РЕМУС ЛУКА

Трудно предположить, чтобы писатель-реалист, какими бы скромными ни были его намерения, смог бы написать хоть одну полноценную страницу, предварительно не изучив глубоко жизнь общества. Но познание сегодняшней действительности остается односторонним, убогим и весьма относительным, если пренебрегать историей, процессом, обусловившим формирование нынешнего общества. Ограничиваясь изучением лишь сегодняшнего дня, трудно понять не только структуру общества, психологию и мировоззрение народа, но и характеры отдельных людей, что в конечном счете исключает возможность хоть какого-то художественного отображения характеров. Я думаю, что это одна из причин того пристального интереса, который великие писатели-реалисты всех времен проявляли к истории.

Следовательно, и мы не можем понять структуру современного румынского общества и тенденции его развития, если не знакомы с жизнью и деятельностью его рабочего класса, игравшего решающую роль в истории Румынии последних ста лет, и главным образом если не знаем о борьбе, которую вела румынская коммунистическая партия с первых дней своего создания, о борьбе, увенчавшейся победой социализма и заложением основ коммунизма. Вот почему, как мне кажется, большинство ныне живущих румынских писателей уделяют пристальное внимание жизни, деятельности и борьбе коммунистов в прошлом. Это обусловило появление в румынской прозе последних десятилетий нового героя, подпольщика-коммуниста, и не только нового героя, а целого нового раздела жизни, обогатившего нашу литературу.

Вполне естественно, что и меня привлекла эта чрезвычайно обширная и отнюдь не простая и легкая тема. Здесь нам почти во всем необходимо было начинать с азов. В румынской довоенной прозе рабочий фигурировал, как правило, спорадически, и весьма редко был выписан ярко и правдиво. Герой-коммунист появлялся и того реже. Долг современных прозаиков, в меру своих сил и способностей, заполнить этот пробел.

До сегодняшнего дня я опубликовал один роман «Любовная история» и повесть «Майское утро», в которых пытался отобразить жизнь и борьбу коммунистов в подполье в годы буржуазной власти. Новелла «Пять дней и ночей» входит в цикл «Воспоминания каменщика», над которым я работаю уже давно. Этот цикл, объединенный личностью рассказчика — старого партийного активиста, отображает события разных лет.


Июль 1972 г.

Бухарест

ПЯТЬ ДНЕЙ И НОЧЕЙ

Их засунули в «малый салон» — так называлась тесная камера, два на три метра, в подвале полицейского участка, в стороне от двух других. Дощатые нары тянулись вдоль стен до самых дверей. Камера была темная и сырая. Стены, облупившиеся, грязные, испещренные непристойными надписями. Пол цементный, по углам паутина. Под потолком тусклая лампочка; параша, жестяное ведро; кружки не было. Пить приходилось прямо из ведра, как скотине.

Их арестовали неделю назад, сразу после окончания забастовки на стройке фабрики. Фирма «Рунку и Себеш» решила отказаться от кустарных мастерских, ютившихся в бараках, и построить современную фабрику. Момент для забастовки был выбран удачно: июнь, разгар сезона, рабочие руки нарасхват.

Подрядчик, связанный контрактом, быстро уступил, и после трех дней забастовки работа была возобновлена.

Их допрашивали непрерывно семь суток — днем и ночью. Из тринадцати их осталось наконец только пятеро: Бота, председатель профсоюза, Ванку, молодой каменщик, Балинт, девятнадцатилетний подмастерье, и еще двое, чьи имена я запамятовал. Остальных сигуранца выпустила одного за другим, то ли убедившись, что они ничего не знают об интересовавших ее людях, то ли потому, что намеревалась установить за ними слежку и раскрыть их связи. Пятеро узников ничего не знали и даже не думали об этом. Если они отсюда выберутся, все равно так или иначе узнают.

Сейчас они думали о совершенно другом. Они ждали. Близился полдень, а никого из них еще не вызывали. Лежа на голых, жестких досках, они постанывали от боли, причиняемой незажившими кровоподтеками и синяками, с трудом ворочались с боку на бок.

— Может, они устали, — прошептал кто-то.

— Или дают нам прийти в себя!

— Тоже возможно!

— А что, если они сменили тактику?

— Им и придумать-то больше нечего, разве что содрать с нас кожу!

— Больно она нужна им, наша дрянная шкура. Из моей, кроме решета, ничего путного не сделаешь, — пошутил с вымученной улыбкой Бота.

Это был мужчина лет сорока пяти, словоохотливый, веселый, любивший пошутить; многим он казался человеком несерьезным.

Шутка была неуместная, и ее встретили сдержанно. Помолчали.

— Я все думаю: почему они так внезапно успокоились?

— Не проболтался ли кто? — мрачно буркнул Балинт.

— Кто же мог проболтаться? — нахмурился Ванку.

— Кто-нибудь из тех, кого выпустили.

— А ты откуда знаешь, что их выпустили?

— Мне так кажется.

— Перекрестись, чтоб не казалось.

Балинт хотел еще что-то сказать, но промолчал. Слез с нар, шатаясь, с трудом добрался до ведра, опустился на колени, держась рукой за стену, и, надсадно дыша, жадно припал к воде. Напившись, он немного постоял на коленях, прислонившись к стене и закрыв глаза. Одежда на нем была разорвана, местами проглядывало голое тело. Лицо отсвечивало синеватой бледностью. На лбу выступил пот.

— Эх, Ванку, Ванку… Никчемный же ты наставник молодежи! — пробурчал Бота.

— О чем это ты?

