эээ…Шли… племена,
Бедой России угрожая;
Не вся ль Европа тут была?
А чья звезда ее вела!..
пережая свои войска, стремившиеся к Неману, 22 июня 1812 г. Наполеон прибыл в м. Вильковышки, близ г. Ковно. Здесь на биваке он написал воззвание: «Солдаты! Вторая польская война началась. Первая кончилась Фридландом и Тильзитом. В Тильзите Россия поклялась хранить военный союз с Францией и бороться против Англии. Теперь она нарушила свои клятвы… Россия увлечена роком — да свершится судьба ее!.. Пойдем вперед, перейдем Неман, внесем войну в пределы России. Вторая польская война будет столь же славной для французского оружия, как и первая. Но мир, который мы заключим, будет прочным. Он положит конец тому гибельному влиянию, которое Россия вот уже 50 лет оказывает на дела Европы» (43. Т. 23. С. 528–529).
«Это воззвание, — читаем у Е.В. Тарле, — и было объявлением войны России: никакого другого объявления войны Наполеон не сделал» (32. Т. 7. С. 475). Другие историки вплоть до наших дней утверждают, что Наполеон вторгся в пределы России вообще «без объявления войны» (24. T. 1. С. 160; 34. С. 72)[231]. Оба этих утверждения неверны. Воззвание Наполеона от 22 июня не было объявлением войны. Оно адресовалось не правителям России, а солдатам Франции — с целью оправдать перед ними начало войны и поднять их моральный дух. Объявление войны Наполеон сделал в тот же день, 22 июня, через своего посла в Петербурге Ж.-А. Лористона, который вручил управляющему Министерством иностранных дел России А. Н. Салтыкову надлежащую ноту. «…Моя миссия окончилась, — уведомлял посол официальную Россию, — поскольку просьба князя Куракина о выдаче ему паспортов[232] означала разрыв, и его императорское и королевское величество с этого времени считает себя в состоянии войны с Россией» (9. Т. 6. С. 756).
Весь следующий день, 23 июня, французские войска подтягивались к Неману в районе Ковно. Главный военный инженер Наполеона генерал Ж.-Б. Эбле за день навел через Неман три новых моста в дополнение к старому. В ночь на 24 июня Наполеон приказал начать переправу.
Четыре ночи и четыре дня, с 24 по 27 июня, четырьмя бесконечными потоками по четырем мостам шли через Неман чуть выше Ковно с польской на русскую землю войска 1-го корпуса маршала Л.-Н. Даву, 2-го — маршала Н.-Ш. Удино, 3-го — маршала М. Нея, 1-го и 2-го кавалерийских корпусов (генералы Э.-М. Нансути и Л.-П. Монбрен) под общим командованием маршала И. Мюрата. Замыкали это грозное шествие полки Старой и Молодой гвардии во главе с маршалами Ф.-Ж. Лефевром, Ж.-Б. Бессьером, Э.-А. Мортье[233].
Сам Наполеон с начальником своего Главного штаба маршалом Л.-А. Бертье и неизменной, теперь особо подтянутой и взволнованной свитой наблюдал за прохождением войск с высокого холма на западном берегу Немана. Он мог быть доволен. Его армия шла на войну, как на парад, — сомкнутыми рядами, с развернутыми знаменами, в образцовом, до автоматизма, порядке, мерной поступью конских копыт и солдатских сапог. Усачи-гренадеры в медвежьих шапках с красными султанами, богатыри-кирасиры в нагрудных латах, нарядные гусары в алых ментиках, строгие драгуны в касках с конскими хвостами, артиллеристы, понтонеры, музыканты шли мимо своего императора и восторженно его приветствовали. Они верили в его звезду, привыкнув к тому, что там, где Наполеон, — всегда победа, и отправлялись в очередной поход с воодушевлением и самоуверенностью, как это запечатлел Ф. И. Тютчев:
Победно шли его полки,
Знамена весело шумели,
На солнце искрились штыки,
Мосты под пушками гремели —
И с высоты, как некий бог,
Казалось, он парил над ними
И двигал всем и все стерег
Очами чудными своими…
Пока Наполеон переправлялся у Ковно, его 10-й корпус под командованием маршала Ж.-Э. Макдональда перешел Неман в районе Тильзита. 30 июня вторглись на русский берег Немана у Гродно 5-й корпус генерала кн. Ю. Понятовского, 7-й корпус генерала Ж.-Л. Ренье, 8-й корпус генерала Д. Вандама и 4-й кавалерийский корпус генерала М.-В. Латур-Мобура, а у Пилон — 4-й корпус вице-короля Италии генерала Е. Богарне, 6-й корпус генерала Л.-Г. Сен-Сира и 3-й кавалерийский корпус генерала Э. Груши[234].
Численность наполеоновской армии вторжения различные источники определяют по-разному: от 375 до 500 тыс. Наиболее достоверна подробная роспись вторгшихся войск, которую сделал Жорж Шамбре по данным военного министерства Франции. Из нее следует, что с 24 июня по 1 июля перешли русскую границу 448 083 завоевателя (включая 34-тысячный австрийский корпус генерала К.Ф. Шварценберга). Позднее к ним присоединились 9-й корпус маршала К. Виктора (33,5 тыс. человек в сентябре) и другие подкрепления общей численностью 199 075 человек. Всего, таким образом, Наполеон бросил на войну против России 647 158 человек и 1372 орудия (39. T. 1. Прил. 2). С такой тьмой врагов Русь не сталкивалась и во времена монголо-татарского нашествия. Да и вообще никогда ни один завоеватель — даже Ксеркс и Аттила — не вел за собой таких полчищ.
Какова же была первая реакция государственных и военных руководителей России на вторжение Наполеона? Вечером 24 июня, когда Наполеон переходил Неман, Александр I веселился на балу у генерала Л.Л. Беннигсена (одного из убийц своего отца) в его имении Закрет под Вильно. Здесь Царь и получил из Ковно сообщение о начале войны. Он не выказал никаких эмоций и даже не сразу ушел с бала. Такое его хладнокровие было рассчитано на публику. В душе Царь не мог не содрогнуться. Больше 100 лет, со времени нашествия Карла XII, внешний враг не ступал на русскую землю, и вот теперь он снова вторгся в пределы России — враг, на этот раз более могучий, чем когда-либо.
Александр I, представлявший собой, по выражению К. Меттерниха, «странное сочетание мужских достоинств и женских слабостей»[235], никогда не отличался героизмом. «Под Австерлицем он бежал, в двенадцатом году дрожал…» — пристрастно высмеивал его А.С. Пушкин. Не испытывал Царь и патриотического горения. «С Россией у него не было никакой связи — ни нравственной, ни даже этнографической: внук немца из Голштинии и немки из Ангальт-Цербста, он родился от принцессы из Вюртемберга, вскормлен немкой из Лифляндии, воспитан вольтерьянцем из Швейцарии»[236]. По свидетельству современников, Александр I «до конца жизни не мог вести по-русски обстоятельного разговора о каком-нибудь сложном деле»[237], хотя по-французски изъяснялся не хуже Наполеона.
Зато Царь был силен классовым чутьем. Он знал, что «благородное российское дворянство» горой стоит за Англию против Франции. Воспоминание о судьбе отца, павшего жертвой дворцового заговора, когда он повернул от союза с Англией к союзу с Наполеоном, стучалось в сознание Александра как постоянное memento mori.
Александр уже давно понял, что его война с Наполеоном неизбежна и если он не нападет на Наполеона, то Наполеон нападет на него. Царю были заранее известны и время, и место наполеоновского вторжения, и силы его. То, что сообщил ему гонец из Ковно на балу у Беннигсена, грозило многими опасностями, но не заключало в себе ничего неожиданного.
Еще А.И. Михайловский-Данилевский с документами в руках опроверг «укоренившееся ложное мнение», будто Наполеон застал русскую армию «врасплох» (24. T. 1. С. 168). Тем не менее иные советские историки отстаивали это мнение (2. С 272; 16. С. 104; 21. С. 13). В 1969 г. А.Г. Тартаковский подтвердил старые и привел новые доказательства его ложности[238]: оказывается, М.Б. Барклай де Толли уже с 13 июня уведомлял литовского военного губернатора и корпусных командиров о готовящемся вторжении врага, а с 17 июня — и о предполагаемых местах его переправы через Неман. 23 июня командующий 1-м корпусом П.Х. Витгенштейн доложил Барклаю, что французы «хотят делать переправу» 24-го. Не позднее середины дня 24-го (Царь в Закрете только собирался на бал к Беннигсену) Барклай в Вильно написал, а уже с утра 25-го разослал в отпечатанном виде приказ по войскам с призывом отразить нашествие «легионов врагов», «твердо противостать дерзости и насилиям» их[239].
Ошибочно и мнение, будто Александр I и Барклай де Толли не знали или «явно преуменьшали» (2. С 272; 16. С. 141; 32. Т. 7. С 486) численность наполеоновской армии. Документы говорят о том, что русское командование еще в апреле 1812 г. имело роспись войск Наполеона, «предназначенных для войны с Россией», — 490 998 человек (26. T. 11. С. 18–21). Эту и (с начала 1811 г.) подобные ей росписи доставлял царю А.И. Чернышев. Его информацию подтверждали другие источники. Так, 25 февраля 1812 г. А.Б. Куракин — Н.П. Румянцеву, а 17 июня А.П. Тормасов — Барклаю сообщали, что Наполеон ведет на Россию 400 тыс. человек (26. Т. 9. С. 146; Т. 13. С. 40). По авторитетному в данном случае свидетельству Л.Л. Беннигсена, Царь задолго до перехода французов через Неман «был прекрасно осведомлен… о численности каждого корпуса, о постепенном их приближении к нашим границам и т. д.»[240].
М.Б. Барклай де Толли имел основания позднее заявить: «Все было предвидено, и на все взяты были меры»[241]. Другое дело — каковы были эти меры и как они были «взяты».
