Однажды поздним вечером, в феврале 1915 года, Илмари неожиданно нагрянул домой.
— Я уезжаю в Швецию. Заехал только проститься и взять немного денег.
— Что за дела у тебя в Швеции?
— Еду с друзьями. Мы хотим порыться в шведских архивах.
Такие поездки были не редкостью, но родителей удивила поспешность отъезда.
— Я отправляюсь утром. Есть у вас деньги?
По возбуждению и беспокойству сына родители заподозрили, что он что-то скрывает. Он весьма пространно объяснял цель и значение поездки, при этом был необычно воодушевлен и словно улыбался чему-то про себя. Родители уже поели и для Илмари собрали остатки ужина.
— Ты что-то скрываешь. Что ты затеял? У меня сердце не на месте.
— Ничего я не затеял. Да не волнуйся, пожалуйста. Просто я еду в Швецию на четыре недели. Вот и все.
— Нет, не то. Бога ради, что случилось?
Илмари твердил все то же, но мать очень разволновалась, и Илмари, чтобы успокоить ее, вынужден был сказать:
— Вижу, мне придется посвятить вас. Но поклянитесь честью сохранить в строжайшей тайне то, что я вам сейчас открою.
Это было так неожиданно, что пастор расхохотался, хоть и тревожился за сына. Мальчик заставляет родителей поклясться честью! Затем пастор сказал уже серьезно:
— Ты знаешь, что можешь довериться нам во всяком честном деле.
— В действительности я еду в Германию. На четырехнедельные офицерские курсы. Если вы проговоритесь, то можете погубить не только меня и многих наших друзей, но и всё наше большое дело. Вы должны понять, что я изменяю государству, но не родине.
Их это не особенно удивило, потому что в связи с войной о такой возможности уже как-то говорилось. И все же родители начали высказывать сомнения. Однако сын предупредил их:
— Все уговоры напрасны. Я принял решение и не отступлю от него. Да отступление и невозможно. Путь открыт, все готово, получены паспорта и инструкции — так что мосты сожжены. И чем меньше вы будете расспрашивать, тем лучше.
Они перешли в самую дальнюю от кухни комнату, чтобы слуги не слышали их беседы. Отца встревожило решение сына, но зато мать вскоре стала поддерживать его. Илмари с жаром обвинял тех, кто призывал к уступчивости. Отец заметил оскорбленным тоном:
— Ты слишком молод, чтобы судить об этом. Мы не можем сомневаться в их побуждениях. Они заботятся об интересах родины тем способом, какой считают наилучшим.
— Я иначе понимаю интересы родины. Но вы не беспокойтесь, мы не повесим их, когда вернемся.
Илмари с облегчением рассмеялся. Вместо раздраженного, скучающего юноши, гостившего здесь прошлым летом, по комнате расхаживал мужчина, полный кипучей энергии. Он ни минуты не мог устоять на месте. Мать было начала плакать, но вскоре воодушевление передалось и ей. Зато отец упорствовал.
— Ну, а дальше, через четыре недели?
По лицу Илмари было видно, что вопрос этот и для него не безразличен. Но он ответил твердо, почти сурово:
— Дальше не знаю. Только четыре недели ясны. Конечная цель—восстание. Но я не настолько большой человек, чтобы знать, как оно делается. Знаю лишь, что восстание необходимо, и этих дьяволов надо гнать до последнего угла их ада. Это так же верно, как да поможет нам бог!
При этих словах Илмари вскинул руку вверх — и усмехнулся. Усмехнулся над тем, как он это сказал. Отец, хоть и щемило сердце, тоже усмехнулся и сказал:
— Ну, ну! Бог не помогает таким сердитым людям. Я вижу, что бесполезно удерживать тебя, но должен сказать: одного похвального рвения недостаточно—в любом деле.
Мать уже согласилась. Она, собственно, не принимала участия в разговоре, а тихонько плакала, сдерживая подступавшие рыдания, чтобы не раздражать сына. Они долго не ложились, и, хоть Илмари уезжал лишь утром, пожелание спокойной ночи звучало как последнее прощание.
Утром настроение было уже более будничным. Ночь плохо спали. И притом родители оказались в неловком положении из-за денег. Илмари не сказал прямо, сколько ему нужно, но они понимали, что в такой поездке малым не обойтись. А они располагали немногим, ибо эта семья вечно сидела без денег, словно злой рок тяготел над нею. У них, разумеется, были постоянные доходы, но деньги утекали так же быстро, как поток, не встречающий никаких преград на своем пути. Пастор уже давно смирился с этим. До сих пор так жили, проживем и дальше. Порой он утешал себя в духе писания: «Не грех ли сетовать? Когда бог дает день, он дает и хлеб насущный».
Но теперь им пришлось собрать все, что было, и, тем не менее, отдавая деньги сыну, отец испытывал неловкость. Илмари почувствовал это и хотел было отказаться от части денег, но деликатность заставила его взять все. Он поблагодарил, объяснив при этом, что отъезжающие получают на дорогу денежную помощь, но он не мог взять своей доли, потому что в их группе были люди, гораздо более нуждающиеся. Отец покашливал, когда говорили о деньгах, но, видимо, его смущение имело и другую причину. Он подошел к столу и достал из ящика Евангелие. С улыбкой отдавая книгу сыну, он сказал:
— Мы слишком долго жили врозь. Поистине слишком долго... Я прошу тебя взять это.
И помолчав немного, добавил полушутя, словно стараясь скрыть свое смущение:
— Это тебя не обременит. Книжка маленькая.
Много раз отец пытался сблизиться с сыном. Но какая-то застенчивость все время вставала преградой между ними. Он угадывал в жизни сына нечто такое, о чем не мог даже подумать — так это было больно. Книга всколыхнула в нем то же чувство, почему он и стал так смущенно шутить. Тогда лицо сына стало серьезным, пожалуй, даже слишком серьезным, для того чтобы это выражение могло быть искренним. Он ответил поспешно, так, что это получилось почти искренне:
— Благодарю... и за все... за все...
Отец со вздохом расправил спину и сказал грудным, глуховатым голосом:
— Мы должны быть бравыми... ради мамы... она... ей очень тяжело...
Они вышли из канцелярии, торопясь закончить разговор. Лошадь уже ждала во дворе, и Илмари с наигранной бодростью стал собираться в дорогу. Он ходил по комнатам, шумно топая, словно уже маршируя, и во всех движениях его и в походке сквозила решительность и сила. Мать куда-то исчезла, и Илмари знал, что она прячет слезы. Когда настал момент отъезда, мать вышла в переднюю. Глаза ее были мокры, а губы пытались улыбаться. Колени у нее подкашивались, но она держалась изо всех сил, чтобы не раскиснуть, и укрепляла свой дух смутным представлением о спартанской матери. Где-то в сознании шевелилась фраза: «Возвращайся со щитом или на щите». Но она была все же не спартанка, а обыкновенная финская пасторша, и в сыне сосредоточилась вся ее сердечная нежность. Улыбка на ее губах угасла, и она произнесла только:
— Ну, вот...
И всхлипнув, упала сыну на грудь. Илмари легонько похлопывал ее по плечам и говорил:
— Нет причины горевать... никакой причины... до свиданья.
Он попрощался с отцом и поспешно вышел. Усаживать в сани, он оглянулся и махнул на прощанье родителям, стоявшим на крыльце. Лошадь пошла, но Илмари велел еще остановиться и крикнул, обернувшись:
— До свиданья! Каждый должен сначала покинуть свою Корсику...
Он сказал это залихватски весело, но родители не поняли его, так как они в эту минуту не могли ни о чем думать. Сани заскрипели на морозном снегу, удаляясь по березовой аллее, и быстро скрылись, свернув на большак. Было еще темно. Рассветное небо сплошь покрывали тучи, и только на востоке — в просвете между облаками и зубчатой кромкой леса — пробивалась огненно-красная полоса занимающегося февральского утра.
— Идите скорее смотреть. На бароновой горе две машины.
Все, кто был свободен, то есть преимущественно женщины и дети, робея, толпились вокруг автомобилей. Никто из местных еще не видывал такого, но все же знали понаслышке, что это за штука. Возле машин стояла группа русских офицеров. Они рассматривали карту и, быстро-быстро говоря о чем-то между собой, показывали руками то в одну сторону, то в другую. Когда кто-нибудь из них случайно указывал в сторону собравшихся людей, те невольно пятились, как бы уступая дорогу.
— Ману идет.
