В человеке, который сделал попытку исцелить меня, когда сам я уже не знал, кто я — Гамлиэль, Петер или другой человек, — мирно уживались доброта и сила. Не знаю почему, но он напоминал мне Маймонида, о котором Данте сказал, что видел его в первом круге ада. Итальянский поэт называет его «Учителем познания».

Рядом с ним я пережил драгоценные, незабываемые мгновения.


Я вновь вижу себя сидящим напротив него в его комнате, много лет тому назад. Он жил в Милля[8] Касабланки. Колетт еще не вошла в мою жизнь. Я был молод и недавно встретил девушку, в которую безумно влюбился. Эстер, ее звали Эстер. Хиромантка, она была хиромантка. И гадалка. Предсказывала будущее по картам. Стройная, с чарующим лицом, обжигающим взглядом, порой экзальтированная, порой капризная, с полураскрытыми губами, взывающими к поцелую: она напоминала мне Суламиту из Песни песней.

Я познакомился с ней на корабле, плывущем в Израиль. До нашего прибытия оставалось два дня. Я увлеченно беседовал с белокурой вдовой: взор ее был жадным и испытующим, флирт она поощряла с тонким и опасным умением — дарила надежду на неведомые прежде радости. Но я знал по опыту, что не получу от нее ничего, поскольку это просто кокетство. Внезапно в глаза мне бросилась молодая женщина восточной наружности, и я забыл про вдову. То была Эстер. Мне нравилось смотреть, как она клонит голову к плечу. Ее пронизывающий взор воспламенил меня. Я желал ее всеми фибрами своего существа. Тело мое жаждало ее тела. Но между нами обоими, словно баррикада, воздвиглись детские представления о невинности. Вместо того чтобы насладиться настоящим и доставить несказанную радость друг другу, мы провели бессонную ночь в разговорах, делясь мечтами и будущими разочарованиями. Я говорил ей:

— Если ты подаришь мне поцелуй, я подарю тебе историю.

Она отвечала:

— Прежде чем купить, я обычно рассматриваю товар.

Я спросил:

— А ты любишь истории?

Она ответила:

— Что за вопрос, конечно, люблю. Это связано с моей профессией. Если бы ты знал, какие истории мне приходится рассказывать тем, кто приходит узнать судьбу.

Я глубоко вздохнул, набираясь храбрости, и сказал:

— Хорошо, Эстер, слушай историю, которую я сам еще не знаю:

«Сидя на облаке, мечтатель мечтал. Он ожидал женщину, которую готовился полюбить и уже любил. Неужели она встретила кого-нибудь красивее и моложе? Заблудилась в тропках, ведущих в лес, забыла место, где он ждет ее? Тревога мечтателя становилась столь тяжкой, что грозила опрокинуть облако. Тогда он попытался подумать о других вещах, других существах. О птицах, которые порой пели, порой насмехались. Приятно было слушать их щебетанье. Еще он подумал о деревьях: о, какое счастье впиться зубами в плод, когда испытываешь жажду! Он вспомнил также о юной танцовщице, гречанке или турчанке, которая метнула на него быстрый взгляд со своей далекой сцены. Смог бы он полюбить ее? Возможно, но не так, как сейчас. Ту, что была любима им сейчас, на этом облаке, он любил сильнее и горячее, чем всех остальных. Он любил ее за губы — они были его убежищем. Но она заставляла себя ждать. И это становилось утомительным. Для него, но также и для облака, на котором он сидел. Спуститься? Он рисковал потерять ту, что должна была прийти к нему. Она знала толк в облаках. Могла назвать их и описать. Останемся здесь, решил мечтатель. Она придет. Ждать уже недолго. Разве не говорила она, что тоже любит его? Что жаждет его? Однако мгновения уходили, складываясь в часы, а женщина его мечты все не шла. Тогда мечтатель в отчаянии решил покинуть облако и отправиться туда, где разбитые сердца обретают покой, пойдя ко дну. Он был уже внизу, когда услышал самый теплый в мире голос — тот, что звучал в унисон с его голосом, когда он говорил ей о вещах, о которых не мог бы сказать никому другому. Голос любимой женщины. Ее звали…»

Я умолк на полуслове. Продолжить? Сказать Эстер, как я признателен ей, ведь именно она убедила меня в том, что я способен мечтать, строить планы, любить?