25 июня Александр I вслед за приказом Барклая де Толли отдал по армии свой приказ, текст которого был написан А.С. Шишковым[242]: «Из давнего времени примечали мы неприязненные против России поступки французского императора, но всегда кроткими и миролюбивыми способами надеялись отклонить оные… Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого нами спокойствия. Французский император нападением на войска наши при Ковно открыл первый войну. И так, видя его никакими средствами непреклонного к миру не остается нам ничего иного, как, призвав на помощь… всемогущего творца небес, поставить силы наши противу сил неприятельских… Воины! Вы защищаете веру отечество, свободу. Я с вами. На начинающего Бог» (9. Т. 6. С. 442–443).
В тот же день Царь подписал манифест о начале войны с Францией (тоже сочиненный А.С. Шишковым). В нем впечатляла эффектная концовка: «Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем»[243].
В 10 часов вечера 25 июня Александр I вызвал к себе министра полиции А.Д. Балашова и приказал ему готовиться ехать с письмом к Наполеону. Балашов выехал во 2-м часу ночи. С рассветом 26-го он был уже на французских аванпостах в м. Россиены. Сначала его принял очень любезно И. Мюрат, потом — холодно и подозрительно — Л.-Н. Даву (тем временем французские войска шли вперед), а к Наполеону он был препровожден только 30 июня, уже в Вильно. Французский император пригласил Балашова в свой кабинет — тот самый, из которого четыре дня назад Балашов был отправлен русским Императором: «Ничто в нем не изменилось, исключая хозяина» (7. Т. 3. С. 525).
Миссия Балашова заключала в себе, по всей видимости, троякий смысл. Письмо Александра I к Наполеону, которое доставил Балашов, весьма учтивое по форме («Государь, брат мой, вчера я узнал, что, несмотря на добросовестность, с которой я выполнял мои обязательства по отношению к Вашему величеству, Ваши войска перешли границы России…»), содержало следующее предложение: «Если Вы согласны вывести свои войска с русской территории, я буду считать, что все происшедшее не имело места, и достижение договоренности между нами будет еще возможно»[244]. Сам Царь не верил в то, что Наполеон, уже перебросивший в Россию полмиллиона солдат, теперь вернет их обратно ради «достижения договоренности». Но для Александра I было важно в столь критический для него момент продемонстрировать перед Европой «кротость и миролюбие». «Хотя, между нами сказать, я и не ожидаю от сей посылки прекращения войны, — признался он Балашову, — но пусть же будет известно Европе и послужит новым доказательством, что начинаем ее не мы» (14. С. 15).
Думается, Александр I посылал Балашова к Наполеону и с тем, чтобы под видом мирных переговоров выиграть время для военных действий. Наконец, была у миссии Балашова третья сторона, которую впервые раскрыл в 1962 г. А.Г. Тартаковский[245]. Оказывается, к Балашову был прикомандирован состоявший при штабе Барклая де Толли военный разведчик поручик Михаил Федорович Орлов (впоследствии генерал, видный декабрист). Он в ходе миссии собрал важные сведения о продовольственных трудностях, фактах начавшегося упадка дисциплины и даже о стратегических планах неприятеля.
Что же касается бесед Балашова с Наполеоном, то о них подробнее всех рассказал сам Балашов (14. С. 14–31), а ему доверять без оговорок нельзя. «Придворный интриган и ловкий карьерист[246]… привыкший очень свободно обходиться с истиной» (32. Т. 7. С. 478), Балашов не мог не приукрасить себя и свое поведение на страницах собственных мемуаров. Так, по его рассказу, Наполеон будто бы задал ему наивный вопрос: «Какая дорога ведет к Москве?», а он ответил: «Карл XII шел через Полтаву». Далее Наполеон якобы сказал с той же наивностью: «В наше время религиозных людей нет», а Балашов отпарировал: «В Испании и России народ религиозен». Е.В. Тарле первый пришел к выводу, что Балашов «присочинил эти свои героические намеки уже позднее», на досуге (32. Т. 7. С. 256). Таково же мнение А.Г. Тартаковского. Большей же частью историки, как отечественные, так и зарубежные, от А.И. Михайловского-Данилевского до П.А. Жилина и от А. Тьера до Э. Терзена (16. С. 89; 24. T. 1. С. 230)[247], доверились Балашову полностью.
Бесспорно одно: в ответ на письмо Александра I Наполеон предложил: «Будем договариваться сейчас же, здесь, в самом Вильно… Поставим свои подписи, и я вернусь за Неман» (42. T. I. С. 190. Ср.: 14. С. 26). Согласиться на это предложение, унизительное для национального достоинства России, Царь, конечно, не мог.
Более того, Наполеон в письме к Александру I, которое он отправил 5 июля с Балашовым, снисходительно поучал Царя, ущемляя его монаршую гордость: «Если бы Вы не переменились с 1810 г., если бы Вы, пожелав внести изменения в Тильзитский договор, вступили бы в прямые, откровенные переговоры, Вам принадлежало бы одно из самых прекрасных царствований в России… Вы испортили все свое будущее» (43. Т. 24. С. 3). И менторский тон этого послания, и в особенности тот апломб, с которым Наполеон, вторгшийся на русскую землю, заранее перечеркивал «все будущее» Александра I, болезненно ранили самолюбие Царя. С той минуты, когда Царь прочел это письмо, он стал считать Наполеона своим личным врагом. «Наполеон или я, он или я, но вместе мы существовать не можем!» — вырвалось у него в разговоре с флигель-адъютантом А.Ф. Мишо[248]. В условиях войны, которая должна была решить судьбу России, личное чувство Царя оказалось полезным для страны, поскольку оно соединяло волю и власть монарха с патриотическим настроением и мощью всей нации.
К 1812 г. Наполеон имел под ружьем 1 046 567 человек (26. Т. 6. С. 2 — 42: «tableau général» французских войск на 1 ноября 1811 г.). Из них 395 345 человек дрались в Испании, почти 250 тыс. стояли гарнизонами в различных концах Европы. Тем не менее Наполеон подготовил для войны с Россией армию небывалой до тех пор численности за всю историю войн — так называемую «La Grande Armée».
Российские историки переводят это название по-разному: одни (Е.В. Тарле, А.З. Манфред, П.А. Жилин) — как «Великая армия», другие (М.Н. Покровский, С.Б. Окунь, Л.Г. Бескровный) — как «Большая». Французские источники говорят, что «La Grande Armée» Наполеона родилась еще в 1805 г.: «Так назвали, ввиду чрезвычайной в то время значимости кадрового состава, ту армию, которую Наполеон сосредоточил в Булонском лагере»[249]. Следовательно, по-русски «La Grande Armée» — именно «Великая армия», а не просто «Большая».
Систему комплектования армии Наполеон унаследовал от Великой французской революции. Это была самая передовая для того времени система всеобщей воинской повинности. Ее декретировал в 1793 г. революционный Конвент, а в 1798 г. она была несколько сужена и стала действовать в форме так называемой конскрипции (от лат. conscriptio — запись)[250]. По закону 1798 г. все французы от 20 до 25 лет записывались на военную службу. Из них Наполеон каждый год призывал нужное ему число новобранцев. Срок действительной военной службы составлял 6 лет.
Революция обусловила и уровень материального снабжения французской армии, более высокий, чем у ее противников, как следствие действительно революционной расправы с отжившим феодализмом. Специальные исследования показали, что «за время правления Наполеона, главным образом за его первые годы, французская промышленность, несомненно, сделала крупный шаг вперед»[251]. Кроме того, Наполеон мобилизовал для войны с Россией экономические и финансовые ресурсы ряда вассальных государств (Италии, Неаполитанского королевства, Голландии, Саксонии, Вестфалии, Гессена, Вюртемберга, Баварии, герцогства Варшавского), а отчасти и «союзных» Австрии и Пруссии. Поэтому «Великая армия» не имела недостатка ни в вооружении, ни в боеприпасах. Решена была (несмотря на неурожай 1811 г.) — в значительной мере за счет вассальных и союзнических поставок — и задача снабжения войск продовольствием. Эту задачу Наполеон и его сподвижники всегда ставили вровень с чисто военными. Не зря маршал Даву сказал однажды своему квартирохозяину Людвигу фон Вестфалену (будущему тестю К. Маркса): «Храбрость зависит от желудка»[252].
И все же французская армия превосходила тогда русскую (как, впрочем, и любую из армий того времени) не столько в материальном, сколько в социальном отношении. То была массовая армия буржуазного типа. Она не знала ни кастовых барьеров между солдатами и офицерами, ни бессмысленной муштры, ни палочной дисциплины, зато была сильна сознанием равенства гражданских прав и возможностей. «Последний крестьянский сын совершенно так же, как и дворянин из древнейшего рода, мог достигнуть в ней высших чинов»[253]. Наполеон любил говорить, что каждый его солдат «носит в своем ранце маршальский жезл». Это не просто красивая фраза. Почти все лучшие маршалы Наполеона (Ж. Ланн, А. Массена, М. Ней, И. Мюрат, Ж.-Б. Бессьер, Ф.-Ж. Лефевр, Л.Г. Сюше, Н.-Ш. Удино, Н.-Ж. Сульт, К. Виктор, Ж.-Б. Журдан и др.) вышли из простонародья: например, Ланн был сыном конюха, Ней — бочара, Лефевр — пахаря. Службу они начинали солдатами. В царской России, конечно же, ничего подобного не было и быть не могло. Российскому дворянину трудно было даже представить себе, что солдат может свободно, без подобострастия, вести разговор с генералом. «Тон у них в армии такой, — с удивлением рассказывал о французах ветеран 1812 г. Н.Ф. Котов, — что рядовой солдат к генералу почти неуважителен, а не своего почти в глаза ругает»[254].