Барон подошел к офицерам и поздоровался с ними, пожимая руки. Он, запинаясь, заговорил на каком-то непонятном иностранном языке, обращаясь к одному из офицеров, который потом переводил на русский. С офицерами был и ленсман, не тот, который выселял Лаурила, а новый. Он что-то долго говорил барону по-шведски, после чего барон, откланявшись, удалился. Офицеры направились пешком через поля к высокому холму Кетунмяки .
Шоферы остались у своих машин, и люди постепенно обступали их все ближе и ближе.
— Вон у них какие резиновые колеса. Они на бензине ходят. Лаури Кивиоя знает, он видел такие на станции.
Одетые в форму шоферы, улыбаясь, смотрели на деревенских. И вот уже заулыбались и деревенские. Один шофер сказал:
— Будь на здоровье... Хэменлинна... Хэменлинна...
— На здоровье... хе-хе...
— Пентикюля... Пентикюля... дорога много ворота? Вперед многи вороты?
— Он спрашивает, много ли ворот впереди. Ньет ворота, ньет ворота. Большая дорога, нет ворот. Ньет му-у, му-у.
— Му-у... му-у...
Шофер приставил кисти рук к голове, изображая рога, и, посмеиваясь, замычал. Кто-то из мальчишек похрабрее сделал то же самое. И уже люди, осмелев, подошли к автомобилям совсем близко. Тогда другой водитель вдруг нажал на гудок, поглядев с опаской в сторону Кетунмяки . Люди испугались, но потом стали делать знаки, чтобы шофер еще погудел. Рожок прогудел снова, и мальчишки повторяли, подражая:
— По-оп, по-оп.
— По-оп, по-оп. Автомобиль. Автомобиль.
— Аутомапиили, аутомапиили, по-оп, по-оп...
Зрители вокруг машин успели смениться уже несколько раз. Только маленькие мальчишки по-прежнему оставались на местах, не уходили. Лаури Кивиоя работал далеко на покосе, но его жена рассказала ему о машинах, когда принесла завтрак. Тотчас же Лаури бросил и работу и завтрак. Он мчался на своем велосипеде, обливаясь потом и задыхаясь. Едва соскочив с велосипеда, он тут же положил его у обочины, скинул на землю свои рабочие рукавицы и подошел к автомобилям.
— Это Песу, черт побери?.. Привет!
— Будь на здоровье...
— Это Песу? Ну да. Я сразу догадался.
Лаури ходил вокруг машин, и водители наблюдали за ним с усмешкой и немного настороженно, потому что Лаури все хватался за ручку и заглядывал внутрь.
— Я узнал по рычагу... черт возьми, ребята, когда вот эту штуковину нажать, километровые столбы так и замелькают. Ну-ка, постой-ка, я погляжу... есть... вот тут сбоку есть...
Он открыл дверцу и сел на место шофера. И прежде чем тот успел остановить его, Лаури нажал гудок.
— Нет, нет, нельзя... Полковник, полковник...
Шофер оттолкнул руку Лаури, показывая в сторону Кетунмяки и качая головой.
— Полковник... а что, если поехать?.. Прокати немножко...
Наконец шофер сумел внушить Лаури, что нельзя ничего в машине трогать, но зато он разрешил ему сидеть спокойно на сиденье. Лаури так и сидел до конца дня, гордо откинувшись на спинку сиденья и даже пересаживался из машины в машину. Шоферы быстро с ним подружились и. смеясь, пробовали объясняться на каком-то смешанном языке, которого ни та, ни другая сторона толком не понимала.
Офицеры вернулись, и Лаури пришлось выйти из машины. Народ немного расступился. Среди офицеров выделялся один толстый и усатый, к которому остальные относились с особым почтением. Он взглянул на деревенских зевак, и в глазах заблестела шутливая улыбка. Прищелкнув пальцами, он указал на малышей, стоявших ближе всех:
— Маленький постреленок... молокосос... бесштанный...
Никто из окружающих не осмелился смеяться, и усатый офицер больше не шутил. Лицо его снова приняло сосредоточенно задумчивое выражение.
Офицеры, однако, не сели в машины, а пошли в дом к барону. Вскоре разнеслась весть, что для них там устроен обед. Слуги кружились как угорелые весь день: резали и ощипывали петушков, бежали в огород выбирать свежие овощи. После обеда офицеры сели в машины и поехали дальше. Лаури гнался за ними на своем велосипеде, не отставая от медленно ехавших машин. Под вечер они вернулись и на этот раз уже ехали быстро, но Лаури мчался изо всех сил за ними следом. А люди все еще стояли на горе у имения барона, и толстый офицер помахал им рукой. Лаури, нажимая из последних сил на педали, задыхаясь в густом облаке пыли, ехал позади второй машины. И ноги у него то и дело срывались, потому что вместо одной педали был только железный штырь. Проезжая мимо людей, Лаури, задыхаясь, прокричал:
— Я не отстану до горы Таммикаллио... а там слезу... и хватит...
И добавил, как бы оправдываясь:
— ...там крутой подъем...
Офицеры в машинах оглянулись и, смеясь, помахали Лаури руками.
На другой день ребятишки бегали по деревне с обручами в руках, изображая рокот моторов, и гудели во все горло «по-оп, по-оп!».
А взрослые говорили:
— Большие работы будут. Русские собираются рыть вон на тех холмах котлованы, строить военные укрепления.
Однако работы начались не сразу. Много раз приезжали нее новые и новые группы офицеров, ходили по горам с картами да с биноклями. Когда прошел слух, что земляные работы начнутся не раньше будущей весны, многие в поисках заработка двинулись в соседние приходы, где уже развернулось строительство укреплений. Отправились и братья Лаурила и Оскари Кививуори. Ребята Коскела тоже пошли бы, но Алма не пустила их, хотя, с заработками сейчас было плохо, потому что лесозаготовки почти всюду были приостановлены. Алекси уже собрался было наняться поденным батраком в пасторат, но Аксели запретил ему. Во-первых, потому, что там мало заработаешь, а главное — Аксели считал, что для всей семьи лучше поменьше связываться с пасторатом.
— Уж довольно того, что я у них в рабстве. Чем больше наших будет работать на них, тем сильнее их власть над нами,— сказал он.
Ребята оставались при доме. Иной раз удавалось подработать на стороне — день там, день тут,— а в основном помогали Аксели. Весной у Элины родился второй ребенок. Опять мальчик. Его назвали Ээро. Крестным был Халме, который как раз в это время освободился из тюрьмы. О своем заключении Халме говорил мало. На расспросы отвечал общими фразами:
— Все так, как и следовало предполагать. Да ну, что сам говорить о каких-то нескольких месяцах. Мои предшественники в истории человеческого духа, перед которыми и почтительно склоняю голову, шли на виселицы и на костры.
Вскоре разрешилось и то тревожное ожидание какого-то решения торппарской судьбы, которое словно тихо тлеющие угли жгло душу все эти годы. Парламент все не собирали, а закон о правах торппарей утрачивал свою силу к концу года. И тогда вышел царский указ, продлевающий действие закона еще на пять лет. В связи с этим Аксели впервые в жизни произнес публичную речь. Обязательно нужно было сказать по этому поводу хоть несколько слов на собрании товарищества, но подготовить речь оказалось очень трудно. Несколько дней он все думал, но выходило что-то не то. Что закон пока оставлен и силе, люди и так уже знали, но надо же обсудить это на товариществе. Аксели прочел текст указа, а потом, откашлявшись, сказал:
— Таким образом, торппари получили перемирие еще на пять лет. Господа пока что утерлись. Потихоньку травить нас через суды они, конечно, могут. Но по крайне мере еще пять лет им придется держать на цепи своих собак, разевающих жадные пасти. Тех самых собак, которых они науськивали на нас восемь лет тому назад, на двор Лаурила. Но все же ради такого дела я не предложу сейчас кричать: «Да здравствует царь». Потому как это не подарок, за который надо благодарить, а простая справедливость.
Когда люди бурно зааплодировали в знак горячего одобрения, он со строгим видом откашлялся, опустив глаза и стараясь сдержать волнение. Было бы неудобно показать людям, что ты доволен собою. Но после собрания у него все-таки осталось чувство удовлетворения и даже гордости.
