В ТУМАНЕ…

Госпиталь находился в деревушке неподалеку от городка, куда они приехали на практику. Ночью его быстро развернули, на следующее же утро начала действовать операционная, а в полдень по улице прогрохотали фашистские танки и ушли дальше, на восток. Еще через полчаса по деревне открыла огонь артиллерия. Чья — разобрать было невозможно. На Захара, зашедшего в соседнюю с госпиталем избу, обрушились бревна и кирпичи…

Очнулся он уже на операционном столе — конец расщепленного бруска распорол левый бок и сломал ребро. У стола стоял Андрей, Захар попытался изобразить на лице нечто похожее на улыбку, проглотил слюну и обронил: «Не робей, давай кромсай!»

В общем, операция прошла удачно, но случилось то, чего хирурги больше всего боятся: сепсис. Если строго придерживаться тех истин, которые Рубин столь усердно постигал в институте, то он, несомненно, должен был отправиться к праотцам: несколько дней молодой военврач был без сознания, метался, бредил, что-то кричал, чего-то требовал, кого-то звал. Кого? Это знал только Андрей — имя Елены ему говорило о многом. Мысленно Воронцов уже простился с другом, но свершилось одно из тех чудес, которые так часто случались на войне. Захар выжил и стал быстро поправляться.

Первое, что он увидел, когда пришел в себя, — серо-зеленые мундиры немцев, хозяйничавших в палате. Захар все понял. Он с трудом повернул голову к распахнутому окну — тонкий луч света прокрался из лесу, сквозь опутанные ветви… Одновременно сработал и слух: оттуда, где был свет, доносилась немецкая речь. Выстрелов слышно не было. Значит, линия фронта откатилась на восток и деревушка оказалась уже в тылу врага.

Захара после выздоровления оставили в госпитале: «Вы будете у нас работать», — сказал ему главный хирург, толстый, рыжеволосый человек с узенькими, хитроватыми глазками, имевшими свойство впиваться в собеседника надолго и пристально. В палатах — если грязные бараки можно было назвать палатами — лежали только советские люди с тяжелыми ранениями. И едва они начинали самостоятельно двигаться, как их тут же сажали на машины и куда-то отправляли. Куда? Захар безуспешно пытался узнать это. В общем, госпиталь оказался довольно странным.

С Воронцовым Рубин теперь встречался редко. Жили они в разных домах. А если и встречались, то поначалу старались не вступать в разговор. Впрочем, они понимали друг друга и без слов: «Что-то надо предпринимать!»

Так тянулись дни, недели, месяцы, полные отчаяния и безнадежности. В немногие свободные часы Захар недвижимо сидел, тупо глядя в землю, свесив руки меж колен. Иногда его охватывала ярость, но то была ярость бессилия, от которой на душе становилось еще тяжелее.

В один из весенних дней сорок второго Рубина неожиданно вызвал начальник госпиталя. Надо было ехать к какому-то больному немцу. На улице уже ждал «оппель». Немец-шофер доставил Захара в соседнюю деревню — Рубину никогда не приходилось бывать там. Машина подкатила к зданию бывшей школы. У входа стояли часовые. Шофера здесь, видимо, хорошо знали, никто даже не спросил у него пропуска, а доктору предложили не выходить из машины. Минут через десять шофер вернулся и отвез Захара на окраину деревни. На пышной кровати, выдвинутой на середину просторной комнаты, лежал плотный мужчина лет пятидесяти. Майор Квальман говорил гнусавым голосом и жаловался на болезнь печени. Не надо было быть большим специалистом, чтобы сразу же установить источник зла: алкоголь. Захар понимал, однако, что высказывать сию бесспорную истину следует достаточно осторожно, и с выражением искреннего сочувствия процедил:

— Я надеюсь, что господин…

— Меня абсолютно не интересует, на что вы надеетесь… Я хотел бы знать, что думает русский доктор по поводу болей, которые лишили меня сна.

Захар туманно высказался насчет злоупотребления шнапсом и с тревогой посмотрел на майора: какова реакция? И вдруг увидел, что майор с подчеркнутым равнодушием, не глядя даже в его сторону, небрежно обронил: «Данке зеер». И дал понять: «Вы свободны».

Позже Захару стало ясно — майор Квальман с его давно запущенной болезнью печени попросту участник заранее продуманной операции: ему поручено взглянуть на русского доктора еще до того, как он предстанет перед «светлыми очами» начальства.