— Парень держался прекрасно, а ты его распекаешь. Сам подумай — он здесь впервые, совсем еще мальчишка. Конечно, нервничает.

Бота слез с нар и подошел к Балинту. Человек сильный и выносливый, он еще довольно твердо держался на ногах. Он помог парню подняться и, поддерживая, довел до нар.

— Помни, мальчик, наше дело хоть и трудное, но не безнадежное. И учти, кто болтает, отсюда не выходит. Одно лишнее слово, и за тебя возьмутся так, что света белого невзвидишь. А будешь держать язык за зубами, будут бить, сколько хватит силы, но все-таки выпустят, если до смерти не забьют. Если бы кто-нибудь проболтался, мы бы почувствовали. Эти звери, когда нападают на след, пусть самый незначительный, сразу сатанеют, и тогда бьют смертным боем. Поэтому Ванку и сказал, чтобы ты не торопился со своими предположениями. И вообще, не дело это бросаться такими словами, когда говоришь о товарищах…

Парень слушал, сгорбившись и полузакрыв глаза. Он выглядел тщедушным и по-девичьи нежным. «Его били сильнее, чем нас, — подумал Бота. — Надеялись, его легче сломить. Но он хорошо держался».

— Ты устал, — сказал он Балинту.

— Нет, не устал, — ответил тот. — Они ведь будут нас бить еще, правда?

— Кто их знает! Но выдержать можно. Ты сам в этом убедился. Надо только решить выдержать и никого не бояться.

— Понятно.

— Хочешь еще пить?

— Нет. Больше не хочется.

— Ляг. Отдохни.

Балинт со стоном повалился на нары ничком и замер, с трудом переводя дыхание.

Повернувшись к остальным, Бота сказал:

— Давайте, братцы, поразмыслим, что нам делать.

— Ждать.

— Это не выход.

— А что мы можем сделать? Заявить, что соскучились без порки и что нам еще захотелось?

— Слушай, Ванку, поберег бы ты свои нервы. Они тебе пригодятся. Зададим себе лучше вопрос: почему они так внезапно от нас отстали? И это после того, как семь суток сами не спали и нам не давали. Какая-то причина должна ведь быть.

— Причина! Как будто они нуждаются в ней! Забастовка была совершенно законная, и все-таки нас посадили.

— Наплевать им на эту забастовку.

— А на что же им не наплевать?

— Если ты этого не понял, значит, зря они тебя учили.

— Ну что ж. Выходит, я болван, а ты умник. Ты ведь у нас все знаешь.

— Не заводись, Ванку. Что толку нервничать? Не надо быть десяти пядей во лбу, чтобы понять, что им нужно.

— Они хотят выявить коммунистов — членов профсоюза. Это я понял, при всей моей глупости.

— Правильно… только зачем им это?

— Как зачем? На это они и поставлены — охотиться за коммунистами.

— Да что ты! Значит, просто из любви к искусству?! Вроде охоты за утками. Чисто спортивный интерес.

— Да отстань ты!

— А я и отстал, раз ты такой нелюбопытный. Но, может, другим это будет интересно. Если остальных выпустили, а нас держат — думаю, что так оно и есть, — значит, они преследуют определенную цель.

— И что же это за цель, господин пророк?

— Да цель совершенно определенная: ликвидировать профсоюз.

— Но у них нет оснований!

— Именно это они и ищут. Коммунисты были бы для них потрясающим предлогом. Кто проводит коммунистическую политику? Ясно, коммунисты. Стоит выявить коммунистов — и с профсоюзом покончено. Двери опечатают, имущество конфискуют, устроят процесс, и все дела.

— Не смогут выявить.

— Не выйдет у них, если мы будем и впредь держаться так же твердо. И я уверен, что мы не сдрейфим. Главный экзамен мы уже выдержали. И все-таки нам не худо пошевелить мозгами да разгадать, что за чертовщину они еще готовят. Чтобы они не застали нас врасплох.

Все замолчали и глубоко задумались. Они были истощены, измучены допросами, бессонницей, голодом, понимали, что им предстоят новые муки и, значит, надо воспользоваться неожиданной передышкой, чтобы хоть немного поспать, собраться с силами, выдержать, выстоять. Кто-то сказал:

— Лучше поспим чуток.

— Выспаться успеешь, — возразил Бота. — Я вот что думаю: мы можем в какой-то степени использовать создавшееся положение, пока они не держат на крючке ни одного из нас. Что-то они, вероятно, подозревают, о чем-то догадываются, может, — кто знает? — заполучили кое-какие сведения. Не случайно они нас так тщательно просеяли, но доказательств у них нет никаких. До сих пор ни один из нас с ними не сталкивался. Я с ними, правда, встречался, но тогда партия была еще на легальном положении, а я даже состоял не в партии, а у социал-демократов. Меня, кстати, инспектор спрашивал, почему я вышел из социал-демократической партии. «Вовсе я из нее не вышел, — ответил я, — меня выгнали». — «За что?» — очень заинтересовался он. «За то, что два года не платил членских взносов». Это я могу доказать. Существует протокол заседания, на котором я был исключен.

— А там ничего больше не записано?

— Нет, совершенно точно, ничего. На мое счастье, Кориолан Пинтикан оказался большим дипломатом. Ему было невыгодно излагать на собрании все то, что я ему высказал с глазу на глаз относительно его святой личности.

— Но он мог и выболтать это кому-нибудь.

— В жизни не выболтает.

— А что ты ему такого сказал?

— Что он — предатель.

— И это так и есть?