— ...н-да-а... У господ, конечно, другое объяснения всему этому, но разве обязательно верить их вракам? Послушать, так вот уже десять лет они только лишь и делали, что не щадя сил ратовали за наше дело. Все они уже давным-давно хотели освободить нас — и суометтарианцы, и младофинны, и аграрии. Все вожди буржуазии хлопочут о благе торппарей в поте лица своего. Тут стараются и Паасикиви, и Хаатая. Но объясните вы мне, пожалуйста, почему же мы еще и по сей день находимся под защитой незаконного указа русского царя? Какая у черта земельно-арендная комиссия могла бы мне это разъяснить? Ведь послушать их речи, так подумаешь, что сами торппари ставят палки в колеса, руками и ногами упираются — не дают провернуть это дело. А все остальные — так просто из сил выбиваются, стараются их, торппарей, освободить. Да только трудно заставить меня поверить в эти сказки. Я уже не ребенок. Когда-то я верил что там, за облаками, находится небо и рай, но там, насколько мне известно, лишь воздух да пустота.
Вернувшись домой, он еще долго расхаживал по избе в приподнятом настроении. Видя, что муж доволен своим выступлением на собрании, Элина спросила:
— Что же ты им там говорил?
— Я сказал всего несколько слов. Я подумал, что это Халме всегда говорит так, чтобы непременно заморочить людям головы. Много слов не нужно. Они только должны попадать в точку. Вилхо, принеси-ка папе газету.
И он уселся с газетой в кресло-качалку. Отталкиваясь от пола носком сапога, он легонько раскачивался и время от времени насмешливо хмыкал:
— Вот оно что... так и есть. Конечно, Гюллинг уж поставит все на свое место... Эх, если бы мне дали хоть раз сказать им несколько ласковых слов. Я бы нашел, что сказать господам, болтающим о равноправии... Посмотреть бы на эту рожу, да, взявши за горло да поприжавши чуток, сказать: а ну-ка, папаша, поговорим теперь начистоту и брось-ка лгать да изворачиваться. Только, мол, выясним кое-какие житейские истины.
Так он бормотал, глядя в газету и раскачиваясь. Домашние не слушали его. Элина накрывала на стол, а Вилхо за печью возился с отцовскими рабочими сапогами. Он пытался надеть их. Наконец это ему удалось, и он даже встал, но маленькие ноги не доставали до полу. Вилхо тут же шлепнулся и выругался шепотом:
— Ф-фатана.
Пастор вынужден был сам начать разговор, как ни щепетильно было это дело. Самым любезным тоном и с безмятежным спокойствием в голосе пастор сказал:
— Ну вот, значит, теперь наш договор сохраняется еще на пять лет, так что, я полагаю, все остается без изменений.
— Да. Слышно, что так. Говорят, царь поспешил на помощь.
— Только почему он не созвал парламент, чтобы уж законно решить вопрос?
— Не знаю... Что за причина... Или он посчитал, что не стоит, потому как они там годами мололи, мололи — и все без толку... Решил, что лучше самому распорядиться, а то как бы не случилось беспорядков. Ему ведь там... тоже не больно приятно брать это на себя... это, конечно, довольно позорно... но раз уж невозможно иначе...
Пастор весь подобрался и сухо сказал:
— Да, конечно, указ издан в нарушение законной процедуры. Но нам в данных условиях все же следует принять его к исполнению.
— Да... тут волей-неволей придется выполнять. Хотя, я не знаю, хватит ли у него духу послать сюда войска, чтобы помешать стонам, если бы тут сочли указ незаконным да начали бы сгонять торппарей... Но, наверно, он нашел бы какой-нибудь способ поставить на своем...
Пастор не стал продолжать разговор и ушел. Аксели навалился на работу, продолжая быть язвительным теперь уже в своих мыслях: «Ступай себе к лавочнику, меняйте с ним баранину на изюм да на рис... Спекулируйте с ним, черти...».
Действительно, Аксели это злило. Лавочник избегал вступать в меновые сделки с таким завзятым социалистом, как Аксели, потому что социалистические газета обвиняли торговцев в обходе установленных предельных цен. Постепенно многие товары стали остродефицитными. Керосин, мыло, кофе и сахар исчезли из магазинов. Правда, в Коскела не было особых излишков, чтобы заниматься меновой торговлей. Как-никак — восемь ртов. Но все же хоть кило масла или телячья шкура всегда нашлись бы, чтобы сменять на керосин. Немножко удавалось достать при посредничестве Отто, да Янне мог иногда прислать кое-что в крайнем случае. Но лавочник всегда отказывал, уклончиво покряхтывая:
— Хе, хе... На сей раз нету...
У лавочника с Викки Кивиоя завелись какие-то секреты, и они частенько шушукались. Впрочем, Аксели скоро стало ясно, что у них за тайны. Викки не мог утерпеть, чтобы не похвастать:
— Эх, парень... Нынче и богатые двери открываются, если постучаться со свиной ножкой... Спрашиваю: «Пьет ли хозяин коньячок?» Пригласил в дом и смотрел небось как на чудо... Сперва предложил скуповато. Я и говорю, что, мол, если где на финской земле еще слышно, как визжит свинья,— то Викки окорок достанет. Смеется, ехидна, и еще налил. Сам не пил, только смотрел и расспрашивал. И супружнице велел посмотреть. А она просит спеть народную песню. Ну, я и спел:
Пять раз меня пырнули,
И кровь текла ручьями.
Это просто ужасти!
Это просто ужасти!
А они между собою по-шведски — тыры-мыры — и смеются... Потом, на прощанье, советовали быть осторожнее. Но я сказал, что Викки не впервые на базар приехал. Нечего говорить об этом, я привезу тебе брус мыла от лавочника... Мы сумеем открыть любые лари в этой деревне... Ой-ой, парень!.. Разглагольствует о вечной душе, но я тебе ручаюсь, что могу скупить их души по тысяче марок за штуку. Это за самые дорогие. А те, что помельче, пойдут хоть за фитиль для «летучей мыши»...
Тысяча марок — вскоре это уж были совсем не деньги. Деньги обесценивались со дня на день. Так же, впрочем, как и души. Незаметно и последние остатки сбережений Юсси Коскела, накопленных трудом всей жизни, исчезли бесследно, и он тут ничего не мог поделать. Беспокойно, тревожно думал Юсси о своем разорении, и, поскольку не «питалось никакой надежды, он искал утешения в последнем, что у него осталось:
— Есть по крайней мере хоть могильные участки. Эго же просто божеское счастье, что я купил их в свое время. Дорогонько стала эта землица, но я нисколько не жалею. Теперь бы и того не получить.
Весной начали рыть рвы. Жизнь деревни совершенно выбилась из обычной колеи. Отряд русских солдат разместился в здании пожарной дружины, а молодой офицер поселился в имении барона. Первые дни деревня жила новостями, которые передавались возбужденным шепотом:
— Говорят, они какие-то «сапёры». Многие были и на германском фронте.
— Построили себе во дворе пожарной команды этакую дощатую кухню.
— А уж вечером — девок около них... так и вьются... и взад-вперед по дороге прогуливаются, ходят по кругу... Я уж говорю моей бабе, мол, иди и ты, попытай свое счастье. А она говорит: «Нет. Где уж теперь со школьницами тягаться».
Солдаты действительно построили себе кухню-столовую у дома пожарной команды. Ребятишки, которые первыми со всеми знакомились, вертелись возле кухни, и веселый повар раздавал им остатки еды. Дети многих бароновых работников даже домой носили в кринках суп, потому что для них это было больше, чем просто невиданная еда, которую любопытно попробовать. Их вечно терзал неуемный, сосущий голод, которого не могла заглушить картошка, «помасленная» рассолом от салаки. Робко появлялась возле кухни босая девочка с серым лицом, с кривыми рахитичными ногами и вздутым животом. Солдат наливал черпаком девочке супу в кринку, и малышка, счастливая, бежала домой. В кринку попал кусочек мяса, и она уже слышала, что солдат весело кричал ей вслед:
— Привет старшей сестре!
Скоро солдаты стали в деревне почти своими. Рыжевато-серая форма попадалась на глаза всюду — и на дорогах, и в избушках бароновых работников. Коверкая на все лады несколько знакомых слов и усиленно жестикулируя, жители торппы беседовали с сидевшим на лавочке солдатом, который пытался рассказать о себе:
— Калуга. Ка-лу-га. Я — Калуга.
— Он говорит, что его зовут Калука... А я— Вихтори. Вихтори Кивиоя...
В Коскела солдаты заглядывали редко, а вскоре вовсе перестали заходить. Как-то раз пришел один и них и, изобразив куриное кудахтанье, попросил продать яиц, но Аксели наотрез отказал:
— Ньет.
