Три истории о бездомных

Наука убивать

А ведь хорошо стрелять в человека. Уместиться за камнем, высунуть дуло, целиться. Обернуться на раскуроченный труп товарища — вот те крест, мясной друг, отомщу гадам. А он глядит последним глазом с половинки головы и знает, я убью их всех. Брат мой потерянный, до встречи в Вальгалле. Ночью я ловлю часового у сортира и вспарываю глотку, он благодарно хрипит — никчемная жизнь кончена, впереди свет. Тяжёлое тело расслабляется, я кладу его на землю, липкий от крови и пота, запыхавшийся. Дальше резкая боль и тишина — ничего больше нет, но всё не зря. Это жизнь, это смерть! И зачем мать отмазала меня. Минус шесть, плоскостопие, недовес — спустя десять лет плюс гастрит и боль в пояснице, лишь бы не грыжа.

Возвращаюсь в офис. Подрядчик увез товар в Самару вместо Саратова, а весь срам выгребать пришлось мне. Скучное, как учебник, совещание. Ну здравствуйте, эрекция. Закинул ногу на ногу под стеклянным столом, бумаг навалил, брови нахмурил — а что, даже солидно. Силами трех отделов решили, что дважды два — четыре, и ощутив себя высокоэффективной командой профессионалов, разошлись.

Бабы из кабинета ускакали на конференцию по продажам. Меня оставили на хозяйстве. И не собираюсь пахать за всех. Завариваю чай, поглядываю в окно, открываю любимый порно сайт. С шумом и грохотом врывается директриса, дородная тетка лет шестидесяти. Глядит на расстегнутые штаны, ухает, пучит глаза. Бешено вылетает. Остаток дня чувствую, вот-вот грянет, но тишина. В одиннадцать ночи сообщение: «Пиши по собственному. Две недели можешь не отрабатывать».

Пришел по привычке к началу рабочего дня, под смешки подписал бумаги, лицо делал бесстрастное, дескать, плевать мне на вас и контору вашу отсталую. Мерзко всё равно, конечно. Решат ещё куры эти, что у меня с женщинами проблема. А всё прекрасно, это у женщин со мной плохо. Ладно, вышел из офиса и забыл. У старого парка зелёный тент, парочка БТР, басы из колонок. Наняться бы на службу по контракту. Убьёшь кого-нибудь, и сразу спина прямее, голова чище, простая, точная, холодная ярость. А потом и дверь ногой в офис вышибить можно — продайте мне окна, немецкие, с тройными стеклопакетами. Пятнадцать штук, мне в дом новый. Вот бы запели все, даже директриса. Но не возьмут меня воевать, талант по глазам не разглядишь.

Неделя прошла что надо, отоспался, отъелся. Потом полез на сайт с вакансиями, резюме обновил, приписал стрессоустойчивость. О причинах увольнения скажу, мол, профессиональное развитие остановилось. Никаких вызовов, рутина одна. Я мужчина, без испытаний не могу. Позвали одни, вторые, третьи. Везде ерунда сплошная, то на процент голый работай, то ехать три часа по пробкам, то обещают перезвонить, а сами в небытие. Месяц спустя мать уши проела — «так и будешь без работы сидеть, лоб здоровый?».

Потом нашла мне дело. Пару лет назад умерла бабушка, продавать дом решили сейчас. А я и не против поехать, здесь хорошо, леса. Сколько помню, бабушка жила одна. Газа нет, но проходит трасса, по прикидкам мамы, тысяч триста можно выручить. В первую ночь не спал, скрипели ставни, всё казалось, бабка по дому ходит. Отрубился днём, потом опять сквозняк, холодина, неясное движение. Потом привык, но всё равно страшно. Интернет ловил только на пригорке, первое время каждый час бегал, свои объявления о продаже проверял. Прям на ветру читал, а сосед покрикивал с лавки:

— И кому дом твой, кособокий, нужен? Дурить народ только.

Дед построил дом, когда родился мой отец, тогда же посадил ёлку рядом. Ель оплела корнями участок, стены дома поехали, в паре мест расползлись глубокие трещины. Рубить ёлку дед не давал, потом и бабушка не стала трогать — память. В детстве казалось, ель такая высокая, что не видно макушку. Сейчас видно, но все равно, огромная. Из нее бы мачту выстругать и в кругосветное плавание, а она стоит тут, мешается.