— Не могу утверждать с полной уверенностью. Но у меня были подозрения, и я ему их высказал. Потому мы и поругались. Ну, да теперь это уже не важно. Важно, что сигуранца не может нас уличить ни в чем, и мы должны это использовать.

— Каким образом?

— Обсудим и что-нибудь придумаем.

Они прикинули по-всякому. Им повезло, на допросы не вызывали до следующего дня. За это время они приняли решение. Когда надзиратель принес обед, они демонстративно выбросили его в парашу. Туда же вылили и воду из ведра. Надзиратель вытаращил глаза, пожал плечами и поспешно ушел. Вечером все повторилось. Как только надзиратель вышел, появился комиссар Сульфинеску. Кинул взгляд на парашу, на пустое ведро. И коротко резюмировал:

— Так. Значит, хотите, чтобы вам еще всыпали?

И началась знаменитая забастовка — они отказались есть и пить. Не знаю, проводилась ли у нас еще хоть раз такого рода голодовка. Пять бесконечно длинных суток пятеро товарищей не проглотили ни крошки и не выпили ни капли воды. Мне уж теперь трудно вспомнить во всех подробностях, что происходило в эти пять суток. Мы, ученики, восхищались Ванку, Ботой и Балинтом как непобедимыми великанами и затаив дыхание слушали рассказы об их героических делах, рассказы, которые, передаваясь из уст в уста, обрастали самыми невероятными подробностями. Даже позже, когда я уже лично знал всех участников этих событий, эти люди представлялись мне не совсем такими, как остальные. Глядя на них, я испытывал глубокое волнение.

На следующий день, в обед, узников привели к инспектору полиции в большой кабинет на первом этаже с громадными окнами, выходящими на юг. Был ясный солнечный день, кабинет был залит светом, и в окно виднелись могучие кроны каштанов. Инспектор сидел за столом, покрытым зеленым сукном. Плотный рыжеватый человек в штатском. На нем был белый костюм, белая сорочка и галстук цвета спелой вишни. Держался он, как всегда, спокойно и невозмутимо.

— Мне доложили, — сказал он, — что вы отказываетесь есть и пить.

Заключенные молчали. Они стояли в дверях лицом к окну и в ярких лучах солнца казались особенно бледными. Свет слепил их, и они часто моргали и щурились.

— Чего же вы собираетесь таким способом достичь? — продолжал он.

— Нас арестовали незаконно, — заявил Ванку по знаку, который ему незаметно подал Бота. — И мы требуем немедленного освобождения.

— Ах, вот в чем дело! Интересно, очень интересно! И чья же это идея? — спросил инспектор и, так как ответа не последовало, продолжал: — Так, так, так. Все понятно! Пролетарская солидарность! А вы знаете, что вам грозит?

Арестованные по-прежнему молчали.

— Вы заболеете. И я за это никакой ответственности не несу. Предупреждаю, что допросы будут продолжаться независимо от состояния вашего здоровья. Вы совершаете большую глупость. Мне вас жаль, но я должен выполнить свой долг. Я спрашиваю еще раз: кто надоумил вас голодать?

Снова молчание.

— Ну, хорошо. Забери их, Сульфинеску. Всех, кроме Ванку.

Четверых отвели в камеру.

— Подойди ближе, — приказал инспектор.

Ванку не сдвинулся с места. Надзиратель подтолкнул его. Ванку покачнулся, но устоял. Тогда надзиратель схватил его поперек туловища и подтащил к столу.

— Выглядишь, как мертвец, а туда же, бастовать, от воды отказываться вздумал. Ты коммунист?

Ванку не отвечал. Он стоял молча и смотрел куда-то поверх головы инспектора.

— Кто был зачинщиком забастовки на стройке?

Ванку не шелохнулся, продолжая молчать с отсутствующим взглядом.

— Кто тебя уговорил выступить на собрании и поддержать забастовку?

Никакого ответа.

— Почему председателем выбрали Бота?

Ответа не было.

— Кто тебя сунул в забастовочный комитет?

Ванку словно язык проглотил.

— Кто предложил голодовку?

Ванку продолжал молчать; он не смотрел на инспектора, и можно было подумать, что не замечал его. Себастьян Ионеску проворчал:

— Задумано недурно. Да выйдет боком. Взять его!

Ванку отвели в «лабораторию» комиссара Сульфинеску, которого недавно, в порядке дисциплинарного взыскания, перевели сюда из Бухареста. Он тосковал по широким бульварам, по загородным кабачкам. И потому был полон рвения. Он обладал фигурой атлета и гордился прекрасным греческим профилем. Бил жестоко, по определенной системе, стараясь осязательно повредить почки и печень.

«Лаборатория» находилась в подвале, в самом дальнем конце. Небольшая комната без окон, с обитой дверью. Пол цементный. В облицованные кафелем стены вделаны лестницы, похожие на шведскую стенку. В потолке — крюки с болтающимися ремнями; на полу — гири разного веса.

Примерно через час Сульфинеску вызвал к себе инспектор, которому не терпелось узнать результаты. Сульфинеску предстал перед ним в расстегнутом кителе, потный, всклокоченный, на ботинках капли воды.

— Как он? — спросил Ионеску.

— Дважды терял сознание, но продолжает молчать. Разрешите применить свой метод?

— Это ваше дело. Мне об этом ничего не известно.

— Все ясно, разрешите идти?

Сульфинеску вернулся в лабораторию, где посредине комнаты на столе неподвижно лежал Ванку, весь мокрый, с закрытыми глазами, едва дыша.

— Очнулся? — спросил он у помощника.

— Кажется, нет.

— Сейчас мы его приведем в чувство.