Солдат по тону понял, что он гость не ко двору, и ушел. Видимо, он рассказал товарищам о неприветливости Аксели, и с той поры никто из них не показывался в Коскела. Собственно, Аксели не чувствовал к ним вражды или неприязни, но как-то невольно он сторонился их. Да и братьям говорил:
— Чего вы все ходите, околачиваетесь там, возле них. На их штыках держится власть наших господ. Темная масса.
Халме занимал в общем сходную позицию, но только он делал различие между солдатами и офицером. Солдат он еще удостаивал кивком головы, а офицера не приветствовал никогда. Молоденький офицер, видимо наслаждавшийся своим положением начальника особой саперной команды, каждое воскресенье совершал утреннюю прогулку верхом — гарцевал по всей деревне в своем лучшем мундире, чувствуя себя на коне в прямом и в переносном смысле слова. И часто Халме встречался ему на дороге, но всякий раз старик смотрел в другую сторону или куда-то мимо офицера, с выражением задумчивой рассеянности. Поведение этого хорошо одетого господина с седыми висками стало злить офицера, особенно потому, что хотя он и старался смотреть на встречного равнодушно, но всякой раз не мог не признать, что у того равнодушие было очень естественным.
Узнав от барона, что элегантный старик всего лишь деревенский портной, офицер был весьма смущен. При следующей встрече офицер доброжелательно улыбался. Надо же, в такой конфуз ввел его старикашка!
Теперь у людей появились деньги. Деньги заработан-ные, вырученные от продажи продуктов и полученные от квартирантов — потому что, кроме солдат, в деревню понаехало много рабочего люда из окрестных мест. Вернулись в родную деревню Оску Кививуори и братья Лаурила.
На строительстве оборонительных сооружений Отто Кививуори скоро стал значительным человеком. У него собралась крепкая рабочая артель, и, подряжаясь, он всегда умудрялся получить для своих людей работу повыгоднее. Иные поговаривали, что он завел какие-то шашни с офицером инженерных войск, руководившим работами, но Отто лишь посмеивался над этими разговорами:
— Сплетни завистников.
Ребята Коскела тоже были в его артели. И Элиас Канкаанпээ. Работник он, правда, был плохой, но Отто и ему нашел дело: поручил петь для ритма. Артельщики вбивали сваи или кувалдами заколачивали в скалу стальное долото, а Элиас пел песни, в которых на тысячу ладов варьировалась одна тема. У него был красивый голос и хороший слух, и далеко-далеко, до самого шоссе, неслась его песня, сопровождаемая мерными ударами молотов. Оску и Акусти били с размаху по долоту, которое держал Алекси.
...вот и спрашивает парень:
Сколько стоят рукавицы?
А хозяйка отвечает...
Ходили на работу и женщины. Семнадцатилетняя чернобровая Элма Лаурила, ловко орудуя лопатой, вместе с братьями копала траншею. Иной раз кто-нибудь и отпустит какую-нибудь непристойность, так она такое скажет, что остряки сразу замолкают. Парни не сводили с нее глаз. Ее прямота и смелость казались им многообещающими. Из-за этого никто уже и не замечал, что порой она бывала просто очень мила, особенно когда улыбалась.
У нее был красивый рот, но на губах часто витало едва уловимое выражение какой-то горечи. Она была бы еще краше, если бы уделяла побольше внимания одежде. Сама она в этом очень плохо разбиралась, да и Алина ничем не могла ей помочь. Однако парни ошибались на ее счет. Правда, она не отказывалась от того, чтобы ее кто-нибудь проводил домой после танцев или с вечера, но в пути почти всегда вспыхивала ссора, и девушка приказывала своему провожатому убираться ко всем чертям.
Аку Коскела не отставал от других парней, но девушка высмеивала его, как и всех прочих. А иной раз, чтобы отвадить, могла выпалить любую грубость. Но она и сама тайком все чаще поглядывала на Аку. Если они оказывались недалеко друг от друга, Элма, останавливаясь передохнуть и опершись на черенок лопаты, пристально смотрела на парня, стараясь, чтобы он не замечал этого. Глаза ее были чуть-чуть с косинкой, и это бывало особенно заметно, когда она, задумавшись, смотрела на что-нибудь. И когда она следила за Аку, ее черные глаза словно сближались и испытующе смотрели из-под бровей, а губы при этом сжимались, как у человека, решающего трудную задачу. Потом, по-мужски поплевав на ладони, она снова бралась за лопату.
Аку заметил ее внимание, и оно льстило его самолюбию. А порой он, словно прозрев, вдруг замечал, что она очень привлекательна, эта девушка. Но впечатление это мигом улетучивалось, когда Элиас, прервав пение, кричал что-нибудь Элме, а та отвечала:
— Эй ты, Канкаанпээ — дерьмяная рожа, помалкивай!
Как-то вышло само собой, что местом, где собиралась молодежь, стала теперь высокая плоская гора Кетунмяки. В рабочий дом больше не ходили, и Халме жаловался, что многие, перестав платить членские взносы, без лишних разговоров выбывали из товарищества. Тем не менее, летом, перед выборами, они с Аксели крепко поработали. Халме агитировал, а Аксели приносил литературу и раздавал людям на работах, на горе Кетунмяки и даже встречным на дороге. В дни выборов он разыскивал равнодушных и гнал их голосовать.
— На шута это нужно, если парламент все равно не собирают? Что проку в этих выборах и в этом парламенте?
— Надо идти и голосовать. Еще не известно, какой выйдет прок. Хуже будет, черт побери, если все пустить по течению! Надо же отстаивать свое.
И как бы в награду выборы снова привели в парламент социалистическое большинство. Но многие в деревне только усмехались по поводу всего этого и шли на Кетунмяки играть в карты.
Ходил туда и Акусти, несмотря на строгие запреты отца и матери. Аку был самым живым из братьев и умел отличиться в хороводах. От матери ему достались карие глаза, и стоило ему чуть поиграть ими, как девушки вокруг начинали охорашиваться. Юсси ворчал, что парня вечно куда-то носит нелегкая, Алма же, как всегда тихо, просила его побыть вечерок дома. Но материнское сердце таяло под взглядом его теплых, искристых глаз. Она радовалась, глядя на него: он был так хорош в своем праздничном костюме. Она думала про себя, что ее мальчик будет «красивым мужчиной».
Алекси — тот вполне отвечал надеждам родителей, по мнению матери, даже чересчур. Он уж по вечерам никуда не ходил. Молчаливый, аккуратный и усердный, он тихо занимался своими делами, никого не задевал и не обижал. Он был очень бережлив. Когда Аксели выплачивал ему долг, парень степенно говорил:
— Ты мог бы пока не отдавать, если у тебя сейчас туговато. Мне ведь не к спеху.
Но деньги все же брал с нескрываемым удовольствием. Потом, наедине, он разглаживал и пересчитывал их. Иной раз он давал немного денег матери — сверх того, что полагалось на питание. Делал он это как-нибудь незаметно. Мимоходом брал руку матери, клал в ладонь деньги, сгибал ее пальцы и шел себе дальше, не говоря ни слова.
— Спасибо. Только зачем ты? Напрасно это.
У Алекси было много хорошей одежды. Он охотно справлял себе обновки, но носил все очень аккуратно и бережно. В субботние вечера он тоже принаряжался в свой лучший костюм и сапоги с жесткими голенищами. Но когда младший брат отправлялся гулять, Алекси оставался дома. Аку шел через двор старого дома и там, где-нибудь у ворот, стоял уже маленьким столбиком Вилхо:
— Дядя Аку!
— Что, друг?
— Ты куда идешь?
— На Кудыкину гору картофельную ботву трепать.
— А чем ты ее трепать будешь?
— Не скажу.
Если их разговор слышала Элина, она подхватывала сына на руки и уносила в дом. Вилхо очень привязался к дяде Аку, потому что из всех мужчин в семье, не исключая отца, дядя больше других находил время для него. То сделает ему деревянную лошадку, а то и на себе верхом покатает. Даже если дяде бывало совсем некогда, он все-таки успевал мимоходом потрепать льняные волос мальчика.
Алекси тоже выходил погулять. Однако прогуливался он не дальше двора. Встанет и долго стоит, глядя на болото, на лес, на крышу риги — на что придется. Затем перейдет на другое место и рассматривает те же объекты, но чуть-чуть под другим углом. Подойдет к навесу риги, постоит там, осмотрит хорошо знакомые рабочие орудия. Приятно вот так посмотреть на них, гуляючи после бани в новом праздничном костюме — от этого день отдыха словно становится значительнее. Осторожно, кончиками пальцев потрогает он черенок лопаты — тот самый черенок, который в будни крепко сжимает рука, вгоняя лопату в землю и с размаху бросая тяжелые земляные ломти.
