Вы помните: текла за ратью рать…
ремя группами корпусов «Великая армия» Наполеона устремилась от Немана на восток. Основную группу — дорогой на Вильно против армии М.Б. Барклая де Толли — вел сам Наполеон.
Идут — их силе нет препоны,
Все рушат, все свергают в прах…
Так писал о тех днях А.С. Пушкин.
Русские армии не сразу пришли в ответное движение. Александр I уже 25 июня отбыл в Свенцяны, но Барклай оставался в Вильно еще три дня. Он уточнял численность войск противника, прежде чем решиться на отступление, затем определил пути отхода своих корпусов и 27 июня отправил курьера к П.И. Багратиону с директивой: отступать на Минск для взаимодействия с 1-й армией (26. Т. 13. С. 156). Только 28-го, когда французский авангард уже подступил к Вильно, Барклай вывел из города свои главные силы и сам покинул город, всем своим видом подчеркивая при этом, что он ничего не боится и никуда не торопится: «Остановился на крыльце, посмотрел направо и налево… потом, не спеша, вынул часы, взглянул на них, а засим, не торопясь, сошел с крыльца, сел в карету»[372].
Буквально через час после того, как вышел из Вильно русский арьергард, вошел в город авангард французов. Наполеон из демагогических соображений доверил честь первым вступить в древнюю столицу Ягеллонов полку польских улан под командованием кн. Д. Радзивилла. В тот же день въехал в Вильно и сам император. Жители города встретили его «с меньшим энтузиазмом, чем он того ожидал»[373]. Собственно, «энтузиазм и радость», по воспоминаниям Ф. Гржималы, проявляли только шляхтичи, которые ждали от Наполеона восстановления Польши и, глядя на него с наивным восторгом, думали: «Как прекрасно призвание человека, идущего освобождать порабощенную нацию»[374].
28 июня Наполеон мог уже подвести итоги Виленской операции. За 3 дня он продвинулся на 100 км, занял огромную (и в глубину, и по фронту) территорию. Его гвардейцы хвастались, что 15 августа (день рождения императора) они отпразднуют в Петербурге[375]. Император, однако, досадовал на то, что свою главную задачу — разбить Барклая и Багратиона в приграничных сражениях — он не решил. Багратион уходил из-под удара войск Жерома Бонапарта, а Барклай уклонился от сражения с самим Наполеоном.
«Потерять надежду на большое сражение под Вильно было для него все равно, что нож в сердце», — писал о Наполеоне А. Коленкур (19. С. 88). Впрочем, даже теряя надежду, Наполеон не терял головы. Он выработал новый план с хорошими видами на разгром армий Барклая и Багратиона порознь. Против Барклая, который отступал через Свенцяны к Дриссе, Наполеон 29 июня послал кавалерийские корпуса Э.-М. Нансути и Л.-П. Монбрена под общим командованием И. Мюрата, пехотные корпуса Н.-Ш. Удино и М. Нея и две дивизии из корпуса Л.-Н. Даву. Эти войска должны были настигнуть армию Барклая и сковать ее действия своей активностью, пока не подоспеют и не решат исход операции главные силы Наполеона. В то же время Даву с тремя пехотными дивизиями и кавалерийским корпусом Э. Груши получил приказ идти на Минск, преграждая Багратиону с севера путь к соединению с Барклаем, а Жером Бонапарт с корпусами Ю. Понятовского, Ж.-Л. Ренье и Д. Вандама должен был ударить по Багратиону с юга и взять таким образом его армию в клещи (43. Т. 23. С. 545, 547–548). Для успеха этой операции Наполеон 30 июня потребовал от Жерома действовать «с величайшей активностью» (41. T. 1. С. 73).
Сам Наполеон надолго (до 16 июля) задержался в Вильно. Здесь он не только создавал органы управления Литвой, решал политические, социальные, хозяйственные дела своей империи, но и координировал отсюда действия всех соединений «Великой армии», будучи уверен, что русские не уйдут, по крайней мере без существенного урона (7. Т. 3. С. 515).
1-я русская армия 11 июля сосредоточилась в Дрисском лагере (26. Т. 15. С. 9). Она сохраняла высокую боеспособность, но в руководстве ею обозначились неурядицы. Александр I, приехав в армию, не объявил, что «главнокомандующий оставляется в полном его действии», и, таким образом, как предписывало на этот случай «Учреждение для управления большой действующей армией», фактически сам стал главнокомандующим. Он и говорил своему статс-секретарю еще в октябре 1811 г., что «в случае войны намерен предводительствовать армиями»[376]. Однако война началась так, что Царь усомнился, надо ли ему и сможет ли он «предводительствовать». Поэтому он повел себя двойственно: «выставлял как главнокомандующего» Барклая, доверив ему «делать все распоряжения от своего имени», но «в случаях, не терпящих отлагательства», распоряжался сам[377]. Хуже того, многочисленные советники Царя, завсегдатаи его Главной квартиры, которые, по выражению Л.Н. Толстого, «ловили рубли, кресты, чины и в этом ловлении следили только за направлением флюгера царской милости»[378], тоже вмешивались в дела командования.
Барклай де Толли относился к императорской Главной квартире неуважительно. «Я нахожусь при войсках в виду неприятеля, — писал он жене 8 июля, — и в Главной квартире почти не бываю, потому что это настоящий вертеп интриг и кабалы»[379]. Как главнокомандующий Барклай игнорировал не только царских советников. Он позволил себе «обвинить» (как выразился Александр I) и самого Царя, когда тот заменил одного командира корпуса другим без ведома Барклая[380]. Главное же, именно Барклай наиболее энергично и авторитетно выступил против дрисской затеи Фуля (2. С. 288–289)[381].
В самой Дриссе, прямо на месте действия, нетрудно было понять, что при сравнительной малочисленности 1-й русской армии и слабости дрисских укреплений лагерь Фуля мог стать для нее только ловушкой и могилой. К тому же Барклай получил известие, что Багратион оттеснен войсками Даву на юг от Минска и что, таким образом, взаимодействие 1-й и 2-й армий (как необходимый компонент плана Фуля) на какое-то время исключается[382].
Тем временем 9 июля Александр I отдал было приказ по армии быть готовой к наступлению — с патриотической ссылкой на годовщину Полтавской битвы 1709 г. («нынешний день ознаменован Полтавскою победою»), — чтобы, следуя плану Фуля, ударить по врагу и «принудить его склониться к миру, который увенчает славу российского оружия»[383]. Однако, выслушав доводы Барклая, Царь увидел вздорность и гибельность плана Фуля, а на самого Фуля, с которым раньше не разлучался, и смотреть перестал (32. Т. 7. С. 486).
14 июля 1-я армия оставила Дриссу (26. Т. 15. С. 10) — и очень своевременно. Наполеон приготовился было зайти к ней под левый фланг со стороны Полоцка и заставить ее сражаться с перевернутым фронтом, но не успел осуществить этот маневр. По его признанию, он не ожидал, что русская армия «не останется долее трех дней в лагере, устройство которого стоило нескольких месяцев работы и огромных издержек» (17. С. 290).
Барклай де Толли и за три дня пребывания в Дриссе успел сделать для русской армии много полезного. Он убедил Царя заменить новыми людьми начальника штаба Ф.О. Паулуччи, энергичного, но не обладавшего «одним качеством, необходимым для начальника штаба русской армии: он не говорил по-русски», и генерал-квартирмейстера С. А. Мухина, который был лишь «хорошим чертежником», а в остальном — «мокрой курицей»[384]. Вместо Паулуччи был назначен А.П. Ермолов, вместо Мухина — К.Ф. Толь. Здесь же, в Дриссе, Барклай организовал при своем штабе походную типографию под руководством профессоров Дерптского университета А.С. Кайсарова и Ф.Э. Рамбаха (подробно о ней см.: 33. Гл. 1). Кроме приказов и официальных «Известий», типография сразу начала печатать разнообразную агитационную литературу. Уже с 11 июля Барклай стал рассылать командирам корпусов прокламации, адресованные солдатам Наполеона, с поручением «раскидать по всем дорогам… при встречах с неприятелем и стычках с оным» (26. Т. 17. С. 128, 139). Наконец в Дриссе при участии Барклая был фактически решен и наболевший вопрос о том, как выпроводить из армии (разумеется, деликатно и верноподданно) Александра I.
Царь всем мешал (Барклаю в особенности), все и вся путал, но мог ли кто сказать ему об этом прямо? Государственный секретарь А.С. Шишков сговорился с А.А. Аракчеевым и А.Д. Балашовым и сочинил от имени всех троих письмо на имя Царя, смысл которого сводился к тому, что Царь будет более полезен отечеству как правитель в столице, нежели как военачальник в походе[385]. Правда, Аракчеев при этом воскликнул: «Что мне до отечества! Скажите мне, не в опасности ли Государь, оставаясь долее при армии?» Шишков ему ответил: «Конечно, ибо, если Наполеон атакует нашу армию и разобьет ее, что тогда будет с Государем? А если он победит Барклая, то беда еще невелика!»[386]. После этого письмо было подписано и 13 июля вручено Царю. Александр I, поколебавшись, в ночь с 18 на 19 июля уже на пути из Дриссы в Полоцке оставил армию. Очевидец сцены прощания Царя с Барклаем В.И. Левенштерн слышал, как царь, садясь в коляску, сказал: «Поручаю вам свою армию. Не забудьте, что второй у меня нет»[387].
Из Полоцка Царь отправился в Москву, а Барклай повел 1-ю армию к Витебску на соединение с Багратионом.
Тем временем Багратион оказался в критическом положении. 7 июля он получил приказ Царя идти через Минск к Витебску (26. Т. 17. С. 274). Но уже 8 июля маршал Даву взял Минск и отрезал Багратиону путь на север. С юга наперерез Багратиону шел Жером Бонапарт, который должен был замкнуть кольцо окружения вокруг 2-й армии у г. Несвижа. Корпус Даву (без двух дивизий, выделенных против Барклая) насчитывал 40 тыс. человек, у Жерома в трех корпусах его группы было 70 тыс. (39. T. 1. С. 199–200. Прил. 2). Багратион же имел не более 49 тыс. человек. Ему грозила верная гибель. «Куда ни сунусь, везде неприятель, — писал он на марше 15 июля А.П. Ермолову. — Что делать? Сзади неприятель, сбоку неприятель… Минск занят… и Пинск занят»[388].
Вестфальский король Жером Бонапарт («король Ерема», как прозвали его русские офицеры)[389], «наиболее бездарный из всех бездарных братьев Наполеона» (32. Т. 7. С. 513), в 1812 г. впервые был на войне[390]. Молодой (27 лет), легкомысленный, празднолюбивый, он и в походе, несмотря на то, что Наполеон требовал от него «величайшей активности», больше отдыхал, чем действовал: 4 дня «отгулял» в Гродно и далее шел к Несвижу такой поступью, что Э. Лависс и А. Рамбо могли только воскликнуть на страницах своей «Истории»: «Он сделал 20 миль в 7 дней!»[391]. В результате Жером, хотя он имел преимущество перед Багратионом на пути к Несвижу в два перехода, опоздал сомкнуть вокруг русской армии французские клещи. Багратион ушел.
Наполеон был в ярости. «Все плоды моих маневров и прекраснейший случай, какой только мог представиться на войне, — отчитывал он Жерома, — потеряны вследствие этого странного забвения элементарных правил войны» (43. Т. 24. С. 20). Действительно, «король Ерема» презрел одно из главных правил Наполеона: «Сила армии, как в механике, измеряется массой, умноженной на скорость»[392]. (Таков же, кстати, смысл и суворовского правила: «Победа зависит от ног, а руки — только орудие победы».)[393].
С досады Наполеон подчинил короля Жерома маршалу Даву, который был «только» герцогом. Жером, обидевшись на это, остановил все свои войска (потеряв при этом еще более суток) и 16 июля уехал к себе в Вестфалию (41. T. 1. С. 239, 477).
«Насилу вырвался из аду, — написал Багратион Ермолову 19 июля. — Дураки меня выпустили»[394].
Наши историки — от П.А. Жилина до Ю.Н. Гуляева и В.Т. Соглаева — объясняют спасительный марш 2-й армии только «большим воинским мастерством», «искусным маневрированием» Багратиона (12. С. 284; 16. С. 107–108)[395]. Между тем сам Багратион понимал, что если бы не гродненский «загул» Жерома («дураки меня выпустили!»), никакое искусство маневра не спасло бы 2-ю армию от гибели.
Впрочем, положение 2-й армии все еще оставалось опасным. Она шла через Несвиж и Бобруйск к Могилеву истинно суворовскими маршами, делая по 45, 50 и даже 70 км в сутки[396]. «Быстроте маршей 2-й армии… и великий Суворов удивился бы», — не без гордости писал Багратион Александру I 22 июля на пути к Могилеву (26. Т. 14. С. 81). Но ни Наполеон, ни Даву, который теперь руководил действиями всех войск, отряженных против Багратиона, не теряли надежды окружить и уничтожить 2-ю армию. С тыла ее настойчиво преследовал 4-й кавалерийский корпус Латур-Мобура. Отдельные его части дважды (9-10 июля под Миром и 14 июля у Романова) настигали арьергард Багратиона, но оба раза были отбиты. «Мой хвост всякий день теперь в драке», — извещал в те дни Багратион А.А. Аракчеева (26. Т. 16. С. 216).
Главная же опасность для 2-й армии исходила с левого фланга, от Даву. «Железный маршал» расчетливо перекрывал с севера все пути к соединению Багратиона с Барклаем. Как ни спешил Багратион прорваться к Могилеву, Даву опередил его и 20 июля занял город.
Багратион, узнав от своих казаков-разведчиков, что в Могилеве находится не весь корпус Даву, а только какая-то часть его, решил идти на прорыв. «Не остается мне ничего более, — доложил он Царю 22 июля, — как, собрав силы вверенной мне армии и призвав на помощь всевышнего, атаковать их и непременно вытеснить из Могилева» (26. Т. 14. С. 81). Утром 23 июля начал атаку 7-й корпус Н.Н. Раевского.
Даву занял позицию в 11 км южнее Могилева, у д. Салтановка. Он имел пока 20 тыс. штыков и сабель и 60 орудий против 16,5 тыс. бойцов и 108 орудий у Раевского[397]. Но его разведка донесла ему, что на Могилев идет вся армия Багратиона численностью 50 тыс. человек, и Даву уже подтягивал к себе все свои силы (41. Т. 2. С. 107).