По боевым качествам «Великая армия» не была однородной. Выделялся в ней воинским духом, обученностью и выправкой 1-й корпус маршала Даву, который и численно (72 тыс. человек) в 1,5–2 раза превышал любой из других корпусов. Но главной ударной силой Наполеона была его императорская гвардия — Старая (с 1805 г.) и Молодая (с 1809 г.). Она комплектовалась только из ветеранов, за плечами которых было не менее 10 лет армейской службы и четырех походов, а главное, которые проявили себя как самые храбрые, стойкие, надежные воины[255]. Наполеон знал чуть ли не каждого из них в лицо, многих — по именам, шутливо называл их «ворчунами» (за их привычку открыто высказываться по любому случаю), а они его — «маленьким капралом»: это прозвище Наполеон получил от солдат своей Итальянской армии в 1796 г., после битвы при Лоди[256]. «Маленький капрал» всегда мог положиться на своих «ворчунов». Г. Гейне свидетельствовал, что они шли за Наполеоном в Россию «с такою жуткой преданностью, с такою горделивою готовностью к смерти», которая заставляла вспомнить античное приветствие гладиаторов: «Те, Caesar, morituri salutant!» («Идущие на смерть приветствуют тебя, Цезарь!»)[257]. О трогательном проявлении этой преданности рассказывал Адам Мицкевич. Когда он спросил старого солдата наполеоновской гвардии, вернувшегося из России: «Как в ваши годы решились вы идти так далеко?» — тот ответил: «Мы не могли отпустить его одного» (25. Т. 6. С. 203).
Боевая подготовка «Великой армии» считалась к 1812 г. образцовой. Французская пехота со времен революции использовала новый способ боя, основанный на сочетании рассыпанных в цепи стрелков с колоннами. Этот способ пришел на смену линейной тактике, которая господствовала ранее: она помогала офицерам контролировать поведение солдат в бою, но зато связывала всю армию «подобно смирительной рубашке»[258]. Элементы новой тактики колонн и рассыпного строя иногда применялись и в феодальных армиях (например, в походах П.А. Румянцева и А.В. Суворова), но возобладала она лишь с победой американской войны за независимость и особенно французской революции. Дело в том, что для новой тактики требовалось изменение «солдатского материала», а именно комплектование армии из свободных граждан, которые были бы сознательны, инициативны и полностью (от солдата до генерала) доверяли бы друг другу. Такой «солдатский материал» впервые подготовила для войны отчасти американская, а главным образом французская революция.
Наполеон довел новый способ боя до высшей степени совершенства. Он изобретательно и расчетливо, как никто до него, умел организовать боевое взаимодействие всех родов войск. «Полную перемену» произвел он в тактическом использовании кавалерии: ввел атаку колоннами, первым стал формировать конницу в отдельные соединения из нескольких дивизий, т. е. в кавалерийские корпуса, которые отличались небывалым ранее сочетанием мощи и маневренности.
Еще большие перемены Наполеон произвел в артиллерии. Сам он, как известно, был артиллеристом. Используя более легкий лафет для полевых орудий, изобретенный еще генералом Людовика XVI Ж.-Б. Грибовалем, но до революции 1789 г. почти не применявшийся, Наполеон сделал артиллерию оружием неслыханной до тех пор маневренности и силы. Чуть ли не во всех его сражениях до 1812 г. (в наибольшей степени под Фридландом и Ваграмом) успех решающим образом зависел от того, что он умел особенно искусно располагать и применять свои орудия.
Командный состав «Великой армии» к 1812 г. считался лучшим в мире. Ни одна армия не имела такого созвездия военных талантов, каждый из которых выдвинулся в генералы и маршалы исключительно благодаря своим дарованиям и независимо от происхождения, родства, протекции или монаршего каприза. Из 18 маршалов Наполеона, которые к 1812 г. еще оставались в строю, 11 пошли с ним в поход на Россию.
Самым выдающимся из них был Луи-Никола Даву (1770–1823), герцог Ауэрштедтский, князь Экмюльский, командующий образцовым 1-м корпусом «Великой армии», замечательный стратег и военный администратор, тот самый Даву, который 14 октября 1806 г. в битве под Ауэрштедтом уничтожил половину прусской армии, пока сам Наполеон в другой битве, под Иеной, уничтожал другую ее половину.
Разносторонне одаренный, соединявший в себе крупного военачальника с тонким государственным и политическим деятелем («…Великий человек, еще не оцененный по достоинству», — писал о нем в 1818 г. Стендаль)[259], Даву, хотя и был безгранично предан Наполеону, отличался республиканской честностью, прямотой и редким для маршала империи бескорыстием[260]. Сам Наполеон, будучи уже на острове Св. Елены, оценил Даву таким образом: «Это один из самых славных и чистых героев Франции»[261].
Даву был требователен к себе и другим, в любых условиях железной рукой держал порядок и дисциплину (одна из лучших его биографий так и называется: «Железный маршал»)[262]. Поэтому в армии его «недолюбливали» (20. С. 253). Здесь, по-видимому, Лев Толстой и усмотрел какие-то основания для того, чтобы изобразить Даву на страницах «Войны и мира» «Аракчеевым» императора Наполеона[263]. На деле же, кроме личной суровости (тоже, впрочем, несоизмеримой: Даву был предельно строг, Аракчеев же — патологически жесток), между «железным маршалом» Франции и «неистовым тираном» России[264] не было ничего общего.
Рядом с Даву, уступая ему как стратег, но превосходя его как тактик, стоял в 1812 г. командующий 3-м корпусом «Великой армии» Мишель Ней (1769–1815), герцог Эльхингенский (и «князь Московский» — этого титула он был удостоен за доблесть в Бородинской битве), герой всех кампаний Наполеона, исключительно популярный в армии. «Это бог Марс, — вспоминал о нем барон П. Денье, — его вид, взгляд, уверенность могут воодушевить самых робких» (40. С. 46).
Воин рыцарского характера и неукротимого темперамента, «огнедышащий Ней»)[265] был живым олицетворением боевого духа «Великой армии». Не зря именно он получил от Наполеона характеристику, которую армия ставила выше всех его титулов: «храбрейший из храбрых»[266].
Третьим по значению и самым популярным из маршалов «Великой армии» 1812 г. был Иоахим Мюрат (1767–1815) — трактирный слуга (по-русски — половой), ставший имперским принцем, великим герцогом Бергским и королем Неаполитанским (кстати, и мужем сестры Наполеона Каролины), прославленный начальник всей кавалерии Наполеона и вообще один из лучших кавалерийских военачальников Запада.
Мюрат не был ни политиком, ни стратегом. Наполеон говорил о нем в 1812 г. А. Коленкуру: «У него так мало в голове!» (19. С. 294)[267]. Зато как предводитель конницы, виртуоз атаки и преследования он, по мнению Наполеона, был «лучшим в мире»[268]. Коронованный сорвиголова, Мюрат удалью и отвагой не уступал самому Нею. Всегда в авангарде, всегда там, где была наибольшая опасность и требовалось высочайшее мужество, он ободрял сражающихся выспренне-грубоватой речью («Славно, дети! Опрокиньте эту сволочь! Вы стреляете, как ангелы!») и в критический момент лично вел в атаку свои кавалерийские лавы — голубоглазый атлет и красавец с кудрями до плеч, разодетый в шелка, бархат, страусовые перья, со всеми регалиями и с одним хлыстом в руке, причем ни разу после сабельного удара под Абукиром в 1799 г. не был ранен.
Талантливы были, каждый по-своему, и другие маршалы «Великой армии»: начальник Старой гвардии Франсуа- Жозеф Лефевр (1755–1820) — волонтер революции прямо от сохи, получивший от Наполеона маршальский жезл и титул герцога Данцигского, малограмотный, но зато сильный природным умом, крестьянской смекалкой и солдатской доблестью; командующий гвардейской кавалерией Жан-Батист Бессьер (1768–1813) — рядовой солдат 1792 г., герцог Истрийский, военачальник, который совмещал в себе энергию Мюрата и выдержку Лефевра, гражданин античного склада, любимец солдатской массы[269]; командующий 2-м корпусом Никола-Шарль Удино (1767–1847), герцог Реджио, о личной храбрости которого свидетельствовали его 32 раны; начальник штаба «Великой армии» Луи-Александр Бертье (1753–1815), герцог Валанженский, князь Невшательский и Ваграмский, который служил штабным офицером в войнах двух революций — американской и французской, а при Наполеоне с 1807 до 1814 г. бессменно и во многом образцово руководил Главным штабом, самый старший по возрасту из сподвижников Наполеона в русском походе[270].
Вровень с маршалами по значению и даже несколько выше их (кроме Мюрата) по своему титулу стоял командующий 4-м корпусом Евгений Богарне (1781–1824) — вице-король Италии[271], пасынок Наполеона[272], заметно выделявшийся среди многолюдной родни императора военными дарованиями и благородством характера.
Из генералов «Великой армии» 1812 г. нужно отметить в первую очередь двух корпусных начальников, вскоре ставших маршалами. Один из них — командующий 5-м корпусом князь Юзеф Понятовский (1763–1813), племянник последнего короля Польши, сподвижник Т. Костюшко, «польский Баярд», как называли его в Европе, — отличался талантами государственного и военного деятеля, личным мужеством и обаянием, а среди поляков к тому же и головокружительной популярностью, перераставшей в культ его личности[273]. Другой — командующий 6-м корпусом граф Лоран-Гувион Сен-Сир (1764–1830), умный стратег и хитрый тактик, — считался едва ли не лучшим после Даву администратором «Великой армии».
Среди кандидатов в маршалы Франции блистали в 1812 г. и два отважных кавалерийских генерала: Луи-Пьер Монбрен (1770–1812) — герой знаменитой, «фантастической»[274]атаки на горную позицию испанцев у Сомо-Сиерра 30 ноября 1808 г. и Огюст Коленкур (1777–1812) — младший брат А. Коленкура, — который «участвовал в большем числе сражений, чем прожил лет»[275].
