Я так много наслышался о знаменитой ворожее, мадам.., что посетил ее вчера. У нее смуглый цвет лица от природы, усиливаемый искусственными средствами, которые ей ничего не стоят. Волосы вьющиеся — черные как смоль, и, как мне показалось, она увеличивает их естественную привлекательность прогорклым маслом. Ее шея небрежно повязана красным платком — и при взгляде на него становится ясно, что другой платок слишком долго задержался в стирке. Я полагаю, что она нюхает табак. По крайней мере, волосы, украшающие ее верхнюю губу, были осыпаны чем-то вроде нюхательного табака. Она любит виски — я узнал это, лишь только она вздохнула. С минуту она пытливо всматривалась в меня своими черными глазами, а затем сказала:
— Довольно! Идем!
Мы пошли по темному и мрачному коридору — я старался не отставать от нее. Вдруг она остановилась и сказала, что так как в коридоре темно и много поворотов, то, может быть, лучше зажечь свет. Но мне показалось невежливым доставлять даме лишние хлопоты, и я сказал:
— Не стоит, мадам. Потрудитесь только вздохнуть еще раз, и я не отстану от вас.
Мы пошли дальше. Когда мы были в ее официальном и таинственном логовище, она спросила у меня день и час моего рождения и какого цвета были волосы моей бабушки. Я ответил насколько мог точно. Тогда она сказала:
— Молодой человек, призовите на помощь все ваше мужество — не бойтесь. Я открою вам прошлое.
— Сведения относительно будущего, вообще говоря, были бы...
— Молчите! На вашу долю выпало много огорчений, кое-какие радости, отчасти удачи, отчасти неудачи. Ваш прадед был повешен.
— Это ло...
— Молчите! Повешен, сэр. Но это не его вина. Он не мог избежать этого.
— Я рад, что вы отдаете ему справедливость.
— Ах, лучше пожалейте, что это сделал для него суд. Он был повешен. Его звезда пересекает путь вашей звезде в четвертом отделении пятой сферы. Следовательно, вы тоже будете повешены.
— Ввиду такой отрадной...
— Замолчите же, наконец. Вначале ваша натура не была преступной, но обстоятельства изменили ее, В девятилетнем возрасте вы крали сахар. В пятнадцатилетнем воровали деньги. В двадцатилетнем занимались конокрадством. В возрасте двадцати пяти лет совершили поджог. В тридцать лет, закоснев в преступлениях, сделались журналистом. Теперь вы читаете публичные лекции. Еще худшие дела предстоят вам. Вы будете избраны в Конгресс. Затем отправлены в исправительный дом. В заключение счастье вернется к вам — все пойдет ладно — вас повесят.
Я плакал. Достаточно горько было попасть в Конгресс; но быть повешенным — это казалось слишком печальным, слишком ужасным. Женщина, по-видимому, удивилась моему огорчению. Я сказал ей, что я думаю об этом. Она принялась утешать меня.
— Послушайте[2], — сказала она, — поднимите вашу голову — вам не о чем сокрушаться. Слушайте. Вы будете жить в Нью-Гемпшире. В вашей горькой нужде вам поможет семейство Броунов, то есть те из ее членов, которые уцелели от ножа убийцы Пайка. Они будут вашими благодетелями. Когда вы растолстеете за их счет и будете себя чувствовать благодарным и счастливым, вы пожелаете выразить чем-нибудь свою скромную признательность за их благодеяния, заберетесь к ним ночью и зарубите всю семью топором. Вы оберете их мертвые тела и прокутите деньги с бездельниками и кабацкими завсегдатаями Бостона. Затем вас арестуют, предадут суду, приговорят к виселице и посадят в тюрьму. Тут наступят ваши красные дни. Вы обратитесь к религии — обратитесь к религии, после того, когда все попытки добиться отмены приговора, или его смягчения, или отсрочки останутся тщетными. После этого, каждое утро и каждый вечер, самые лучшие, самые добродетельные дамы города будут собираться в вашей камере и петь гимны. Это покажет, что ваше преступление есть почтенное дело, хотя и не поможет вам спасти свою шею от петли. Затем вы напишете письмо с заявлением, что прощаете всем убитым вами Броунам. Оно приведет в восторг публику. Публика не может устоять против великодушия. После этого вас препроводят на эшафот с великой помпой, во главе внушительной процессии, состоящей из духовных особ, должностных лиц, почтенных граждан и молодых леди, задумчиво шествующих попарно с букетами иммортелей в руках. Вы взойдете на эшафот и обратитесь к этому многолюдному собранию, стоящему с обнаженными головами, с трогательной речью, сочиненной для вас священником. А затем, среди глубокой, торжественной тишины, вас — вас все-таки отправят в рай, сынок. Кругом не останется человека с сухими глазами. Это не вернет вам жизни, но зато вы будете героем! Вам будут завидовать. Найдутся такие, которые пожелают быть похожими на вас. Затем процессия проводит ваш труп до могилы, будет плакать над вашими останками — молодые леди снова запоют гимн, обойдут дважды или трижды вокруг вашего гроба и украсят его гирляндами цветов. Неужели это не пленяет вас? Глупый! Такая блестящая карьера, а вы горюете!
— Нет, мадам, — сказал я, — вы несправедливы ко мне. Я совершенно удовлетворен. Я не знал, что мой прадед был повешен, но это ничего не значит. Сознаюсь, мадам, что я занимаюсь журналистикой и чтением лекцией, но другие преступления, о которых вы упомянули, не сохранились в моей памяти. Во всяком случае, я, очевидно, совершил их — вы не станете обманывать незнакомца. Но пусть прошлое остается таким, как оно было, а будущее таким, каким оно может быть, — все это ничего не значит. Меня беспокоила только одна вещь. Я всегда чувствовал, что буду когда-нибудь повешен, и эта мысль иногда сильно смущала меня; но если вы ручаетесь, что это случится в Нью-Гемпшире...
— В этом не может быть ни тени сомнения!
— Благодарю вас, моя благодетельница! Простите мне этот поцелуй — но вы сняли тяжелое бремя с моей души. Быть повешенным в Нью-Гемпшире — великое счастье: это значит войти в иной мир вместе с лучшим нью-гемпширским обществом.
После этого я простился с ворожеей. Но, серьезно, прилично ли превращать казнь в комедию благочестия?