— А конец этой истории, ты его знаешь? — спросила Эстер.

— Ты умеешь видеть будущее, не я.

Она привлекла меня к себе и приложила мой палец к своим губам.

— Искать счастье — дар более редкий, чем находить его.

Я попытался оспорить это утверждение, но она прервала меня:

— Я знаю, что ты скажешь. Ты скажешь, что веришь в нашу любовь, которую мы сможем обновлять каждую ночь, но я предпочитаю желание его исполнению.

Потом она попросила обнять ее. Я сильно прижал ее к себе, стал ласкать, надеясь внушить ей, что принимаю наложенные ею ограничения только из любви к ней и до поры, да, лишь до поры.

Позднее я попросил ее прочесть линии на моей ладони: была ли ими предопределена наша встреча?

— Это опасно, — возразила она.

Ее страх был мне непонятен. Она объяснила, что однажды предсказала близкой подруге трагические события в течение ближайших месяцев.

— И что же? — спросил я.

Она не ответила.

Следующей ночью я стал расспрашивать ее о судьбе этой подруги. Она вновь замкнулась в непроницаемом молчании.

— Я не боюсь смерти, — сказал я, не зная, правда ли это.

Она стала читать линии на моей руке при свете луны, время от времени издавая восклицания — то восторженные, то печальные. Тщетно я пытался вытянуть из нее, что все это значит. Она сказала только одно:

— Ничего не опасайся. Ты не умрешь молодым.

— Меня не это интересует, — раздраженно бросил я. — Мне нужно знать, есть ли у нас общее будущее.

Она глубоко вздохнула и долго рассматривала звезды, прежде чем ответить:

— Ты все еще не понял? Для меня настоящее продолжает жить в будущем. Ты хочешь знать, что я вижу? Я не скажу тебе, не имею на это права. Все очень просто: я не вижу того, что хотела бы увидеть, а то, что вижу, мне не нравится.

Тогда слова любви, освежающе новые, старые как мир, странные — давай искать опьянения, Эстер, опьянения зари с ее обещаниями и другого опьянения, опьянения полуночи с ее скорбными потерями, давай искать их, Эстер, чтобы насладиться ими, прожить и исчерпать их бок о бок, прежде чем мы познаем падение — едва не полились с губ моих, но я так и не разомкнул уста.

В Израиле я пробыл недолго, она тоже. Она вернулась к себе, в Марокко, и встретиться еще раз мы не смогли. Мне было плохо. Я тосковал по ней даже больше, чем по маме и Илонке. Нужно было найти ее — пока я буду искать, связь между нами сохранится. Но как это сделать? Я был нищим изгнанником. Я спросил Болека, сумеет ли он раздобыть для меня работу, которая принесет достаточно денег, чтобы оплатить поездку. Он хотел знать, насколько это срочно. Очень срочно. Все, что имело отношение к Эстер, было срочным.

— Хорошо, — сказал Болек. — Я посмотрю, что можно сделать.

Я сказал себе: если он вернется, улыбаясь, значит, Эстер меня ждет. Так вот, он улыбался.

В то время в Марокко была совсем маленькая, но весьма состоятельная еврейская община. Я начал расспрашивать людей. Тщетно. Фамилию своей избранницы я не знал, поэтому никто не мог помочь мне в ее поисках. Напрасно я расписывал, что она брюнетка, что дивно хороша, особенно когда склоняет голову к плечу, что прекрасно исполняет хасидский гимн о Субботе, о времени, когда Суббота будет длиться очень долго, до бесконечности, что умеет предсказывать по руке ближайшее и отдаленное будущее, — никто ее не узнавал. Несколько раз меня направляли по ложному следу: некий разорившийся отец хотел выдать замуж последнюю дочь; у некой тетушки племянница искала мужа, чтобы получить возможность выехать из страны; некий богач желал избавиться от слишком или недостаточно требовательной любовницы. Разочарование мое усиливалось.