Он достал из шкафчика длинный электрический шнур. На одном конце была обычная штепсельная вилка, на другом — две проволочки, прикрепленные к двум кусочкам железа, круглым, как печати. Сульфинеску приложил одну железку к пятке Ванку, закрепив ее ремешочками, а другую приставил к затылку и коротко приказал:

— Включить!

Ванку затрясся в конвульсиях. Дико закричал. В уголках рта появилась красноватая пена.

— Хватит.

Ванку вытянулся, застонал. Глаза оставались закрытыми.

— Включить! — заорал Сульфинеску.

Ванку заметался, закричал, глаза выкатились на лоб.

— Стоп! Поставь его на ноги!

Надзиратель развязал Ванку, попытался его приподнять, но тот рухнул на пол.

— Поставь на ноги, мать твою так! Кому говорят?

— Он не держится.

— Поставь! — рявкнул Сульфинеску. — Заставь ходить!

В подвал вошел Себастьян Ионеску. Посмотрел на Ванку, который валялся, скрючившись, на цементе.

— Ну как?

— Его надо привести в сознание, господин инспектор.

— Приведите.

Сульфинеску и надзиратель схватили Ванку под мышки и несколько раз тряхнули. Поставить его на ноги не удалось. Колени Ванку подогнулись, голова упала на грудь, глаза были закрыты. Он тихо стонал. По подбородку стекали струйки кровавой пены. Они принялись бить его по щекам. Голова его дергалась от ударов, но глаз он не открывал, от боли не вздрагивал. Не было никаких признаков, что он ощущает удары.

— Приведи врача, — приказал Ионеску надзирателю.

Тот поспешно вышел.

— Положи его на стол, Сульфинеску. Если ты его укокошил, тебе несдобровать. Весь город гудит про эту проклятую голодовку. Надо же, что придумали, — не едят и не пьют! Я тебе говорил, что твои методы не лучше всех остальных. У этих типов особая психология. Я попробую кое-что другое.

Вошел врач. Посмотрел на Ванку, взял его руку, пощупал запястье и пробормотал:

— Гм! Пульс неровный, — и поднял ему веки. — Обморок, — подтвердил он и достал коробочку со шприцем. После укола Ванку открыл глаза, его мутный взгляд скользнул по потолку.

— Очнулся?

— Нет еще, — сказал врач.

Ванку действительно снова закрыл глаза.

— Очень уж вы усердствуете, господа, — продолжал врач. — А потом зовете меня, чтобы я составлял фантастические медицинские заключения.

— Что, подыхает? — спросил Ионеску.

— Пока нет. Но если продолжит голодовку и не будет пить, я не исключаю такого исхода.

— Отнести в камеру! — распорядился Ионеску и вышел вместе с врачом.

Двое надзирателей отнесли Ванку в камеру. Когда они вышли, Бота торопливо подошел к нему и сказал:

— Надо его переодеть, чтобы он не простудился.

Его раздели.

— Давай твою рубашку, она, наверное, ему подойдет. А ты — брюки, вы примерно одного роста, на вот и мой пиджак.

Мокрую одежду выжали и разложили на нарах, чтобы просушить.

Ванку стонал.

— Оставьте, не надо! В городе всё знают. Я слышал, как они об этом говорили. Сульфинеску пытал меня током. У них ничего не вышло…

Измученный, он уснул. Остальные смотрели на него молча. Бота носовым платком вытирал ему лоб и волосы.

— У него жар. Только бы ему не заболеть.

Ванку вздрогнул. Не открывая глаз, тихо сказал:

— Я не заболел. Прикиньтесь, что потеряли сознание. Когда бьют, не напрягайтесь. Придет врач, будет поднимать веки, закатите глаза. Я не заболел. Устал очень.

И снова уснул. В этот день больше никого не вызывали на допрос. Пришел надзиратель, принес еду и ведро воды. То и другое выплеснули в парашу.

До вечера они пролежали на нарах в полном оцепенении, лишь изредка нарушая молчание. Ждали. В какой-то момент Балинт сказал:

— Я будто пьяный и налит свинцом — не шевельнуться.

— Ничего ты не чувствуешь, малыш, — отозвался Бота. — Тебе это просто кажется. Ты подумай о чем-нибудь другом. Нет ли у тебя девушки, с которой ты гулял по вечерам, ходил в кино?

— Нет.

— Как же так?

— Очень я одет плохо, девушки нос воротят.

— Еще чего, разве дело в одежке?

— Видать, в одежке. С нее начинается.

— Просто ты не знаешь, как за них взяться. Вот я сейчас про себя расскажу, чтобы ты знал, как надо действовать.

Никаких историй он не рассказал. Ему не хотелось разговаривать, да, по-видимому, и Балинту не хотелось слушать. Прошел еще час, а, может, и два в полном молчании. Было трудно понять, сколько прошло времени, так как в камере было совершенно темно.

— Интересно, кто следующий?

— Увидим.

— А что, когда пропускают ток, хуже, чем когда бьют?

— Не думаю. В конце концов выдержать можно все. Если захотеть и твердо знать, ради чего.

— Твоя правда.

— Когда меня, например, били по пяткам, я боли в ногах не чувствовал. Стреляло в затылок. Больно стало, когда заставили ходить.

— А меня подвешивали к потолку и к ногам привязывали эту чертову гирю. В ней килограммов двадцать, а то и больше. Я думал, у меня позвоночник разорвется. Но не разорвался. Сульфинеску все время что-то спрашивал, но я ничего не слышал: гудело в ушах.

— А что, если нам поговорить о чем-нибудь другом? — предложил Бота.

— О чем же?