Медицинскую службу «Великой армии» возглавлял ученый с мировым именем, один из основоположников военно-полевой хирургии, впоследствии президент Парижской академии наук Доминик-Жан Ларрей (1766–1842). Он прошел с Наполеоном весь его полководческий путь от Тулона до Ватерлоо.
Силы «Великой армии» выглядели особенно грозными оттого, что их вел на Россию сам Наполеон, которого современники (включая и феодальных монархов во главе с Александром I) почти единодушно признавали гениальнейшим полководцем всех времен и народов[276].
Однако армия Наполеона в 1812 г. имела уже и серьезные слабости. Так, пагубно влиял на нее разношерстный, многоплеменный состав. Французов в ней было меньше половины. Большинство же составляли поляки, итальянцы, баварцы, пруссаки, саксонцы, вестфальцы, голландцы, датчане, испанцы, португальцы, швейцарцы и лица других национальностей. В гвардии Наполеона был даже эскадрон арабов. «Шестнадцать иноплеменных народов, томящихся под железным скипетром его властолюбия, — писал о Наполеоне М.Б. Барклай де Толли, — привел он на брань против России» (цит. по: 32. Т. 7. С. 476). В числе офицеров «Великой армии» шли на Россию Анри Бейль (ставший позднее классиком мировой литературы под псевдонимом Стендаль), Юзеф Бем (будущий герой польского восстания 1830–1831 гг. и венгерской революции 1848–1849 гг.), Георг Людвиг Гегель (родной брат философа), Ф.В. Булгарин (впоследствии литературный холоп царизма).
Многие, особенно испанцы, ненавидели Наполеона как поработителя их отечества и шли за ним на войну только по принуждению. Воевали они нехотя и часто дезертировали. В корпусе Даву, например, был полк из ганзейских немцев, который почти весь разбежался еще до перехода через русскую границу (31. С. 13). Самые решительные переходили на сторону России, повернув оружие против французов (из 15 тыс. испанцев и португальцев «Великой армии» так поступили 4 тыс.)[277]. Вполне надежны были из «инородцев» лишь итальянцы и поляки — «французы Севера», как называли их солдаты французских частей.
Вообще дисциплина у захватчиков (исключая гвардию) на этот раз очень страдала и мало походила на ту идеальную воинскую дисциплину, которой всегда славилась наполеоновская армия. Кроме дезертирства, разлагали «Великую армию» грабежи и мародерство, процветавшие особенно в немецких (главным образом вестфальских) частях.
Таким образом, «забота Наполеона о количестве солдат «Великой армии» повредила ее качеству» (32. Т. 7. С. 511).
Значительно изменился к 1812 г. — в худшую сторону — и высший командный состав «Великой армии». Так, в числе соратников Наполеона по русскому походу уже не было двух самых выдающихся его маршалов. Один из них, правая рука и главная надежда Наполеона, его сверстник и лучший друг Жан Ланн, тот самый, о ком Наполеон сказал, что «нашел его пигмеем, а потерял гигантом»[278], погиб в битве с австрийцами под Асперном в 1809 г. Другой — искуснейший и опытнейший военачальник Андре Массена — был оставлен во Франции по немилости. Этот маршал был всем хорош (именно он в 1799 г. не пустил А.В. Суворова во Францию), но «имел злосчастную склонность к воровству»[279], а когда Наполеон обругал его: «Вы самый большой грабитель в мире!», он вдруг возразил, почтительно кланяясь: «После вас, государь»[280]. За такую дерзость Массена был наказан опалой. Видные полководцы Наполеона Л.-Г. Сюше, Ж.-Б. Журдан и Н.-Ж. Сульт сражались в 1812 г. в Испании, а Ж.-Б. Бернадот был уже в стане врагов. Тех же, кто принял участие в русском походе, Наполеон не без оснований называл «тенями Ланна» (25. Т. 3. С. 57).
Но главное даже не в том, что Наполеон пошел на Россию, недосчитавшись полудесятка своих лучших маршалов, а в том, что все его маршалы к 1812 г. уже страдали от последствий того перерождения, которое подтачивало всю «Великую армию», начиная именно с ее командного состава.
Слов нет, маршалы Наполеона — это исторический феномен, впервые в истории ставший возможным благодаря Великой французской революции. Никогда ранее мир не видел столь блестящей плеяды военачальников, поднявшихся из народных низов. Но все эти бывшие пахари, конюхи, бочары, половые, бывшие солдаты и сержанты стали не просто маршалами, а графами и баронами, герцогами и князьями, принцами и королями, сами превратились в аристократов, вроде тех, кого они в своей революционной молодости призывали вешать на фонарях. Бернадот, ставший королем Швеции, не мог стереть с груди юношескую татуировку «Смерть королям!», но стыдился ее (22. С. 663). Наделенные титулами и орденами, поместьями и деньгами, маршалы «больше не хотели ни воевать, ни служить… Они жаждали воспользоваться плодами приобретенного» (Там же. С. 588). Конечно, они еще повиновались Наполеону (все чаще ворча за его спиной) и могли, как встарь, блеснуть в сражении с любым противником, но уже без былого энтузиазма.
Самой слабой из всех слабых сторон наполеоновской армии в 1812 г., ее ахиллесовой пятой и был прогрессирующий упадок морального духа. В своих первых походах Наполеон возглавлял солдат, среди которых еще живы были республиканские традиции. Но с каждой новой войной моральный дух его армии заметно падал. Стендаль, долго служивший под началом Наполеона, констатировал: «Из республиканской, героической… она (армия. — H. Т.) становилась все более эгоистической и монархической. По мере того как шитье на мундирах делалось все богаче, а орденов на них все прибавлялось, сердца, бившиеся под ними, черствели»[281]. Солдатам становились чужды те причины, которые приводили к войнам, и те цели, которые в них преследовались.
В 1812 г. все это проявилось с особой силой. Уже в июле пленные солдаты «Великой армии» свидетельствовали: «Французы все почти недовольны этою войною, и большой ропот в армии» (26. Т. 13. С. 317). Даже близкие к Наполеону лица забили тревогу. Статс-секретарь граф П. Дарю (кузен Стендаля) прямо заявил своему повелителю в Витебске: «Не только ваши войска, государь, но и мы сами тоже не понимаем ни смысла, ни необходимости этой войны» (44. T. 1. С. 208). Возможно, тот факт, что его солдаты не понимали, для чего затеяна война, мало беспокоил Наполеона. Став монархом, он вполне мог разделять мысль Фридриха II: «Если бы наши солдаты понимали, из-за чего мы воюем, то нельзя было бы вести ни одной войны»[282]. Наполеон едва ли рассердился бы на своих солдат, если бы они шли вперед, не задумываясь над тем, куда и зачем идут, как тот новобранец, который написал домой из России: «Я хотел бы, чтобы мы дошли до самого конца света» (25. Т. 3. С. 48). Но «большой ропот в армии», снижение дисциплины, упадок морального духа, безусловно, тревожили Наполеона, ибо он хорошо понимал и еще в 1808 г. сформулировал истину, оказавшуюся для него в 1812 г. роковой: «На войне три четверти успеха зависят от моральных факторов и только одна четверть от материальных сил»[283].
Разумеется, речь идет о падении морального духа наполеоновской армии в принципе, в целом, что не исключало в ней отдельных вспышек энтузиазма, как, например, при переходе через Неман или вступлении в Москву.
Россия в начале войны смогла противопоставить 448-тысячной армии Наполеона 317 тыс. человек, которые были разделены на три армии и три отдельных корпуса.
Численность русских войск к началу войны указывается в пашей литературе, как правило, без ссылок на документы и с поразительным разноречием. Н.А. Левицкий насчитывал в 1-й армии 110 тыс. человек, а во 2-й — 50 тыс. (21. С. 8–9); Е.В. Тарле — соответственно 118 тыс. и 35 тыс. (32. Т. 7. С. 487); А.В. Шишов — 127 тыс. и 39 тыс.[284]; П. А. Жилин — 127 тыс. и 45–48 тыс. (16. С. 97); С. В. Шведов — 127,8 тыс. и 52 тыс.[285]; Л.Г. Бескровный — 130 тыс. и 45–50 тыс. (2. С. 178). Резервные же корпуса историки обычно даже не называют, а если и упоминают, то без данных об их численности и в общую сумму русских войск не включают.
Между тем в РГВИА хранятся рапорты М.Б. Барклая де Толли и П.И. Багратиона о численности 1-й и 2-й армий в начале войны, а такие же рапорты командующих 3-й армией и резервными корпусами даже опубликованы еще в начале XX в. Эти документы позволяют уточнить численность русских войск к началу войны 1812 г.
Итак, 1-я Западная армия насчитывала 120 210 человек и 580 орудий[286]. Она дислоцировалась в районе Вильно и прикрывала Петербургское направление. Командовал ею военный министр генерал от инфантерии М.Б. Барклай де Толли. 2-я Западная армия (49 423 человека и 180 орудий)[287] располагалась возле Белостока и прикрывала Московское направление. Ею командовал генерал от инфантерии кн. П.И. Багратион. 3-я Западная армия (44 180 человек и 168 орудий)[288] под командованием генерала от кавалерии А.П. Тормасова была сосредоточена у Луцка и прикрывала Киевское направление.
Кроме трех армий на первой линии отпора французам стоял под Ригой отдельный корпус генерал-лейтенанта И.Н. Эссена (38 077 человек)[289], а вторую линию составляли два резервных корпуса: 1-й — генерал-адъютанта Е.И. Меллера-Закомельского (27 473 человека)[290] — у Торопца, 2-й — генерал-лейтенанта Ф.Ф. Эртеля (37 539 человек)[291] — у Мозыря.
