины. Он поддерживает ее в ее заточении; и когда наконец пришло помилование, он без колебаний, хоть и с сожалениями, покинул столицу, чтобы последовать за своей благодетельницей в Болгарию. "Разлука, - говорил он, делая красивое сравнение, - это разрывание души". Он не мог перенести этого и последовал в изгнание за той, которой, как он о том с гордостью упоминал, служил "верой и правдой" уже целых двенадцать лет.

В этой верности была доля заслуги. Правда, что, подобно другому писателю, Глике, также впавшему в немилость вследствие опалы, постигшей Федора Стипиота, он тем сильнее привязывался к своей покровительнице, чем больше Ирина, подпадая опале, навлекала и на него немилость императора, и что, несмотря на многочисленные поэмы, сложенные им в честь Мануила, он не надеялся получить от него никакой милости. Наоборот, в виде возмещения, он рассчитывал на щедроты севастократориссы и ее сына, полагая, что они были им вполне заслужены. И это он прямо высказывал без всяких прикрас: "У меня остается одна надежда - на вашу христианскую и милосердную душу. Умоляю вас, не обманите этой единственной остающейся у меня надежды; не заставьте меня ожидать напрасно". Само собой разумеется, он, быть может, надеялся также и на то, что в этой Византии с ее постоянными революциями, благодаря какому-нибудь повороту судьбы, благодетельница его возвратится ко двору, и действительно, она позднее возвратилась в Константинополь. Тем не менее преданность нашего поэта делает ему некоторую честь и показывает, что он стоил лучшего - по крайней мере в известные времена, - чем это можно подумать по общему тону его произведения.

Во всяком случае, надо прибавить, что ему довольно скоро надоело его пребывание в Болгарии. Несмотря на его привязанность к Ирине, ему недоставало Константинополя. Он сожалел, по слову поэта, "о милом дыме отечества", он скучал в сырой и печальной стране, куда его закинула судьба. Кроме того, он чувствовал себя старым, больным; ему нужно было жить в таком месте, "где можно найти лекарства и больницы"; ему вспоминалось также, что еще много лет назад Ирина и ее сын обещали ему приют в монастыре Святого Георгия Манганского. Не без колебания он стал просить об отпуске, напоминая о своих многократных и добросовестных заслугах, моля об одной только милости: чтобы его отправили в Византию, где бы он мог продолжать во дворце, все еще принадлежавшем Ирине, оставаться членом ее дома. "Я бы отнюдь не хо-{318}тел, - говорил он, - менять условия положения или удалиться; я не хочу разлуки, изгнания". Но он нуждался в отдыхе, а Ирина нуждалась в служителях молодых и сильных. Поэтому он просил о почетной отставке. "Я отнюдь не прошу о роскоши; я прошу только, чтобы было чем жить".

Желание его было исполнено. В 1152 году он возвратился в Византию и тут, так как надо было существовать и прием его в Манганский монастырь зависел от императора, наш поэт обратился к Мануилу. Монарх долго оставался глух ко всем просьбам бедного литератора, и последний горько жаловался, что император даже и взглянуть не хочет на его стихи. Однако в конце концов и, быть может, благодаря тому, что Ирина снова вошла в милость, он добился, после многих и упорных просьб и не раз обманутых надежд, что ему назначили пенсию, о которой он мечтал. В 1156 году он вступил в Манганский монастырь и стал там жить, продолжая писать стихи в честь своих могущественных покровителей и сохраняя, по-видимому, глубокую привязанность к севастократориссе. Он писал ей, чтобы извещать о своем здоровье, об операциях, каким должен был подвергнуться; и само собою разумеется, что он сильно надеялся получить таким образом какое-нибудь новое доказательство ее обычной щедрости. Он умер в своем монастыре, вероятно, несколько позднее 1166 года - самая последняя его поэма помечена этим годом, - и чтобы мы ни думали об этом человеке, во всяком случае, жизнь его представляет действительный интерес сколько потому, что изображает нам положение в Византии литераторов, столько и потому, что знакомит нас с этой печальной Ириной, писательницей из императорского дома и покровительницей литераторов, которую один из обласканных ею картинно называл "сиреной красноречия".