— Например, о женщинах.

О женщинах говорить не стали.

Еще какое-то время прошло в молчании. Казалось, все спят. Возможно, так оно и было.

— Ох, как курнуть хочется!

— И мне охота.

— Вот интересно, а мне не хочется, будто не курил никогда. Не помню, что и за вкус у табака.

— Чертовщина какая-то, кажется, я видел сон, а ведь вроде не спал. Все-таки, наверно, это сон такой. А иначе как объяснить? Мне снилось, что я на вечеринке. Но как же снилось, если я не спал?

— Тебе померещилось.

— Знаешь, и правда померещилось. А с вами такого не случалось?

— Не знаю.

— Сидим это мы с женой, едим мясо, жаренное на вертеле, и у нас бутылка вина, мы ее пьем, пьем, а она все не кончается.

— Может, ты помолчишь? — раздраженно проворчал Бота. — Ты уж лучше спи, во сне еще и не то увидишь.

Ночью им тоже не спалось. Они ворочались, стонали, забываясь коротким тревожным сном. Бота спал совсем недолго и проснулся от сильной жажды. Казалось, во рту все склеилось. Язык стал как чужой, его хотелось выплюнуть. Он тщетно пытался проглотить клейкую слизь. В горле — пекло. Он приподнялся и посмотрел вокруг. Лампочка под потолком светила тускло, и сам он видел все как в тумане. Предметы изменили свои размеры и зыбко струились. Его товарищи, лежавшие рядом, будто вытянулись, тела их стали длинными, тонкими, как струйки дыма. Ведро в углу раздулось с бочку, оно качалось и блестело, и казалось, что там ходят холодные сверкающие волны. «Ну вот! Началось! Им тоже не легко. Уже два дня… Наступает кризис. Только бы нам выдержать. Мальчика не надо было втягивать. Совсем зеленый еще». Он услышал, как рядом кто-то заговорил тихо, но внятно:

— Совсем не в этом дело! Ну и что? Пусть она маленькая, эта забастовка, но ведь нужная… Почему это глупость? Такая форма борьбы… Главное — оружие… В их руках закон, а в наших — забастовка… А без борьбы, ползти на брюхе…

Человек смотрел в потолок и шептал лихорадочно и сумбурно.

— Что с тобой? — спросил Бота.

— Ничего.

— Ты что-то сказал?

— Нет, я думаю про себя.

Бота улегся на прежнее место. «Да, — подумал он, — наступает кризис. Только бы нам его благополучно пережить. Если же еще и бить будут… А может, они испугались и бить больше не станут. Они должны нас освободить». Теперь он видел более отчетливо. Люди и предметы обрели снова обычные размеры. Но во рту все слиплось, и в горле стоял жгучий ком, который невозможно было проглотить.

На заре третьего дня их перевели в другую камеру, расположенную в мансарде, под самой крышей. Комната с дощатыми стенами была похожа на кладовку. Нары остались внизу, сюда принесли только подстилки и кинули их прямо на пол. Здесь было посвободнее, да и не так душно. Все пятеро растянулись на подстилках.

— Тут, вроде, посветлее.

— Да, да, — проворчал Бота, — конечно. — Он внимательно осматривал черепичную крышу, затянутую паутиной и покрытую вековой пылью. — Сейчас еще прохладно, но днем мы просто испечемся. Что придумали, сволочи!

Рядом лежал на боку Ванку. Его с большим трудом дотащили сюда товарищи, так как он на ногах не держался. Его била дрожь, и он жаловался, что ему холодно. Взяв за руку Бота, он сказал:

— Слышь… Я почти ничего не чувствую, будто меня накачали воздухом, и я раздулся… Да холодно, знобит очень… а больше ничего…

— Устал ты, потому и не чувствуешь.

— Да нет. Я немного поспал и отошел. Только очень уж меня истязал этот изверг. Нещадно!.. Ток сквозь меня пропускал. Казалось, поезд мчится во мне. Так било и корчило, вот-вот разнесет… Перед глазами плясали разноцветные пятна, плыли черные полосы. Но я его все-таки обманул. Прикинулся, что потерял сознание. И доктора надул. Это не трудно. Ему страшно или противно дотронуться…

— Успокойся, Ванку. Не говори так много. Пожалей себя.

— Ты прав. Я помолчу. А ты все сам объясни. Скажи, если их возьмут, пусть притворятся, что у них обморок. Это просто. Надо расслабиться и закатить глаза. А веки держать закрытыми… Так можно и врача провести. Он не больно внимательный…

— Ладно, ладно. Все скажу. Лежи спокойно, может, уснешь. Сон помогает.

На третий день тоже никого не увели на допрос. Ежечасно к ним поднимался надзиратель. В каждой руке он держал по кувшину с водой, которые ставил на столик возле двери. Утром он принес два чистых стакана. И теперь, приходя, всякий раз наливал в них воду. Такую холодную, что стенки стаканов отпотевали.

Крыша над ними накалилась. Сильно пахло пылью и раскаленной черепицей. К чему ни прикоснись, все горячее — пол, стены, подстилки. Воздух тяжелый, густой — ноздри его втягивают с трудом. Очертания предметов — а их в камере было совсем немного — расплылись, стали зыбкими, как в мутной воде, вещи казались то очень большими, то совсем маленькими. Предметы струились, качались и отодвигались все дальше и дальше, медленно и неудержимо.