Фланги западной группировки русских войск прикрывали: с севера — корпус генерал-губернатора Финляндии генерал-лейтенанта барона Ф.Ф. Штейнгейля (19 тыс. человек)[292], располагавшийся на границе с Финляндией, и с юга — Дунайская армия адмирала П.В. Чичагова (57 526 человек)[293], дислоцированная в Валахии. Эти войска в начале войны бездействовали. Чичагов выступил на Волынь для соединения с Тормасовым 1 августа, а Штейнгейль перебросил свой корпус в Ригу и Ревель только к 8 сентября (2. С. 336–337)[294].
Всего к 1812 г. Россия имела под ружьем немногим меньше, чем Франция, — 975 тыс. человек[295]. Но русские войска были рассредоточены еще больше, чем французские: едва успела освободиться от войны с Турцией Дунайская армия, продолжалась война с Ираном, целые корпуса стояли в Грузии и на Кавказской линии, несколько дивизий несли гарнизонную службу в Одессе и Крыму, в Зауралье и Сибири, отдельный корпус внутренней стражи был распределен полубатальонами по всем губерниям для борьбы с крестьянскими волнениями (26. Т. 17. С. 42–44). Поэтому русские численно и уступали французам в зоне вторжения почти в полтора раза.
Впрочем, главная беда русской армии заключалась тогда не в малочисленности, а в феодальной системе ее комплектования, содержания, обучения и управления. Комплектовалась она путем ненавистных для народа рекрутских наборов при тяжелейшем, тоже ненавистном, 25-летнем сроке военной службы. Солдатскую массу и командный состав разделяла непроходимая пропасть. Царский указ от 28 апреля 1798 г. запретил представлять унтер-офицеров не из дворян в офицеры[296]. «Командир полка или ротный, — читаем у Н.Ф. Дубровина, — были, в сущности, помещики своей части… и, смотря на солдат, как на своих крестьян, считали себя вправе распоряжаться ими, как своею вещью и собственностью»[297]. Офицеры издевались над солдатами, нещадно били их, за любые провинности гоняли сквозь строй — как тогда говорили, «по зеленой улице»[298].
М.Б. Барклай де Толли, заняв в 1810 г. пост военного министра, с беспокойством констатировал «закоренелое в войсках наших обыкновение: всю науку, дисциплину и воинский порядок основывать на телесном и жестоком наказании»[299]. Он попытался было умерить разгул палочной дисциплины, неоднократно (вплоть до февраля 1812 г.) писал Царю, что солдатам необходимо «лучшее обращение, то есть чтобы их считали людьми, наделенными чувствами и патриотизмом, если этот последний не угас в результате плохого обращения и палочных ударов» (9. Т. 6. С. 270). Но Царь даже не отвечал на доводы своего министра, которые так и остались «историческими памятниками благих намерений… не осуществившихся на деле»[300].
Виктор Гюго едва ли преувеличивал, говоря, что солдатская служба в России «более тягостна, чем каторга в других странах»[301]. Сами русские солдаты сочинили об этом незадолго до 1812 г. сатирическую оду под названием «Солдатская жизнь», где были такие строки:
Я отечеству — защита,
А спина моя избита.
Я отечеству — ограда,
В тычках, палках — вся награда…
Лучше в свете не родиться,
Чем в солдатах находиться,
Этой жизни хуже нет, —
Изойди весь белый свет[302].
Командный состав русской армии, как и положено при феодализме, комплектовался не по способностям, а по сословному принципу — исключительно из дворян. Были среди них талантливые, конечно, но больше бесталанных, невежественных, чванливых: «многие офицеры гордились тем, что, кроме полковых приказов, ничего не читали»[303]. Уже в разгар борьбы с нашествием Наполеона, 21 августа 1812 г., Барклай де Толли откровенно писал Царю: «Значительная часть штаб-офицеров и в общем почти все обер- офицеры, умеющие лишь в малой степени заслужить доверие солдата, далеко ниже его в отношении представляемой им надежности» (36. 1903. № 11. С. 257).
Российский генералитет в 1812 г. был отягощен не столько доморощенными бездарностями из дворянской знати вроде П.А. Шувалова или И.В. Васильчикова, сколько иностранцами — и обрусевшими, и новоявленными; иные из них даже не знали русского языка (как, например, К.Л. Фуль и Ф.Ф. Винценгероде). Высокие командные посты занимали Л.Л. Беннигсен и П.Х. Витгенштейн, Ф.О. Паулуччи и К.Ф. Багговут, Ф.Ф. Эртель и П.П. Пален, И.Н. Эссен и П.К. Эссен, Ф.Ф. Штейнгейль и Ф.В. фон дер Остен-Сакен, А.Ф. Ланжерон и К.Ф. Левенштерн, Ф.К. Корф и К.А. Крейц, К.О. Ламберт и Э.Ф. Сен-При, О.И. Бухгольц и К.К. Сиверс, И.И. Траверсе и Е.Ф. Канкрин, Е.Х. Ферстер и Х.И. Трузсон, принцы Евгений Вюртембергский и Карл Мекленбургский, не говоря уже о тех, кто был в меньших (но тоже генеральских) чинах, как И.И. Дибич. К.И. Опперман, О.Ф. Кнорринг, А.Х. Бенкендорф, Г.М. Берг, Б.Б. Гельфрейх, К. Ф. Ольдекоп, А.Б. Фок и др.
Александр I доверял генералам с иностранными фамилиями больше, чем русским, но не ставил высоко ни тех, ни других. «В России прекрасные солдаты, но бездарные генералы», — заявил он в феврале 1812 г. шведскому атташе[304]. После Аустерлицкого конфуза он и о себе как о военачальнике, похоже, стал думать более критически и, скорее всего, именно поэтому еще в 1811 г. хотел пригласить для командования русской армией Ж.-В. Моро из США, а в 1812 г. — А. Веллингтона из Англии и Ж.-Б. Бернадота из Швеции[305]. По той же причине, когда варианты с приглашением Моро, Веллингтона и Бернадота отпали, Царь долго колебался, боясь, что любое из двух возможных его решений (взять ли главное командование на себя или назначить главнокомандующим кого-то другого: Барклая, Кутузова, Беннигсена…) не приведет к добру. Так русская армия в самое трудное время войны надолго оказалась вообще без главнокомандующего.
Пороки феодально-крепостнического режима сказались и в боевой подготовке русских войск. С 1796 до 1812 г. сохраняли силу воинские уставы Павла I. Солдат готовили не столько к войне, сколько к парадам. Муштра и палочная дисциплина, основанная на принципе «двух забей — третьего выучи», унижали человеческое достоинство русских солдат, душили в них воинскую инициативу Неслучайно даже любимый солдатами П.И. Багратион в 1812 г. призывал их доказать свой патриотизм «слепым повиновением начальству»[306].
Передовая для того времени тактика рассыпного строя «была чужда самой природе» крепостничества[307] с характерным для него взглядом на солдата как на «механизм, артикулом предусмотренный». Новаторские традиции А.В. Суворова, который умел преодолевать косность феодального мышления и ориентировал свою «Науку побеждать» на солдатскую инициативу («Каждый воин должен понимать свой маневр!»), — эти традиции изживались. Войскам предписывались каноны неуклюжей линейной тактики, а к рассыпному строю русские солдаты прибегали лишь в тех случаях, когда они, повинуясь творчески мыслящему командиру, действовали «не по правилам»[308].
Наконец, и материальное обеспечение русской армии в 1812 г. страдало недостатками, производными от феодальной системы. Самым острым был недостаток вооружения — и по количеству, и по качеству. Слабость промышленной базы, неповоротливость казенных ведомств, безалаберность частных заводчиков срывали выполнение военных нарядов. К 1808 г. русская армия была вооружена «разнообразнейшими ружьями всех времен, начиная с петровских, и всех стран и народов»[309]. Подсчитано, что эти ружья имели 28 различных калибров[310]. А.А. Аракчеев, назначенный в 1808 г. военным министром, с 1809 г. начал перевооружение армии новым оружием единого калибра. Барклай де Толли продолжил это начинание (именно он 21 октября 1811 г. изъял из полков средневековые алебарды), но закончить его к 1812 г. не успел[311]. Хуже того, и стародедовских разнокалиберных ружей в 1812 г. не хватало: Россия вынуждена была закупить ружья в Англии (50 тыс. штук) и в Австрии, причем 7 тыс. австрийских ружей, собранных в Киевском арсенале, «оказались совершенно негодными»[312]. Если даже регулярные войска терпели недостаток в ружьях, то ополчение — тем более: на 230 тыс. ополченцев было отпущено в 1812 г. 37 349 ружей[313].
Русская артиллерия почти не уступала французской ни количественно (1102 орудия на западной границе против 1372 у Наполеона), ни качественно, но это было достигнуто крайним напряжением сил и средств, с вопиющими издержками. Достаточно сказать, что в 1811 г. из 60 орудий, отлитых на Гороблагодатских заводах, 57 «были забракованы прямо на месте»[314].
Зато обеспечить армию продовольствием царизм не смог, несмотря ни на какие издержки, главным образом по причине такого неизбывного для феодальной России бедствия, как всеобъемлющее и неистребимое казнокрадство. «Интендантская часть была поставлена из рук вон плохо, — писал о России 1812 г. Е.В. Тарле. — Воровство царило неописуемое» (32. Т. 7. С. 505). Характерный пример такого воровства приводил А.П. Ермолов. Летом 1812 г. в Поречье провиантский комиссионер доложил Барклаю де Толли, будто он сжег все оплаченное казной продовольствие для 1-й армии, чтобы не оставлять его французам. В действительности же он ничего даже не заготовил — просто сжег пустые склады (магазины), а деньги из казны положил себе в карман. Ермолов, узнав об этом, сказал Барклаю: «За столь наглое грабительство достойно бы, вместе с магазином, сжечь самого комиссионера» (15. С. 148). «Столь наглое грабительство» было тем более нетерпимо, что армейские кассы и без того хронически страдали от безденежья. 13 апреля 1812 г. Барклай писал Царю: «Не имею при армии ни копейки денег» (26. Т. 6. С. 2).