С соседкой бабой Марусей я даже подружился. Жалела меня, подкармливала. А я ей воду из колодца носил. Как-то приехали к ней внучка с мужем из города. Баба Маруся позвала меня помочь:

— Свинью для внуков надумала резать, свежанины хоть поедим. Вадик наш городской, даром, что начальник. Один не осилит.

А я на лапше голой месяц уже, как услышал про мясо, согласился. В тот день, наконец, должны приехать дом смотреть, ну ничего, дело не хитрое, управимся. Вадик мужик крупный, сразу видно, к делу подойдёт серьёзно. Пожали мы с ним руки, покурили и в бой.

— Я держать, наверное, буду, тут сила нужна. Выпустим, она выскочит, навалюсь. Тут ты подскочишь и ножом в горло, как фашисту. — Крепко держать будешь?

— Я борьбой все детство занимался, удержу.

Раздалось рычащее хрюканье, дверца свинарника заходила ходуном. Чует, гадина. Вадик открыл щеколду. Показался мясистый, грязно-розовый пятачок.

— А у свиней зубы есть?

Вадик тряхнул головой, будто в ухо попала вода.

— Ты что, как трупы прячут не знаешь? Кладешь свинье его, а потом только зубы от трупа остаются.

— Ух, зверь.

Свинья показала морду. Глаза горят, всё рыло в щетине — прям как я с похмелья.

— А если фашисты- это мы?

— Да не ссы ты, какие ж мы фашисты. Мы добрые люди, мне жену с ребенком кормить надо.

Инстинкт охоты погнал Вадика и он шагнул вперёд с растопыренными руками. Свинья взвизгнула, выскочила и понеслась по двору, распугивая кур. Она была огромной. Вадик ринулся следом, намотали пару кругов. Я достал нож, принял боевую позу, выжидал. Наконец, он с неуклюжей силой прыгнул на свинью. Она дёрнулась, как только могла, но Вадик намертво придавил её — не обманул. Нож крепко вошел в горло свиньи, пошла пузырящаяся, теплая кровь, пахнуло свежим мясом.

— Ты бить будешь? Она ж вырывается, собака! У меня весь бок онемел!

Лицо Вадика раскраснелось, по лбу лил пот. Я все ещё держал нож в руке, свинья, отчаянно живая, визжала, вокруг полошились куры.

— А ну режь, мечтатель хренов! — ревел Вадик из последних сил.

Я подскочил и чиркнул свинью по горлу. На толстой коже разошлась красная змейка — царапина. Свинья взбрыкнула, опрокинула Вадика, сбила меня с ног, с отвратительным грохотом протаранила калитку и скрылась. Мы, было, двинулись в погоню, как раздался пронзительный скрип тормозов и тупой стук удара. Выбежали на дорогу, я споткнулся об отлетевший бампер, впопыхах чертыхнулся и похолодел. В кровавой луже, среди пены и сгустков, лежала наша с Вадиком свинья. Её затылок стесало, мозги копошились в пробитом черепе. Меня стошнило, воздух вокруг испарился, глаза затянула первородная тьма.

Очнулся от запаха нашатыря, на влажной траве, под причитания бабы Маруси:

— Что же я, надо было Саньку звать. Он за бутылку водки режет так, порося и не пикнет.

Я тяжело поднялся и заметил, что след кровавой туши тянется назад во двор.

— Ну ничего, из мозгов зельц сварю. Желчный лопнул поди, кишки собаке скормлю, то-то пир будет.

— А машина где?

— Да смылись они, примета плохая, дом тут брать, говорят. Вадик поболтал немного, денежку с них выбил за причинение ущерба и смерть любимой скотины. В понедельник на рынок поеду за поросёнком.

Я поплелся домой, рухнул и проспал до ночи. Вышел на крыльцо, нашёл пакет с жаренной свининой — тяжким трудом добытый ужин. Длинной черной тенью нависала старая ель. Я глядел на звёзды, жевал холодное мясо и отчаянно хотел в город.