Однажды утром, когда я в полном одиночестве прогуливался недалеко от моря, влача за собой хандру, как привычный груз, на улице меня остановил какой-то мужчина:

— Ты молод и празден, я старше тебя и имею некоторую цель. Чем я мог бы помочь тебе?

Его длинное бородатое лицо и горделивая осанка внушили мне доверие. Но особенно понравился мне его сердечный голос, который, казалось, мог бы открыть ворота невидимой крепости.

— Я ищу, — сказал я, эхом откликнувшись на слова нищего из моего детства.

— Я тоже ищу.

— Ищем ли мы одно и то же? Одного и того же человека? Один и тот же путь?

Он не ответил, поэтому я продолжал:

— Человек, который ищет богатство, стоит того, кто ищет истину?

— Это разные вещи. Богатство налагает оковы, истина освобождает.

И после паузы он добавил:

— Тем не менее искать важно. Бывает так, что начинают с денег. В дороге цель меняется: нас привлекает совсем иное.

Мы прогуливались по берегу моря, словно два старых приятеля, которым нравится следить за играми волн, и я говорил ему об Эстер, а он рассказывал мне о рабби Зусья. Явившись откуда-то из Восточной Европы, этот странный «Вестник» обосновался в Касабланке, где обрел известность в кругу близких друзей как вершитель чудес. Роясь в спрятанных и забытых рукописях великого толкователя рабби Хаима бен Атара, современника и друга по переписке «Бешта», основателя хасидизма, он втайне трудился над тем, чтобы ускорить приход Мессии.

— Ты хотел бы встретиться с ним?

— Почему нет? Если ему, кажется, известен адрес Мессии, он непременно назовет мне адрес Эстер.

— Все может быть, — сказал Шалом, подмигнув мне.

В доме, куда он привел меня, было несколько тесных комнат, заваленных самыми разнообразными вещами. Два окна выходили на шумную улицу Милля. Однако в самом жилище царил покой, словно пришедший из иного мира. И этот покой исходил от маленького, но величественного старца, который сидел за большим столом, склонившись над толстым томом с пожелтевшими страницами. Слышал ли он, как мы вошли? Худой, с изможденным от долгих постов лицом, на котором жили, казалось, одни глаза, закутанный в плед, он поднял наконец голову, вопрошая нас своим внимательным тревожным взглядом: наверное, мы нарушили его глубокое, сосредоточенное раздумье. Меня поразило свирепое упорство его облика. Откуда столь суровая непримиримость в этом мистике, который от сумерек до рассвета посвящал жизнь свою высшему спасению собственного народа и всего человечества? Сначала он обратился к Шалому:

— Что ты делаешь здесь в такой час? Ты не мог подождать до вечера? И кто этот человек?

— Вы нужны ему, рабби.

— А ты думаешь, мне никто не нужен?

Он умолк, и Шалом тоже. Должен ли я попросить у него прощения за то, что явился незваным и не вовремя? Новая тревога сдавила мне горло, не дав произнести ни единого слова.

— Мой друг страдает, — сказал Шалом.

— Отчего он страдает?

— Он влюблен.

— И что же? Он достаточно взрослый, чтобы знать: любовь настолько близка к счастью, что не может не соприкасаться со страданием… В кого он влюблен?

— В одну здешнюю девушку.

— Кто такая?

— Ее зовут Эстер.

— А, возлюбленная царица… Некогда она спасла наш народ в Персии.

Желая сказать хоть что-то, я возразил:

— Это другая Эстер.

— Откуда ты знаешь? А если я скажу тебе, что в твоей Эстер живет душа нашей, ты будешь не так страстно любить ее?

Испуганный его закипающим гневом, я пробормотал:

— Нет, нет, я буду так же любить ее, буду любить, каким бы ни было ее происхождение.

Рабби успокоился:

— Господь, будь Он благословен, сводит души. Ваши, ныне пребывающие в разлуке, когда-нибудь соединятся, обещаю тебе.