Арестованные лежали с закрытыми глазами, стараясь ничего не видеть. А духота забивала все поры, ее ощущали не только ноздрями, но и лицом, руками, всем телом. Погружались в нее, как в раскаленную липкую трясину. Казалось, если лежать неподвижно, задохнешься. Они поворачивались то на один, то на другой бок, ложились на живот. Но и ворочаться было трудно. Каждое движение причиняло боль, мучительно отдавало во всем теле. Обед принесли двое. Большую кастрюлю с телячьим рагу в сметане, жирным и острым. Надзиратели поставили на стол тарелки, не спеша наполнили их и ушли. Запахло вкусной, хорошо приготовленной пищей.

— Вот бандиты! — сквозь зубы выругался Балинт. — Ишь что выдумали…

Он с изумлением уставился на стол.

— Тарелки, вилки…

Его сотрясал судорожный смех. Из глаз неудержимо потекли слезы. Не отрываясь, смотрел он на накрытый стол и все повторял:

— Тарелки, вилки… Салфеток не принесли. Забыли.

Бота подошел к нему, с трудом волоча ноги. Сел рядом, обнял за плечи.

— Спокойнее, малыш! Спокойнее!

Балинт поднял на него глаза и затих. Потом, придя в себя, сказал:

— Но ты же видишь, что они делают?

— А ты чего от них хочешь? Думаешь, они целоваться с нами будут? Просто они не дураки. Только мы должны быть умнее. Не смотри туда, вот и все.

— Да я и не смотрю!

— Будь умницей, закрой глаза и постарайся уснуть.

— Не могу. Сон не идет.

— Ну, хочешь, я тебе расскажу что-нибудь про девушек?

— Давай.

— Мне тогда было столько лет, сколько тебе, и очень мне нравилась одна девчонка, веселая, бойкая. Работала она портнихой на кукольной фабрике у Нуссбаума. Со мной даже разговаривать не хотела. Крутила с одним конторщиком. Говорила: «У этих заработок твердый, постоянный, не то что у каменщиков: пришла зима — болтайся до весны без работы!» Эх! Она правду говорила…

— Ну и дальше что?

— А что дальше?

— Что же ты сделал?

— Да ничего.

— Ничего?

— А что мне было делать? Она вышла замуж за этого конторщика…

Балинт слабо улыбнулся.

— Ты потому и холостяком остался?

— Может быть.

— А еще говорил, что обучишь меня всяким уловкам, чтобы прибрать их к рукам…

— А что? И обучу. Главное — притвориться, что она тебе ни к чему. Пусть не знает, что она тебе нравится. Пусть сохнет, пока сама начнет за тобой бегать.

— А как быть, если она тоже проявляет равнодушие?

— Тогда ничего не поделаешь.

— Расскажи какую-нибудь историю, которая и впрямь приключилась с тобой.

— Со мной случалось много историй.

— Ну, расскажи какую-нибудь.

— Пришел я как-то на танцы. Мне там приглянулась одна. Катица. Чернявенькая такая девчонка. Раза два я пригласил ее на танец и спросил, не хочет ли она выпить стаканчик вина. Она была не против. А потом ее пригласил на танец другой кавалер. Смотрел я, смотрел, как они танцуют, а потом взял да пригласил другую девушку. Примерно через час я снова подошел к Катице и пригласил ее на танец, а потом предложил выпить вина. Она немножко дулась, но я сделал вид, что не замечаю. Купил ей еще и пирожное. Под утро спросил, не хочет ли она, чтобы я ее проводил домой. Она сказала, что да. По дороге я ее поцеловал. На крылечке мы расстались и условились встретиться в следующее воскресенье.

— И еще встречались?

— Да. Несколько раз.

— А что было потом?

— Потом ничего не было. Меня арестовали, и я просидел шесть месяцев. Когда я освободился, она мне больше не попадалась. Вероятно, я ее и не искал. Мне пришлось, в поисках работы, уехать из города.

Балинт тихо застонал.

— Что такое, малыш? — участливо спросил Бота.

Тот не ответил. Он лежал с закрытыми глазами, нахмурившись и слегка посапывая. Он спал, и ему, видимо, что-то снилось. Бота услышал, как он еле слышно бормочет:

— Ты держишь руки неправильно… Не сгибай ноги в коленях… Ложись прямо на живот… Ах, какая чудесная вода, правда?.. Совсем не холодная… Как теплая ванна… Нет… Не пей… будешь пить, нас засмеют… Потерпи чуток… Вот выйдем отсюда, напьешься… И пива выпьем…

«Бедняга! — подумал Бота. — Мы должны были его пощадить. Он ведь совсем еще зеленый. Надо было об этом подумать».

Балинт проснулся. Растерянно посмотрел на Боту. У него были налившиеся кровью глаза.

— Ну что, малыш?

— Ничего. Ты не договорил про эту девушку. Что с ней было дальше?

— Про какую девушку?

— Которой нравился конторщик.

— Она вышла замуж.

— За конторщика?

— Не знаю.

— Ты за ней больше не ухаживал?

— Зачем? Она ведь не захотела со мной встречаться.

— Твоя правда.

Он молчал, глубоко задумавшись. Потом закрыл глаза и какое-то время лежал с опущенными веками. Несколько раз натужно вздохнул, будто ему не хватало воздуха.

— Слышь, папаша?

— Да, сынок.

— Не знаю, как тебе сказать… Вчера вечером, и сегодня ночью, и днем несколько раз… Мне хотелось… Знаешь, по малой нужде… Мне надо было… Я ходил к параше… Стоял там подолгу… И ничего…

— Так ведь неоткуда. В тебе же нет ни капли.

— Почему же хочется?

— По привычке.

— Да, наверно.