Такого ожесточенного боя, как под Салтановкой, с начала войны еще не было. Русские солдаты рвались вперед «без страха и сомненья». Офицеры не уступали им в героизме. «Я сам свидетель, — доносил Раевский Багратиону, — как многие штаб-, обер- и унтер-офицеры, получа по две раны, перевязав оные, возвращались в сраженье, как на пир… Все были герои»[398]. Именно под Салтановкой родилась легенда, поныне живущая и в художественной и в научной литературе (16. С. 115)[399], о том, что Раевский, взяв за руки двух своих сыновей — 17 и 10 лет, бросился с ними под огонь, увлекая за собой солдат[400]. Сам Раевский отвергал эту легенду («Весь анекдот сочинен в Петербурге», — говорил он своему адъютанту, поэту К.Н. Батюшкову)[401], но признавал, что он был в том бою впереди своих солдат, «ободрял их» и что сыновья его тоже были недалеко.
Даву отбил все атаки Раевского и продолжал подтягивать войска своего корпуса. К концу дня 23 июля Багратион, видя, что пробиться к Могилеву нельзя, приказал Раевскому отвести 7-й корпус к д. Дашковке и оставаться там до тех пор, пока другие корпуса 2-й армии не перейдут Днепр у Нового Быхова курсом на Смоленск[402]. Весь следующий день, 24 июля, корпус Раевского оставался у Дашковки, как бы готовясь возобновить сражение. Даву со своей стороны в ожидании атак теперь уже всей армии Багратиона готовился к их отражению. А между тем основные силы 2-й армии и обоз перешли Днепр и двинулись к Смоленску 25 июля следом за ними ушел и корпус Раевского (26. Т. 14. С. 119).
Данные о потерях сторон под Салтановкой в литературе разноречивы, хотя русские потери зафиксированы документально в особой ведомости: 2504 человека (20. Ч. 2. С. 711). Что касается потерь французов, то Л.-Н. Даву определял их в 900 человек (41. Т. 2. С. 145), В.И. Харкевич — в 1000[403], а П.А. Жилин — более чем в 5000 (16. С. 115).
Кто же и что именно выиграл в бою под Салтановкой? Маршал Даву мог быть доволен тем, что он вновь (как и в Минске) не позволил Багратиону прорваться на соединение с Барклаем де Толли и заставил его отступать кружным путем к Смоленску. Тем самым Даву облегчал Наполеону решение его главной задачи — разгромить армию Барклая. Зато Багратион вырвался из-под нависшей над ним угрозы окружения и открыл себе хотя и окольный, дальний, но уже сравнительно безопасный путь к соединению с Барклаем — путь на Смоленск. Отныне можно было считать, что 2-я армия спасена.
Вернемся теперь к армии Барклая, которую мы оставили на пути от Полоцка к Витебску.
После отъезда Царя Барклай де Толли «остался единоличным распорядителем судеб 1-й армии» (32. Т. 7. С. 493) — самой крупной и сильной из всех русских армий, которая защищала пути к обеим столицам России и против которой вел свои главные силы Наполеон. Более того, как военный министр Барклай был вправе от своего имени или даже от имени Царя давать указания командующим другими армиями. Все это ставило Барклая де Толли в исключительное положение как главного деятеля Отечественной войны, от которого больше, чем от кого-либо, зависели судьбы воинства, народа и государства Российского.
С первых же недель войны Барклай подчеркивал (в обращениях к Александру I, П.И. Багратиону, Ф.В. Ростопчину), что он считает своей «важнейшей задачей» сохранить армию, пока в помощь ей не будут собраны «сильные резервы» и «ополчения» (26. Т. 17. С. 179)[404]. Уклоняясь от генерального сражения с Наполеоном, он делал все возможное для того, чтобы поддержать оптимальную боеспособность армии. Так, несмотря на все трудности тысячеверстных отступательных маневров, он удовлетворительно обеспечивал ее продовольственное снабжение. Генерал-интендант 1-й армии, известный впоследствии министр финансов Е.Ф. Канкрин утверждал, что армия почти не теряла провиантских запасов[405]. Это неверно. Кроме того что часть продовольствия и фуража разворовывали собственные интенданты (15. С. 148), приходилось и уничтожать магазины, чтобы они не достались врагу; «в особенности чувствительна была потеря большого магазина в Колтынянах, где уничтожено было провианта на 1 млн руб.» (3. T. 1. С. 150). Тем не менее хотя бы скромный достаток продовольствия 1-я армия, по наблюдениям К. Клаузевица, имела всегда (18. С. 104). Даже такой критик Барклая, как А.П. Ермолов, жалуясь царю 21 августа на разлад армии с ее главнокомандующим, признавал: «Продовольствие армии доселе не совсем еще худо»[406]. Во всяком случае таких затруднений, как во 2-й армии («Пехота и кавалерия без воды и без продовольствия, что хуже всякого сражения», — писал Багратион Барклаю 30 июля)[407], 1-я армия не знала.
Разумно сочетая строгость и заботливость, Барклай старался держать в армии железную дисциплину. Мародерство он пресекал в корне. В одном из приказов угрожал «расстрелять каждого, у кого в лагере найдутся незаконно присвоенные вещи» (29. С. 49), и действительно в Облонье по его приказу были расстреляны 12 мародеров[408]. Кстати, и Багратион в приказах по 2-й армии требовал, «чтоб военные чины под смертною казнию нигде и никакого грабительства не делали»[409]. Зато Барклай, как и Багратион, заботился о здоровье солдат, благодарил командиров «за благоразумное отступление со сбережением людей» и сам отдавал благоразумные приказы, вроде следующего (от 20 июля): «Предписывается в жаркое время на марше нижним чинам галстухи снимать, мундиры расстегивать, грудь не стеснена, легче солдату, несколько манерок с водою можно иметь в руках»[410]. Русские солдаты, издревле отличавшиеся неприхотливостью, но чуткие к вниманию «сверху», благодарно выполняли такие приказы и не считались ни с какими лишениями. «Сапожные подметки, правда, в грязи оставляли, но в лапти переобувались и еще вольготнее шли», — писал о них генерал А.М. Зайончковский[411].
Не все удавалось Барклаю де Толли. Не смог он, в частности, поставить вровень с продовольственным снабжением медицинское обеспечение войск, хотя ему помогал самый авторитетный тогда в России военный врач, лейб- хирург Павла I и Александра I, президент Медико-хирургической академии Я.В. Виллие, занимавший пост главного военно-медицинского инспектора Российской империи. Беда заключалась в том, что «врачей было ничтожное количество, да и те были плохи» (32. Т. 7. С. 505). Как бы то ни было, все заботы Барклая были подчинены одной, главной задаче — обеспечить отступление армии в наибольшем порядке и с наименьшими потерями. И русские и французские источники свидетельствуют, что 1-я армия отступала образцово. Барклай «на пути своем не оставил позади не только ни одной пушки, но даже и ни одной телеги», — вспоминал А.П. Бутенев[412]. И «ни одного раненого», — добавляет А. Коленкур (19. С. 120).
Тем не менее с каждым днем вынужденного, прямо-таки спасительного и превосходно организованного отступления росло недовольство против Барклая де Толли в собственной его армии, а также в армии Багратиона и по всей стране. Первоисточником его был неблагоприятный для России, уязвлявший национальную гордость ход войны. Со времен П.А. Румянцева и А.В. Суворова, вспоминал очевидец, «слово ретирада… заключало в себе нечто предосудительное» (29. С. 37). На уме и на устах каждого патриота было суворовское речение: «Русак — не рак, задом ходить не умеет». П.И. Багратион, сам вынужденный отступать со своей маленькой армией, считал, что виноват в этом Барклай, который, располагая армией, почти втрое большей, не хочет или боится пойти вперед и вместе с ним, Багратионом, ударить по врагу. «Русские не должны бежать, — внушал Багратион в июльские дни А. А. Аракчееву. — Это хуже пруссаков мы стали» (26. Т. 16. С. 216). «Я не понимаю ваших мудрых маневров, — сердился он в письме к А.П. Ермолову 19 июля. — Мой маневр — искать и бить!»[413]. «Наступайте! — призывал он в другом письме к Ермолову. — Ей Богу… шапками их закидаем!»[414].
Так же «шапкозакидательски» были настроены и другие (из числа самых авторитетных) генералы. «Боже милостивый, что с русскими армиями делается! — возмущался, например, М.И. Платов. — Не побиты, а бежим!»[415]. Начальник штаба 1-й армии А.П. Ермолов, как и Багратион, считал, что надо переходить в наступление, а Барклая, поскольку он этого не хочет, сменить, считал так и писал об этом не единожды Царю (26. Т. 14. С. 260–261)[416]. Но главный и самый опасный для Барклая де Толли очаг оппозиции гнездился рядом с ним, в императорской Главной квартире, которую Царь, уезжая из армии, оставил при Барклае. Лица, составлявшие эту квартиру (принцы Георгий Голштинский, Александр Вюртембергский, Август Ольденбургский, граф Г.М. Армфельд, барон Л.Л. Беннигсен), группировались вокруг вел. кн. Константина Павловича, который формально был всего лишь командиром 5-го (гвардейского) корпуса, но фактически, как член царской семьи, родной брат Царя, значил гораздо больше. Все они «дела никакого не делали, но болтали и критиковали действия главнокомандующего»[417], интриговали против него и жаловались Царю. Особенно раздражал Барклая Константин Павлович, который «не только своей надменной курносой физиономией, но и нелепостью мышления напоминал отца, Павла Петровича» (32. Т. 7. С. 501).
Со временем (мы это еще увидим) Барклай примет радикальные меры против оппозиции из Главной квартиры. Пока же он попытался ее нейтрализовать: «распорядился, чтобы Главная квартира всегда находилась на один переход впереди армии. Таким образом, она оказалась включенной в категорию тяжелого обоза…» (18, С. 50).
В такой обстановке Барклай де Толли отводил 1-ю армию от Полоцка к Витебску. Он понимал, что, если будет отступать к Москве, Наполеон пойдет за ним, а не на Петербург. Но на всякий случай Барклай 17 июля выделил из своей армии целый корпус (1-й, под командованием генерал-лейтенанта гр. П.Х. Витгенштейна) для защиты Петербургского направления. Вероятно, Барклай при этом учитывал, что царский двор, вся царская фамилия и сам Царь были тогда в страхе за судьбу «града Петрова». Столичные тузы «не знали, что предпринять, куда деваться… — свидетельствовал Р.М. Цебриков (отец декабриста). — Все дворцовое и казенное начали отсюда вывозить… Всяк помышлял о своем отсюда удалении»[418]. Александр I в день своего отъезда из армии (18 июля) отправил председателю Государственного совета Н.И. Салтыкову паническое письмо: «Нужно вывозить из Петербурга: Совет. — Сенат. — Синод. — Департаменты министерские. — Банки. — Монетный двор… — Арсенал», «лучшие картины Эрмитажа», обе статуи Петра I, «богатства Александро-Невской лавры», даже домик Петра велел «разобрать» и «увезти», а императорскую фамилию подготовить к эвакуации в Казань (26. Т. 18. С. 204–205).
Барклай и Багратион, их генералы, офицеры, солдаты жили в те дни другими заботами. 23 июля 1-я армия, преодолев за трое суток более 118 км (111 верст: 31. С. 40), подошла к Витебску. Здесь Барклай решил подождать Багратиона, который спешил на соединение с ним через Могилев. Но ни Даву Багратиону, ни Наполеон Барклаю не давали оторваться от преследования. 24 июля конница Мю- рата уже появилась у м. Бешенковичи (в 35 км от Витебска), а за ней из м. Глубокое шла гвардия Наполеона. Чтобы задержать французов, пока не подойдет 2-я армия, Барклай де Толли в ночь с 24 на 25 июля выдвинул к Бешенковичам 4-й пехотный корпус А.И. Остермана-Толстого, который принял бой с 1-м кавалерийским корпусом генерала Э.-М. Нансути у м. Островно (в 20 км от Витебска).
Бой у Островно был еще более кровопролитным, чем под Салтановкой. Несколько часов кавалерийские части Нансути безуспешно атаковали пехотные каре Остермана. В середине дня 25 июля к месту боя прибыл Мюрат, который лично возглавил атаки корпуса Нансути. Получил он и подкрепление — дивизию А. Дельзона из корпуса Е. Богарне, что дало ему почти двойной перевес в силах. Мюрат расстреливал русские каре из артиллерии, а затем попеременно бросал против них в атаку кавалерию и пехоту Полки Остермана в буквальном смысле стояли насмерть. Когда Остерману доложили, что корпус несет громадные потери, и осведомились, что прикажет он делать, Остерман отвечал: «Ничего не делать, стоять и умирать!»[419].
К утру 26 июля пришло и к Остерману подкрепление от Барклая — 3-я образцовая дивизия П.П. Коновницына. Она сражалась весь день 26-го так же героически, как накануне — корпус Остермана. «Я целый день держал самого Наполеона, который хотел обедать в Витебске, но не попал и на ночь», — написал об этом Коновницын жене (37. Вып. 2. С. 225).
Русские потеряли под Островно только «нижних чинов» 3764[420], но задержали французов на двое суток. Потери французов едва ли были меньшими, хотя 10-й бюллетень «Великой армии» исчислял их всего в 1100 человек (38. С. 32). Л.Г. Бескровный указывал без ссылки на источник, что французы потеряли здесь 3704 человека (2. С. 297).
Тем временем Барклай де Толли изучал обстановку. Он знал, что к вечеру 26 июля у Витебска действительно появился во главе Старой гвардии сам Наполеон. Но Барклай учитывал и другое: Наполеон еще не собрал все свои силы, его корпуса подходили к нему по частям, а корпус Даву — лучший, сильнейший из всех — был рассредоточен далеко к югу. В то же время буквально с часу на час ожидалась весть о прорыве Багратиона через Могилев к Витебску. Барклай все взвесил и в конце дня 26-го написал Царю: «Я взял позицию и решился дать Наполеону генеральное сражение» (26. Т. 14. С. 127). Ночь прошла в приготовлениях к битве, а к утру 27 июля в лагерь Барклая примчался адъютант Багратиона кн. А.С. Меншиков (потомок знаменитого петровского Алексашки): Багратион извещал, что ему не удалось пробиться через Могилев и что он узнал о движении войск Даву к Смоленску[421].
Теперь обстановка резко изменилась. Барклай уже не мог рассчитывать под Витебском на Багратиона. Между тем к Наполеону подходили все новые и новые силы. Опять возникла угроза разъединения русских армий и окружения одной из них. Надо было отвести эту угрозу и успеть к Смоленску раньше Даву. «Поэтому, — пишет Барклай Царю 27 июля, — я принужден был против собственной воли сего числа оставить Витебск» (26. Т. 14. С. 136–137).