Когда в старом доме заканчивалась субботняя баня Алекси шел посидеть к старшему брату. Он садился на скамейку, широко расставив ноги в сверкающих новых сапогах, и то легонько постукивал подметкой об пол, то стирал с голенища несуществующее пятнышко. Обстоятельно, неторопливо беседовал он с Аксели о хозяйственных делах, а иногда и о политике, причем всегда соглашался с мнением старшего брата:
— Да, и ежели еще учесть, что нынче за настоящую цену ничего не купишь, так оно, конечно, хорошо бы увеличить заработную плату наполовину.
Когда семья начинала готовиться ко сну, Алекси уходил. Во дворе он снова долго стоял, занятый все тем же созерцанием. Последний раз он задерживался на крыльце и слушал доносившиеся из деревни неясные голоса. Наконец, он входил в дом, прикрывая за собой скрипучую дверь. Так кончался холостяцкий вечер.
Пacтop с пасторшей смотрели на жизнь деревни и сокрушались. «Казарма» представлялась им очень подозрительным местом, да и гора Кетунмяки тоже. После отъезда Илмари в Германию пасторша относилась к русским еще более непримиримо; в ее суометтарианской партии сторонники уступчивости потерпели наконец поражение, так что в этом вопросе уже больше не было разногласий. И тем сильнее возмущали ее деревенские девушки, которые так и висли на солдатах. Ауне Леппэнен даже завела себе постоянного «жениха», который открыто бывал у Леппэненов дома. Пасторша вся кипела от негодования. Встречая по дороге Ауне с ее Тихоном, пасторша не могла скрыть своих чувств: возмущение было написано у нее на лице. Ауне заметила это, и за спиной пасторши раздавалось:
— ...ах-ха-а...
Пасторша подговаривала мужа вызвать Ауне для серьезного внушения.
— Ты не только имеешь право — это твой долг. На ежегодных экзаменах по чтению ты говоришь о растлении и сектах. А тут у тебя на глазах творится такое!
— Да, да... конечно, у меня есть право читать нравоучения каждому из прихожан... Но я не вижу, чтобы она предавалась греху больше, чем другие... Было бы несправедливо указывать на одну...
— А дожидаться, пока она снова принесет ребенка бог весть от кого! Ведь тут, кроме всего прочего, вопрос о ребенке. Да еще о русском ребенке.
Пастор не соглашался. Это было бы уж слишком противно. Конечно, в воскресных проповедях он бичевал порок с церковной кафедры, но затем, возвращаясь домой, ему приходилось ехать мимо пестрой лопатной армии строителей военных сооружений, стоявших группками вдоль дороги,— за стуком своей таратайки он не мог расслышать, что о нем говорили эти люди, однако по их взглядам догадывался, какого рода словечки они отпускали.
Когда родился мальчик, которого назвали Валту, Ауне было присмирела, но ненадолго. Мальчик и внешностью своей не выдал отца, так как явно походил на мать и ее родню. В общем, когда приехали солдаты, Ауне принялась за старое. Сначала у нее было несколько «интересных солдатиков», но вскоре один из них — унтер-офицер Тихон — определился как постоянный ее «жених».
Этот Тийхами был, что называется, парень не промах. Он и дневал, и ночевал у Леппэненов. Иногда приносил вина и они выпивали с Преети. Ауне давала маленькому Валту мякиш русского хлеба, и тот мусолил его, а захмелевший Преети беседовал с «будущим зятем»:
— Дочка, она, понимаешь, работница, каких мало, на поле ей равных нет. А сын наш — в Америке. Он там из самых, знаешь, из трезвенников и из мастеровых, значит, людей... Я ничуть не против, значит... ведь разве наша жизнь — этаких маленьких людишек... не все ли равно, значит, что в той ли стране жизнь, что в этой... так что, ежели дочка сама согласная...
Тийхами знал по-фински лишь несколько слов и, стало быть, мало что мог понять из рассуждений Преети. У него был орден, и однажды, когда Хенна полюбопытствовала, Тийхами жестами принялся объяснять, за что его наградили. При этом он показывал, как все было: скамейка служила ему мостом, вместо заряда взрывчатки он использовал старый башмак Преети, а бикфордов шнур заменил кусок льняного шпагата. Затем он изобразил атаку немцев и как он поджег шнур, а сам убежал. Пуля ранила его в локоть. Тийхами показывал шрам, еще свежий. Хенна не переставала удивляться, а Преети, сидя на своей скамейке, клевал носом и мямлил:
— Да-а... Но тоже, я тебе скажу, когда у тебя в загоне даже пять злых свиней, то к ним сунуться ой-ой. А мой отец был батраком у Корри — и сунулся таки.
Ауне, накормив ребенка, ласкала и тетешкала его.
— Мамино дитятко... маленькое... смотрит на маму такими разумными глазками...
Опустив ребенка на пол, она поправила на себе кофточку и стала прихорашиваться, так как они собирались с Тихоном пойти погулять. Прощаясь, унтер-офицер Тихон Привалихин вытянулся у дверей, щелкнув каблуками. Преети ответил ему, с трудом подняв два пальца расслабленной руки к виску, и вовсе поник тяжелой головой. Тощий, серолицый мальчонка, только-только начинавший говорить, сидел на полу и лопотал:
— Мам-ма... сай-датик... тпруа!..
— Мама и солдатик пошли тпруа, да. Валту сидит смирно. Дедушкин сынок. Дедушка за Валту присмотрит.
Ауне с Тихоном пошли на гору Кетунмяки. Из деревни, видно, многие собирались туда же. На развилке дороги стоял Арво Теурю с новым велосипедом. Арво не ходил на Кетунмяки, да и в деревне почти не показывался, разве иногда, в воскресный полдень. Дома ему запретили водить компанию с деревенскими ребятами, и так как все это знали, то никто с ним и не заговаривал. Арво постоял, постоял в одиночестве, позвонил раз-другой велосипедным звонком и покатил обратно, домой. Он вытер пыль с велосипеда и поставил его в чистые сени, где ему, сверкающему эмалью, и надлежало стоять до следующего воскресенья.
Ауне со своим кавалером поспешили дальше, и уже неподалеку от Кетунмяки нагнали Аку Коскела, который, смеясь, перекинулся с Тихоном несколькими русскими словами. На горе собралось много народу: деревенские, пришлые землекопы и русские солдаты. На широкой, открытой верхушке горы прохаживалась, так сказать, публика получше. Здесь же водили хороводы. А подальше, в кустах, располагались компании картежников и любителей выпивки, которые считались не совсем приличными. Но в этот вечер на горе было что-то необычное, потому что парни многозначительно перешептывались и перемигивались. Кто-то услужливо шепнул и Акусти на ушко:
— Там есть — которая за деньги... баба — во! Лакомый кусок! Поди погляди.
— А где она?
— Вон в той шайке-лейке, где Ууно. Ее, кажется, Вэнни откуда-то приволок. Говорю тебе, самая настоящая. Если ты не видал, какие бывают настоящие, так вот погляди.
Акусти все же не считал удобным проявлять излишнее любопытство. Девушки держались очень гордо и на заигрывания парней отвечали:
— Идите вон туда. Мы не какие-нибудь... вон там для вас то, что требуется.
Говорили, что «она» уже под хмельком. Оску Кививуори ходил поглядеть на нее и потом громко ржал:
— Нет, ребята, так, значит, зря болтают, будто марка упала в цене!
То один, то другой ходил поглядеть, потому что, хоть они и слыхали о «девках, которые за деньги», но едва кому из них случалось видеть этакую диковину своими глазами. Наконец, и Акусти пошел, подстегиваемый любопытством, хоть и было немного стыдно. «Она» была в компании мужчин, где играли в карты Ууно Лаурила и еще один, которого звали Вэнни. Никто не знал, фамилия это или прозвище, а может быть, обычное имя нарочно так перевернуто. С ними же было несколько совсем незнакомых землекопов. Аку присел на корточки, будто интересуясь игрой, а сам исподтишка поглядывал на «нее». Ее возраст было трудно определить. «Она» сидела с непокрытой головой: очень толстая коса свернута на затылке в узел, который теперь наполовину разъехался. Глаза большие, темно-карие, а вокруг глаз синяки — прямо как огромные кровоподтеки. По краям выпуклых белков проступили красные, набухшие жилки. Одежда на ней была в беспорядке, подол задрался выше колена, так что выглядывала подвязка. «Она» сильно картавила. С пьяной ухмылкой «она» все время заговаривала с игравшими в карты, называя их «п-р-р-иятелями».