Вечером надзиратели принесли пять бифштексов с картофелем и салатом и белый хлеб. Они сменили воду в кувшинах и, уходя, забрали с собой нетронутый обед.

Заключенные не шелохнулись. Может быть, они спали, а может, так обессилели, что уже не реагировали на запах свежезажаренного мяса. Только Бота внимательно наблюдал за происходящим. Полуприкрыв глаза, он видел, как охранники обмениваются немыми жестами.

Когда они ушли, он приподнялся на локтях и всмотрелся в лица товарищей. Подвешенная к балке лампочка освещала их бледные, небритые лица и глубоко ввалившиеся глаза. «Получить бы хоть какой-нибудь знак с воли, — подумал он. — Тогда мы были бы уверены, что там все известно». Взгляд Боты задержался на лице Балинта. «С ним мы поторопились. Мальчика надо было пощадить». Потом возразил сам себе: «Нет. Он бы себя тогда мерзко чувствовал, а они взялись бы за него еще яростнее, решили бы, что он слабое нас и его легче сломить». Он снова лег. Стало чуть прохладнее. Теперь было приятно прижаться лицом к жесткой подстилке. И он уснул.

Утром проснулись рано. Начался день четвертый. Ванку подполз к Боте.

— Я хочу тебе что-то сказать.

— Говори.

— Наклонись ближе.

Печально улыбаясь, Ванку прошептал:

— По-моему, мне крышка.

— Ты что, спятил?

— Я помочился кровью.

— Когда?

— Пять минут назад.

— Тебе померещилось.

— Нет, не померещилось. Всю ночь меня тянуло помочиться. Но я знал, что это впустую. Так было и вчера. Сегодня утром я подошел к параше, и у меня вышли две капли крови.

— Не надо пугаться. Две капли — не беда.

— Я не пугаюсь. Но я подумал о мальчишке. Он ведь может рехнуться, если с ним такое случится. Он же совсем ребенок.

— Совсем он не ребенок. И ты прекрасно это знаешь.

— Все равно, он очень молод. Мы не должны были тянуть его с собой.

— А ты не подумал, как бы он себя чувствовал?

— Я бы ему объяснил.

— То есть сказал: ты слабак.

— Я бы сказал иначе.

— А как?

— Объяснил бы.

— Как ни объяснять, все это только бы деморализовало его.

— И все-таки мы должны подумать.

— А ты считаешь, что я не думал?

Пришли надзиратели, на этот раз без пищи и без свежей воды. Сообщили арестованным, что их вызывают на допрос. Они встали и медленно потащились к двери, поддерживая друг друга, цепляясь за стенки. С трудом спустились по лестнице, со стоном переступая со ступеньки на ступеньку, держась за перила и за стену. Лестница была деревянная, старая, со стертыми, скользкими ступенями.

Инспектор Себастьян Ионеску нетерпеливо ждал их в кабинете. Арестованные, поддерживая друг друга, остановились у двери.

Их качало, как пьяных.

— Да, — сказал Себастьян Ионеску, — выглядите вы прекрасно. Жаль, что я не могу выставить вас в витрине. Что вы хотите мне доказать? Мне! Или вы меня за сердобольного приняли? Ну вот что. Кончайте эту дурацкую комедию. А то я вас отдам в руки Сульфинеску. Вы ведь знаете, какой он несдержанный.

Ионеску говорил, делая короткие паузы. Арестованные слушали молча. Никто не произнес ни слова и тогда, когда он кончил.

— Я вас еще раз спрашиваю: прекратите вы или нет весь этот идиотизм?

И снова ему никто не ответил.

— Я вас предупреждаю, что могу отдать вас под суд за попытку к самоубийству.

Пятеро упорно молчали.

— Уведите арестованных. Верните их в камеру. Вот этого оставьте.

Он показал на Балинта.

Остальных погнали назад, в импровизированную камеру под крышей. Поднимались они наверх тяжело и долго. Мышцы ослабли и перестали слушаться. Колени подгибались, и не было сил их выпрямить. Они подтягивались, ухватившись за перила, и по лестнице скорее вползли, чем поднялись.

Добравшись до камеры, рухнули на подстилки, задыхаясь и обливаясь потом. Прошло какое-то время, прежде чем они смогли заговорить хотя бы шепотом.

Балинта притащили через час и забрали другого.

Балинт тут же свалился, еле переводя дыхание. Когда Бота увидел, что тот немного пришел в себя, подполз к нему и шепотом спросил:

— Били?

— Нет.

— Чего добивались?

— Да все того же. И еще — кто придумал забастовку с отказом от воды.

Вдруг он рассмеялся.

— Он все время пил воду. Наливал в стакан и пил. Комиссар тоже пил. И надзирателя поили. Как в цирке. Все пьют да пьют, прямо как в цирке.

Парень хохотал безудержно, еле выговаривая слова, захлебываясь в смехе.

— Успокойся, малыш. Ну, возьми себя в руки…

— Да сейчас… сейчас… Знаешь, прямо как в цирке! Пьют и пьют…

— Ну, ну, спокойнее! Они по-всякому сейчас пробуют, понял? Попали в тупик!

— Да, конечно, — простонал Балинт и обессиленно всхлипнул.

На пятый день утром вызвали на допрос Боту. Ему еще удавалось держаться на ногах. Он старался беречь силы, спускаясь по ступенькам, таким образом, чтобы не сгибать колени. А то потом нужны были бы неимоверные усилия, чтобы их выпрямить. Судорожно держался за перила, наваливаясь плечом на стену, и так сходил со ступеньки на ступеньку, а на лестничных площадках передвигался, не отрывая подошв от пола, волоча ноги, чтобы быть уверенным, что не упадет.