Шпицберген

На две комнаты четверо взрослых — математика страдания. Ждали квартиру от бабушки мужа, а пока жили у моих родителей. Бабушке здоровья желали, не изверги же. Крепились в двушке, тесноте, шуме. Бегали в туалет по очереди, зажав носы. Заляпывали жиром печку. Только соберешься помыть — мать уже оттирает, глаза под лоб закатывает. В воскресенье утром хорошо, никого нет. Начинаешь с мужем ласкаться, только распаляешься — и вот, скрипит входная дверь, шелестят пакеты из магазина. Родители весело переругиваются друг с другом, мандарины, чёрт бы их побрал, не те. Муж в потолок глядит, не на меня.

— А внуки когда? — отец бывает не выдержит, да и спросит.

— Куда их тут, — только руками разведу.

И в общем, неплохо жили, даже умудрялись откладывать что-то. На ремонт, или на квартиру побольше, если бабкину продадим. Только случилась с моим Мишей беда — всё стало скучно, серо, не так. По спине глажу, утешаю, как сильно люблю рассказываю — ничего не помогает. Мише бы на Шпицберген, чтоб море пенное билось о скалы, ветер до мяса пробирал. Чтоб мужики кругом, а лучше — война. Убьешь кого и полной грудью сразу, сердце рвётся, за правду страдает, за истину боль сеет. А кругом офис посредственный, продажи какие-то непонятные. Бабы надушенные, душные, ногтями по клавиатуре цокают. Домой вернёшься — тёща от плиты жену половником гоняет, за неправильные борщи бранит. Жена потом печалится, да где ей, глупой. Всё не так стало Мише, всё не так.

С работы Мишу попросили, несправедливо, под самый Новый год. Гирлянды сверкают бесстыжие, призывные — хоть вешайся.

— Ну ничего, найдешь что-нибудь после праздников. Утрясем.

— И будет всё то же самое. Не моё это в офисе торчать.

— А что твоё?

Молчит в ответ, только рукой махнул. Что ему сделаешь. Понятное дело, тошно ерундой торговать. Отоспался с месяц, потом начал великие планы строить. У него ведь чувство прекрасного и дух мятежный, работа нужна какая-то особая, творческая. На остаток сбережений купил дорогой фотоаппарат, на курсы пошёл. Девиц в студию водил снимать, те носочек тянули, чтобы ноги длиннее казались. Листаешь фотки, работу фотографа хвалишь, спросишь невзначай:

— Заплатили чего?

Посмотрит со значением, чуть губы скривит, отвернётся. Ходит потом надутый — оскорбили честь самурайскую. Пару месяцев помотался и забросил. С одной стороны, неплохо, хоть девицы написывать перестали. С другой, глянешь на пыльную шапку на фотоаппарате и встанут комом в горле пару зарплат, что на покупку ушли. Вернёшься вечером с работы, а Миша у окна сидит, чахнет. Тряхнёт головой, чтобы ступор скинуть, и плетется на стол накрывать. И так больше года.

Как-то зашла, а он совсем никакой, в глазах боль, будто по живому режут.

— Ты не видела, в подъезде кота не было? В коробке под почтовыми ящиками.

— Да не было вроде. Мимо прошла, не заметила.

Сорвался с места, только дверь хлопнула. Ринулась за ним, высунулась на лестничную клетку, смотрю — Миша на коленях над коробкой склонился. Из коробки меховая морда глядит.

— Я ещё днём его нашел. Перепуганный был, не знал, куда деваться. Думал, может уличный забежал в подъезд, понес к местной стайке. Те обнюхали и зашипели, не приняли. Вернул назад, он залез в коробку, так и сидит.

Подошла ближе — хороший кот, пушистый, полосатый. Только усы вниз, глаза грустные. Мы с Мишей давно кота хотели, но куда его, сами еле помещаемся. Это мама так говорила. И что, если притащим, она нас выставит. Или сама уйдет, тут уж по настроению.

— Выбросила сволочь какая? Взрослый ведь, чистый, точно чей-то был.

Миша проморгался, шмыгнул носом, спросил сипловато:

— Возьмём, может?

— Нельзя, дорогой, ты ж слышал маму. Давай ему лучше хозяев найдём. Позвони Серёге, он холостой теперь. Может, компания нужна.

Серёга разводился с драмой — бывшая забрала ноутбук, собрание сочинений Маяковского и двух кошек. «Тихо стало, как в склепе», — обронит в пустоту и уставится на череп за стеклянной дверцей книжного. Где взял — молчит, а череп костяной, настоящий. Надо Серёге кота, пока до греха не дошло.