— Х-ха... Лау-р-р-ила п-р-р-оигры-ывает.
Хотя Аку старался смотреть на «нее» исподтишка, он заметила его и весело подмигнула:
— Поди сюда, мальчик.
Аку покраснел и смутился. От этого «она» рассмеялась дребезжащим, надтреснутым смехом, сотрясаясь и вздрагивая всем телом. Аку попытался улыбнуться, и «она сказала:
— Миленький, хо-р-рошенький мальчик. Ка-р-рие глазки. Я люблю таких невинных.
Проигравший Вэнни с досадой смешал карты и сказал, не глядя:
— Оставь его, на кой ляд тебе бедный мальчонка.
Аку еще больше смутился; в словах Вэнни слышалось превосходство и крайнее презрение к его застенчивости и неопытности. Но «она» рассердилась на Вэнни, и лице ее стало серьезным.
— Поп-р-иде-р-жи язык, ты! Я не с тобой гово-р-ю. Я гово-р-ю с мальчиком. Мне н-р-авится этот мальчик. Иди сюда, мой миленький, я по-т-р-еплю тебя по щечке. Вот так, легонько... не бойся. У тебя такие невинные глаза... Я люблю невинных... Подойди, детка. Ты мне нравишься, миленький, ты к-р-аснеешь.. У тебя деликатные чувства. А вот эти п-р-иятели — пусть они понюхают дерьмо.
Опять раздался ее дребезжащий, словно щиплющий смех.
Ууно взглянул на «нее», и хотя он был зол после большого проигрыша, но тоже прыснул, покачав головой:
— Ой, ну надо же...
— Что ты там сказал, сын Лау-р-ила? Дай-ка выпить, за-р-аза ты чертова...
Ууно дал «ей» глотнуть из бутылки. Его, видимо, забавляло, как «она» тянула из горлышка. Вэнни, который проиграл, сказал коротко и резко:
— Не вылакай все. Выдула полбутылки за раз!
— К-р-асивое об-р-ащение с женщиной, босяк п-р-окля-тый.
«Она» сказала это тоном оскорбленного достоинства. Aкy решил, что о нем забыли, и пошел прочь. Таким образом, его уход уже не покажется бегством.
Но«она» все же заметила, что он уходит, и, подмигнув, крикнула вдогонку:
— Цып-цып, сюда, мальчик!
Аку вернулся на гору. Там несколько солдат пели русскую песню под аккомпанемент не известного здесь струнного инструмента. Задушевная песня, исполненная грудными, чуть грубоватыми голосами солдат, разливалась в вечернем воздухе. Когда они кончили петь, кто-то попросил музыканта:
— Николай... сыграй-ка, знаешь, «ехали-ехали»...
Николай заиграл, а Арви Лаурила стал прихлопывать в ладоши — он видел, что так делали солдаты. Не переставая играть, Николай шутливыми жестами приглашал девушек танцевать. Тогда Арви подлетел к одной из девушек и, взяв ее за руку, подвел к Николаю:
— Николай... плитушки-плитушки... Кто умеет играть, тот музыкой женщин привораживает...
Девушка стала вырываться, и Арви выпустил ее. Делая руками непристойные знаки и в то же время указывая на девушку, он крикнул:
— Николай... плитушки... Этак вот — и порядок...
Девушка влепила Арви пощечину и, низко опустив голову от стыда, побежала прочь с Кетунмяки. Ее подружки принялись бранить Арви, а парни смеялись над ним, отчего Арви рассвирепел еще больше и с грубой руганью погнался за девушкой. Он хотел было отколотить обидчицу. Но смех не прекращался, и Арви остановился в нерешительности. Он не понимал, над чем смеются ребята: то ли над жестами, то ли над пощечиной. И некоторое время в нем боролись мстительная злость и глуповатое самодовольство. Решив, наконец, что смех вызван его остроумием, он от души расхохотался и стал оглядывать вокруг, словно искал, на что бы обратить свою буйную радость. Увидав неподалеку большой камень, он бросился к нему, с огромным усилием поднял над головой и воскликнул:
— Мужчину славит труд, а женщину — большой зад!
Это вызвало новый взрыв смеха. Стоявшая неподалеку Элма с досадой отвернулась и, не глядя ни на кого, тихонько скрылась в толпе. Николай, не понимая причин общего веселья, закружился в лихой казачьей пляске, выделывая замысловатые коленца. Другие солдаты пели, прихлопывая в ладоши. Арви, видя, что Николай завладел вниманием публики, тоже пошел плясать, чудно вихляясь всем телом. Он сам себе хлопал в ладоши и пел:
Ийтин Тилту
раскидывает карты —
игра по копейке — невинная —
и сплавщикам-крючникам
лихо покрикивает:
мы ли не семейка единая!
Веселились кто как умел. Парни устраивали силовые состязания, боролись.
Вэнни, проигравший в карты все свои деньги, наблюдал за борьбой, время от времени презрительно бросая:
— Эх, не так берет...
Тон Вэнни раздражал парней, и они стали подбивать одного верзилу — землекопа побороться с ним. Этот громадный мужик, которому чей-то незатейливый юмор дал прозвище Калле-Крошка, не имел к тому ни малейшей охоты, но, по добродушной наивности, легко поддавался на подстрекательство.
Калле смущенно улыбался, окидывая Вэнни оценивающим взглядом; вот он уж было оторвал зад от камня, на котором сидел, словно решился выйти на борьбу, но тут же снова сел. В конце концов, Калле вышел.
Вэнни сгорбился, присел, слегка пружиня в коленях и поводя туловищем по-тигриному, согнутые руки его уже должны были вцепиться в добычу.
Зорко следил он за Калле из-под насупленных, резко сдвинутых бровей, подстерегая каждое движение противника. Калле же переминался с ноги на ногу, то делая шаг вперед, то опять отступая. Он все еще смущенно улыбался. Потом он вдруг, сделав глубокий вздох, ринулся навстречу Вэнни и огромными своими лапами толкнул его в грудь, так что тот свалился навзничь. Калле быстро отступил на несколько шагов, как будто спасаясь бегством, и пробормотал простовато, выдавая радость и волнение:
— Я никакой борьбы не знаю... я только толкну вот так — и все...
Калле поднялся.
— Надо бороться, приятель. А то, если начать толкаться, так ведь можно и дальше пойти.
На большом детском лице Калле появилась беспомощная улыбка. Да, надо бороться честно, уговаривали его все. Тогда Калле перестал улыбаться, позволил Вэнни обхватить себя — и борьба началась. Они повалились на траву. Вэнни пытался применять известные ему приемы, но Калле ничего этого просто не знал. Калле знал лишь, что нужно положить противника на лопатки. И он подмял Вэнни под себя. Тот, выгнувшись мостом, еще какое-то время сопротивлялся, но сто десять килограммов плотных мускулов скоро приплюснули его к земле. Калле поднялся, фыркая от удовольствия и напряжения так, словно ему вылили на голову ведро холодной воды.
— Вы все видели, теперь было правильно. Я, конечно, борьбы не знаю... но лопатки коснулись... вы все свидетели.
Вэнни вскочил и в ярости двинулся на Калле — шаг, другой... Черная злоба исказила его лицо. Но в последний момент он переломил себя и сдержался.
— Я не признаю себя побежденным. Это не была честная борьба... мне же тут
пришлось не бороться, а свиную тушу ворочать... Поражения я не признаю...
Калле сидел на том же камне и говорил неторопливо тоненьким своим голоском:
— Я же борьбы не знаю... но лопатки к земле пропечатались... а больше мне ничего и не нужно.
И он, улыбаясь, стал дуть на ладони. Теперь, когда публика признала его победу, он был вполне доволен собой.
Вэнни посмотрел на него зло и презрительно и пошел обратно к игрокам, проговорив:
— Мне бы твою силу... При моем характере уж я не сидел бы тут на камешке... Я бы творил чудеса...
— Хе-хе... борьбы я, конечно, не знаю... я просто тебя крутанул маленько... я же говорил... вот...
Калле поерзал на камне, усаживаясь поудобнее, отряхнул ладони и начал было что-то насвистывать, вдруг, увидев перед собою камень килограммов на десять, поднял его и стал подбрасывать на ладони, как мячик:
— Я же сразу сказал... вот...
Какой-то парень вышел на гладко вытоптанную хороводами площадку и, ударив в ладоши, начал:
Темно-синий пароход в белых клубах пара...