Наполеон, едва подступив к Витебску, сразу понял (по тому, как упорно сопротивлялись русские в арьергардных боях под Островно и как в самом Витебске и вокруг него сосредоточивалась вся 1-я армия), что Барклай решился на генеральное сражение. Чтобы не спугнуть Барклая, Наполеон не стал беспокоить его 27-го, дав ему возможность собраться с силами, но подтянув при этом и свои силы. Огни в русском лагере горели до поздней ночи. Глядя на них, Наполеон проследил за тем, как расположилась на ночь «Великая армия», и, «прощаясь с Мюратом, сказал, что завтра в 5 часов утра он начнет генеральное сражение» (32. Т. 7. С. 521).
Перед рассветом ординарец Мюрата разбудил Наполеона: Барклай ушел! Оставив на месте биваков огромные костры, которые до утра вводили французов в заблуждение, Барклай ночью тихо тремя колоннами увел свою армию к Смоленску.
Наполеон был не просто разочарован. Впервые с начала войны он усомнился в том, что сможет выиграть ее, не заходя в глубь России. Конечно, он понимал, что по всем правилам войны, которые он сам устанавливал, нужно без промедления идти в погоню за Барклаем, настигнуть его, не дать ему соединиться с Багратионом и разбить, пока Даву преследует Багратиона. Но «Великая армия» была уже настолько утомлена форсированными маршами, что Наполеон решил «дать ей несколько дней для отдыха» (43. Т. 24. С. 107).
Здесь, в Витебске, Наполеон подвел итоги первого месяца войны и задумался: не пора ли ему остановиться? За этот месяц он столкнулся с такими трудностями, каких не встречал нигде — ни в Египте, ни в Испании, а иные не мог и предвидеть, как ни готовился он к нашествию. С первого дня войны «Великая армия», преследуя русских, вынуждена была делать непривычно большие переходы. Даже ее ветераны, исходившие всю Европу, «с удивлением смотрели на страну, которой нет конца и где все так похоже одно на другое…» (7. Т. 3. С. 495). «Россия, — писал А. Вандаль, — засасывала наши колонны в свои бездонные пучины» (Там же). Тяготы бесконечных переходов усугубляла скверна русских дорог, хуже которых французы еще не видели. «Все наши транспорты, — сокрушался А. Коленкур, — были приспособлены для шоссированных дорог», на русских же дорогах «они отнюдь не годились» (19. С. 103). Марш-маневры по таким дорогам были тем изнурительнее, что весь июль стояла необычная, удушливая жара, «такая, что побывавшие в Египте и Сирии старослуживые утешали молодых только тем, что в Египте еще жарче» (32. Т. 7. С. 258).
Все это утомляло и русских солдат, но они были все-таки привычнее к таким переходам, дорогам, зною и, в массе своей выносливее, а главное, они шли по родной земле, были у себя дома. Самая страшная беда для французов заключалась в том, что они каждодневно ощущали вокруг себя враждебную среду. Правда, повсеместное народное сопротивление они стали встречать главным образом после Смоленска, когда вступили в исконно русские земли. Но уже и до Витебска им приходилось страдать из-за того, что русские войска уничтожали за собой, если не успевали вывезти, местные запасы продовольствия[422]. Население же — русские, украинские, белорусские, литовские крестьяне и горожане — сопротивлялось захватчикам. С приближением французов массы людей оставляли родные места, уводя за собой все живое, а «чего не могли забрать, то истребляли сами с сими словами: «Пускай не достается врагу нашему!»)[423]. «Лошади и скот — все исчезало вместе с людьми, и мы, — вспоминал А. Коленкур, — находились как бы среди пустыни» (19. С. 104; см. также: 35. T. 1. С. 78).
Богатейшие склады, которые Наполеон приготовил к началу войны, не успевали за «Великой армией» в ее небывало больших переходах по невиданно плохим дорогам. Но ведь Наполеон и рассчитывал не столько на подвоз собственных, сколько на реквизицию местных ресурсов, следуя своему правилу: «Война должна кормить войну»[424]. Пример Испании показывал, что на чужой земле добиться этого нелегко, но все же легче, чем возить за собой все свое. «Каковы бы ни были потери и бедствия, которые терпела французская армия, благодаря этой системе, — отмечал А. Веллингтон, — мертвые не жаловались, а переживавшие их утешались победами»[425]. В России с ее пространствами и бездорожьем такая система представлялась тем более необходимой. Однако правило русского командования, а вскоре (от Смоленска) и всего народа России — «Не доставайся злодею!»)[426] — подрывало ее под корень.
Все, о чем здесь сказано, приводило к росту болезней, которые косили ряды «Великой армии» сильнее, чем все виды неприятельского оружия. А.Н. Попов подсчитал, что от Немана до Витебска Наполеон потерял больше 150 тыс. человек. «Число убитых и раненых и взятых в плен в сражениях составляло самую незначительную долю этой огромной потери: до 15 тыс. Куда же девались остальные 135 тыс.?» По мнению А.Н. Попова, дезертировали[427]. П.О. Смоленский более резонно (с цифрами в руках) доказывал, что большей частью эти 135 тыс. отстали по болезни[428].
Как бы то ни было, боеспособность «Великой армии» с каждым новым переходом в глубь «страны, которой нет конца» (С.М. Соловьев потом назовет ее «океаном земли»), снижалась. Под Островно генерал Э.-М. Нансути так ответил И. Мюрату на упрек в недостаточной мощи кавалерийских атак: «Люди могут идти без хлеба, но лошади без овса — не в состоянии. Их не поддерживает в этом любовь к отечеству»[429]. В Витебске Наполеон недосчитался уже половины лошадей, с которыми он начал войну (19. С. 99).
Страдая от голода и жажды, досадуя на непокорность местного населения, солдаты «Великой армии» (надо признать, главным образом не французских частей, в первую очередь немецких: вестфальских, баварских и пр.) чинили грабежи и насилия, мародерствовали. 14 июля генерал А. Дюронель, который вскоре будет назначен военным комендантом Москвы, почтительно доносил Наполеону, что весь район от Воронцова до Лиды «разграблен войсками его величества короля Вестфальского», т. е. Жерома Бонапарта (41. Т. 5. С. 76). О бесчинствах вестфальских солдат говорят и русские документы. Так, 28 июля отряд вестфальцев с 11 часов вечера почти до самого утра грабил м. Щучин, убив при этом троих, ранив двоих, избив или даже изувечив множество жителей[430]. В целом по «Великой армии» масштабы мародерства в 1812 г. были неслыханными для наполеоновских войн. Даже такой поклонник Наполеона, как гр. Р. Солтык, признавал, что еще до Смоленска в «Великой армии» было 50 тыс. мародеров, которые «грабили и разоряли все вокруг»[431].
Наполеон сразу понял, сколь губительно отражается на моральном духе войск мародерство, и пытался искоренить его суровыми мерами. Уже 3 июля в Вильно он приказал судить военным судом всех уличенных в мародерстве, которые тем самым «позорят имя француза», и казнить их в 24 часа (39. T. 1. С. 374–375). Архив СПб ИРИ РАН хранит подлинные экземпляры приказов Наполеона и смертных приговоров военного суда от 8, 9, 11 июля, согласно которым расстреливались порознь и партиями солдаты и чиновники за грабежи и «грубое обращение» с местными жителями[432]. Однако даже такие крайние меры не давали желаемого эффекта, ибо применялись не везде и не всегда. Гвардия не грабила, потому что ни в чем не нуждалась. Из армейских же корпусов только 1-й корпус Даву сохранял примерную дисциплину: «беспощадный маршал не допускал мародерства, и его расправа была коротка»[433]. Другие корпуса — одни в меньшей, другие в большей степени — мародерствовали.
Нуждам войны и «Великой армии» Наполеон подчинял все, включая и тот режим, который он устанавливал на занятой территории. В Литве местная (особенно польская) шляхта приветствовала его, надеясь восстановить его руками Речь Посполитую. («И повторяют все с восторгом умиленным: «С Наполеоном Бог, и мы с Наполеоном!»» — так писал о настроениях польско-литовского дворянства в 1812 г. Адам Мицкевич)[434]. Наполеон подогревал эти настроения, поскольку нуждался в польско-литовском «пушечном мясе», но не спешил ни с восстановлением Польши, ни с присоединением к ней Литвы, стремясь соблюсти декорум перед союзными Австрией и Пруссией (участниками разделов Польши) и, главное, сохранить возможность мирного соглашения с царизмом (22. С. 665; 32. Т. 7. С. 507).
Достигнув Витебска, Наполеон еще мог быть спокойным за свой тыл, хотя и полагал, что все сфабрикованные им на местах (в Литве, Латвии, Белоруссии) «правительства» и «правления» могли бы дать ему больше людей, хлеба и денег (19. С. 121). Двойственное впечатление (относительной надежности, но малой активности) оставляли действия флангов «Великой армии».
Левый фланг сначала обеспечивал 32-тысячный 10-й корпус маршала Ж.-Э. Макдональда. Старый противник А.В. Суворова по Итальянской кампании 1799 г., уступивший «русскому Марсу» в трехдневной битве на р. Треббия, Макдональд в 1812 г. был срочно вызван для похода в Россию из Испании, где он страдал тогда от приступа подагры и ходил на костылях. С готовностью откликнулся он на зов Наполеона, «покинул свое кресло в крепости Фигьер, оставил один костыль в Париже, а другой в Берлине»[435] и 24 июня, в числе первых, перешел со своим корпусом Неман. Дальше, однако, все его действия как бы застопорились. Правда, 1 августа Макдональд взял Динабург, но потом застрял между Динабургом и Ригой, которую должен был и мог бы взять с ходу, но даже не попытался этого сделать[436]. Отныне и до конца войны он пребывал в бездействии, потому что не верил войскам собственного корпуса, половину которых составляли пруссаки, а другую половину — поляки, баварцы и вестфальцы; французским был только штаб[437].
Когда Барклай де Толли выдвинул на Петербургское направление 25-тысячный корпус П.Х. Витгенштейна, Наполеон сразу отделил от «Великой армии» корпус Н.-Ш. Удино — маршала более решительного, чем Макдональд, и с более надежными войсками в 28 тыс. человек. Удино должен был взаимодействовать с Макдональдом, вместе с ним разбить Витгенштейна и наступать на Петербург (Наполеон — Удино 23 июля 1812 г.: 43. Т. 24. С. 97). Но Макдональд медлил, хотя и бранил за медлительность подчиненного ему прусского генерала Ю. Граверта: «Ползет, как гусеница»[438]. Пока он подбирался к Динабургу, Удино и Витгенштейн 30–31 июля и 1 августа обменялись ударами.
30 июля под Клястицами арьергард Витгенштейна под командованием одного из лучших кавалерийских военачальников России генерала Я.П. Кульнева атаковал и разбил выдвинувшуюся вперед часть войск Удино, захватил даже личный обоз маршала и 900 пленных (32. Т. 7. С. 504). Но на следующий день Кульнев, устремившийся с 12 тыс. штыков и сабель в погоню за разбитым противником, натолкнулся у Боярщины на превосходящие силы Удино, который успел подтянуть к себе подкрепления. Кульнев был разбит и сам, первым из русских генералов 1812 г., пал в бою. По традиционной версии, французское ядро оторвало ему обе ноги, когда он отступал в последних рядах отряда[439]. Есть и другая версия, исходящая от французского очевидца Ж. Марбо: Кульнев был сражен сабельным ударом в грудь[440]. Теперь уже маршал Удино попытался было развить свой успех, но у с. Головщина был отбит и отошел к Полоцку.
Наполеон, следивший из Витебска за ходом дел на своем левом фланге, оценил по достоинству и пассивность Макдональда, и активность Витгенштейна, которого к тому же в любой момент могли поддержать корпуса И.Н. Эссена и Ф.Ф. Штейнгейля. Поэтому Наполеон подкрепил силы Удино 6-м корпусом генерала Л.-Г. Сен-Сира. Тем самым он, хотя и обезопасил свой левый фланг, еще больше ослабил центр «Великой армии».
Не добился Наполеон решающего успеха и на своем правом фланге. Здесь 27 июля под Кобрином две русские дивизии (К.О. Ламберта и Е.И. Чаплица) из 3-й армии окружили бригаду генерала Кленгеля из 7-го, саксонского, корпуса и заставили ее сложить оружие. Больше 1000 саксонцев были убиты, а сам Кленгель, 2320 его солдат и офицеров, 8 орудий и 4 знамени стали трофеями этой первой в 1812 г. русской победы (26. Т. 16. С. 32).
Наполеон был раздосадован и встревожен. 2 августа, узнав о Кобрине, он приказал К.Ф. Шварценбергу, чтобы тот «с двумя корпусами (австрийским и саксонским. — H.T.) пошел на Тормасова и Каменского[441], дал им сражение и преследовал бы их повсюду до тех пор, пока не разобьет их» (43. Т. 24. С. 116). Под впечатлением Кобрина Наполеон изменил свое намерение (согласованное с императором Австрии) включить корпус Шварценберга в центральную группу войск и оставил австрийцев вместе с саксонцами против 3-й армии (Там же. С. 117–118). Таким образом, Наполеон признал, что он ошибся в расчете нейтрализовать армию А.П. Тормасова силами одного корпуса Ж.-Л. Ренье. Теперь, исправляя эту ошибку, он обрекал себя на то, что позднее, при Бородине, недосчитается «тех 30-ти (по крайней мере) тысяч солдат, которых мог привести к нему еще в Витебске князь Шварценберг» (32. Т. 7. С. 525). Более того, часть сил Шварценберга и целую дивизию польского генерала Я.Г. Домбровского Наполеон вынужден был отрядить против русского 2-го резервного корпуса Ф.Ф. Эртеля, который 8 августа формально был подчинен Тормасову, но фактически действовал самостоятельно, закрепившись в районе Мозыря (30. Т. 10. С. 282–293)[442].
Уходя из Витебска 12 августа, Наполеон не знал, что именно в тот день Шварценберг и Ренье выполнили его приказ и стабилизировали правый фланг «Великой армии». У м. Городечна их корпуса (38 тыс. человек: 41. Т. 4. С. 101) атаковали Тормасова, который опрометчиво разослал в наступательные рейды больше половины своей армии и остался с 18 тыс. человек (3. T. 1. С. 327–333; 41. Т. 4. С. 76 — 124). Атаки вел главным образом 13-тысячный корпус Ренье. Шварценберг, располагавший 25 тыс., помогал своему союзнику нехотя, главным образом артиллерийской канонадой. Тормасов отразил все атаки, но тяжелые потери (от 3 до 4 тыс. человек: 6. Ч. 1. С. 407; 41. Т. 4. С. 104)[443] и видимое превосходство неприятеля в силах заставили его ночью после боя отступить за р. Стырь и далее к Луцку, где он закрепился.