Вернулись домой, муж не находит себе места. Серёга не может кота взять. Девчонка появилась, вот-вот съедутся, а у нее аллергия. Миша в паблики городские написал, вдруг насовсем заберет кто. Или потерялся, хозяева грустят, ищут. Я укладываться начала, завтра на работу рано. Родители тоже легли. Миша на кухню ушёл. Повернусь на один бок, на другой, маята. Ждать, когда сон придёт, тревожно и скучно. Слышу, замок заскрипел, входная дверь хлопнула — проведывать кота пошёл, что ли. Минутка и снова возня. Миша открывает дверь спальни, не включая свет, плюхается в кресло. Тишина. Мурчание.

— Ты кота притащил, да?

— Ну не могу я его оставить, случится что, не выдержу.

— И как мы спать будем?

— Не знаю.

Встала с постели, подошла, обняла. И нелепо, и глупо, и жалко. Кот мурчит, как электрический, о ноги потёрся — соображает, подлизывается.

— Идите вдвоём на кухню, посмотришь за ним. Утром решим, что делать.

Так они с котом и просидели всю ночь. Под утро, как только запищал мамин будильник, шмыгнули назад в спальню.

— Я знаешь, как его назвал? Баренцем!

— Кем-кем?

— Ну Баренец, море Баренцево знаешь?

А я знаю, что спать смертельно хочу, что он дурачок, и что по мне ходят мягкие лапы. Пробурчала, отвернулась, кот в ногах улегся. Миша нарезает круги по комнате, что-то несёт про открытие Шпицбергена. Не выдерживаю, вскакиваю на час раньше, чем должна. Завтракаю, собираюсь. Перед уходом смотрю — отрубились оба.

Январский туман что кисель, зевнёшь на улице, полный рот наберешь. День варёный, пропащий. В веки хоть по леднику засовывай, не поможет. Работа кончилась, и спасибо. Возвращаюсь домой, валерьянкой на всю квартиру прет. Миша с тряпкой волочится, мать в комнате демонстративно заперлась.

— А кота куда дели?

— Отнес я его, — отводит глаза Миша, — Он на руках у меня с ночи просидел, а тут твоя мать с работы. Рванулся с перепугу и лужу ей прям под ноги. Она и говорить ничего не стала, только посмотрела так, ты знаешь.

— И ты его выбросить решил, как бы чего не вышло.

— Ну а что я сделать мог?

Миша ведь здоровенный, плечистый, бородатый. А сейчас крошечный, размером с пятно от краски на линолеуме. Плечи ссохлись, вся вода будто из глаз вытекла.

— У меня чувство какое-то поганое. Будто не кота, а себя самого выгнал.

Помню, встретила его, сразу понравился. В компании дело было, отмечали что-то. Гляжу перед собой, в глазах метель поверх мути, напилась. А тут Миша за плечо тронул, водички принес. Золотистый весь, нездешний какой-то, аж светится. Пять лет назад это было, три года как съехались, два как расписались. Сейчас смотрю на него — будто свет в доме потушили, а сами ушли. Все вынесли, только сквозняки ходят.

А главное — я ведь ничего не сделаю. Не растолкаешь, не растормашишь, если погасло. Не могу больше рядом находиться, а куда бежать не знаю. Оделась быстро, выскочила. На улице морось в лицо, холодно, сыро, противно. Ресницы слипаются, как обсосанные. Дошла до парка, рухнула на скамейку под елью — под ней хоть чуть суше. Морось в снег обратилась, валит белым с неба, метёт. Люди по домам спешат, в капюшоны кутаются, пакеты прут. Суета, а будто сквозь спячку. Так тошно стало, хоть душу вытрави. Что пока работаю, Миша дома сидит. Что страдает вечно — или ерундой, или от всего сердца. Что даже кота не можем завести, потому что угла своего нет. Завыла долго, протяжно, чуть ли не по-собачьи. Замёрзла как зараза, а представлю, что пойду домой как ни в чем не бывало, вою еще сильнее. Нельзя мне туда. Выплакалась и решила — не вернусь.