В организации русских войск и в управлении ими до 1806 г. тоже господствовала старая феодальная система, которую называют павловской или фридриховской, поскольку Павел I заимствовал ее у Фридриха II. «Русские прусских всегда бивали, что ж тут перенять?» — возмущался в 1797 г. А.В. Суворов[315]. Только после Аустерлица царизм отказался от фридриховской системы, однако ударился в другую крайность, занявшись не только переустройством, но даже переодеванием русской армии на французский лад. «Мы здесь все перефранцузили, не телом, а одеждой — что ни день, то что-нибудь новое», — писал в декабре 1807 г. из Петербурга генерал Н.Н. Раевский[316]. В январе 1808 г. посол Франции при русском дворе А. Коленкур доносил Наполеону: «Все на французский образец — шитье у генералов, эполеты у офицеров… ученье тоже французское» (7, T. 1. С. 213). Злые языки «по поводу эполет с насмешкой говорили, что теперь Наполеон сидит на плечах у всех русских офицеров»[317]. Главное, у Наполеона была заимствована организационная структура армии с разделением ее на корпуса, дивизии, бригады, причем каждая дивизия включала в себя части всех родов войск. Поскольку французская система военной организации была тогда лучшей в мире, такое заимствование оказалось полезным для русской армии.
Новая система была закреплена в так называемом «Учреждении для управления большой действующей армией» от 8 февраля 1812 г. Этот документ, выработанный комиссией под председательством М.Б. Барклая де Толли, как никогда в России, усиливал власть главнокомандующего.
Он гласил, что отныне главнокомандующий «представляет лицо Императора и облекается властью его Величества», и только присутствие в армии самого «Величества» слагало с главнокомандующего начальство над армией, если высочайше не объявлялось, что «главнокомандующий оставляется в полном его действии»[318]. Тем самым в русской армии учреждалось почти такое же единоначалие, как и в армии Наполеона.
Перенимался с 1806 до 1812 г. и боевой опыт Наполеона. Летом 1810 г. было разослано по войскам «Наставление в день сражения его императорско-королевского величества Наполеона I», которое поощряло воинскую инициативу генералов, офицеров и солдат, их умение «действовать по обстоятельствам каждому». «Наставление это перечитывалось и изучалось в войсках», — отмечал Н.Ф. Дубровин[319]. Перед самой войной Барклай де Толли начал вводить и собственные новые правила и наставления («Воинский устав о пехотной службе», «Общие правила для артиллерии в полевом сражении», «Наставление господам пехотным офицерам в день сражения»)[320], которые если и не заменяли полностью павловские уставы, то дополняли их наполеоновскими, а точнее даже, суворовскими требованиями. Ведь опыт Наполеона потому так легко усваивался на русской почве, что многое в нем (с точки зрения «науки побеждать») как бы воскрешало заветы Суворова.
Конечно, усвоение наполеоновского опыта к 1812 г. сделало русскую армию значительно сильнее, но главные источники ее силы заключались не в каких бы то ни было заимствованиях со стороны, а в ней самой. Уступая противнику в одних компонентах, русская армия в других была равна ему или даже превосходила его. Во-первых, она имела не меньший боевой опыт. Ее костяк составляли еще «чудо-богатыри» Суворова, ветераны войн с Францией (1805–1807 гг.), Турцией (1806–1812 гг.), Швецией (1808–1809 гг.). Боевые качества русского солдата извечно были выше всяких похвал. Барклай де Толли со всей определенностью заявил Царю 21 августа 1812 г.: «Рядовой солдат армии Вашего Императорского Величества, несомненно, лучший в мире»[321]. К такому же мнению склонялись француз А.Ф. Ланжерон, перешедший на русскую службу, и английский генерал Р. Вильсон — автор книги о русской армии, где, в частности, подмечено: «Русский солдат хотя и родился в рабстве, но дух его не унижен»[322]. Эту книгу Вильсона Наполеон, между прочим, взял с собой в поход на Россию[323].
Русский солдат всегда отличался храбростью, стойкостью, выносливостью и, в чем он привык быть сильнее любого врага, мощью штыкового удара. Герой Бородина унтер-офицер Тихонов говорил: «Француз храбр. Под ядрами стоит хорошо, на картечь идет смело, против кавалерии держится браво, а в стрелках ему равного не сыщешь. А вот на штыки, нет, не горазд»[324].
Русский командный состав, хотя в целом он и уступал наполеоновскому, был представлен к началу войны 1812 г. не только высокородными и чужеземными посредственностями, но и талантливыми генералами, которые могли поспорить с маршалами Наполеона. Первыми в ряду таких генералов (не считая оказавшегося в начале войны не у дел М.И. Кутузова) стояли Барклай де Толли и Багратион.
Командующий 1-й армией Михаил Богданович Барклай де Толли (1761–1818) — потомок шотландских дворян, эмигрировавших в XVII в. в Лифляндию, сын бедного армейского поручика — не имел ни помещичьих капиталов[325], ни придворных связей, а достиг высших генеральских чинов и должности военного министра благодаря своим дарованиям, трудолюбию и (с 1807 г.) доверию, которое неожиданно возымел к нему и сохранял вплоть до 1812 г. лицемерный по натуре Александр I.
«Мужественный и хладнокровный до невероятия» воин (13, С. 529), дальновидный и осмотрительный стратег, «человек с самым благородным, независимым характером… в высшей степени честный и бескорыстный»[326], хотя внешне слишком холодный и замкнутый, «великий муж во всех отношениях», как отзывался о нем декабрист А.Н. Муравьев[327], Барклай, однако, слыл в представлении многих современников, а также историков и «нерешительным», и «ограниченным» (16. С. 119, 132, 209–210; 18. С. 81)[328]. Но, несмотря на все метаморфозы его прижизненной и посмертной славы, он еще в XIX в. заслужил признание величайших умов России и Запада. По мнению К. Маркса и Ф. Энгельса, Барклай де Толли «был бесспорно лучший генерал Александра»[329]; а на взгляд А.С. Пушкина, «стоическое лицо Барклая есть одно из замечательнейших в нашей истории» (28. Т. 10. С. 217).
Военачальником совсем иного склада ума, характера, темперамента, происхождения был командующий 2-й армией князь Петр Иванович Багратион (1765–1812) — отпрыск царской династии Багратионов в Грузии, потомок Давида Строителя, правнук царя Вахтанга VI, любимый ученик и сподвижник Суворова — «генерал по образу и подобию Суворова», как его называли (26. Т. 16. С. 28). Стремительный и неустрашимый, с открытой, пылкой и щедрой душой, он к 1812 г. был самым популярным из русских генералов не только в России, но и за границей. «Краса русских войск», — говорили о нем его офицеры[330]. Г.Р. Державин многозначительно «уточнил» его фамилию: «Бог-рати-он»[331]. Наполеон в разговоре с А.Д. Балашовым заявил, что из русских полководцев «лучше всех Багратион» (14. С. 31).
Недостаток образования и, может быть, избыток темперамента помешали Багратиону стать крупным стратегом. Даже его почитатель Денис Давыдов признавал, что он «был весьма мало сведущ в правилах высшей военной науки»[332]. Зато в России 1812 г. он не имел себе равных как тактик, мастер атаки и маневра, кумир солдат, воин до мозга костей: за 30 лет он отличился в 20 походах и 150 боях.
Отдельными соединениями в армиях Барклая де Толли и Багратиона командовали генералы, уже отменно проявившие себя в многочисленных войнах трех последних царствований.
Командир 7-го корпуса генерал-лейтенант Николай Николаевич Раевский (1771–1829) импонирует нам прежде всего удивительным переплетением своих родственных уз: внучатый племянник Г.А. Потемкина, женатый на внучке М.В. Ломоносова, он был единоутробным братом декабриста В.Л. Давыдова, тестем еще двух декабристов — генералов М.Ф. Орлова и С.Г. Волконского, отцом «декабристки» Марии Волконской, последовавшей за мужем в Сибирь и воспетой А.С. Пушкиным и Н.А. Некрасовым[333]. Два сына Раевского тоже были связаны с декабристами.
«Герой, слава русского войска» (28. Т. 9. С. 76), Раевский отличался «красотой характера», редким подбором таких качеств, как благородство, скромность, бескорыстие, доброта (Там же)[334], и передовыми взглядами, которые сблизили его с декабристами и отдалили от царского двора. Предприимчивый и отважный, любимый солдатами, он стал одним из самых выдающихся героев 1812 г. Наполеон говорил о нем: «Этот русский генерал сделан из материала, из которого делаются маршалы»[335]. В память о том, что Раевский сыграл решающую роль в боях с французами в 1812 г. под Смоленском и в 1814 г. под Парижем, его надгробие отмечено такой эпитафией: «Он был в Смоленске щит, в Париже — меч России»[336].
В первом ряду героев 1812 г., кумиров русской армии, должен быть назван и командир 6-го корпуса генерал от инфантерии Дмитрий Сергеевич Дохтуров (1759–1816) — живое воплощение воинского долга, само вдохновение и натиск при успехе, сама выдержка и стойкость при неудаче. Это он в несчастном сражении под Аустерлицем, когда его попросили уйти из опасного места, напомнив ему о жене и детях, заявил: «Здесь жена моя — честь, дети же мои — войска, мне вверенные!» (25. Т. 3. С. 99). «Про Дохтурова у нас говорили, — вспоминал унтер-офицер Тихонов, — что, коли он где станет, надобно туда команду с рычагами посылать, а так его не сковырнешь»[337].
Популярнейшим героем 1812 г. стал командир Отдельного казачьего корпуса генерал от кавалерии Матвей Иванович Платов (1751–1818) — легендарный атаман Войска Донского, «вихорь-атаман» и «русский Мюрат», как его называли, дерзкий, напористый, неутомимый. Казак-рубака, без всякого образования, «гунн», по выражению современника[338] (получивший, впрочем, от Оксфордского университета почетный диплом доктора прав), он с того дня, когда на совете перед штурмом Измаила первый сказал Суворову: «Штурмовать!»[339], только и делал, что подтверждал свою репутацию удальца, рожденного для атаки и преследования.