Бой у Городечны нельзя признать решительной победой Шварценберга и Ренье. Но инициативу они здесь у Тормасова, безусловно, перехватили, и Наполеон был так доволен этим, что исходатайствовал у австрийского императора Франца I фельдмаршальский жезл для Шварценберга (43. Т. 24. С. 178). Впрочем, Наполеон не обольщался ни успехом у Городечны, ни самим Шварценбергом, сказав о нем позднее: «Я сделал его фельдмаршалом, но не мог сделать из него генерала»[444].
Итак, в Витебске Наполеон подвел неутешительные для себя итоги первых пяти недель войны: разгромить Барклая де Толли и Багратиона ему не удалось, положение на флангах и в тылу «Великой армии» оставляло желать лучшего, а снабжение войск повсюду было хуже всяких ожиданий, и как следствие боеспособность их падала. Мало того, именно в Витебске Наполеон узнал о ратификации мирного договора между Турцией и Россией и получил копию с договора о союзе России и Швеции. Он понял, что теперь Россия высвободила для борьбы с ним еще две армии — Дунайскую и Финляндскую. Все это так озаботило Наполеона, что он впервые после битвы при Кастильоне (1796 г.) созвал военный совет (17. С. 300–301).
Вечером 28 июля Наполеон пригласил к себе трех самых титулованных и близких соратников: неаполитанского короля И. Мюрата (своего зятя), вице-короля Италии Е. Богарне (своего пасынка) и начальника Главного штаба Л.-А. Бертье. Он поделился с ними тревогой по поводу того, что русские, видимо, унаследовали от скифов, которые когда-то здесь жили, не только территорию, но и военную тактику — заманивание врага в глубь бескрайних и пустынных земель, и объявил о своем намерении остановиться в Витебске, закрепиться здесь и ждать, когда Александр I запросит мира. «Кампания 1812 г. окончена!» — провозгласил император (44. T. 1. С. 194).
Соратники не возражали. Но сам Наполеон с каждым днем пребывания в Витебске все больше задумывался над принятым решением и все меньше удовлетворялся им. Он понимал, как опасно затягивать войну в России, имея в тылу непокоренную, борющуюся Испанию. Между тем, если Барклай и Багратион соединятся у Смоленска, уже в пределах исконной, «святой Руси», они могут и должны, наконец, по логике событий дать ему сражение! Оно бы и кончило войну (19. С. 105).
Новое решение — идти на Смоленск — Наполеон объявил в присутствии Бертье, Мюрата, государственного секретаря П. Дарю, обер-гофмаршала М.-Ж. Дюрока, генерал-адъютантов А. Коленкура и Ж. Мутона. Мюрат был «за», но все остальные высказались против наступления, приводя те же доводы, которые недавно выдвигал сам Наполеон. Наиболее решительно возражал Дарю. Восемь часов подряд он убеждал императора остановиться, подчеркивая, что дальше, за Витебском, начнется уже коренная Россия, где «Великая армия» встретит еще более враждебную среду и гораздо большее сопротивление (44. T. 1. С. 206–212).
Наполеон выслушал все возражения, разумность которых он не мог отрицать, прекратил спор и отпустил Дарю. Несколько дней он медлил, не отдавая приказа ни об окончании, ни о продолжении кампании. Наконец, еще раз взвесив все «за» и «против», Наполеон, по своему обыкновению, выбрал самый радикальный вариант: настигнуть русских и втянуть их в сражение под Смоленском, где, как он думал, должно же было взыграть их национальное самолюбие. «Отдавая мне Смоленск, один из своих священных городов, русские генералы обесчестят свое оружие в глазах своих солдат», — говорил он с уверенностью в том, что русские не пойдут на бесчестье (19. С. 113). Жребий был брошен. 12 августа «Великая армия» покинула Витебск и опять двинулась на восток — к Смоленску.
Наполеон не ошибся, рассудив, что русские сочтут защиту Смоленска делом своей чести. «Солдаты наши желали, просили боя! — вспоминал Ф.Н. Глинка. — Подходя к Смоленску, они кричали: «Мы видим бороды наших отцов. Пора драться!» (11. С. 28). 1 августа М.Б. Барклай де Толли обратился к ним с приказом, в котором приветствовал их «единодушное желание» сражаться за Смоленск: «Нам надлежит встать на защиту его и пути в столицу»[445]. В тот же день 1-я армия пришла в Смоленск.
2 августа, на сутки опередив свою армию, в Смоленск, к дому военного губернатора, где остановился Барклай, прибыл во главе блестящей кавалькады П.И. Багратион. С ним были корпусные начальники 2-й армии Н.Н. Раевский и М.М. Бороздин, командиры дивизий М.С. Воронцов, И.Ф. Паскевич, И.В. Васильчиков. Барклай де Толли в парадной форме, при шпаге, сняв шляпу, «поспешил встретить Багратиона в дверях залы, выходивших на лестницу, со словами, что он сам отправлялся к нему навстречу»[446]. Очевидец этой сцены Н.М. Коншин (ординарец Барклая) вспоминал, что Барклай даже «заключил его (Багратиона. — H. T.) в объятия»[447]. На следующий день Барклай написал Царю: «Отношения мои с князем Багратионом наилучшие… Я объяснился с ним относительно положения дел, и мы пришли к полному соглашению в отношении мер, которые надлежит принять» (36. 1903. № 11. С. 250).
Меры в тот момент могли быть только наступательными. 3 августа в Смоленске две главные русские армии наконец соединились (26. Т. 15. С. 14) вопреки всем стараниям Наполеона разбить их порознь. Это был выдающийся успех русского оружия. Александр I, к тому времени потерявший было надежду на такой успех, позднее напишет Барклаю, что соединение армий в Смоленске произошло «противно всякому вероятию» (20. Ч. 1. С. 475). Боевой дух обеих армий был теперь выше «всякого вероятия». В таком положении отступать за Смоленск без боя было политически немыслимо, какова бы ни была стратегическая обстановка.
Между тем русские войска получили теперь и небывалые с начала войны стратегические выгоды. Соединенные армии насчитывали 130 тыс. человек (90,5 тыс. — в 1-й, около 40 тыс. — во 2-й)[448]. От своей разведки Барклай де Толли узнал, что Наполеон ведет на Смоленск не более 150 тыс. человек (3. T. 1. С. 221), причем силы его рассредоточены: 3 августа Наполеон с гвардией был еще в Витебске, кавалерия И. Мюрата и корпус М. Нея — около Рудни, корпус Е. Богарне — у Велижа, корпуса Л.-Н. Даву и Ж.-А. Жюно[449] — в Орше, корпус Ю. Понятовского — в Могилеве. Генерал-квартирмейстер 1-й армии К.Ф. Толь спланировал наступательную операцию соединенных армий: ударить на Рудню — Витебск, прорвать центральную группировку Наполеона и, не давая разбросанным корпусам сосредоточиться, бить их по частям[450].
Барклай де Толли воспринял этот план скептически, понимая, что Наполеон хотя и действительно разбросал свои силы, но, как обычно, на расстояния, позволяющие в кратчайший срок стянуть их все (может быть, кроме войск Понятовского) в центр или к одному из флангов. Поскольку же Багратион и вел. кн. Константин Павлович поддержали план Толя, Барклай 6 августа созвал военный совет.
На совет были приглашены П.И. Багратион, начальники штабов 1-й и 2-й армий А.П. Ермолов и Э.Ф. Сен-При, генерал-квартирмейстеры К.Ф. Толь и М.С. Вистицкий, вел. кн. Константин и флигель-адъютант Л.А. Вольцоген. Все они, кроме Вольцогена, высказались за безотлагательное наступление по плану Толя. Барклай принял мнение совета, но «с условием отнюдь не отходить от Смоленска более трех переходов» (1. С. 13) на случай, если Наполеон попытается отрезать русские войска от Смоленска.
7 августа обе русские армии пошли в наступление. «Отдохнувшие солдаты бодро и весело, с песнями, в первый раз шли воевать не на восток, а на запад»[451]. Но едва армии сделали один переход, как Барклай получил разведывательные данные о сосредоточении войск Наполеона у Поречья и решил, что Наполеон готовится обойти его справа. Поэтому Барклай выдвинул 1-ю армию к Поречью, а Багратиону предложил занять место 1-й армии на Руднинской дороге у д. Приказ-Выдра. Таким образом, русские армии фактически перешли к обороне, заняв две основные дороги от Витебска на Смоленск — через Поречье и через Рудню. На третью, окольную дорогу — через Красный — решением военного совета от 6 августа, по инициативе Барклая, был выслан наблюдательный отряд — 27-я дивизия Д.П. Неверовского (1. С. 13; 26. Т. 17. С. 158, 159)[452].
Три дня, с 10 по 12 августа, русские армии простояли в ожидании противника на Пореченской и Руднинской дорогах (26. Т. 15. С. 15). Тем временем штаб Барклая установил, что сведения о концентрации французов у Поречья ошибочны и что в действительности Наполеон собирает силы у Бабиновичей. Под угрозой оказывался не правый, а левый фланг русских. Барклай решил соединить обе армии в один мощный кулак у д. Волокова на Руднинской дороге. 13 августа полки 1-й армии потянулись назад. Теперь солдаты шли уже без песен, понуро и ворчливо, не видя смысла в маневрах Барклая. По названию д. Шеломец, часто встречавшемуся в диспозиции, они прозвали эти маневры «ошеломелыми»[453].
Недовольны были и офицеры, и генералы обеих русских армий. В те дни большое впечатление и на русских, и на французов произвела лихая атака казачьих полков атамана М.И. Платова 8 августа у д. Молево Болото против кавалерийской дивизии генерала О. Себастиани, когда казаки смяли противника, захватили 310 пленных и портфель Себастиани с важными бумагами (3. T. 1. С. 233–234). Этот частный успех горячие головы восприняли как сигнал к решительным атакующим действиям против Наполеона всеми силами обеих русских армий. Против Барклая де Толли вновь подняла голову оппозиция, группировавшаяся по-прежнему вокруг вел. кн. Константина Павловича.
Руднинские маневры Барклая не нашли понимания ни у современников, ни у историков. «Я первый раз в жизни не одобрял его образа действий», — признавался адъютант Барклая В.И. Левенштерн[454]. «13-го и 14-го (августа. — H. Т.) его армия, — писал о Барклае Е.В. Тарле, — бесполезно «дергалась» то в Рудню, то из Рудни» (32. Т. 7. С. 533). Л.Г. Бескровный и П.А. Жилин сочли, что вообще с 8 по 14 августа по вине Барклая «войска совершали бесплодные передвижения и теряли драгоценное время» (2. С. 308; 16. С. 149–120).
Между тем все эти «передвижения» оказались не бесполезными. Барклай, один из всех русских генералов, заподозрил скрытый смысл в продвижении Наполеона от Витебска к Смоленску. Правда, он не сразу понял, какой именно смысл. «Движение неприятеля к Днепру и на левый берег оного, коим оставляет он почти все пространство между Двиною и Днепром, — озадаченно писал он Царю 15 августа, — дает большой повод к удивлению» (30. Т. 14. Ч. 1. С. 33). Но стратегическая интуиция и осмотрительность Барклая, побудившие его не удаляться от Смоленска больше чем на три перехода, и выставить наблюдательный отряд к Красному, оказали на последующий ход событий важное и выгодное для России влияние.
Дело в том, что Наполеон задумал осуществить маневр, подобный тому «гениальнейшему из всех наполеоновских маневров»[455], который блестяще удался ему в 1809 г. у Абенсберга и Экмюля[456], а именно стремительным броском через Днепр у Расасны и далее по Красненской дороге к Смоленску выйти в тыл русским, взять Смоленск, отрезать Барклаю и Багратиону путь отступления в глубь России, навстречу резервам и подкреплениям, и принудить их к решительному сражению с перевернутым фронтом. Пока 1-я русская армия сосредоточивалась у Волоковой, а 2-я (без корпуса Н.Н. Раевского, который задержался в Смоленске и должен был подойти сутками позже) — у Надвы, Наполеон к утру 14 августа моментально соединил всю, казавшуюся разбросанной, центральную группировку «Великой армии» (182 608 человек)[457], с фантастической быстротой переправил ее у Расасны на левый берег Днепра и бросил на Смоленск. Впереди шел И. Мюрат с тремя кавалерийскими корпусами (Э.-М. Нансути, Л.-П. Монбрена и Э. Груши) в 15 тыс. сабель. Он и наткнулся у Красного на отряд Д.П. Неверовского, имевшего 7,2 тыс. человек и 14 орудий (2. С. 309).
Мюрат первой же атакой с ходу ворвался в Красный, выбил оттуда русских на Смоленский тракт и захватил 9 из 14 их орудий. Неверовский остался фактически без артиллерии. К Мюрату же присоединились пехотные полки из корпусов М. Нея и Е. Богарне. Неверовский построил свою дивизию в два каре и стал отходить к Смоленску, атакованный, как он вспоминал об этом, «40 полками кавалерии и 7-ю — пехоты под предводительством двух королей»[458].
Самоуверенный Мюрат, опьяненный первым успехом, пренебрег советом Нея использовать подоспевшие в Красный 60 французских орудий и пытался разгромить пехоту Неверовского в конном строю, предприняв за полдня 14 августа 40 атак. Русские солдаты встречали атакующих прицельным огнем и штыками, а на предложение сдаться отвечали: «Умрем, а не сдадимся!»[459]. Отразив все атаки и устлав Красненскую дорогу телами 1,5 тыс. своих героев, павших в этом бою[460], Неверовский задержал французов почти на сутки.
Подвиг дивизии Неверовского под Красным — один из самых героических эпизодов войны 1812 г. «Неверовский отступал, как лев», — уважительно засвидетельствовал Ф.-П. Сегюр (44. T. 1. С. 234). Сам Мюрат заявил окружающим: «Никогда не видел большего мужества со стороны неприятеля» (41. Т. 4. С. 281). Все русские воины были воодушевлены подвигом 27-й дивизии. «Я помню, какими глазами мы увидели эту дивизию, подходившую к нам в облаках пыли и дыма, — восхищался Денис Давыдов. — Каждый штык ее горел лучом бессмертия!»[461]. «Примера такой храбрости, — писал в те дни П.И. Багратион Александру I, — ни в какой армии показать нельзя» (30. Т. 14. Ч. 1. С. 62).