Всплыло в голове, что коллега однушку в центре сдаёт. Позвонила, мотнулась за ключами. Она уставилась на меня, конечно. Не расспрашивает, и ладно. Села в автобус, выдохнула. Глянула на телефон — от отца пропущенный, от Миши тихо. Еду остановку, другую. В груди опять дрянь какая-то нарастает, цунами из отходов, смертельная волна нечистот. Что с ней делать, как унять. В одиночество еду, в пустоту. Как толкнуло меня что-то. Вышла на улицу, повернула к дому. Ничего перед собой не вижу.

Захожу в подъезд, а там кот в коробке. Потянулась к нему, понюхал, потерся. Взяла на руки, щурится, рад мне. Поднялась пролет, смотрю на дверь квартиры — не моя больше. Постояла молча с минуту, потом кота за пазуху и в такси. Сидит смирно, тепло дарит. За окном тянутся огоньки, хвост отступающих праздников. Квартира может и не моя, а кот мой.

На съемной есть всё, кроме личного. Сбегала в супермаркет, пельменей сварила, поужинали с котом. Какой из него Баренец, он ведь домашний, ласковый. Марсиком будет, или Персиком, как пойдет. Написала родителям, мать порывалась звонить, я не взяла. Стащила покрывало, разложила диван, легла. Кот рядом, успокоил, согрел.

Миша ещё две недели прожил у моих, ждал объяснений, сам не писал. После съехал непонятно куда. Решил, что я нашла себе кого-то. Серёга на Сахалин подрядился работать, его с собой позвал. Шпицберген в другой стороне вроде, но ничего, сойдет. Солью с океана веет, утром разлепишь глаза — и сразу герой, даже пальцем шевелить не надо. А нам с Марсиком и на юге неплохо. Подступает лето, Солнце хоть ложкой ешь.

Его бабушка

К Саше можно всегда. Сбрасываешь ботинки, кричишь «Здрасьте!» в сторону кухни, до отца в гостиной не достучишься — наушники. Дальше ныряешь в маленькую спальню, там уже пьют — все наши сидят на полу и пьют. Мне находят место на диване — я девочка. Курить можно прям здесь, в этой квартире вообще можно всё, но не очень громко. Спальня напротив Сашиной всегда закрыта. Когда выходишь в туалет, слышишь телевизор. Крадёшься на цыпочках, прикладываешь ухо, а там: «Сектор приз на барабане!». И голос, слабый, надтреснутый: «Саша! Приз! Сашенька!» Этот же голос врывается в вечеринку, когда мы спорим, какую музыку ставить дальше: «Саша, воды!». Он делает вид, что не слышит, хоть кривится, и ясно, что не слышать невозможно. «Сашенька!» Он хмурится, челюсти ходят ходуном. «Саша!». Он не выдерживает и вскакивает, хлопает дверь, по коридору хлюпают тапочки. Другой голос, ещё мягкий и полнокровный: «Саша, иди к ребятам. Я помогу.» И он возвращается, натянув парадную улыбку, протягивает руку и кружит со мной по комнате, пока я не опрокидываю пепельницу на ковер.

— Слоняры!

И смех, и нам всегда будет по девятнадцать, и никакой смерти нет и не может быть — запертая в спальне напротив, приподнявшись на тощих локтях, она жадно глотает воду, откидывается и зовёт совсем тихо: «Саша». Потом голос пропадает, остаётся только телевизор и закрытая дверь. Прикладываю ухо: «Итак, вы банкрот!» и дальше обычная канитель, реклама. Ещё пару недель и к Саше всё-таки нельзя. Спустя месяц дверь всё так же закрыта, только за ней тишина.

***

Мне двадцать девять и мы с мужем больше не бегаем по съёмным.

— Живите здесь, только сначала нужно прибрать.

Да что там, мелочи! Не ипотека, не у родителей, не черт знает как. Своя квартира, своя жизнь.

— Вы были близки?

— Не особо. Приходила на праздники, дарила что-то. Всё детство убегал — целоваться лезла.

Уладили с наследством, благо Юра в семье один. Новая жизнь на новом месте — только начни. Третий этаж, лифта в доме нет — шутим, что физкультура. Возимся с замком — тот ворочается, скрипит, а не пускает.

— А ты навались на дверь и крути!

— Что б я без тебя делал, советчица.