Теперь шофер доставил его к дому, где помещался штаб. Ефрейтор предложил следовать за собой, и через несколько минут Захар стоял перед офицером, в котором он сразу узнал инженера Курта Зенерлиха.

Захар с юношеской наивностью выразил изумление, хотел даже что-то воскликнуть, о чем-то спросить его, но Зенерлих вежливо прервал Рубина.

— Не надо быть таким любознательным, доктор…

Мягкий, приглушенный, несколько даже проникновенный голос Зенерлиха был ласков и слегка насмешлив.

— Я вас знал почти ребенком, а передо мной стоит муж… Воин… Я не спрашиваю, как поживает ваша мать. По моим данным, она сейчас находится где-то далеко от Москвы: ей, кажется, дорого обошлось близкое знакомство с иностранным специалистом. Не стану вас расспрашивать и о вашей подруге — Елене. Как говорят французы: «На войне как на войне». Присаживайтесь… Сигару? Коньяк?

Курт задавал много вопросов. Родственники? Политические убеждения? Верит ли в победу Красной Армии? Знаком ли с программой национал-социалистов? Захар отвечал по-русски. Но в это время в комнату вошел еще один офицер, и Зенерлих, кивнув в его сторону, сказал:

— Что касается меня, то я не успел забыть ваш язык. Но мой коллега, обер-лейтенант Брайткопф, еще плохо знает язык противника. А вы, насколько мне известно, свободно владеете немецким. О, я хорошо помню вечер в клубе… Вы читали Гейне в подлиннике… — И Зенерлих продолжал уже по-немецки: — Мы многое знаем о вас. Больше, чем вы предполагаете. Где ваш значок — пятьдесят парашютных прыжков? Надеюсь, вы не разучились работать на ключе раций.

Рубина отвезли домой, предупредили, что никто не должен знать о его беседе с немецкими офицерами. Интуитивно Захар чувствовал — «смотрины» еще не закончены. Его не оставят в покое. Так возник самый тяжелый в жизни молодого человека вопрос: как быть? Что ответить на предложение, требование, угрозу, которые он услышит в штабе? Плюнуть им в морду и пойти на виселицу? А если по-другому?

Первая мысль была простой и ясной: «Я русский человек, комсомолец, патриот своей Отчизны, за ее счастье готов отдать жизнь». Потом закопошилась мысль о компромиссе. «А нельзя ли продать мою жизнь подороже… Нельзя ли так, чтобы сохранить жизнь…» Липкая эта мысль — о, как он боялся ее! — нет-нет да копошилась где-то в глубине души.

В тревожных раздумьях Рубин провел долгую, полную страшных кошмаров ночь. И не одну. Его не беспокоили, не вызывали — здесь, видимо, был свой расчет: пусть нервничает. Он просыпался ночью, корчась от ощущения почти физической боли, — и сразу трудно было разобраться: что это — позор еще не свершенного, но возможного предательства, или страх перед пытками в гестапо? Порой ему казалось, что сопротивление бесполезно. И тут же его охватывало острое желание жить. И Рубин терзал Рубина: «Как ты смел подумать? Нет, нет, ни за что…» Потом созревало решение: «Утром я обо всем расскажу Андрею. Посоветуюсь…»

Утром Захар лицом к лицу столкнулся с Андреем, но у него не хватило смелости сказать ему все, о чем передумал за ночь. И он нашел тысячу всяких оправданий своей нерешительности.

Так прошла неделя. Все взвесив, обдумав, Захар, наконец, принял решение: «Попытаюсь перехитрить их… По, крайней мере на первом этапе. Там видно будет…» И хотя этот план казался ему лучшим, предчувствие чего-то страшного, неотвратимого продолжало давить.

Наконец, его снова вызвал начальник госпиталя. Тот же шофер на том же «оппеле» лихо примчал Рубина в штаб: Зенерлиха уже не было. С Рубиным беседовал обер-лейтенант Брайткопф. Этот был еще более, чем Зенерлих, любезен и приветлив. Немец угощал бутербродами, предлагал кофе, шнапс, сигареты. Потом стал показывать фотографии — обер-лейтенант запечатлен и в военном, и в штатском, и в строго официальной обстановке, и в весьма легкомысленной — с французскими девушками в Ницце. Обер-лейтенант тараторил без умолку — о своих похождениях во Франции и Бельгии, о трудной и в то же время «сладкой жизни» немецкого офицера. Это не мешало ему благоговейно говорить о жене и детях, о религии и немецкой философии. Незаметно беседа переключилась на философию национал-социализма, который в общем-то, с точки зрения обер-лейтенанта, и есть социализм в истинном смысле этого слова. «Вы не можете не согласиться со мной?» Он сам спрашивал и сам утверждал. Далее разговор пошел более откровенно.