«День 2-го (14-го по н. ст. — Н. Т.) августа принадлежит Неверовскому. Он внес его в историю» — это заключение П. X. Граббе[462] справедливо. Дивизия Неверовского не позволила армии Наполеона пройти к Смоленску и взять его с ходу, без боя. Барклай и Багратион, узнав в тот же день о появлении французов под Красным, оба поспешили к Смоленску Багратион послал нарочного к Н.Н. Раевскому (корпус которого шел от Смоленска к Надве) с приказом вернуться в Смоленск и поддержать Неверовского[463].
По счастливой случайности Раевский успел отойти от Смоленска всего на 12 км. Впереди его корпуса должна была идти 2-я гренадерская дивизия, но она задержалась сама и задержала весь корпус на 3 часа, потому что ее начальник принц К. Мекленбургский после кутежа в ночь на 14 августа «был пьян, проспался на другой день поздно и тогда только мог дать приказ о выступлении дивизии». Этот проступок, за который принца следовало бы расстрелять (если бы он не был родственником царя), неожиданно обернулся для русского оружия «важнейшею пользою» (15. С. 163). К полудню 15 августа в 6 км западнее Смоленска корпус Раевского соединился с обескровленной дивизией Неверовского.
Теперь у Раевского стало 15 тыс. бойцов и 76 орудий. Он отступил в Смоленск под защиту его каменных стен и решил защищать город до подхода главных сил Багратиона любой ценой, хотя бы против всей «Великой армии»[464].
Тем временем в 17 часов 15 августа Мюрат и Ней подступили к Смоленску. Узнав, что город уже занят какими- то силами русских войск, они не рискнули атаковать его, а расположились перед ним на ночь лагерем в ожидании поддержки. Пока к французам подходили новые и новые силы, Раевский перед рассветом 16 августа получил от Багратиона записку: «Друг мой, я не иду, а бегу. Желал бы иметь крылья, чтобы соединиться с тобою. Держись, Бог тебе помощник!»[465].
Смоленск тогда был плохо подготовлен к обороне. Правда, его опоясывала каменная стена XVI–XVII вв. длиной 6,5 км, высотой до 19 м и толщиной более 5 м, с 17 башнями[466]. Но сам город за этими мощными стенами был почти сплошь деревянный, а потому уязвимый для артиллерийского огня и пожаров. Местные власти не приняли никаких мер для защиты города. «В Смоленске было величайшее смятение, — вспоминал А.П. Ермолов. — Губернатор барон Аш уехал первый, не сделав ни о чем распоряжения… Все побежало! Исчезли власти, не стало порядка!»[467].
Раевскому, прежде чем оборонять город, пришлось наводить в нем порядок. Помогали ему простые жители. Они кормили и поили солдат, укрепляли стены, а главное, шли и шли в ополчение: не менее 6 тыс. ратников приняли участие в обороне Смоленска вместе с воинами Раевского[468].
Сражение под Смоленском началось в 6 часов утра 16 августа. Маршал Ней под прикрытием артиллерийского огня повел на приступ свою пехоту. Русские отбили первую, а затем и вторую его атаку.
К 9 часам на место сражения прибыл Наполеон. Он отложил генеральный штурм Смоленска до подхода главных сил «Великой армии», которые собрались к вечеру. Однако вечером третья (вновь неудачная) попытка овладеть городом была предпринята опять-таки силами одного корпуса Нея.
Защитники Смоленска удивлялись тому, что 16 августа, когда в городе был только корпус Раевского, Наполеон «не напирал сильно». «Несомненно, — считал И.П. Липранди, — что если бы Наполеон сделал для завладения Смоленском 4 августа (16-го по н. ст. — H. T.) то же усилие, которое он употребил 5-го (17-го), то город был бы взят» (37. Вып. 2. С. 8). Такого же мнения был и сам Раевский[469]. Но, как это объяснили историки от М.И. Богдановича (3. T. 1. С. 257) до Л.Г. Бескровного (2. С. 314), Наполеону было нужно не столько взять Смоленск, сколько втянуть из-за него русские армии в решительное сражение. Именно поэтому он, увидев с холма под Смоленском уже к концу дня 16 августа «в облаке пыли длинные черные колонны и сверкающие массы оружия» обеих русских армий, которые спешили к городу, не огорчился, а обрадовался, воскликнув: «Наконец-то, теперь они в моих руках!» (44. T. 1. С. 240).
С рассветом 17 августа Наполеон начал губительную бомбардировку Смоленска, как бы вызывая русские армии выйти для генерального сражения под стены города. Но Барклай де Толли именно этого хотел избежать, полагая, что теперь, когда войска Наполеона сосредоточены, их численный перевес сулит им успех. Ему было важно удержать Смоленск до тех пор, пока не будет обеспечена безопасность Московской дороги для отхода русских армий к Дорогобужу[470]. Поэтому он договорился с Багратионом, что 2-я армия выйдет на Московскую дорогу и прикроет ее от возможного маневра Наполеона в обход русского левого фланга[471], а тем временем Барклай сменил поредевший корпус Раевского корпусом Д.С. Дохтурова и дивизией П.П. Коновницына, оставил в городе дивизию Д.П. Неверовского, затем прислал еще дивизию принца Е. Вюртембергского и следил за ходом боя, удерживая в стороне, на северной (заднепровской) окраине Смоленска, главные силы 1-й армии. Багратион же, как явствует из его донесения Царю от 17 августа, считал, что Барклай вообще «удержит Смоленск»; «а я, — писал он здесь о себе, — в случае покушения неприятеля пройти далее на Московскую дорогу, буду отражать его» (цит. по: 3. T. 1. С. 259).
Весь день 17 августа войска Дохтурова и Неверовского, Коновницына и принца Вюртембергского защищали Смоленск от такого огня и таких атак, каких его древние стены еще не знали. В середине дня Наполеон получил донесение, что 2-я армия уходит от Смоленска. Он понял, что русские и на этот раз уклонились от генерального сражения, но чтобы вновь не упустить их, надо взять Смоленск как можно скорее. С 3 часов пополудни он дал знак к общему штурму города. Ней ворвался в Красненское предместье, Понятовский — в Никольское, Даву штурмовал Молохов- ские ворота. К 6 часам вечера французы овладели всеми предместьями города, кроме Петербургского (29. С. 111). Казалось, Смоленск падет в считанные минуты. Но в этот день он устоял.
Все защитники города, от генералов до рядовых, были живым олицетворением воинской доблести. «Оба дня в Смоленске ходил я сам на штыки, — вспоминал генерал Д.П. Неверовский. — Бог меня спас: только тремя пулями сюртук мой расстрелян»[472]! Героически сражались за Смоленск молодые офицеры — будущие декабристы: М.С. Лунин, М.Ф. Орлов, Ф.Н. Глинка, М.А. Фонвизин, П.Х. Граббе, А.В. Ентальцев, И.С. Повало-Швейковский[473]. Но главным героем смоленской обороны был русский солдат. Офицеры и генералы, по их собственному признанию, были «не в силах удержать порыва» своих солдат, которые бросались в штыки «без всякой команды» (37. Вып. 2. С. 11), понимая, что они «заслоняли тут собой порог Москвы — в Россию двери» (11. С. 287).
Ожесточение смоленского боя сами его участники назвали «невыразимым» (37. Вып. 2. С. 15–16). Именно после Смоленска 13-й бюллетень «Великой армии» засвидетельствовал: «Никогда французская армия не выказывала большей отваги, чем в этой кампании» (38. С. 64). «Французы, — писал об их атаках 17 августа Ф.Н. Глинка, — в бешеном исступлении лезли на стены, ломились в ворота, бросались на валы…» (11. С. 149). Но кончилось тем, что к концу дня русские выбили их из всех предместий.
Досадуя на неудачу общего штурма, Наполеон приказал открыть огонь по городу из 300 орудий. «Тучи бомб, гранат и чиненых ядер полетели на дома, башни, магазины, церкви, — вспоминал Ф.Н. Глинка, — все, что может гореть, запылало» (Там же). Оборонять пылающий город было и опасно, и уже нецелесообразно, поскольку 2-я армия вышла на Московскую дорогу. В ночь на 18 августа Барклай де Толли приказал Дохтурову оставить Смоленск.
Весь высший генералитет 1-й армии был против отступления и попытался воздействовать на Барклая, чтобы он защищал город, несмотря ни на что. «Граф Кутайсов… любимый всеми и главнокомандующим, на дар слова которого надеялись, принял на себя передать ему желания и надежды первых лиц армии, — читаем в записках П.Х. Граббе. — Барклай де Толли выслушал его внимательно и с кроткою ласкою отвечал ему: «Пусть каждый делает свое дело, а я сделаю свое»[474].
В 4 часа утра 18 августа маршал Даву вступил в город, напоминавший собою, по свидетельству самих французов, «извержение Везувия», «огромный костер, покрытый трупами и ранеными», «пылающий ад» (35. T. 1. С. 92, 104; 38. С. 63). Смоленск горел так, что в нем из 2250 жилых домов уцелело не более 350[475], а почти все его 15 тыс. жителей ушли вместе с армией — не осталось и одной тысячи (32. Т. 7. С. 540). Захватив горящий и обезлюдевший город, французы бросились его грабить, причем Наполеон, вопреки своему обыкновению, смотрел на это сквозь пальцы. «Трудно было избавить от грабежа город, взятый, можно сказать, на копье и брошенный жителями» — так пытался он оправдать разграбление Смоленска (17. С. 308)[476].
Сражение под Смоленском — второе по масштабам за весь 1812 г. после Бородина — стоило обеим сторонам тяжелых потерь: французам — в основном от бесплодных атак, русским — от артиллерийских бомбардировок, пожаров и разрушений. Русские потери в отечественной литературе исчисляются по-разному — от 4 до 10 тыс. человек, не более (2. С. 317; 6. Ч. 1. С. 226; 16. С. 123; 24. Т. 2. С. 121). Между тем В.И. Вяликов в 1947 г. по данным полковых ведомостей 1812 г. подсчитал, что русские потеряли под Смоленском 11 620 человек[477], а С.В. Шведов, спустя 40 лет, уточнил эти подсчеты: 15,8 тыс.[478]. Кстати, французы называют близкие к этому цифры русских потерь — от 12 до 13 тыс. человек (35. T. 1 С. 95)[479].
Потери французов почти все русские и советские историки определяют в 20 тыс. человек (2. С. 317; 16. С. 723)[480], заимствовав эту цифру у Д.П. Бутурлина (6. Ч. 1. С. 226), который, однако, ни на чем ее не основывал, вызвав удивление А. Тьера)[481]. Французские источники большей частью называют 6–7 тыс. (44. T. 1. С. 264)[482], П. Денье и Ж. Шамбре — 12 тыс. (39. T. 1. С. 330; 40. С. 52). Ф.В. Ростопчин по документам, захваченным у французов, насчитал 14 041 человека[483].
Заключительным аккордом Смоленского сражения стал бой у Лубино (или при Валутиной Горе) 19 августа. Наполеон рассчитал, что в 15 км за Смоленском, где скрещивались у д. Лубино дороги на Москву и Петербург, он сможет упредить армию Барклая и отрезать ее от 2-й армии. Именно сюда он еще до начала Смоленской битвы послал в обход Смоленска 8-й корпус генерала Ж.-А. Жюно (44. T. 1. С. 272–273). Тем временем 3-й корпус маршала М. Нея преследовал арьергард Барклая по Московской дороге. У д. Валутина Гора его надолго (с 10 до 15 часов) задержал 3-тысячный отряд генерала П.А. Тучкова, прикрывавший отход колонн 1-й армии к Лубино. Около 16 часов Тучков вынужден был отступить за р. Строгань и лично доложил Барклаю, находившемуся в последней колонне, что больше не может сдержать натиск противника. Барклай отослал его назад, к месту боя со словами: «Если вы вернетесь живым, я прикажу вас расстрелять!»[484].
Бой на пути к Лубино возобновился. Барклай прислал на помощь Тучкову пехотную дивизию П.П. Коновницына, конный корпус В.В. Орлова-Денисова и сам какое-то время наблюдал за ходом боя. Ней по-прежнему имел численный перевес. К нему присоединилась лучшая дивизия 1-го корпуса под командованием гр. Ш.-Э. Гюдена, генерала столь выдающегося, что он, по словам Наполеона, «давно бы уже получил жезл маршала, если бы можно было раздавать эти жезлы всем, кто их заслуживал» (17. С. 319). Бой при Лубино был одним из самых кровопролитных за всю войну. Здесь отличился и получил Георгиевский крест будущий декабрист поручик П.Х. Граббе. Штабс-капитана А.С. Фигнера (знаменитого впоследствии партизана) Барклай де Толли прямо на поле боя произвел в капитаны (29. С. 122–123). Гр. Гюден в этом бою был убит, а генерал Тучков тяжело ранен и взят в плен.
Между тем, по расчетам Наполеона, корпус Жюно должен был выйти к скрещению дорог у Лубино раньше главных сил Барклая. Однако Жюно не спешил. Мюрат, кавалерия которого была далеко позади, лично примчался к Жюно и в резких выражениях торопил его. Жюно, не доверявший, как и Ж.-Э. Макдональд, своим войскам, обиделся: «ему дали Вестфальский корпус, толпу солдат-свинопасов, розовых, как ветчинные окорока, и таких же жирных, и уверяют, будто зажирел он сам»[485]. «Ты обижаешься, — говорил ему Мюрат, — что ты не маршал. Вот прекрасный случай. Воспользуйся им! Ты наверняка получишь жезл» (19. С. 116)[486]. Но когда Жюно наконец вышел к Лубино на Московскую дорогу, было уже поздно: Барклай ушел.
Наполеон разгневался на Жюно не меньше, чем ранее на Жерома (короля именно этих вестфальцев). «Жюно упустил русских. Из-за него я теряю кампанию!» — негодовал император (19. С. 116). Он хотел сместить Жюно и назначил было на его место Ж. Раппа[487], но давняя привязанность к соратнику с 1793 г. побудила его смягчить удар. Он только сделал Жюно гневный выговор через Мюрата, который еще добавил от себя: «Вы недостойны быть в армии Наполеона последним драгуном!» (32. Т. 7. С. 543–544). Все это надломило и карьеру, и жизнь генерала Жюно: через несколько месяцев он сошел с ума и вскоре покончил с собой, так и не став маршалом, хотя наши историки и романисты дружно величают его таковым (12. С. 309; 16. С. 253; 34. С. 115)[488].