У него хватило духу только для разгона, однако другие не сразу поддержали его, приходилось продолжать одному. Парень малость растерялся, но не подал вида, лихо топнул ногой и широко раскинул руки, как бы приглашая всех в круг.
Ты богатая, я бедный—
мы с тобой не пара.
Мало-помалу другие присоединились к нему и круг сомкнулся. Акусти выбрал Элму Лаурила, потом Элма, чтоб не остаться в долгу, пригласила его. После давешней выходки Арви, Элма встряхивала головой особенно гордо. О чем бы ни заговаривал Аку, в ответ сыпались лишь язвительные насмешки. Но парень не отставал, проявляя изобретательную настойчивость. После слов той девки, как ни была она противна, у него вдруг разыгралось воображение. Он нахально стрелял глазами, словно приободренный ее похвалой. Но Элма как будто ничего не замечала.
— Нельзя ли мне по пути сделать небольшой крюк и завернуть к вашему дому?
— Заходи, пожалуйста, если успеешь, пока отец еще не лег спать.
— Нет, наоборот, уж лучше попозже, когда он уснет хорошенько.
— Мне-то что. Можешь ходить, когда угодно и где угодно.
Но когда на следующей фигуре Элма вышла из круга и стала смотреть на шедшего по кругу Акусти, глаза ее сразу скосились. Затем она посмотрела на свое платье, быстро застегнула раскрывшуюся кнопку ворота, оправила складки у пояса. И, словно в ужасе от своего затрапезного вида, она, неловко пятясь, отступила на шаг-другой, стараясь скрыться за людей. Когда Акусти снова подскочил и пригласил ее на следующий танец, Элма сказала, не глядя на него:
— Не пойду я с драгоценным сыночком Алмы Коскела. Еще начнутся разговоры всякие...
Аку, немного покраснев, тотчас нашел какой-то ответ. Их отношения так уж сложились, что важно было не лезть за словом в карман. Надо было проявлять находчивость.Слово за слово, наконец Элма пошла на примирение:
— Приходи к нашему двору, если хочешь. Я никому и могу запретить гулять по дороге.
Аку воодушевился, пожалуй, даже слишком. Обхватив Элму за талию, он сжал ее — «со значением»,— давая почувствовать свою руку. Но девушка, взметнув на него гневный взгляд, сказала:
— Что это еще за массажист выискался!.. Нечего меня щупать, я не продаюсь. Так что пусть драгоценный сынок Коскела не воображает...
В разгар танцев прибежал из лесу Элиас Канкаанпээ, Медный как полотно:
— Велосипед... скорее... есть тут у кого-нибудь велосипед?.. За доктором... Ууно ударил ножом...
Не останавливаясь, он побежал дальше, заметив, что здесь нет никого с велосипедами. На бегу он прокричал:
— Махну в Кивиоя!.. Лаури может съездить...
Из слов Элиаса люди поняли, что случилось нечто особенное. Все бросились к месту происшествия. На маленькой полянке стоял Ууно Лаурила, а в нескольких шагах от него лежал Вэнни, над которым склонился какой-то мужчина. Поднявшись, этот человек сказал Ууно:
— Кажется, парень, ты неудачно ударил.
— Наоборот, удар попал точно, куда надо.
После борьбы с Калле Вэнни вернулся в компанию картежников. Он встал около Ууно, чтобы следить игрой, и, заглянув в его карты, сказал:
— Э, приятель, тебе не так надо было ходить.
Ууно проигрывал и потому зло огрызнулся:
— Заткни свою пасть, сатана, и помалкивай, когда другие играют.
У Вэнни еще не прошла злость, и он тоже ответил бранью. На том пока и кончилось, потому что Ууно продолжал игру. Денег у него больше не было и, так как партнер предлагал играть дальше, Ууно достал часы:
— Это пойдет?
— Какой марки?
— Имени-звания не говорят, а время показывают. Кажется, «Юнкханс» или что-то в этом роде.
Тот согласился принять часы взамен денег и выложи карты. Ууно побледнел, но, смешав карты, сказал неестественно спокойным голосом:
— Твоя взяла. Забирай часы.
— Лау-р-ила, мальчик, выпотрошился весь... — сказал «она».
— Заткнись, тварь...
«Она» тоже выругалась, но он уже не слушал ее, а повернулся к Вэнни.
— Ты подглядывал, сволочь. Ты раскрыл мою игру. Он без тебя не догадался бы, какие у меня карты.
Вэнни, пожав плечами, пробормотал:
— Брось, брось... Оставь, слышишь... Ты этого не моги, слышишь... Ты еще слишком молод, знаешь ли...
— Ах ты, черномазая харя. Не мешало бы тебя проучить маленько. И откуда ты взялся? Сидел бы там, где тебе положено быть. Проклятая складская крыса...
Ууно стоял, засунув руки в карманы, а локти плотно прижав к бокам, и медленно покачивался из стороны в сторону. Потом он вынул руки из карманов и стал ловко наносить удар за ударом. Он не размахивал руками; удары были точные и сильные. Вэнни пошатнулся и отступил, не в силах противостоять натиску. И тогда в руке у него сверкнул финский нож. Он стал тыкать ножом, не задевая, однако, противника. Ууно пришлось отступить шага на два. Вэнни преследовал его, приговаривая:
— Знай, что мне-то пришлось в тюрьме Какола кирпичи в стене считать.
Ууно тоже выхватил финку из ножен. Губы, вытянутые узенькой щелкой, тихо процедили:
— Вот как?
Он быстро нанес удар. Вэнни съежился и, сделав несколько нетвердых шагов, упал. Падая, он прохрипел:
— ...ударил... исподтишка... стерва...
Одни из их компании осмотрел Вэнни. Он и сказал те слова, которые услышали люди, первыми прибежавшие месту происшествия. Элиас, который был в компании, расположившейся неподалеку, сразу же побежал за доктором. Он сообразил, что, если Вэнни останется жив, это зачтется на приговоре суда.
Протрезвев с испугу, «девка» вскочила со своего места и забормотала, обращаясь то к одному, то к другому:
— Вы уж тогда скажите, пр-р-иятели, что меня тут не было, что меня тут не было... когда фа-р-р-аоны п-р-иедут... Не забудьте сказать, п-р-иятели.
И пошла нетвердой походкой прочь. Высокие ботинки с пуговицами вихлялись на ее ногах. Она чуть было не упала, но удержалась, схватившись за ветку ольхи. Ей навстречу гурьбой валили любопытные. «Она» им сообщила, по-мужски подкрепляя слова выразительным взглядом и жестом:
— Тампе-р-скому гуляке к-р-ышка, т-р-ам-тарарам...
Ууно сидел на пне, отвернувшись от убитого. Люди все теснее обступали его. Слышались приглушенные восклицания женщин.
Арви вглядывался в лица, в надежде, что они укажут, как ему теперь держаться. Не встретив поддержки, он сказал развязно, но все же довольно неуверенно:
— Один в могиле, другой в Сибири, как сказал Эско.
Никто не смеялся, он тоже стал серьезен. Кто-то из мужчин подошел поближе и спросил тоном многоопытного человека:
— Ну что, все ясно?
Тот, что стоял возле покойника на коленях, поднялся и сказал, вытирая руки пучком травы:
— Готов голубчик. Из-под сердца идет вроде кашица ягодная.
Все были мрачно возбуждены. Говорили приглушенно, вполголоса. Ууно сидел, угрюмо насупясь, но время от времени поднимал глаза и смотрел на людей сурово, в упор, нисколько не робея. Русские солдаты оживлено обсуждали происшествие на своем языке, показывая то на покойника, то на Ууно.
Приехал доктор. Люди расступились, но потом, пока доктор осматривал тело, снова подошли вплотную.
— Что, неужто худо? — спросил кто-то почтительным тоном.
Доктор только взглянул сквозь очки в золотой оправе — в глазах мелькнуло леденящее презрение профессионала— и не сказал ничего. Он дотрагивался до одежды Вэнни кончиками пальцев, словно боялся испачкать руки. Несколько раз он с интересом взглядывал на Ууно и наконец спросил:
— Это вы его так?
— Вы им занимайтесь, а мной займется полиция. Не лезьте не в свое дело.
Лицо доктора исказила злая, презрительная гримаса, Он рассмеялся:
— Ах-ха... отлично сказано.
Элма успела сбегать домой и позвать Анттоо. Он посмотрел на сына, потом на убитого и сокрушенно вздохнул: — Ох-хо-о...