— Когда-нибудь, когда-нибудь, — вскричал я, — но когда же?

— День сей будет светоносным и долгим, самым долгим, ибо бесконечным и бесконечно священным. Это будет день освобождения.

Неожиданно для себя самого я улыбнулся.

— Но, рабби, я не думаю, что смогу терпеть так долго.

— Так долго? — вновь вскипел он, содрогнувшись всем телом. — А если это случится завтра? Что знаешь ты о тайнах времени, делающих его бесконечным?

— Рабби, — ответил я, внезапно осмелев, — сейчас меня интересует бесконечная тайна любви.

— Ну, это тайна одна и та же, — отрезал рабби Зусья.

Я простился с ним, испытывая чувства потери и сожаления: встретил ли я его слишком рано или слишком поздно? Срок действия моей визы истек, и мне пришлось покинуть Касабланку. Позже, во время исхода евреев из Марокко, он и Шалом эмигрировали не в Израиль, а в Соединенные Штаты: диаспора нуждалась в вершителе чудес больше, чем еврейское государство. И здесь, в Бруклине, наши пути опять сошлись. Работая над книгой для одного протестантского теолога, искавшего свои еврейские корни, я завел знакомства в кругу хасидов. С Шаломом я встретился на каком-то празднестве. Он был рад вновь увидеть меня. А рабби Зусья, где он?

— Недалеко отсюда. Пойдем к нему?

Больше не было сказано ни слова.

— Ну, как Эстер? — сразу спросил рабби, протянув мне руку.

— А как Мессия? — парировал я.

— Один из Мудрецов Талмуда был убежден, что Спаситель явится случайно. Я нет. Ибо я верю, что приход Его будет плодом наших молитв, наших гневных отповедей, как и наших битв. Если ты настаиваешь, я готов поклясться тебе всем самым для нас священным, что в конце концов мы победим в этой борьбе и отпразднуем нашу победу, танцуя с самым блистательным и прославленным из наших наставников!

— Я не умею танцевать, рабби.

— Научишься. Обещай, что будешь заходить. Часто.

— Обещаю, рабби.

…Я стал постоянным гостем в его скромном жилище. Подобно Благословенному Безумцу из моего романа, он приобщил меня к изучению тайных, дарованных в откровении текстов, в которых Господь, как и Его смертные творения, преисполнен безмерной и печальной любовью к изгнанной Шехине. Он ищет ее, чтобы освободить посредством собственного спасения. Каждый раз, увидев меня, рабби Зусья бросал мне короткое, как приказ, слово: «Подойди!» И я шел к нему, словно жаждущий воды и жизни.

До того дня, когда демоны мои оказались сильнее: они убили во мне эту жажду.

…Больной, дошедший до предела, я ничего и никого не жду. Одинокий и всеми забытый в крошечной комнатке в Манхэттене, недалеко от Гарлема, я убежден, что скоро меня не станет: я начинаю тихонько соскальзывать к смерти. Кишки мои опустошены, ум тоже. Если бы не боль, давно уже я бы впал в забытье — именно она держит меня в сознании, можно сказать, в здравом рассудке. Никогда я бы не поверил, что тело мое станет моим палачом, моим врагом. Что же я сделал ему, если оно с такой жестокостью ополчилось против меня?

По правде говоря, не тело мое болеет, а я сам. Тело же мое — это не я. Более ничего во мне не осталось, что есть я. Я внушаю себе отвращение, я себе ненавистен, я себе противен. Я желаю смерти своему «я». Я сделал все, чтобы достичь этого. Пренебрег дружбой, допустил в себя уныние и тоску. Каждая мысль приближала меня к открывшейся передо мной пропасти. Каждый вздох обновлял мое отчаяние. Всех, кого я любил, у меня отняли. К чему создавать новые привязанности? Зачем продолжать поиск слов на ветру? И просыпаться в бесплодном мире? Пропало желание открывать красоту лица, величие дерева. Тысячи голосов призывали меня отречься. В конце концов я проглотил содержимое десяти белых пакетиков, потом еще пяти — все, что у меня оставалось. Но Смерть меня не захотела. Она карает за то, что я ее потревожил. У меня все болит.