Бой при Лубино закончился таким же, как и под Смоленском, планомерным отступлением Барклая де Толли и еще раз показал, с одной стороны, исключительную стойкость русских войск, а с другой — недостаточную оперативность разноплеменного воинства захватчиков. «В их (русских. — Н.Т.) поражении было почти столько же славы, сколько в нашей победе», — признавал Ф.-П. Сегюр (44. T. 1. С. 270). После сомнительной победы в Смоленске Наполеон болезненно воспринял тяжелые потери французов при Лубино (8–9 тыс. человек против 6 тыс. русских)[489], смерть Ш.-Э. Гюдена и, главное, неудачу очередной попытки отрезать и разгромить хотя бы одну русскую армию. Вновь и еще более озабоченно, чем в Витебске, он стал обдумывать результаты и перспективы кампании.
Бытующий в нашей литературе вывод о том, что к Смоленску «результат стратегических замыслов Наполеона оказался равным нулю» (16. С. 116)[490], принять нельзя. Наполеон занял огромную территорию (больше полудесятка губерний), проник в глубь России на 600 км, создал угрозу обеим ее столицам. За Смоленском русские войска до самой Москвы не имели больше опорного пункта. «Ключ к Москве взят» — так оценил падение Смоленска М.И. Кутузов[491]. Однако Наполеон понимал, что «была побеждена только местность, но не люди» (44. T. 1. С. 195). Главное, к чему он стремился и что должно было, по его расчетам, быстро кончить войну (т. е. разгром вооруженных сил противника), ему в Смоленске не удалось, как не удавалось ранее ни в Вильно, ни в Витебске. Призрак решающей победы, второго Аустерлица, за которым Наполеон тщетно гнался от самой границы, и на этот раз ускользнул от него.
Стратегия Барклая де Толли приводила к тому, что война затягивалась, а этого Наполеон боялся больше всего. Растягивались его коммуникации, росли потери в боях, от дезертирства, болезней и мародерства, отставали обозы, а возможность использовать местные ресурсы сводилась к минимуму, почти к нулю, сопротивлением народа, возраставшим с тех пор, как французы вступили в коренную Россию, буквально день ото дня.
Наполеон начал опасаться, что ему «предстояла новая Испания, но Испания без границ…» (17. С. 308). Между тем не только его собственный, но и русский штаб «по удостоверению пленных» знал, что силы «Великой армии» уже «крайне изнурены и повсеместно нуждаются в продовольствии»[492].
В таком положении Наполеон обсудил с ближайшими соратниками кардинальный вопрос: идти на Москву или остановиться? На этот раз и сорвиголова Мюрат был против дальнейшего наступления. Он даже бросился на колени перед Наполеоном со словами: «Москва нас погубит!» (44. T. 1. С. 245–246). Наполеон решился закончить «первую русскую кампанию» в Смоленске. «Мы отдохнем, опираясь на этот пункт, — объяснил он свой план, — организуем страну и тогда посмотрим, каково будет Александру… Я поставлю под ружье Польшу, а потом решу, если будет нужно, идти ли на Москву или на Петербург» (19. С. 113).
Шесть дней размышлял Наполеон в Смоленске и вынужден был оставить этот план. Выяснилось, что зимовать в Смоленске нельзя, так как прокормиться за счет местных ресурсов армия не могла, а подвоз продовольствия из Европы сулил чрезмерные расходы и трудности. Тут приходилось думать о прекращении уже не одной кампании, а войны вообще.
Именно в Смоленске Наполеон впервые попытался вступить с Александром I в переговоры о мире через пленного генерала П.А. Тучкова. «Мы уже довольно сожгли пороху и довольно пролито крови, и когда-нибудь надобно же кончить», — заявил он своему пленнику[493]. Предлагая «заключить мир», он угрожал на случай отказа: Москва непременно будет занята, а это обесчестит русских, ибо «занятая неприятелем столица похожа на девку, потерявшую честь. Что хочешь после делай, но чести возвратить уже невозможно»[494]. Александр I на это предложение (как и на все последующие) ничего не ответил.
В ночь с 24 на 25 августа Наполеон неожиданно для своих маршалов приказал выступать из Смоленска на Москву, в погоню за русскими армиями. Может быть, таким образом он хотел подтолкнуть Александра I к согласию на мирные переговоры, тем более что П.А. Тучков выразил сомнение в том, что Царь согласится на это. Идти вперед побуждали Наполеона и утешительные известия с флангов: на юге К.Ф. Шварценберг и Ж.-Л. Ренье по крайней мере сковали действия А.П. Тормасова и Ф.Ф. Эртеля (П.В. Чичагов вообще пока о себе не заявлял), а на севере один из лучших генералов «Великой армии», Л.-Г. Сен- Сир, присоединивший к своему 6-му корпусу 2-й корпус маршала Н.-Ш. Удино, накануне раненного, в двухдневном сражении, 17–18 августа, у Полоцка взял верх над корпусом П.Х. Витгенштейна и отбросил его за р. Дриссу с большими потерями (5,5 тыс. человек), сам потеряв при этом 3 тыс.[495] Правда, развить свой успех Сен-Сир не сумел, но инициативу у Витгенштейна он вырвал. Довольный Наполеон 27 августа произвел Сен-Сира в маршалы[496].
Главное же, что заставило Наполеона вновь, как и в Витебске, отвергнуть собственный план двух русских кампаний и наступать без остановки дальше, к Москве, — это его уверенность в том, что если русские сражались так отчаянно за Смоленск, то ради Москвы они обязательно пойдут на генеральное сражение и тем самым предоставят ему возможность кончить войну славной, как Аустерлиц или Фридланд, победой. «Мы, — вспоминал А. Коленкур, — все еще гнались за славой или, вернее, за роком, который упорно мешал императору следовать своим собственным здравым намерениям и мудрым планам» (19. С. 118).
Русские армии отступали от Смоленска с тяжелым чувством. «Наши солдаты очень приуныли, — свидетельствовал очевидец. — Шли, повесив головы… Каждый шел и думал: что-то будет?» (29. С. 125, 128). Они и раньше рвались в бой, не желая отдавать врагу ни Литву, ни Белоруссию, ибо и белорусские, и литовские земли были неотделимой частью единой Российской державы. Теперь же, когда они шли по исконно русской земле, уступая ее шаг за шагом тому же врагу уклоняться от боя было еще мучительнее. Оставление Смоленска ранило их национальное самолюбие, тем более что именно в Смоленске, как нигде, они доказали свою способность противоборствовать врагу и защитить от него Родину. «Все в один голос роптали: «Когда бы нас разбили — другое дело, а то даром отдают Россию»», — вспоминал другой очевидец[497]. Все — от высших генералов до «нижних чинов» — были недовольны и вымещали свое недовольство на Барклае де Толли, которого считали виноватым во всем, и прежде всего в том, что он сдал Смоленск, а теперь отдает врагу город за городом («даром»!), Россию; «на него наклепывали измену»[498].
П.И. Багратион после соединения армий примирился было с Барклаем и добровольно подчинился ему как военному министру (30. Т. 14. Ч. 1. С. 48), сохранив за собой командование 2-й армией (его называли «2-м главнокомандующим»). Теперь же, после Смоленска, он обрушился на Барклая с критикой, еще более резкой, чем ранее. В письмах к А.П. Ермолову, Ф.В. Ростопчину, А.А. Аракчееву (явно для Царя) он обвинял Барклая в падении Смоленска («…Подлец, мерзавец, тварь Барклай отдал даром преславную позицию»: 14. С. 96) и, главное, в гибельной для России бездарности («…Генерал не то что плохой, но дрянной, и ему отдали судьбу всего нашего отечества… Нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества»: 26. Т. 16. С. 225–226). Осудив Барклая как главнокомандующего, Багратион противопоставлял ему себя: «Ежели бы я один командовал обеими армиями, пусть меня расстреляют, если я его (Наполеона. — Н. Т.) в пух не расчешу» (14. С. 96).
Багратион совершенно искренне (ему казалось, в интересах дела и отечества) стремился «открыть глаза» на Барклая царскому окружению, но не бесчестил «1-го главнокомандующего» в глазах подчиненных и с самим Барклаем держался корректно, если не считать их ссоры в Гавриках, когда даже невозмутимый Барклай отвечал на выпады пылкого Багратиона отнюдь не деликатно, а Ермолов сторожил у дверей и спроваживал «всех, кто близко подходил, со словами: «Главнокомандующие очень заняты и совещаются между собою»[499]. Зато лица из императорской Главной квартиры во главе с вел. кн. Константином Павловичем изводили Барклая интригами и сплетнями, намеренно мешали ему, пытались его дискредитировать. Великий князь мог подъехать к фронту солдат и «утешать» их такими словами: «Что делать, друзья! Мы не виноваты… Не русская кровь течет в том, кто нами командует!»[500]. Вскоре после Смоленска, в Дорогобуже, Константин Павлович при адъютантах (своем и Барклая) заявил главнокомандующему в лицо: «Немец… изменник, подлец, ты предаешь Россию!..»[501].
Против Барклая были настроены фактически все генералы как 1-й, так и 2-й армий, и среди них — Д.С. Дохтуров (считавший Барклая «глупым и мерзким человеком»)[502], Л.Л. Беннигсен, Н.Н. Раевский, А.П. Ермолов, М.И. Платов (будто бы объявивший Барклаю после Смоленска, что не наденет больше русский мундир, «потому что он сделался позорным»)[503], а что касается офицеров, то они вслед за своими генералами исподтишка бранили главнокомандующего и высмеивали его в каламбурах, эпиграммах, песнях, вроде следующей, которую они сочинили и распевали… по-французски: «Les ennemis s'avancent a grand pas. Adieu, Smolensk et la Russie! Barclay évite les combats et tourne ses pas en Sibérie»[504] (Враги очень быстро идут. Прощайте, Смоленск и Россия! Барклай не вступает в борьбу и шествует прямо в Сибирь).
Тяжелее всего для Барклая было знать, что не имел к нему «доверенности» (по выражению Ермолова из его письма к Царю от 21 августа)[505] русский солдат, которого он, Барклай, искренне считал лучшим в мире. Давно переиначившие фамилию Барклая де Толли в «Болтай-да-и-только»[506], солдаты после Смоленска рассудили, что «он, немец, подкуплен Бонапартом и изменяет России»[507]. «Под Дорогобужем, когда главнокомандующий в темноте проезжал с небольшой свитой мимо полков, которые шли по большой дороге, из толпы солдат раздался голос: «Смотрите, смотрите, вот едет изменщик!»»[508]. Отношение солдат к Барклаю как к «изменщику» было стихийно устойчивым, поскольку все «видели» неопровержимые «доказательства» его измены: Барклай «отдает Россию», а сам он «немец», значит — «изменщик». Один из ветеранов 1812 г. много лет спустя на вопрос, за что в русской армии не любили Барклая, так и ответил бесхитростно: «Во-первых, за то, что в 12-м году назывался он Барклаем де Толли, а не Кутузовым или Багратионом»[509].
Зловещая молва о Барклае расползалась не только в армии, но и в обществе по всей России. «Не можешь вообразить, — писала 27 августа из Тамбова в Петербург М.А. Волкова, — как все и везде презирают Барклая»[510]. Царский двор третировал Барклая с досады на то, что он так быстро продвигался по службе, «не имея никакой опоры в близких к престолу лицах»[511], Аракчеев его ненавидел[512], а сам Царь, хотя и доверял Барклаю, тоже был недоволен его «отступательными движениями» («…С прискорбностью должен был видеть, что сии движения продолжались до Смоленска») и требовал наступать («Я с нетерпением ожидаю известий о ваших наступательных движениях»)[513]. Понимали и поддерживали стратегию Барклая лишь единицы, главным образом из числа офицеров (среди них были прославленные партизаны Денис Давыдов и Александр Сеславин, будущие декабристы Ф.Н. Глинка, А.Н. Муравьев, П.Х. Граббе, М.А. Фонвизин), которые, однако, не могли противостоять слишком широкой оппозиции.
Первым оценил трагизм положения Барклая де Толли в 1812 г. А.С. Пушкин, уже после смерти Барклая низко поклонившийся его тени в гениальном стихотворении «Полководец» (28. Т. 2. С. 272)[514]:
О вождь несчастливый! Суров был жребий твой:
Все в жертву ты принес земле тебе чужой…
Народ, таинственно спасаемый тобою,
Ругался над твоей священной сединою.
Три четверти века спустя профессор Академии Генштаба А.Н. Витмер вновь привлек внимание современников к тому что должен был пережить в 1812 г. Барклай, «зная, что ни один человек из всей 100-тысячной армии ему не сочувствует, что почти все, за редкими исключениями, считают его преступником, изменником». «Я, по крайней мере, — заключал А.Н. Витмер, — не знаю положения более трагического, более достойного пера Шекспира»[515].
В самом деле, что давало Барклаю силы неуклонно, вопреки всем и вся, осуществлять свой стратегический план? Прежде всего уверенность в собственной правоте. Он лучше, чем кто-либо до назначения главнокомандующим М.И. Кутузова, понимал, что отступление в глубь страны, пока враг сохраняет большой перевес в силах, спасительно для русской армии и России. Его «скифская» стратегия позволила сорвать первоначальные замыслы Наполеона, сохранить живую силу русской армии в самое трудное для нее время и тем самым предрешила благоприятный для России исход войны. Поэтому такой знаток «грозы двенадцатого года», как В.В. Верещагин, полагал, что Барклай де Толли — «истинный спаситель России»[516], хотя, конечно, дело не столько в Барклае (или в Кутузове), сколько в совокупности сил армии и народа, мобилизацию которых начал Барклай, а продолжил и завершил Кутузов. Во всяком случае Барклай де Толли, уезжая из армии (уже после оставления Москвы), имел основания заявить: «Я ввез экипаж на гору, а вниз он скатится сам при малом руководстве»[517].
Распространенные в нашей литературе, суждения о том, что Барклай де Толли «не понимал сущности условий войны 1812 г.», а потому мог только отступать и отступать чуть ли не «на авось», даже не планируя контрнаступления, не организуя ни народной войны («созерцал всенародную войну в роли наблюдателя»), ни партизанских действий, ибо, мол, все это «оказалось по силам» только Кутузову (16. С. 254; 20. Ч. 1. С. IX)[518], — такие суждения кричаще противоречат фактам. Именно Барклай первым, еще до начала августа, призвал «россиян, в местах, французами занятых, обитающих», а затем и «обывателей всех близких к неприятелю мест» к народной войне с захватчиками (26. Т. 17. С. 158). В те же дни он предписал М.И. Платову внушать жителям повсеместно, что «теперь дело идет об отечестве… о собственном имени, о спасении жен и детей» (Там же. С. 155–156). Особо с призывом развернуть вооруженную борьбу против вражеского нашествия Барклай обратился к жителям Псковской, Смоленской и Калужской губерний[519]. Текст этого обращения, по 220 экземпляров которого получил каждый из трех губернаторов, читался повсюду в церквах[520].