Дверь отворяется, в нос ударяет старость. Спальня, гостиная, кухня. Санузел раздельный. На плитке жёлтые подтёки, из балконной двери торчат, скукожившись, гвозди — старуха забивала к зиме, а сама не увидела холодов. Под кружевной салфеткой телевизор и пыль. В серванте фото: Юра, такой же, как сейчас, только очень маленький, держит за руку плотную женщину в меховой шапке. Сзади новогодняя ёлка.

— О, да это год девяносто пятый. Или шестой. Подарок сладкий в один присест умял, ну и плохо мне было.

У стенки серванта грамоты, кофейник и сахарница из разных комплектов, печальная Богоматерь на картонной иконке. Рядом шкатулка с почерневшим серебром. В резном хрустале салатника светятся красным несколько леденцов.

— И куда мы все это?

— Мать говорит, выбрасывать нужно. Что хорошее найдем — раздать.

Деревянный гребешок с нитками серебристых волос, выцветшие тапочки, полосатые кухонные полотенца — новые, отглаженные, точно такие, как в моем детстве. Счастливые фараоны загребали весь хлам с собой. Хозяйничаю в чужой квартире, выбрасываю чужую жизнь. Вымарываю одинокий быт незнакомой старухи, будто её и не было никогда. А вот смерть, конечно, есть.

***

— Повезло, считай, — бросает подруга из-за плеча, пока режет сыр к вину. — Все равно тяжело, но могло и хуже. Мой первый брак начался с его бабушкой за стенкой. Мать с братом не смогли — да что там, не захотели — а нам по двадцать, и море по колено, и надо где-то жить. Сначала не так плохо — она выходила на обед и завтрак. Ну, готовила ей отдельно. Ну, мыться помогала. Приятного мало, но с душем не страшно. Потом она ломает бедро и лежит. А у меня токсикоз. Выношу за ней, а сама желудочным соком блюю. Вонь всю квартиру проела. Кошмар мучал — будто в животе у меня не ребёнок, а эта вонь. Мужа не было всё — работа, дела, как это: «Связи налаживаю, авторитет зарабатываю». Бухал не пойми с кем, короче. А она лежит и шпыняет меня:

— Прошлась бы на воздухе хоть, в твоём положении полезно.

— Как помрёте, так и будет полезно, — не сказала, конечно, подумала.

Совсем скоро она отключаться стала — голову не держит, ест через раз. Уговариваю, юлю, нет, как назло. Прояснела как-то, позвала меня, глядит благостная, аж моложе будто:

— Дочку Верой назови, мне голос был.

— Назову, конечно.

Ты ж знаешь, у меня пацан. Духу не хватило признаться. Как не стало, родила через месяц. Ещё через год развелись и всё продали к чертовой матери. Комната её так и осталась новым хозяевам, не смогла с младенцем разобрать. Вроде десять лет прошло, на мужа первого плевать давно, а её помню. Если вдруг дочка случится, имя есть.

***

Мы с Юрой бредем по снежному кладбищу.

— Что за система, номера понатыкали как вслепую, — ругает он местную логистику.

— Это чтоб чужие не шастали. Перенаселение.

— Ну да. Есть Северный Жилой Массив, а это Северный Нежилой. Гармония.

Снег с нечищеной дороги набивается в ботинки, носки мокреют, ноги мерзнут. Не поймешь, от чего больше не по себе — от крестов до горизонта или перспективы схватить простуду.

— Так тебя и на похоронах не было, выходит?

— Мать молчала, у них с отцом вечные тайны. Квартиру оформить помогла, но так и не объяснила.

Небо над нами серое, облака низкие, не ровен час метель. Движемся быстро, хлопаем в ладоши, вращаем плечами — разгоняем тепло.

— Надо было фляжку с водкой взять.

Сгребаю снег и целюсь ему за шиворот. Промахиваюсь. Бегу вслед.

— Стой! Тут рядом!

Замедляемся, переводим дух. Сворачиваем с главной аллеи, изучаем кресты. Она. Лицо широкое, но простым не назовешь. Такая прикрикнет: «Смирно!» — не успеешь очухаться, как вытянешься по струнке. Юра на корточках сбивает снег с венков. Тишина. Слышно, как с ледяным похрустыванием снег оседает на землю.

— Все равно наметёт, — Юра будто извиняется, и продолжает сбивать.

Вглядываюсь в фото и, едва шевеля губами, шепчу:

— Можно?

Его бабушка строго кивает в ответ.

Загрузка...