Уже в 1812 г. громко заявил о себе как военачальник, хотя он и занимал почти всю войну только штабные должности, генерал-майор Алексей Петрович Ермолов (1777–1861) — будущий «проконсул» Кавказа, друг и покровитель А.С. Грибоедова и многих декабристов, человек блестящей одаренности, в котором все было крупно — рост, фигура («голова тигра на геркулесовом торсе»: 28. Т. 7. С. 298), ум, память, дар слова, темперамент, сила характера; в одном лице вольнодумец, мудрец, хитрец и храбрец, отказавшийся (как и Н.Н. Раевский) от высочайше пожалованного графского титула[340].
Из дивизионных командиров, пожалуй, самым замечательным был в 1812 г. генерал-лейтенант Петр Петрович Коновницын (1764–1822), дивизию которого (3-ю пехотную) Царь перед самой войной назвал «примером целой армии» (26. Т. 12. С. 135). Сам Коновницын впечатляюще сочетал в себе хладнокровие, бесстрашие и скромность, это был один из «тех коренных русских, которые с виду кажутся простаками, а на деле являются героями» (11. С. 36). В том, что два его сына стали декабристами, а дочь (Е.П. Нарышкина) — «декабристкой», не могло не сказаться отцовское влияние.
Были в русской армии 1812 г. и другие незаурядные военачальники: энергичный, хотя и несколько легкомысленный, генерал от инфантерии Михаил Андреевич Милорадович (1771–1825), которому Кутузов говорил: «Ты ходишь скорее, чем летают ангелы» (24. Т. 3. С. 322); упорный и прямодушный генерал-лейтенант Александр Иванович Остерман-Толстой (1770–1857), нравственные достоинства которого ценили Ф.И. Тютчев, А.И. Полежаев, А.И. Герцен; герой суворовской школы и чуть ли не всех войн России своего времени генерал-майор Яков Петрович Кульнев (1763–1812), говаривавший: «Люблю нашу матушку Россию за то, что у нас всегда где-нибудь да дерутся!»[341], и столь же доблестный, но более уравновешенный, буквально царивший в сердцах солдат генерал-лейтенант Дмитрий Петрович Неверовский (1771–1813); великолепный, с феноменальными способностями, артиллерист и разносторонне талантливый человек (знал шесть языков, писал стихи, рисовал) генерал-майор Александр Иванович Кутайсов (1784–1812); пять родных братьев-генералов Тучковых, из которых двое пали при Бородине, третий, тяжело раненный, был взят в плен под Лубино, четвертый больше 10 лет безвинно страдал под следствием[342] и только один (дед Н.А. Тучковой-Огаревой) прожил относительно спокойную жизнь.
Все они (включая тех, кто держался передовых взглядов, как Раевский, Ермолов, Остерман-Толстой) были феодалами, помещиками. Атаман Платов, это вольнолюбивое «дитя природы», тоже имел крепостных, в числе которых значился и Егор Михайлович Чехов — дед Антона Павловича. В 1812 г., перед лицом врага, вторгшегося на русскую землю, они пережили небывалый патриотический подъем, который позволил им в наивысшей степени и с наибольшей пользой для отечества проявить все их способности. Разумеется, речь идет о генералах, для которых Россия была отечеством. Один из них, А.И. Остерман-Толстой, так и сказал маркизу Ф.О. Паулуччи, подвизавшемуся на русской службе в ряду титулованных чужеземцев: «Для вас Россия — мундир, вы его надели и снимете, когда хотите, а для меня Россия — кожа»[343].
Общенациональный патриотический подъем воодушевил в 1812 г. и русское офицерство, которое, кстати, перед войной несколько изменилось в лучшую сторону и по составу — за счет выпускников новых военно-учебных заведений (Дворянского полка, Главного инженерного училища и др.). В ряды офицеров влились сотни молодых и образованных людей с гуманными воззрениями, среди них — десятки будущих декабристов.
Итак, по боевому опыту и качеству высшего командного состава русская армия в 1812 г. почти не уступала наполеоновской. В двух отношениях она, безусловно, превосходила противника. Во-первых, она была национальной армией, более однородной и сплоченной, чем разноплеменное воинство Наполеона, а во-вторых, ее отличал несравненно более высокий моральный дух: солдатская масса одушевлялась патриотическим настроением, ненавистью к захватчикам и желанием освободить от них свою Родину, победить или умереть. Г.Р. Державин отразил это настроение в проникновенных строках, обращенных к России:
Скорей ты ляжешь трупом зрима.
Чем будешь кем побеждена![344].
В общем русская армия в 1812 г. при всех ее недостатках имела и большие достоинства. Как заметил Ф. Энгельс, она несла на себе «печать института, обогнавшего общий уровень развития цивилизации в стране»[345]. Но армия Наполеона была сильнее. При том соотношении вооруженных сил между Россией и Францией, которое сложилось к 1812 г., Наполеон мог рассчитывать на успех. Все чисто военные факторы он предусмотрел. Не учел он одного привходящего обстоятельства, которое, собственно, и решило исход войны, а именно — что вместе с армией поднимется на борьбу с нашествием весь русский народ.
Каков был план действий Наполеона в начале войны 1812 г.?
Прежде всего надо отбросить ходячую версию, будто Наполеон «всегда (и в 1812 г. тоже. — H. Т.) стремился решать исход войны в одном генеральном сражении», отличаясь тем самым от Кутузова, который полагал, что «исход войны решается не одним, а несколькими сражениями» (2. С. 597; 16. С. 146–147)[346]. Надуманность этой версии настолько очевидна, что доверие к ней сонма историков кажется невероятным. Дело в том, что и до 1812 г. Наполеон никогда не решал исхода какой бы то ни было из своих войн в одном сражении, и в 1812 г. такой оборот дела заведомо исключался хотя бы потому, что перед Наполеоном (ему это было известно) стояли вразброс на 850 км три русские армии, и при всем желании он не мог планировать победу над ними в одном генеральном сражении.
Судя по новым данным, ошибочна и другая, столь же обиходная версия, будто Наполеон с самого начала войны предполагал идти на Москву (2. С. 158; 16. С. 89)[347]. Эта версия строится на том, что обычно «Наполеон наносил удар в сердце тех государств, против которых он воевал»[348]. До 1812 г. «оперативный план его войн, — писал о Наполеоне К. Клаузевиц, — заключался в том, чтобы разбить боевые силы противника… овладеть столицей государства, загнать его правительство в самый отдаленный угол страны и затем, используя минуты колебания, добиться мира» (18. С. 154). Все это верно. Но в России такой план сулил меньше удачи, чем где бы то ни было: мешали два препятствия — «огромное протяжение страны» и «наличие двух далеко отстоящих друг от друга столиц» (Там же). Наполеон это понимал.
А.З. Манфред первым установил: «Ни в одном из официальных документов французского командования начала войны нельзя найти никаких упоминаний о Москве. Мысль о глубоком вторжении, о проникновении в глубь Российской империи первоначально исключалась Наполеоном» (22. С. 664). К такому же выводу пришли Б.С. Абалихин и В.А. Дунаевский, которые заметили, что в переписке Наполеона мысль о походе на Москву впервые была высказана лишь 9 июля, т. е. на 15-й день войны, и еще не в форме приказа, а как одно из предположений, наряду с мыслью о походе на Петербург[349]. Многодневные остановки Наполеона в Вильно (больше двух недель), Витебске и Смоленске, его колебания в этих городах — остановиться или идти дальше — говорят о том, что в начале войны поход на Москву он не планировал.
В связи с этим особую значимость приобретает свидетельство К. Меттерниха о его беседе с Наполеоном в мае 1812 г. Тогда, в Дрездене, уже на пути к Неману Наполеон, по словам Меттерниха, так изложил ему свой операционный план: «Я открою кампанию переходом через Неман. Закончу ее в Смоленске и Минске. Там я остановлюсь. Укреплю эти два пункта и займусь в Вильно, где будет моя главная квартира, организацией Литовского государства… Мы увидим, кто из нас двоих устанет первый: я — содержать свою армию за счет России или Александр — кормить мою армию за счет своей страны»[350]. Ни Наполеону хитрить перед Меттернихом (в то время союзником), ни Меттерниху извращать сказанное Наполеоном не было нужды. Главное же, такие намерения Наполеона подтверждаются его разговорами с генералом О. Себастиани в Вильно и с маршалом Л.-Н. Даву в Смоленске (44. T. 1. С. 264, 265). Поэтому свидетельство Меттерниха заслужило доверие таких авторитетов, как К. Маркс и Ф. Энгельс[351], приняли его историки А.К. Дживелегов и А.З. Манфред (22. С. 664; 25. Т. 3. С. 145).
Поставив перед собой цель принудить Царя к миру, выгодному для Франции, Наполеон полагал, что царская власть в Петербурге после стольких дворцовых переворотов XVIII в. не может быть прочной. В самом начале войны он рассчитывал даже на оптимальный вариант своего плана, согласно которому первый же решительный удар «Великой армии» мог привести к тому что Александр I из страха, с одной стороны, перед французским нашествием, а с другой — перед угрозой нового дворцового переворота начал бы переговоры о мире. У берегов Немана Наполеон заявил А. Коленкуру: «Меньше чем через два месяца Россия запросит мира» (19. С. 86). В расчете на скоротечную войну и были сгруппированы еще до перехода через Неман все силы армии вторжения.