2 августа в Смоленске Барклай де Толли выделил под командование генерал-майора Ф.Ф. Винценгероде один драгунский и 4 казачьих полка с заданием действовать на коммуникациях противника (26. Т. 17. С. 155, 157). Это и был первый в России 1812 г. армейский партизанский отряд. Деятельность его подробно описана двумя офицерами отряда, жизненные пути которых после 1812 г. диаметрально разошлись, — декабристом С.Г. Волконским и шефом жандармов А.Х. Бенкендорфом[521]. Документы Барклая, Волконского, Бенкендорфа и самого Винценгероде опубликованы еще в начале XX в., но советские историки, как правило, вопреки им продолжали утверждать, будто «самый первый армейский партизанский отряд» был создан Кутузовым под командованием Дениса Давыдова (2. С. 479; 16. С. 254)[522], т. е. 3 сентября 1812 г.
Десятки документов, включая распоряжения, запросы, рапорты самого Барклая де Толли свидетельствуют, что Барклай, отступая перед превосходящими силами врага, планировал и готовил контрнаступление. Понимая, что «надобно вести войну общими движениями не на одном пространстве, где находятся 1-я и 2-я армии, но на всем театре войны» (26. Т. 17. С. 179), он старался мобилизовать резервы и активизировать действия фланговых группировок. Еще 24 июля Барклай убеждал Царя: «Безопасность государства требует… сильных резервов, формирование которых должно вестись со всевозможною деятельностью» (36. 1903. № 11. С. 242–243). В августе он неоднократно просил Царя направить к нему резервный корпус М. А. Милорадовича (Там же. С. 257); ускорить набор еще одного резервного корпуса, «который мог бы служить подкреплением и опорой на Московской дороге» (Там же. С. 259); подкрепить корпус П.Х. Витгенштейна «резервными войсками, в Твери находящимися»[523]. Ф.В. Ростопчина он побуждал «спешить приготовлением сколь можно скорее московской военной силы» (14. С. 89), а военное министерство обязывал максимально задействовать ополчения и рекрутские депо. Когда М.И. Кутузов, став главнокомандующим, затребовал у кн. Ал. И. Горчакова, управлявшего военным министерством, сведения о войсках, формирующихся внутри империи, и о рекрутских депо, тот ответил: «…подробнейшее по сим предметам сведение есть у г. военного министра, ибо многие по сей части распоряжения делаемы были прямо от него…» (20. Ч. 1. С. 80).
Отступая и готовясь к контрнаступлению, Барклай де Толли верил в скорую победу России. По словам его адъютанта В.И. Левенштерна, которому поручалось писать от имени главнокомандующего Царю, Барклай с первых дней войны «успокаивал Государя» и «ручался головою (в июне месяце), что к ноябрю французские войска будут вынуждены покинуть Россию более поспешно, нежели вступили туда»[524]. Вскоре после Смоленска, получив в Дорогобуже подкрепление из 10 тыс. смоленских ратников[525]и узнав, что Милорадович уже ведет к нему еще 15 тыс., Барклай стал готовиться к генеральному сражению. Он знал «по расспросам от пленных», что французов уже «немного больше», чем русских (20. Ч. 1. С. 88). Наполеон 25 августа имел в центральной группе 155 675 человек (39. Т. 2. С. 18–19), а обе русские армии, по данным на 29 августа, — 100 453 человека, не считая 10 тыс. ополченцев и больше 11 тыс. казаков[526], т. е. всего 121,5 тыс.
Уже 24 августа Барклай вместе с Багратионом обследовал позицию у Дорогобужа, рекомендованную К.Ф. Толем, но счел ее невыгодной и к 29 августа отвел войска на другую позицию — у с. Царево-Займище, где и решил дать сражение, тем более что 30-го прибыл Милорадович во главе 15,5 тыс. бойцов (20. Ч. 1. С. 94). Позднее Барклай напишет об этом Царю: «Когда я почти довел до конца… свой план и был готов дать решительное сражение, князь Кутузов принял командование армией» (36. 1904. № 1. С. 238).
И на полупути был должен наконец
Безмолвно уступить и лавровый венец,
И власть, и замысел, обдуманный глубоко… —
так писал о Барклае А.С. Пушкин (28. Т. 2. С. 272).
Более того, еще до прибытия в Царево-Займище Барклай успел разбить оппозицию вельмож Главной квартиры. Он выпроводил из армии нескольких царских флигель-адъютантов и принца Августа Ольденбургского, затем Л.Л. Беннигсена, а «по зрелом размышлении решил одним ударом отрубить голову гидре и удалить великого князя Константина»[527]. Через два-три часа после скандальной сцены, которую великий князь устроил ему в Дорогобуже, Барклай приказал вручить брату Царя конверт с предписанием «немедленно отправиться в С.-Петербург, о чем он имел счастье донести Государю Императору»[528]. Командовать 5-м корпусом Барклай назначил генерал-лейтенанта Н.И. Лаврова. После этого военно-придворная оппозиция притихла.
Однако боевые генералы и офицеры, потерявшие всякое доверие к Барклаю, не хотели мириться с ним. Еще более непримиримо была настроена солдатская масса, которая отнюдь не утешалась тем, что по приказу Барклая перед ней «были заранее свозимы с дороги» верстовые столбы — указатели числа верст до Москвы[529]. Всеобщее раздражение против Барклая поддерживал своим авторитетом Багратион. В таких условиях, когда армия фактически стала единой, а командующих оставалось двое, распря между Багратионом и Барклаем как нельзя лучше иллюстрировала парадокс Наполеона: «Один плохой главнокомандующий лучше, чем два хороших» (43. T. 1. С. 279). Перед армией и страной остро встал вопрос о едином главнокомандующем.
Дело не в том, что Барклаю де Толли, как полагает часть историков, «дальнейшее стратегическое руководство войной было не под силу» (34. С. 6). Мы видели, что под силу. Дело вообще было не в самом Барклае, а в отношении к нему, в отсутствии доверия к его личности и к «чуждому звуку» его имени. Нужен был главнокомандующий, облеченный доверием нации, и притом с русским именем, ибо, как заявил Царю управляющий военным министерством кн. Ал. И. Горчаков, «в отечественную войну приличнее быть настоящему русскому главнокомандующим»[530].
Дворянские круги обеих столиц в один голос называли Михаила Илларионовича Кутузова. Еще 28 июля «московское благородное дворянство» избрало его начальником Московского ополчения, но не успел Кутузов узнать об этом, как его избрало (29 июля) начальником своего ополчения «петербургское благородное дворянство». Царь, по его признанию, сам видел, что в Петербурге «решительно все» за назначение Кутузова главнокомандующим, а Ф.В. Ростопчин 17 августа сообщил ему, что и «вся Москва желает, чтобы командовал Кутузов»[531]. Разумеется, под всеми и Ростопчин и Царь понимали «благородных дворян», а не крепостной люд, не народ, хотя иные историки и утверждают, будто Кутузов был назначен главнокомандующим «по требованию народа» (16. С. 137)[532]. Сам Александр I после Аустерлица питал неприязнь к Кутузову за то, что тот не уберег тогда своего Государя от конфуза перед отечеством и Европой. Однако мнение господствующего класса Царь должен был учитывать. Поэтому он доверил выбор кандидата на пост главнокомандующего чрезвычайному комитету «из важнейших сановников империи» (20, Ч. 1. С. 475).
В комитет вошли председатель Государственного совета генерал-фельдмаршал гр. Н.И. Салтыков, члены Государственного совета кн. П.В. Лопухин и гр. В.П. Кочубей, петербургский генерал-губернатор С.К. Вязмитинов и министр полиции А.Д. Балашов. Председателем комитета был назначен Салтыков. В его доме 17 августа с 19 до 22 с половиной часов (как раз в те часы, когда Барклай де Толли принимал решение оставить Смоленск) комитет провел свое первое и последнее историческое заседание. Как alter ego Царя в заседании принял участие А.А. Аракчеев. Именно по его докладу было вынесено решение, которое Аракчеев и подписал вместе с членами комитета (Там же. С. 71–73)[533].
Перед Чрезвычайным комитетом, как и перед Царем, стоял трудный выбор. Все было бы проще, если бы не скоропостижная смерть в мае 1811 г. графа Н.М. Каменского, который, по мнению компетентных современников, «непременно был бы назначен» (будь он жив) главнокомандующим в 1812 г.[534] Герой 1812 г., ближайший соратник Кутузова П.П. Коновницын считал, что если бы жив был и граф Ф.Ф. Буксгевден (умерший в августе 1811 г.), «то, вероятно, ему, а не Кутузову, поручено было бы предводительствовать армиями в Отечественную войну»[535]. Теперь же в дворянских кругах Петербурга и Москвы говорили о Кутузове как о возможном «избавителе»[536]. Вельможи Чрезвычайного комитета и сам Царь оказывались в затруднении. Они видели, что повторяется ситуация 1806 г. с назначением на пост главнокомандующего фельдмаршала М.Ф. Каменского. Современники свидетельствовали, что «в 1806 г. общий голос в пользу графа Каменского, тогда 69-летнего (правильно: 68-летнего. — Н. Т.) старца, был почти столь же единодушен, как в двенадцатом году в пользу Кутузова»[537]. Александр I Каменского не любил и не ценил, но, уступив общественному мнению, назначил его главнокомандующим, что обернулось конфузом для фельдмаршала, Царя и России. Теперь та же «публика» требовала назначить Кутузова, 67-летнего старца (как и Каменский, «екатерининского орла»), не любимого и должным образом не ценимого Императором.
«Комитет начал с имен Беннигсена, Багратиона, Тормасова и бывшего уже в отставке Палена», — вспоминал государственный секретарь А.С. Шишков, осведомленный о подробностях работы комитета[538].
Заметим, что двое из этой четверки кандидатов в «избавители» России (первый и последний) были убийцами российского Императора Павла I. Возможно, рассматривалась и кандидатура Д.С. Дохтурова (16. С. 135)[539]. Непонятно, на каком основании В.Г. Сироткин добавляет к ним Ф.В. Ростопчина[540], который вообще никогда, ни на какой войне не командовал войсками. Поскольку для главнокомандующего в первую очередь требовалось старшинство в чине, речь шла только о «полных» генералах. Поэтому даже не обсуждалась кандидатура генерал-лейтенанта П.Х. Витгенштейна, хотя он, как «спаситель Петрополя» (еще не проигравший Л.-Г. Сен-Сиру бой при Полоцке), котировался тогда «выше всех генералов, которым вверены были армии» (24. T. 1. С. 425)[541]. С другой стороны, заведомо отпадали кандидатуры фельдмаршалов. Их тогда в России было двое, и ни один из них уже не мог командовать войсками: 76-летний Н.И. Салтыков председательствовал в разных советах, а 70- летний И.В. Гудович был уже в отставке.
«Имя Кутузова было произнесено последнее, — свидетельствовал придворный историк эпохи, — но зато, как только его выговорили, прекратились прения» (24. Т. 2. С. 183). Как самый старший по возрасту и по службе из всех «полных» генералов, «сей остальной из стаи славной екатерининских орлов» (28. Т. 2. С. 204), сподвижник П.А. Румянцева и А.В. Суворова, исконно русский барин, род которого уходил корнями в XIII в., Кутузов имел очевидное преимущество перед другими кандидатами в главнокомандующие. Было ему тогда уже 67 лет (и жить оставалось всего 8 месяцев). Его боевой опыт исчислялся в полвека. Генералом он стал в 1784 г., раньше, чем Наполеон — лейтенантом. Много раз смерть смотрела ему в глаза. В молодости ему дважды прострелили голову, но оба раза он, к удивлению русских и европейских медиков, выжил. Его правый глаз выбила турецкая пуля в битве под Алуштой, когда ему было 28 лет.
После этого Кутузов отличился не в одном десятке походов, осад, сражений, штурмов, особенно в знаменитом штурме Измаила 22 декабря 1790 г. «Он шел у меня на левом крыле, — написал тогда о Кутузове Суворов, — но был моей правой рукой»[542]. К 1812 г. Кутузов прочно зарекомендовал себя как мудрый стратег и блистательный дипломат («Хитер, хитер! Умен, умен! Никто его не обманет», — говорил о нем Суворов: 32. Т. 7. С. 555), а воспоминания о давней катастрофе под Аустерлицем компенсировались впечатлениями от его недавних побед под Рущуком и Слободзеей. «Грандам» чрезвычайного комитета должна была импонировать и феодальная состоятельность Кутузова в отличие от худородного Барклая, который даже не имел крепостных крестьян.
Возможно, сказались в какой-то степени и масонские связи Кутузова с членами комитета, хотя категорические утверждения историков масонства, будто «не подлежит сомнению, что сила сплоченного масонского братства способствовала назначению Кутузова предводителем наших вооруженных сил»[543], — такие утверждения не доказаны. А.Г. Тартаковский был прав, полагая, что они «нуждаются в тщательной проверке»[544].
Зато, по обоснованному мнению В.М. Безотосного, важную роль сыграл здесь синдром «титуляризации». Указ Александра I 20 июля 1812 г. о пожаловании Кутузову княжеского достоинства с присвоением ему титула светлости в известной мере предопределил выбор Чрезвычайного комитета. «Новый главнокомандующий, помимо того, что он был самым старшим из всех дееспособных полных генералов империи, единственный имел титул светлейшего князя. Его титулование не только отличало из всех генералов, но и усиливало старшинство»[545].
Что касается личной антипатии Царя, то комитет не усмотрел в ней серьезного препятствия, тем более что Аракчеев поддержал кандидатуру Кутузова. Действительно, Александр I, ознакомившись с решением комитета, 20 августа назначил Кутузова главнокомандующим, хотя и скрепя сердце. «Я не мог поступить иначе, — объяснил он сестре Екатерине Павловне, — как выбрать из трех генералов, одинаково мало способных быть главнокомандующими (Царь имел в виду Барклая де Толли, Багратиона и Кутузова. — H. T.), того, на которого указывал общий голос»[546]. Своему генерал-адъютанту Е.Ф. Комаровскому Царь сказал еще откровеннее: «Публика желала его назначения, я его назначил. Что же касается меня, то я умываю руки…»[547].