Его привели прямо к Сульфинеску.

— Долго заставляешь себя ждать, уважаемый.

Сульфинеску стоял, подбоченившись, посередине «лаборатории», широко расставив ноги. Без кителя, в рубашке с закатанными рукавами. Глядя на его волосатые руки, на упершиеся в бока тяжелые кулаки, Бота подумал: «Ну, сегодня у него серьезные намерения. Дешево не отделаюсь». На слова Сульфинеску он ничего не ответил. Остановившись у двери, старался держаться прямо.

— Садись туда! — приказал Сульфинеску, показывая на знакомый длинный стол. Бота уже лежал на нем однажды, крепко к нему привязанный.

На краю стояла тарелка, лежала вилка и кусок хлеба. «В жизни не смогу больше взять в рот телячье жаркое», — подумал Бота. Он не двинулся с места, и Сульфинеску яростно заорал:

— Садись, тебе говорят!!!

Почувствовал, что его силой тащат и швыряют на стул. Тарелка оказалась теперь прямо перед ним. От кисловатого запаха мяса и сметанной подливки его затошнило.

— Ешь! — услышал он, но не шевельнулся.

Бешеный крик Сульфинеску раздался над самым ухом, он почувствовал сначала оглушительный удар, от которого екнуло и заныло под ложечкой, и только потом острую боль в темени. Держаться прямо, даже просто сидеть на стуле, уже было невозможно. Внутри что-то дрожало и пульсировало, пока он медленно сползал со стула. «Все еще избивает», — подумал он и, стукнувшись лицом о цементный пол, не ощутил боли. Вспомнив совет Ванку, он закрыл глаза, расслабился и старался не напрягать мускулы, хотя Сульфинеску бил его ногами в ребра, в лицо, в спину. Лежал, скорчившись, неподвижно, как мертвый, и сдерживал стоны. Будто сквозь сон услышал:

— Окатить водой!

Вода, которую на него вылили, принесла облегчение, но он лежал все так же скрючившись, замерев, пока не почувствовал, что дышать стало легче. Лишь тогда он открыл глаза. Его посадили на тот же стул, перед тарелкой с жарким.

— Я тебя научу есть!

Сульфинеску схватил его за подбородок и стал давить, разжимая стиснутые челюсти. Бота пронзила острая боль, как будто он попал к зубному врачу и тот вырывает ему без анестезии коренной зуб. Перед глазами плясали слепящие огненные круги. Он не выдержал. Несмотря на все его сопротивление, челюсти разжались. Он напрягся так, что заныл затылок, заболела спина, застучало в голове, но челюсти все-таки медленно раздвинулись. Он ощутил во рту мясо, но оно отдавало тиной и болотом, и Бота с отвращением его выплюнул.

— Ах ты, сволочь, мать твою так…

Но теперь Бота уже не испытывал боли от сыпавшихся на него ударов. Только слышал глухой стук. Покачнулся и стал валиться на бок. Инстинктивно расслабившись, снова сполз на пол.

Его снова облили водой и водворили на место.

— Не хочешь есть, гадина, так пить заставлю!

Сульфинеску снова разжал ему челюсти и, притиснув затылком к спинке стула, вылил в глотку целый кувшин воды. Обожгло горло. Бота весь напрягся и закашлялся, брызгая водой. Но Сульфинеску не отпускал его, и вода текла, как по водопроводной трубе, наполняя желудок своей тяжестью. От боли у него потемнело в глазах, и он уже не мог ни о чем думать.

Тяжело дыша, Сульфинеску прорычал ему прямо в ухо:

— На, получай, вот тебе голодная забастовка, вот тебе отказ от воды.

Бота вдруг стремительно нагнулся и сунул пальцы в рот, как можно глубже, мучительно закатываясь кашлем и захлебываясь. Его вырвало прямо на цементный пол чем-то горьким и зеленым, будто после выпивки. Сульфинеску взвыл и нанес ему страшный удар в живот. Бота упал сначала на колени, потом на четвереньки и со стоном растянулся на полу. Успел еще подумать: «Почки бы не отбил», и повернулся лицом к Сульфинеску. Больше он уже не помнил ничего.

Взбешенный от злости, Сульфинеску не заметил, что Бота потерял сознание, и продолжал молотить его кулаками и ногами, куда ни попало.

В «лабораторию» вошел врач. Увидев эту сцену, он закричал:

— Что вы делаете? Вы же его убьете!

Сульфинеску остановился, с трудом переводя дыхание.

— Если мне попадется еще такой, как этот, я начну на них охотиться с револьвером.

— Ну, довольно, успокойтесь!

Врач склонился над упавшим, взял за руку, нащупал пульс.

— Еще немножко, и вы бы его ухлопали.

— Ну и черт с ним!

— Не знаю. Не я делаю вскрытия.

Он сделал Боте укол и сказал:

— Несите его назад. И оставьте его в покое хотя бы двадцать четыре часа. Иначе я не поручусь ни за что.

— В вас, видать, проснулся гуманизм! — проворчал Сульфинеску, подавая надзирателям знак, чтобы они унесли Боту.

Днем в камеру пришел врач. Торопливо осмотрел заключенных и посоветовал им прекратить забастовку. Потом спустился вниз и сказал инспектору, что их надо срочно госпитализировать.

— Об этом не может быть и речи, — ответил инспектор.

К вечеру, однако, их освободили и в карете «скорой помощи» отвезли в больницу, где они пролежали больше месяца. А потом вернулись к своим делам и заботам.


Перевод с румынского И. Огородниковой.

Загрузка...