IV

Отнюдь не одной только превратностью своей судьбы интересуют нас эти придворные поэты; гораздо интереснее они по своему таланту.

В своих сатирических диалогах, в своих памфлетах, в своих эпиграммах Федор Продром, когда он не имеет намерения льстить, остроумен, меток до такой степени, что порой напоминает Лукиана. У него есть стиль, несмотря на манерность, в какую слишком часто любит облекаться его мысль; у него есть грация, несмотря на длинноты, портящие почти все его произведения. Наконец, у него есть оригинальность, что так сильно отличает его от напыщенности и официального тона его эпохи. Хоть он и вращал-{319}ся среди знати, Федор Продром на самом деле не принадлежал к высшему свету. Он не претендует на придворный лоск, и точно так же язык его не подчиняется сухим и размеренным формам, бывшим в употреблении в высшем обществе. Со свойственной ему народной грубостью и находчивостью он высмеивал некоторые недостатки, которыми страдали люди его времени. В своем диалоге, озаглавленном Палач, или Медик, он больно бичует плохих врачей и шарлатанов, которыми был полон Константинополь; в Амаранте, или Любви старика он в смешном виде изображает историю бедной девушки, осужденной выйти замуж за богатого старика. В другой вещи он осмеял невежд, выдающих себя за литераторов, глупцов, которые из желания прослыть за философов иначе не появляются в обществе, как с томом Платона в руках, безмозглых людей, которые, отпуская себе бороду, думают тем самым приобрести вид глубокоученых мужей. Точно так же высмеивал он несколько перезрелых мужчин, берущих себе в жены слишком молодых женщин, состарившихся куртизанок, причем охотно отправляет их к Церберу, в то же время сомневаясь, захочет ли собака ада вцепиться зубами в их жесткую кожу; и во всем этом видна острая и забавная наблюдательность над действительностью, что придает его поэмам бесспорный интерес, в смысле знакомства с историей общества, в особенности общества литераторов его эпохи.

Но Продром не забавлялся только описанием нравов своего времени или недостатков своих собратий по перу. Ему мы обязаны также произведениями, сочиненными в более народном духе, поэмами, написанными народным греческим языком, где еще более вольное остроумие, более простой язык и более грубый тон показывают, как близок народу этот едкий писатель, насмешник и балагур. Тут можно найти выхваченные прямо из повседневной жизни Константинополя, из быта мелких ремесленников, маленькие картинки, написанные с удивительной правдой и искренностью, которые дают полное удовлетворение и очень поучительны. Вот, например, история счастливого сапожника.

"Есть у меня сосед сапожник, нечто вроде псевдобашмачника; это любитель лакомых кусочков, весельчак и кутила. Чуть забрезжит заря: "Сын мой, - говорит он, - надо вскипятить воды. Вот тебе, мое дитя, деньги, чтобы купить рубцов, а вот еще, чтобы взять валашского сыру. Дай мне позавтракать, прежде чем я примусь за подошву". Когда он вдосталь упишет рубцов и сыру, ему надо налить четыре больших стакана вина: он пьет и икает, затем ему еще подливают. Но когда наступает время обеда, он бросает колодку, резак, шило и говорит своей жене: "Хозяйка, накрывай {320} на стол. Первым блюдом ставь вареное мясо, вторым рыбный соус, третьим мясной, да смотри, чтобы он не кипел". Когда подадут на стол, он вымоет руки и садится. А у меня, проклятие, чуть только обернусь и увижу, как он сидит перед всей этой едой, слюнки начинают течь, так и бегут ручьями изо рта. Он же сидит себе и уписывает все, что ему настряпали. Я шагаю взад и вперед и считаю стопы в моих стихах, а он потягивает да потягивает из большого стакана. Я ищу ямбы и спондеи, выжимаю из себя пиррихии и другие размеры. Но на что мне все эти размеры, когда у меня от голоду подводит живот? Что за великолепный мастер этот сапожник! Он прочел молитву перед обедом и принялся жевать".

Загрузка...