Не эти ли слова Александра I послужили основанием для бытующей у нас версии о конфликте Кутузова с царизмом? «…Конфликт между Кутузовым и царским правительством, — пишет П.А. Жилин, — возник еще при Екатерине II. Наибольшую остроту он приобрел в царствование Павла I… и достиг своего предела при Александре I» (16. С. 33). Нет, однако, ни одного факта, удостоверяющего хотя бы только видимость конфликта между Кутузовым и царским правительством. Напротив, многочисленные факты говорят, что Кутузов (не в пример тому же Барклаю или Суворову) был столь же удачливым, «первенствующим», сколь и даровитым, «величайшим» царедворцем. Так судили о нем очень разные, но близко знавшие его люди: А.А. Безбородко и М.А. Милорадович, А.И. Михайловский-Данилевский и А.Ф. Ланжерон, А.С. Шишков и А.П. Ермолов (15. С. 276)[548]. Известно, что лишь единицы из «екатерининских орлов» пользовались доверием Павла I, который терпеть не мог любимцев своей ненавистной родительницы. Кутузов — чуть ли не единственное лицо, снискавшее в равной степени милость и Екатерины, и Павла. Как Екатерина, так и Павел жаловали Кутузова постоянным вниманием, щедро дарили ему чины, ордена, тысячи крепостных душ[549]. Екатерина II любовно называла его «мой Кутузов», а Павел I говорил о нем: «С таким генералом можно ручаться за спокойствие империи»[550]. Не случайно Кутузов провел последние вечера и с Екатериной (перед смертью ее), и с Павлом (за полтора часа до его убийства)[551].
Впрочем, Кутузов угождал не только царям. В 1795 г. он, заслуженный, уже 50-летний боевой генерал, собственноручно готовил по утрам и подавал в постель 27-летнему фавориту Екатерины Платону Зубову горячий кофе[552]. А.С. Пушкин в «Заметках по русской истории XVIII века» называл «кофейник Кутузова» в ряду символов придворного раболепия (28. Т. 7. С. 275–276). Советские же и постсоветские биографы Кутузова об этом его «кофейнике» дружно молчат.
Личная же неприязнь между Кутузовым и Александром I не была так глубока, как считают некоторые историки, и во всяком случае никогда не вырастала до конфликта. Кутузов в 1812 г. выражал свою почтительность к Царю, как никто из боевых генералов: «с благоговением повергаю себя к стопам Вашего Императорского Величества», «вы… изволите меня вызывать именем отечества, которое я, конечно, люблю всеми чувствами, но где имя ваше, государь, там не надобно мне гласа отечества» (30. Т. 10. С. 68)[553]. Царь со своей стороны никаким гонениям Кутузова не подвергал, зато трижды (в 1805, 1811 и 1812 гг.) назначал главнокомандующим и осыпал наградами: графский титул в 1811 г., княжеское достоинство в 1812 г. за победу над турками, фельдмаршальский жезл и 100 тыс. рублей за Бородино, золотая шпага с алмазами за Тарутино, титул светлейшего князя Смоленского за преследование Наполеона, орден св. Георгия I класса за окончание войны 1812 г. 30 октября 1812 г. Царь писал Кутузову: «Слава России нераздельна с Вашей собственной» (20. Ч. 2. С. 118). Конечно, Александр I награждал и славил Кутузова не от чистого сердца. Но нельзя же в этом усматривать «конфликт между Кутузовым и царским правительством»!
Русский генералитет, который хорошо знал Кутузова не только как военачальника, но и как опытного царедворца, встретил его назначение главнокомандующим по-разному. Барклай де Толли, хотя и был задет этим назначением больше, чем кто-либо, воспринял его благородно. «Счастливый ли это выбор, только Богу известно, — написал он 28 августа жене. — Что касается меня, то патриотизм исключает всякое чувство оскорбления»[554].
Зато Багратион не скрывал своего недовольства. Он еще в сентябре 1811 г., перед угрозой нашествия Наполеона, говоря о Кутузове, обращал внимание военного министра на то, что «его высокопревосходительство имеет особенный талант драться неудачно» (26. Т. 5. С. 74). Назначение же Кутузова главнокомандующим Багратион прокомментировал в письме к Ф.В. Ростопчину от 28 августа 1812 г. таким образом: «Хорош и сей гусь, который назван и князем и вождем! Если особенного он повеления не имеет, чтобы наступать, я вас уверяю, что тоже приведет (Наполеона. — Н.Т.) к вам, как и Барклай… Теперь пойдут у вождя нашего сплетни бабьи и интриги» (14. С. 101). Для Багратиона Кутузов был вторым Барклаем. «Руки связаны, как прежде, так и теперь», — жаловался он Ростопчину 3 сентября с Бородинского поля (Там же. С. 109)[555].
Неодобрительно судили в 1812 г. о Кутузове такие герои войны, как М.А. Милорадович, считавший его «низким царедворцем»[556]; Д.С. Дохтуров, относивший Кутузова к «малодушным людям»[557], Н.Н. Раевский, полагавший, что Кутузов «ни в духе, ни в талантах» не выше «ничтожества»[558].
Офицерство и особенно солдатская масса встретили Кутузова-главнокомандующего с ликованием. Не по требованию народа был назначен Кутузов, но его назначение отвечало интересам народа, прежде всего той его части, которая была одета в солдатские мундиры. Солдаты не знали Кутузова-царедворца, но Кутузов-военачальник, мудрый, заботливый, с русским именем, был им хорошо знаком и симпатичен. Поэтому известие о назначении Кутузова порадовало их «не менее выигранного сражения», «произвело всеобщее воскресение духа в войсках» (11. С. 28–29, 155; 29. С. 131)[559]. С приездом Кутузова в армию сразу родилась частушка:
Барклая де Толли
Не будет уж боле.
Приехал Кутузов
Бить французов.
Впрочем, не только армия, но и вся Россия воодушевилась надеждой на переход от затянувшегося отступления к контрнаступлению. Кутузов со своей стороны поощрял эту надежду При первой же встрече с армией в Цареве-Займище 29 августа он воскликнул (в присутствии Барклая де Толли): «Ну, как можно отступать с такими молодцами!» (3. Т. 2. С. 125). На следующий день был отдан приказ… продолжать отступление.
В рукописи стихотворения А.С. Пушкина «Полководец» есть строки о Барклае де Толли, которые из цензурных соображений не вошли в печатный текст:
Соперник твой стяжал успех, сокрытый
В главе твоей…[560].
Строки эти можно понять так, будто Пушкин упрекал Кутузова в том, что он заимствовал, чуть ли не похитил у Барклая идею отступления с последующим переходом в контрнаступление. Думается, однако, что мысль Пушкина глубже. Действительно, Кутузов, заменив Барклая, продолжал его стратегию, но не потому, что воспользовался ею, не сумев придумать ничего собственного, а потому, что она была единственно правильной, и Кутузов понимал это не хуже, чем Барклай.
Назначение Кутузова главнокомандующим было и стратегически, и политически оправданно, потому что Барклай, будь он хоть трижды прав, не имел доверия к себе ни в армии, ни в народе, что, конечно же, в условиях, когда война приобретала все более народный характер, вредило не столько самому Барклаю, сколько делу руководства народной войной. «Подвиг Барклая де Толли велик, участь его трагически печальна и способна возбудить негодование в великом поэте, — писал В.Г. Белинский, — но мыслитель, благословляя память Барклая де Толли и благоговея перед его священным подвигом, не может обвинять и его современников, видя в этом явлении (в замене Барклая Кутузовым. — H. T.) разумную и непреложную необходимость»[561].
В нашей литературе до недавнего времени заслуги Барклая де Толли недооценивались: их либо замалчивали, либо приплюсовывали к и без того великим заслугам Кутузова, особенно с 1947 г., когда И.В. Сталин заявил: «Кутузов как полководец был, бесспорно, двумя головами выше Барклая де Толли»[562]. Только теперь усилиями, в первую очередь, таких исследователей, как А.Г. Тартаковский и В.П. Тотфалушин, утвердилась в отечественной историографии оценка роли Барклая, однажды (при Пушкине) уже принятая, но потом надолго забытая. (В 1837 г. перед Казанским собором в Петербурге, где похоронен Кутузов, были установлены рядом памятники и Кутузову, и Барклаю де Толли, глядя на которые еще в мастерской скульптора Б.И. Орловского Пушкин точно, не возвеличивая кого-либо одного в ущерб другому, определил место обоих полководцев в истории 1812 г.: «Здесь зачинатель Барклай, а здесь совершитель Кутузов»: 28. Т. 2. С. 291.)
Итак, с 20 августа 1812 г. главным действующим лицом войны 1812 г. стал М.И. Кутузов. Его назначение главнокомандующим русскими армиями обрадовало почти всех, даже Наполеона, который, кстати, был высокого мнения о своем новом противнике (19. С. 128). «Узнав о прибытии Кутузова, он, — вспоминал о Наполеоне А. Коленкур, — тотчас же с довольным видом сделал отсюда вывод, что Кутузов не мог приехать для того, чтобы продолжать отступление: он, наверное, даст нам бой…» (Там же. С. 127).
Кутузов действительно понимал (как уже понял это и Барклай де Толли), что пришло время дать решительный бой противнику. Кстати, советские и постсоветские историки, дабы подчеркнуть исключительную, воистину мессианскую роль Кутузова, вновь и вновь повторяют верноподданнический домысел А.И. Михайловского-Данилевского о том, что Кутузов был назначен главнокомандующим в «кризисный момент войны», в период наибольшей, «смертельной опасности» для России (24. Т. 2. С. 201; 16. С. 137)[563]. Домысел этот совершенно неоснователен. Еще К.Ф. Толь (кстати, ревностный почитатель Кутузова), возражая Михайловскому-Данилевскому, резонно доказывал, что самое трудное время войны к тому моменту было уже позади: с армией в Цареве-Займище «Россия имела гораздо более данных на успех, чем когда Главная квартира была при Вильне»[564]. Действительно, любой непредубежденный специалист понимает: после того как расчет Наполеона выиграть войну в приграничных сражениях с разрозненными русскими армиями провалился и армии Барклая де Толли и Багратиона, не дав разбить себя порознь, соединились в Смоленске, — после этого шансы Наполеона на победу в войне сильно упали, а шансы России значительно возросли. Вместе с тем до перелома в ходе войны было еще далеко. Требовалось мобилизовать и объединить все силы армии и народа.
Продолжая стратегический курс Барклая де Толли, Кутузов немедленно, еще по дороге из Петербурга в армию, отправил директивы П.В. Чичагову и А.П. Тормасову действовать на правый фланг неприятеля, а П.Х. Витгенштейну — продолжать «похвальные действия» в защиту Петербурга (20. Ч. 1. С. 81, 83–84). В то же время он рассылал запросы и требования управляющему военным министерством кн. Ал. И. Горчакову, генерал-губернатору Москвы гр. Ф.В. Ростопчину, начальнику Московского ополчения И.И. Маркову, командиру резервного корпуса М.А. Милорадовичу, генералам Д.И. Лобанову-Ростовскому и А. А. Клейнмихелю, формировавшим резервные войска, о скорейшей отправке резервов в действующую армию (Там же. С. 79–81, 90–92, 101). При этом Кутузов особо рассчитывал на отряды народного ополчения, которые начали создаваться в ряде мест Смоленщины самочинно, еще до того, как Александр I 18 июля из Полоцка обратился к России с манифестом о созыве ополчения. Барклай де Толли располагал 10 тыс. смоленских ополченцев. Начиная с августа ополчения формировались повсеместно, и Кутузов торопил прибытие из Москвы местного ополчения, которое, по данным на 31 августа, составляло 25 834 человека (4. С. 35).
Безусловно, Кутузов ехал в армию с твердым намерением дать Наполеону генеральное сражение в защиту Москвы. Близкая к Царю графиня Р.С. Эдлинг (урожденная Стурдза) свидетельствовала: «Прощаясь с Государем, генерал Кутузов уверял его, что он скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве». Это свидетельство подтверждают документы самого Кутузова. В день прибытия в армию (30 августа) он написал Ростопчину: «По моему мнению, с потерею Москвы соединена потеря России» (20. Ч. 1. С. 90). Отступив 30-го из Царева-Займища в поисках лучшей позиции и «для еще удобнейшего укомплектования» за счет ополченцев Москвы (Там же. С. 96), Кутузов уже на следующий день письменно заверил генерал-фельдмаршала Н.И. Салтыкова и самого Царя в том, что он сразится с Наполеоном «для спасения Москвы» (Там же. С. 97, 106).
Действия Кутузова от Царева-Займища до Бородина объяснялись историками по-разному. Сегодня уже нельзя принять всерьез заключение М.Н. Покровского: «Став во главе армии, Кутузов сообразил, что и ему придется отступать. Но в то же время ему хотелось удовлетворить и тех, которые требовали сражения. В этом желании убить двух зайцев, бегущих в разные стороны, сказалась натура истинно русского генерала»[565]. Трудно согласиться и с позицией П.А. Жилина, который, полагая (справедливо), что Кутузов предпринял Бородинское сражение «по собственной инициативе», отвергал как несостоятельные все, кроме внутреннего убеждения самого Кутузова, объяснения этой инициативы (16. С. 149). Между тем по крайней мере два из них настолько очевидны, что оспорить их невозможно.
Во-первых, Кутузов просто обязан был считаться с общественным мнением — сражения требовали Царь и дворянство, армия и народ, вся Россия. Во-вторых, Наполеон, предвкушая скорый захват Москвы, усилил, как нельзя более, преследование русской армии, фактически не выпуская ее из боя. С 30 августа до 6 сентября арьергарды М.И. Платова и П.П. Коновницына «ежедневно, с утра до позднего вечера, а иногда и ночью, задерживали стремительный натиск французского авангарда»[566]. Так, под Гжатском 1 сентября арьергард Коновницына выдержал 13-часовой бой, сменив на протяжении 17 км 8 позиций, а 4 сентября у с. Гриднево 10 часов отбивал атаки врага, останавливаясь в 5 позициях[567]. Н.П. Поликарпов, обстоятельно, по архивным источникам исследовавший все эти бои, отметил, что даже дотошный М.И. Богданович почти ничего о них не сказал. П.А. Жилин, Ю.Н. Гуляев и В.Т. Соглаев ни об одном из них вообще не упоминают. А ведь они были существенно значимы, ибо так сближали враждебные армии, что генеральное сражение становилось неизбежным, если бы даже Кутузов не планировал его «по собственной инициативе».
Вечером 4 сентября Наполеон и его штаб увидели, что вся русская армия закрепляется на позиции возле большого селения в 110 км перед Москвой. Наполеон спросил, как называется это селение. Ему ответили: Бородино.