И с горьким упреком обратился к народу:
— Ни у кого не хватило мужества отобрать у мальчишек ножи!
Ему стали объяснять, в чем дело, но Анттоо пошел прочь, угрюмый и суровый, не сказав больше ни слова и даже не оглянувшись на сына, который так и сидел на своем пне. Ууно встал, когда приехала полиция. Полицейский потребовал сдать оружие. Ууно отстегнул от пояса нож вместе с ножнами. Полицейский протянул руку, и Ууно с досадой шмякнул нож на его раскрытую ладонь.
Все присутствовавшие мужчины получили приказание явиться завтра в село на допрос. Увезти убитого взялся Лаури Кивиоя, который ездил за доктором и за полицией.
— Я не боюсь покойников.
Полицейский спросил Ууно, не нужно ли ему зайти домой, но тот коротко сказал:
— У меня всегда все при себе.
Так, с руками, засунутыми в карманы, и с чуть поднятыми плечами, он пошел впереди, бросив через плечо полицейскому:
— Пошли.
Там, где дорога огибала поместье барона, стояли Элма с Aлиной. Мать держала под мышкой сверток: еда, завернутая в «Кансан лехти». Она подала сверток сыну и сказала, стараясь, чтобы голос звучал строго:
— Это уж, я думаю, будет наконец-то последним...
Ууно взял сверток и, заметив на глазах матери слезы, угрюмо буркнул:
— Чем меньше плакать будете, тем лучше.
Алина подала сыну несколько бумажек по двадцать марок.
— На вот, раз свои-то проиграл...
Полицейский, который стоял чуть поодаль, опершись на велосипед, сказал:
— Вот каковы эти ваши сборища на горе, с танцами да с играми...
Алина сморщила губы. Выплеснув изрядный запас бранных слов, она принялась корить полицейского:
— Сами вы по горам да по лесам всякий сброд собираетe... А еще говорит... Забрал бы уж сразу и тех мазуриков... да ты с ними заодно... Воюют да разбойничают... Понагнали бродяг всяких... Да потом еще рот разевают.
Полицейский сдержался и сказал деревянным голосом:
— Та-ак. Ну, говорите, что еще хотели сказать, да и пора отправляться.
Ууно повернулся и пошел.
— Пока. Еще раз говорю: обо мне реветь нечего.
Алина так и осталась на дороге. Элма, сделав несколько шагов, остановилась и вернулась обратно к матери, тихонько всхлипывая. Вместе они пошли домой. Не говоря ни слова, с каменным выражением на скуластом, угловатом лице шла Алина, комкая в кулаке деньги, которые сын так и не захотел взять.
Лаури Кивиоя приехал на лошади, чтобы увезти труп. Понемногу люди стали приходить в себя. Пока укладывали покойника на телегу, Лаури, как всегда, хвастал:
— Я говорю, ребята, никто еще не ездил из Пентинкулмы в село так быстро, как я сегодня домчался. Сатана, Элкку не успел сказать и двух слов, как я вскочил на его «олимпию» и выехал за ворота.
С покойником он обращался довольно бесцеремонно и, тронув лошадь с места, разразился такой тирадой:
— Эх, гуляка! В последний раз ты прокатишься с шиком. Я тебя свезу на погост так, что только ветер в ушах... Хе-хей... ну, мерин!.. Дадим дроби до самого села!
Люди сразу оживленно загомонили, рассказывая друг другу, что тут было. Вокруг Арви собралась толпа—он показывал, как бьют финским ножом.
— Просто отсюда вот так — перышко под ребро... Парень полоснул, как в знаменитой песне поется.
Из гула толпы выделялся тоненький голосок Калле Крошки.
— Я что?.. Мне ни к чему, но я подумал, если ему непременно так хочется... Я никакой этой борьбы вовсе не знаю, а просто этак маленько крутанул... Я и то ждал, что он обозлится да выхватит нож... А он — вишь ты. Я его шутя повалил... Я никакой не борец, разве что ростом вот... этакий мальчишечка... но он у меня лег на лопатки, как я и говорил...
Солдаты тоже расспрашивали, как могли, что тут произошло, и им объясняли:
— Фински... понимаешь? Финский нож — р-раз! Вот оно как, ребята! Финский парень рождается с ножом и руке... Мы такой народ, что не станем долго выслушивал всякие слова, раз — и сталь вопьется. Видишь, Прохор черт, ты там был на германском фронте, но здесь у нас фронт на каждом пригорке.
— Фински... финкка... трам-тарарам...
— Финский ножик, сатана...
Все говорили как знатоки. Один из пришлых землекопов сказал:
— Однако до чего же прыткий парень, черт. Я давно не видал такого красивого удара. Ну точно молния. То есть, где я только ни был, в какие переделки ни попадал, а редко приходилось видеть человека, умеющего так ударить. Просто приятно посмотреть.
Тем и кончились гулянья на горе Кетунмяки. Многие еще приходили посмотреть на место происшествия. Некоторое время на примятой траве чернел след запекшейся крови, но потом сороки склевали ее начисто. Пожилые люди в деревне говорили между собой не без злорадства:
— Вот до чего эти гульбища-то доводят.
Старики Коскела предостерегали Аку и очень неодобрительно говорили о семье Лаурила. Они не знали, что Аку пытался ухаживать за Элмой. А теперь он и сам старался держаться подальше от девушки. Хотя приятели говорили о поступке Ууно чуть ли не с восхищением, однако в глазах пожилых людей печальная слава убийцы легла тенью на всю семью Лаурила. С тех пор Аку даже украдкой не заговаривал с Элмой. К тому же еще и старший брат резко отозвался о его друзьях:
— Если не с кем водиться, кроме бродяг да отпетых босяков, так уж лучше сидеть дома.
Хотя ему было всего лишь тридцать лет, Аксели относился к этим гулянкам молодежи с суровым осуждением, ему обидно было видеть, что люди, в особенности молодежь, бросали товарищество. Ему легко было становиться в позу моралиста, так как сам-то он никогда не любил подобных развлечений. Аку пытался отшучиваться, но это не помогало.
— Ты бы хоть изредка читал газеты. И брошюрки партийные. Пора уж тебе начать хоть немного понимать дело рабочего класса. Вот как Алекси.
— Лом да лопата научат понимать дело рабочего класса лучше, чем все твои брошюрки. Да ведь и ты же гулял. С тех пор прошло лишь десять лет.
— Да, но я не утаптывал пригорки, да еще с такими приятелями. Сам небось видишь теперь.
— Ты все ходил вокруг Кививуори.
— Ходил, где ходил.
Ууно дали пять лет, и некоторые считали приговор слишком суровым.
— Как-никак, ведь и тот шел на него с ножом в руке.
Все мальчишки долгое время не расставались с финскими ножами. Если не было настоящего ножа, годился игрушечный, выструганный из дерева. Становились друг против друга, и один говорил:
— Я в тюрьме пересчитал все кирпичи.
— Вот как? — отвечал другой и делал быстрый удар ножом, успевая в последний момент отклонить острие, чтобы не ранить противника. При этом старался ущипнуть товарища за грудь указательным и большим пальцем руки, державшей нож. Иногда возникала настоящая ссора.
— Я Ууно.
— Нет я. Моя очередь. А ты — Вэнни. Я был им уже несколько раз подряд.
И, отбросив ножи, тузили друг друга кулаками. Каждому хотелось, видите ли, быть победителем, а главное — сказать тихим, сухим шепотом:
— Вот как?
После этого случая жители деревни Пентинкулма охотно наведывались в село. Некоторое время они были незаменимы как рассказчики о том, что видели сами или знали из первых уст. Бывало, Викки Кивиоя, сдерживая нетерпеливого коня, останавливался со своей повозкой на самой церковной горе и, окликая проходивших мужчин, начинал рассказывать:
— Тпру-у, стой... стой, говорят тебе... Да, так ты слышал? Один землекоп сказал мне, что такого красивого удара он в жизни еще не видел!.. Право, говорит, приятно было посмотреть!.. Силен парень, нечего сказать. Он и на работе проворен, и драться мастак!
По дороге домой Викки все больше входил в раж. Приближаясь к какому-нибудь жилью, он хлестал кнутом, пускал коня во весь опор и, ослабив вожжи, запевал;
Били меня в пятый раз, искры сыпались из глаз. С каждой раны кровь лилась. Это просто ужасти, это просто ужасти...
Привел отец мачеху, худо стало мальчику..,
— Э-эх, са-атана!.. Давай-давай!..
Шутка ли, не где-нибудь, а в Пентинкулма был убит человек.