Внезапно раздается стук в дверь. У меня нет сил спросить, кто это, сказать гостю, чтобы убирался, ибо в этом состоянии я никого не хочу видеть. Стук усиливается. И вот дверь открывается: я забыл ее запереть. Кто же это?

— Тебе, значит, нравится болеть? — слышится наигранно шутливый голос.

Это Шалом.

— Я принес тебе питье. Куриный бульон. И горячий чай. Лучшие лекарства в мире.

Мне хочется ответить ему: не для той болезни, что меня поразила, но я слишком слаб для споров. Я лежу не шевелясь, и тогда он помогает мне приподняться, продолжая говорить обо всем и ни о чем, словно желает убедиться, что я еще способен слушать и пока не умер. Мне удается проглотить несколько ложек супа, несколько глотков чая. Сначала я чувствую себя оглушенным, но потом силы возвращаются ко мне.

— Шалом, — говорю я, — как ты узнал? Кто сказал тебе? Может, ты ясновидец?

— Я нет, — отвечает он, посмеиваясь в бороду. — Это наш рабби.

— Каким образом? Объясни.

Кашлянув, Шалом начинает рассказывает: сегодня утром после молитвы рабби Зусья спросил его, встречался ли он со мной в последнее время. Шалом ответил, что нет — вот уже несколько недель не встречался.

— А я вчера вечером увидел его, — объявил рабби, — и у меня создалось впечатление, что он готовится перейти на ту сторону. Меня он избегает, и это может ему повредить. Ему плохо, совсем плохо. Он в большой опасности.

Рабби приказал Шалому немедленно пойти ко мне и принести что-нибудь поесть. Потом отвести меня к нему. Срочно.

Зрение мое становится необычно острым. Безмерная ясность, мягкая и горячая, вдруг ложится на все, что отвергало, едва коснувшись, мое воображение: мне кажется, я способен наконец раскрыть то, что пыталась утаить моя душа.

— Когда же мне идти к рабби?

— Как только почувствуешь себя лучше.

И после паузы:

— Мы пойдем вместе. Нет, нет, не спорь. Рабби запретил мне покидать тебя.

Покорный воле рабби, Шалом оставляет меня только затем, чтобы сходить за провизией и водой для чая. Утром и вечером он читает положенные молитвы. Когда я не сплю, разговаривает со мной о самых разных вещах — политические новости, международное положение, правительственные кризисы в Израиле, но больше всего о том, что происходит в хасидской вселенной Иерусалима, Бней Брака и Бруклина: договоры и козни различных течений, их честолюбивые планы и соперничество, проекты брачных союзов между представителями великих династий. Естественно, все это имеет самое непосредственное отношение к рабби Зусья, «Вестнику»: немногие с ним знакомы, но любой, кто встречал его, знает, что он находится в центре всех событий, всех интриг. Он везде. Ничто от него не ускользает, ничто ему не безразлично.

— Кстати, — говорит Шалом с улыбкой, — рабби не понимает, почему ты не женишься.

— И ради этого он хочет меня видеть? Чтобы сказать мне, что он, помимо всего прочего, еще и сводник? Прежде это был Господь, теперь он? Неужели он откопал славную еврейскую девушку, предназначенную мне с зари времен? Новую Колетт?

Поглаживая свою густую бороду, Шалом напускает на себя серьезный и важный вид:

— Подумай. Возможно, он отыскал твою Эстер. От нашего рабби всего можно ждать.