— Ради вашего благополучия, ради вашего личного счастья, ради счастья вашей мамы, наконец, ради любимой вами Елены, во имя обновленной России вы должны помочь нашему фюреру быстрее завершить войну. Я взываю к вашему разуму и к вашей гуманности — представляете, скольким людям будет сохранена жизнь, если нашему фюреру удастся закончить войну в короткие сроки. Будьте же человечны, господин доктор!

Выпалив одним духом эту заранее заготовленную тираду, Брайткопф пристально посмотрел на Захара — каково впечатление? И был, видимо, в немалой степени обескуражен тем обстоятельством, что лицо собеседника выражало полное равнодушие, скорее недоумение: «Какое отношение имеет ко всему этому он, русский доктор, военнопленный…» Захар отлично играл роль несмышленыша. Было в нем что-то простодушно-ребячливое, наивное.

Обер-лейтенант забарабанил пальцами по столу и глуховато, Me повышая голоса, сказал:

— Мне казалось, господин доктор, что я выразил достаточно ясно намерения моего шефа. Если вы хотите существовать, то… Надеюсь, мне не потребуется объяснять вам суть альтернативы: или вы будете выполнять задания рейха, и тогда вы сможете жить, и весьма приятно, или же вам придется…

Предложение это не застало Захара врасплох.

— Какой, же из меня разведчик? Да, я умею прыгать с парашютом, пользоваться рацией. Но ведь этого мало. Нужны особые черты характера. Я неловок, неуклюж, не умею стрелять.

Он долго перечислял, чего он не умеет, наконец, инвалидность, потеря ребра… Обер-лейтенант внимательно выслушал объяснения Захара, а потом стал убеждать, сколь почетна будет его миссия, какое высокое доверие оказывает ему господин Зенерлих. Захар продолжал возражать, но постепенно сдавал позиции, правда не без сопротивления.

Обер-лейтенант говорил спокойно, не кричал, не топал ногами. Он изображал готовность понять, вникнуть в доводы русского. Более того, он даже раздумывал вслух, не скрывая своих соображений, сомнений.

— Над этим, конечно, надо подумать. Вы говорите о инвалидности. Но это нас больше всего устраивает. Простите за некоторый цинизм… Очень жаль — молодой человек и уже инвалид. Но это оградит вас от опасности…

Он отхлебнул кофе, потер руки и, не глядя на Захара, тихо сказал:

— Лучше быть без ребра, чем быть покойником. Русские, когда вы вернетесь к ним, могут не взять вас в армию. Впрочем…

Брайткопф задумался.

— Мы предусмотрели такой вариант — если вас мобилизуют, на некоторое время абвер лишится возможности пользоваться вашими услугами. Мы не торопимся. Впереди у нас много времени и много забот. А насчет того, что вы не умеете стрелять, что вы неуклюжи — чепуха!.. Вы, вероятно, догадываетесь, господин доктор, что это только в кинофильмах разведчики мчатся на автомобилях в погоне за ключом от сейфа, стреляют, убивают, прыгают с моста в реку, спускаются по дымоходу в кабинет, где хранятся секретные документы, и выпрыгивают на полном ходу из курьерского поезда. Если вы всего этого еще не знаете, то вас просветят… Вас научат, как можно, будучи инвалидом, отличнейшим образом получать секретные разведданные, от которых сам господин Канарис пальчики оближет… Мы вас научим, как это делать. А пока — прошу вас!

Брайткопф продиктовал текст подписки:

«Имя… Возраст… Национальность… Воинское звание… Адрес… Добровольно беру на себя обязательство секретно сотрудничать с немецкими властями, выполнять их специальные задания, строго хранить доверенную тайну. Знаю, что за невыполнение обязательства или разглашение тайны виновного постигнет тяжелая кара…»

Затем Брайткопф деловито и несколько назидательно перечислил обязанности нового агента по кличке Сократ.

Загрузка...