Чтобы разобщить и разгромить по частям русские войска, Наполеон осуществил клинообразное выдвижение от Немана на восток трех больших групп «Великой армии»: одну (220 тыс. человек) он повел сам против М.Б. Барклая де Толли, другую (65 тыс.) — под командованием вестфальского короля Жерома Бонапарта — направил против П.И. Багратиона, а вице-король Италии Евгений Богарне во главе третьей группы войск (70 тыс.) «должен был броситься между этими двумя армиями (Барклая и Багратиона. — H. Т.), чтобы не допустить их соединения» (17. С. 274). На север, против корпуса И.Н. Эссена, был выдвинут корпус Ж.-Э. Макдональда; на юг, против армии А.П. Тормасова, — корпуса Ж.-Л. Ренье и К.Ф. Шварценберга. Начиная эту операцию, которая получила название Виленской, Наполеон «думал, что самолюбие русских не позволит им очистить Литву, не дав генерального сражения» (Там же. С. 241). Он же со своей стороны рассчитывал принудить 1-ю и 2-ю русские армии к сражению порознь, не дав им соединиться. «Теперь, — объявил он перед началом Виленской операции, — Багратион с Барклаем уже более не увидятся»[352].
Мы еще вернемся к Виленской операции в следующей главе. Здесь же рассмотрим, когда и почему Наполеон взял курс на Москву. По мере того как выяснялось, что русские уклоняются от сражения и что разбить их армии поодиночке не удастся, он вынужден был менять первоначальный план. Уже в Вильно он будто бы сказал А. Коленкуру: «Мир я подпишу в Москве» (19. С. 90), но это было скорее бахвальство, чем продуманное решение. Решил он идти на Москву не в Вильно и даже не в Витебске, а в Смоленске, после того как Барклай и Багратион соединились и пошли дальше, к Москве. Наполеон уже не мог остановиться ни в Минске, ни в Смоленске, как предполагал вначале, поскольку война принимала неопределенно-затяжной характер, он в ней больше терял, чем приобретал, и боялся, что в подвластных ему странах, а также в самой Франции поднимут головы недовольные его режимом. «…Находясь уже на такой головокружительной высоте и при том непрочном фундаменте, на который он опирался, — писал об этом Ф. Энгельс, — Наполеон уже не мог решиться на затяжные кампании. Ему необходимы были быстрые успехи, блистательные победы, завоеванные штурмом мирные договора…»[353].
Вопрос о том, почему из Смоленска Наполеон пошел именно на Москву, решается просто[354]. Во-первых, к Москве отступали главные силы русских, а Наполеон всегда держался такого правила: «Я вижу только одно — массы неприятельских войск. Я стараюсь их уничтожить, будучи уверен, что все остальное рухнет вместе с ними»[355]. Именно эту мысль Наполеона заимствовал К. Клаузевиц в своем тезисе: «Лучший ключ к стране находится в неприятельском войске» (В.И. Ленин так оценил этот тезис: «Остроумно и умно!»)[356]. Во-вторых, Наполеон, конечно, учитывал и значение Москвы как исторического центра России. «Если бы я пошел на Петербург, то взял бы Россию за голову, — говорил он, — если бы пошел на Киев, схватил бы ее за ноги, а если пойду на Москву, то поражу империю в самое сердце»[357].
Итак, стратегический расчет Наполеона в начале войны заключался в том, чтобы разгромить разобщенные русские армии в приграничных сражениях, не дав им сосредоточиться. Такой расчет мог бы осуществиться, если бы русские армии действовали по тому плану, который составил для борьбы с Наполеоном главный военный советник Александра I, его «духовник по военной части»[358] прусский генерал Карл Людвиг Август Фуль.
Типичный пруссак из эпигонов Фридриха II, эрудированный и чванливый догматик, помесь «рака с зайцем», по выражению злоязычного гр. Г.М. Армфельда (7, Т 3. С. 498), Фуль за шесть лет службы в России не выучил ни одного русского слова, тогда как его малограмотный денщик украинец Федор Владыко бойко говорил по-немецки (18. С. 29–30). Таким же бездарным, как сам Фуль, был его план[359]: 1-я армия должна была занять укрепленный лагерь в г. Дриссе, между двух столбовых дорог — на Петербург и на Москву, закрыть таким образом от Наполеона и Петербургское и Московское направления и принять его удар на себя, а тем временем 2-й армии предписано было действовать во фланг и в тыл французам. Фуль догматически скопировал здесь идею Бунцельвицкого лагеря Фридриха II в Силезии в 1761 г. и главным образом линий Торрес — Ведрас А. Веллингтона в Португалии в 1810 г. По этому поводу Франц Меринг заметил: «Лагерю на Дриссе недоставало всего того, что сделало непобедимыми линии Торрес — Ведрас: лишь незначительного превосходства противника, моря как опорного пункта и находящегося на море флота в виде резерва»[360].
В какой мере русские армии руководствовались планом Фуля? На этот вопрос историки отвечают по-разному Одни считают, что русские «были обречены действовать» по этому плану[361], другие — что «план Фуля по существу не оказал никакого влияния на русские военные приготовления» (2. С. 167–168)[362]. Думается, вторая точка зрения ближе к истине, хотя она и чрезмерно категорична. Все-таки план Фуля был «высочайше» утвержден и отвергнут только по прибытии 1-й армии в Дрисский лагерь, заблаговременно воздвигнутый, кстати сказать, по этому плану Но план Фуля не был ни единственным, ни главным.
Всего в России только в 1811 г. было выработано до 20 планов войны с Наполеоном[363]. Составлялись они и в 1810, и в 1812 гг. Первый и самый обстоятельный план изложил М.Б. Барклай де Толли в записке «О защите западных пределов России», которая была представлена царю 14 марта 1810 г. (26. T. 1. Ч. 2. С. 1–6). Этот план развивал идею, которую Барклай впервые высказал еще весной 1807 г. в беседе с немецким историком Б. Нибуром: «В случае вторжения его (Наполеона. — Н. Т.) в Россию следует искусным отступлением заставить неприятеля удалиться от операционного базиса, утомить его мелкими предприятиями и завлечь вовнутрь страны, а затем с сохраненными войсками и с помощью климата подготовить ему, хотя бы за Москвой, новую Полтаву». Нибур запомнил эти слова и в 1812 г., когда Барклай стал главнокомандующим, сообщил их генерал-интенданту «Великой армии» М. Дюма, а тот — Л.-А. Бертье, для передачи Наполеону[364].
По плану Барклая 1810 г. началось укрепление «западных пределов» России: приводились в боевое состояние крепости на Западной Двине, Березине и Днепре — от Риги до Киева. Когда же к началу 1811 г. для России открылась возможность привлечь на свою сторону Польшу и Пруссию, к Царю посыпались, как мы видели, планы наступательной войны с Наполеоном (Л.Л. Беннигсена, П.И. Багратиона, Э.Ф. Сен-При, Александра Вюртембергского). Желание наступать преобладало в русской армии сверху донизу вплоть до самого вторжения Наполеона (15. С. 123–124; 29. С. 32–33)[365]. Багратион, в мае 1812 г. представивший Царю план удара силами двух армий сразу на Варшаву и Данциг[366], 20 июня (за 4 дня до войны!) убеждал Александра I: «Неприятель, собранный на разных пунктах, есть сущая сволочь… Прикажи, помолясь Богу, наступать… Военная система, по-моему, та: кто рано встал и палку в руки взял, тот и капрал» (14. С. 9). Но, как подметил А.Н. Попов, «в этом-то и ошибся князь Багратион: «маленький капрал» раньше нашего встал, палку в руки взял» и — напал на Россию[367].
Большинство лиц, близких к трону, после того, как выяснилось, что Пруссия и Польша будут не с Россией против Наполеона, а с Наполеоном против России, побуждали Царя к оборонительной войне. «Ваша империя, — писал ему 23 июня 1812 г. Ф.В. Ростопчин, — имеет двух могущественных защитников в ее обширности и климате… Император России всегда будет грозен в Москве, страшен в Казани и непобедим в Тобольске»[368]. Русский посол во Франции А.Б. Куракин, царский разведчик А.И. Чернышев, новый союзник России Ж.-Б. Бернадот подсказывали Царю спасительную идею затяжной войны, которая позволила бы «повторить над Наполеоном участь Красса в стране парфян»[369].
Считая возможной и наступательную, и оборонительную войну, Барклай де Толли разработал новый стратегический план, который был утвержден не позднее марта 1812 г., т. е. еще до отъезда Барклая в армию[370]. Вариант «А» этого плана («когда война с нашей стороны откроется наступательною») предписывал «отрезать, окружить и обезоружить войска неприятельские, в герцогстве Варшавском и в королевстве Прусском находящиеся», и затем идти вперед навстречу главным силам Наполеона. Вариант «Б» (оборонительный) гласил: «Продлить войну по возможности» и «при отступлении нашем всегда оставлять за собою опустошенный край», вплоть до перехода в контрнаступление (26. Т. 13. С. 409, 414).
Все это доказывает, сколь наивны суждения мэтра, французского наполеоноведения Ж. Тюлара о том, что отступление россиян в 1812 г. «не было преднамеренным» и что «русские генералы отступали не по заранее намеченному маршруту, а в страхе перед Наполеоном и реальностью его победы»[371].
Александр I, утвердив план Барклая, не стал отменять и план Фуля, очевидно, потому, что не видел между ними принципиальной разницы: ведь план Фуля тоже предусматривал как следствие Дрисской операции переход в контрнаступление. Но главным считался план Барклая. Именно он был разослан не позднее мая 1812 г. в войска, тогда как план Фуля Царь держал при себе как бы в запасе и даже не знакомил с ним своих генералов.
Итак, русская сторона до самого дня наполеоновского вторжения не имела единого плана, а главное, долго не могла определить направление основного удара Наполеона (отсюда — разброс армий для одновременного прикрытия трех направлений) и вообще ставила свои действия в зависимость от действий противника. Нерешительность Царя, переизбыток его советников и разнобой в их мнениях, отсутствие полновластного главнокомандующего затрудняли подготовку к войне и усугубляли опасность надвигавшейся на Россию грозы.