Эстер, живая Эстер? Эстер, здесь? Я чувствую, что меня опять бросает в жар. Я вновь заболеваю. Все, что было задавлено во мне, всплывает на поверхность. Эстер и я, влюбленные друг в друга, хотя слово «любовь» ни она, ни я не произносили, разве что когда относили его к будущему, всегда к будущему. Обмен поцелуями и неуклюжими ласками — при полном целомудрии. Жаркий шепот, взаимные обеты, обоюдные планы, сплетенные тела. Давид и Вирсавия, Соломон и Суламита, Данте и Беатриче, Петрарка и Лаура… я плыл вместе с ними под светозарным небом, проваливался в черный колодец, чтобы найти там еще более черное солнце. И голос, сердечный голос Шалома, ласкающий лицо мое и грудь:

— Помни, Гамлиэль, помни… Рабби знает, что делает. Более того: он знает, что ты делаешь… Доказательство? Он понял, что ты болен… И он тебя вылечит.

Внезапно меня охватывает злоба к нему за его вторжение в мой личный ад, и я с вызовом спрашиваю:

— Ну а ты? Тебя он тоже вылечил? Ты счастлив?

Я тут же жалею, что задал этот вопрос: зачем оскорблять его? Ведь только он один ухаживал за мной днем и ночью, только он, возможно, спас меня от болезни, название которой ему неведомо. Да и его ли вина, что рабби Зусья хочет видеть меня, желает, чтобы я отказался от жизни разведенного холостяка? В чем мог бы я упрекнуть Шалома? Да, я несправедлив по отношению к своему марокканскому другу. Разве я интересовался его жизнью? Женат ли он? Наверное. Но я никогда не встречался с его женой. Есть ли у них дети?

— Ты еще не понимаешь нашего Учителя, да продлятся дни его, — говорит Шалом безмятежным тоном. — Прежде всего, исцеление имеет мало общего со счастьем. Счастье нужно заслужить. Исцеление тоже, но это разные вещи. Впрочем, рабби считает, что не исцеляет болезнь, а только сражается с ней. Исцеление служит довеском. И сражение он ведет на столь высоком уровне, что лишь ему одному это по силам. Мы же просто присутствуем.

Я слышу его, но словно издалека. Он говорит мне о рабби, но я слышу голос Эстер. Она вся в этом голосе: голос вместе с лицом, глазами, нежными руками, трепещущим сердцем, сдерживаемой страстью. Как-то вечером, накануне нашего прибытия в Хайфу, она рассказала мне свой сон: в бесконечном безмолвном пространстве мы с ней были двумя звездами, затерянными в разных галактиках. Целую вечность мы искали друг друга, разделенные бесчисленными волнами света. Но мы говорили друг с другом и наши голоса — чудо из чудес — доходили до каждого из нас. И только они вибрировали в тишине Творения.

И этого было достаточно для нашего счастья.

А ты, Шалом, какие голоса ты слышишь?

На следующий день мы идем к Учителю, который умеет разделять и соединять, потрясать и исцелять.

— Ты слишком далеко, — говорит он мне. — Подойди.

Я делаю шаг вперед, почти коснувшись стола.

— Дай мне руку.

Я протягиваю руку. Рабби задерживает ее в своей. Я ощущаю исходящее от нее тепло кожей и почти венами.

— Когда болеешь, — говорит рабби, — нужно звать. Когда ты зовешь, Жизнь отвечает Жизни.

— А если ответа ниоткуда нет?

— Значит, зов твой не был истинным.

— Нет, рабби, был.

Рабби Зусья склоняется вперед:

— Ты звал Смерть, не Жизнь. Я прав?

Я молчу, и он продолжает:

— По какому праву пытался ты положить конец дням своим? Разве тебе они принадлежат? Разве ты еще не знаешь, что жизнь священна, ничем не заменима? Что любая жизнь, будь то твоя или моя, весит больше и значит больше, чем все написанное о Жизни? А ты посмел выбрать Смерть? Что знаешь ты о Смерти, чтобы звать ее?

— А как же Бог? — слабо возражаю я.

Рабби поднимает голову и смотрит на меня с интересом.

— Хороший вопрос, только чересчур поспешный и короткий. Бог? Один еврейский писатель говорил, что «молчание Бога есть Бог». Я же скажу, что Бог не молчалив, но Он также и Бог Молчания. Он тоже зовет. И часто зовет Он тебя своим молчанием. Ты Ему отвечаешь?

Загрузка...